Флогистон

NC-17
В процессе
133
6
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 390 страниц, 159 502 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
133 Нравится 186 Отзывы 45 В сборник

Ястреб и Лилия

Настройки
Примечания:

Вольный город Алвила, восточный экзархат Креты, декабрь, 1870 года.

Город, сложенный из белого песчаника, неторопливо просыпался после ливня: с ремесленного края доносились весёлые голоса и уличный шум. Лужи просыхали. Облака сползали с гор белой бородой. Скрипели колёса и дверные петли. Над тавернами вился дым, звенела и билась посуда. Торговцы перекрикивали друг друга у порога лавок. Вода блестела на солнце, шумела в городских каналах и фонтанах, гнила стоячей жижей в смрадном квартале Кожевенников. В засуху Кир кормился из горных ледников, превращался в тощий ручеёк, который просыпался два раза в год и разливался так широко, что трещали гранитные плиты дамбы. Подземные хранилища заполнялись водой до следующей засухи. Здесь никогда не видели другой стихии: океан, куда спешат воды Кира — славного отца всех хаттов, был слишком далеко. То́льке часто думал об океане. На страницах книг, спрятанных под кроватью мальчишки, океан переливался множеством солёных капель, пел ветром в натянутых штагах, и загорелые матросы лазали по вантам, как кошки по старой чинаре. Тольке читал и смотрел на запад, за отроги холмов, куда каждый день садилось солнце, куда тянулись лёгкие закатные облака. Он мечтал однажды уйти следом, увидеть кретские шхуны, раскачивающиеся на волнах, проворные хаттские триремы с гребцами-невольниками, гордые многопалубные парусники Аэруго — весь необъятный океан, дремавший на западе, по другую сторону гор. Сейчас Тольке злился: он чинил сеть для курятника под насмешливым взглядом отца. Стыд, жаром дышащий в щёки и в слезящиеся глаза, было ничем не унять. Тольке знал свою вину и молчал, гадая, когда мать позовёт ужинать, в пятнистую тень беседки из виноградных лоз и плетёных циновок. — Когда-нибудь ты будешь спать, а он подхватит господина Грау и унесёт кота, как курицу, — отец лукаво прищурился и поправил раскуренную глиняную трубку, — Хайди завопит так, что услышат аместрийцы в Сиенне. В голосе отца послышались ласковые нотки прощения, но Тольке был не готов себя прощать. Он молча орудовал верёвкой и иглой, ловко затягивал узлы, вплетал клочки холстины и ветки в сеть для маскировки. Курицы бестолково толкались вокруг его босых ног, тыкаясь в нагретый песок, выискивая зёрнышки между пальцев. Отец широко улыбался и попыхивал трубкой. — Я возьму арбалет у Зига, найду гнездовье и убью этих надоедливых птиц, — хмуро пообещал Тольке, взглянув на небо. Ястреб жалобно прокричал в ответ, он поднимался всё выше, облетая грозовое облако. Окровавленные перья курицы подхватил порыв ветра. Солнце слепило, над Алвилой снова прольётся дождь.

***

Белтон, Северные территории, Аместрис, сентябрь, 1889 года.

Она лежала и смотрела в потолок, разглядывая деревянные балки, испещрённые лабиринтами норок жуков-короедов. Она прикрыла глаза, чтобы свыкнуться с очередным неприятным открытием: кофта больше не сходилась на животе. Самая огромная кофта, которая нашлась в проклятом шкафу и, возможно, существовала в целом мире. Дело было в лишних жидкостях — так вчера заявил доктор Вернон, шепелявя вставной челюстью. Она повернула голову и показала все свои зубы зеркалу шкафа, а потом медленно поднялась на кровати. Было утро, на птичьем дворе Стивенсов царила суета. Кричали петухи, квохчущие индюшки расселись на голых кустах вдоль изгороди. Гусыни опускали до земли длинные шеи и угрожающе шипели. За окном показалась Табита, она насыпала в кормушки зерно и отпихнула от ног ласкающуюся кошку. Пора вставать и перестать жалеть себя из-за одежды. Пора забыть о привычке располагать всем временем неторопливого утра: валяться в постели, пока другие растапливали плиту, возвращали вымытые бутылки молочнику, заваривали чай, нарезали сандвичи и поджаривали яйца, чтобы подавать завтрак в столовой ровно без четверти восемь. Она видела, как еда готовится на кухне, всего-то пару раз, когда случайно забредала вниз в поисках слуг, а звонок в комнатах не работал. Но ей пришлось научиться поджаривать яйца и покупать готовый сандвич с луком и маринованным огурцом. Жизнь перестала быть скучной теорией. Если планируешь побег из клетки, сначала научись добывать себе еду. А она слишком долго жила избалованной домашней кошкой. Полки в буфете не наполнялась продуктами сами собой, а в кухню превратился заляпанный жиром угол с керосинкой. Что уж говорить про слишком дорогой весовой чай — его надолго заменил подслащенный кипяток, но деньги в кошельке всё равно стремительно сокращались. Тогда на помощь приходили воспоминания о домашней еде: о жареной курице в остром кукурузном кляре, о башенках кремовых бисквитов с клубничным джемом, о сырных крекерах с кунжутом, которые миссис Пауэлл всегда подавала к тыквенному супу и, конечно, в этих мечтах царствовала дымящаяся чашка настоящего синезийского чая. «Выдержать ровно десять минут, как яйцо вкрутую», — поучала миссис Пауэлл строгим голосом, и тогда она просыпалась от голода, подскакивая на своей постели в холодной каморке без окон и без фарфоровых заварочных чайников, она расчёсывала запястья до крови, чтобы унять зуд по дому, по стряпне миссис Пауэлл и болтовне Каслтона в буфетной. С тех пор много воды утекло, она выросла и обжила не один собственный дом. Накинув халат, который уже месяц не застёгивался спереди (это плохое оправдание, чтобы на весь день остаться в ночной сорочке), она осторожно спустилась по лестнице, шлёпая босыми ногами по деревянным доскам, нагретым квадратами солнечного света. Лампа внизу погасла, масляный фитиль почти высох. Ужин оставался нетронутым. Она попробовала остывший чай. Было около восьми утра, солнце только взошло над ёлками и пробивалось сквозь занавески. В золотистой кутерьме роились пылинки, пирамида кастрюль поблёскивала на полке. Дровяная плита пахла золой и камнем. Сдобный маковый хлеб под чистым полотенцем никто не попробовал. А вчера она провозилась с тестом весь день и поссорилась с Табитой из-за скисших сливок. Она со вздохом уселась в своё кресло. Её нынешняя кухня была совсем небольшой. Литая чугунная печь посередине служила и плитой, и камином, и очагом, и была чёрным, закопчённым сердцем коттеджа. Дверь справа вела в чулан с ледником, слева притулился грубо сколоченный шкаф с книгами и свитками её мужа. Под лестницей висела уличная одежда, в вечном беспорядке громоздились друг на друга меховые сапоги и снегоступы. К утру здесь никто не объявился, не заснул в единственном кресле, прямо в башмаках, заляпанных снежной грязью с хвойными иголками и помётом соседских кур. В такие минуты она пыталась улыбаться и сохранять спокойствие, как советовали молодым хозяйкам популярные журналы, но чашку всё равно хотелось швырнуть в стену. На последней странице «Норд стар», в рубрике про домоводство о подобных трудностях в быту ничего не сообщалось. Было бы хорошо напечатать вместо рецепта миндальных печений тридцать три способа не разрыдаться, потому что твои труды пошли прахом. Холодный чай горчил на языке, и она потянулась к дровяной корзине со щипцами, которые специально для неё смастерил муж, когда наклоняться стало совсем невозможно. Маленькое живое огниво со шнурком — тоже его рук дело. Он оказался ужасным педантом в таких мелочах. Казалось, он умел создавать пламя из самого воздуха. Пока печь разгоралась — можно зачерпнуть целую ложку мёда, вытянув отёкшие ноги на половике. Халат сполз с живота и расстегнулся, ночная сорочка в пятнах чая и конопляного масла топорщись прямо под носом, словно кривясь в насмешку. Плевать. С пальца потянулась капля сладкого янтаря. Здешний мёд, конечно же, был тягучим, душистым и терпким, с запахом можжевельника. Она облизала ложку и закрыла глаза. Дни теперь неумолимо неслись, обгоняя друг друга, складываясь в недели и триместры. Она мечтала хотя бы замедлить время. Она струсила. Это была правда. Ей до обморока хотелось притормозить, оглянуться назад, или хотя бы объесться напоследок пьяных конфет с вишней, закурить тонкие сигареты, выпить игристого вина и дерзко рассмеяться у фортепьяно, как Долли Дин в субботних радиопостановках. Она ненавидела себя за эти праздные сожаления, теперь каждая неделя её жизни была описана и пронумерована в медицинской карте почерком доктора Вернона, а неотвратимо приближающаяся дата красовалась на титульном листе. Когда чайник закипел, в дверь постучали. Она сдвинула чайник с огня, чтобы избавиться от свиста, и поспешила открыть. По утрам Табита любила заглядывать на огонёк с дюжиной свежих яиц, молоком и порцией таких же свежих белтонских сплетен. Белтон оказался не просто заштатной северной дырой — он был пристанищем тех самых карикатурных лесорубов и трапперов, которые каждый вечер напивались можжевеловым джином в кабаках, громили мебель, или сходились с медведем врукопашную на заднем дворе. Табита знала миллион подобных историй. Халат наконец застегнулся на верхнюю пуговицу — осталось помириться с Табитой и до полудня принести в сторожку обед. — Я вынуждена просить у господина Стивенса подкрепление из старых рубашек, Табита. Мне мала даже кофта Берта. Смех растаял у рта, словно облачко горячего дыхания в морозный день. Дверь отворилась, впуская яркий свет и гомон с птичьего двора. Глиняный горшочек выпал из рук и со стуком ударился о пол. Мёд вылился на вязаный половик, застыл янтарной лужей у босых ног. — Элизабет, — удивлённо произнёс человек на пороге и снял очки. Это была не Табита.

***

Ноябрь стоял на пороге. Солнце быстрее пряталось за снежные хребты. Ночами холодало, и иней прибивал пыль на дороге. Вычесанных горных коз перегоняли на зимние пастбища, подошёл срок вязать тюки и ткать лучшую в мире шерсть, какую только можно отыскать на забытом осколке древней империи. Алвила веками хранила секреты своих мастеров, и перекупщики со всего света скоро будут торговаться за полотна драгоценной ткани, невесомой, как пух, мягкой, как руки ребёнка, цвета старого золота, как лучи заходящего в горах солнца. Когда купцы ударят по рукам, настанет большой праздник, откупорят вино, сыграют свадьбы. Так и пройдёт зима, а весной Кир говорливо проснётся за дамбой, закрутит жернова мельниц, принесёт жизнь на поля нута и пшеницы. Ещё один год пройдёт. Тольке не переставал думать об океане, куда неслись воды Кира, где засыпало солнце. Мир оборачивался вертящимся колесом: песчаные бури сменялись штилем, зной — холодным ветром с гор. Тольке всё ждал, и родной дом теснил грудь, как жернова старой мельницы. Если бы боги Очага могли объяснить, что гнало мальчишку от знакомых стен, от плетёных циновок и запаха лепёшек матери. Каждый раз Тольке представлял её лицо с горькой складкой на лбу и засохшими дорожками слёз. Или отца, который будет молчать, курить трубку, а потом уйдёт работать на мельницу. Глупая Хайди поднимет страшный вой. А Диди просто вырастет, как нут или хлопчатник в поле, его младенческие глаза откроются широко, переполняясь любопытством, впитывая мир вокруг. Мир без Тольке. Вот тогда суровая рука сжимала сердце в железном кулаке, перетирала волю Тольке в муку. И всё откладывалось. Когда у матери стало заметным бремя под сердцем — растущий, как арбуз на бахче, живот — голос отца охрип от нежной гордости, он сказал, что они переедут из мельницы в большой каменный дом у дамбы. Так и случилось, младший брат родился в первый день лета. Диди словно всегда был знаком с Тольке, он тянул к нему крошечные сжатые кулачки, хватался за палец, а беззубый рот, пускающий пузыри, превращался в воронку затягивающей улыбки. Брови у Диди были тонкие и светлые, как паутинка инея на сухой траве, а глаза — яркого орехового цвета, как и у Тольке. Диди быстро научился спать, примотанный к спине старшего брата, пока тот пропалывал огород, отгонял ястребов от курятника или возился с безмозглыми волами в хлебных подвозах. Диди вопил, красный от потуг, стоило Тольке забраться с книгой на чердак. Мать, улыбаясь, прятала круглую голову младенца на своей распоясанной груди. Она тихо напевала колыбельную и расшивала тряпичную куклу для Хайди, которая вертелась вокруг светловолосой юлой и вешала на своего толстого кота бронзовые бубенчики. Тольке думал об океане и тяжело вздыхал: разве он будет нужен на корабле, даже в мёртвый сезон, когда шхунам и галеонам смолят бока и чинят паруса? Разве на палубе пригодится нянька с пелёнками и погремушками? Приходилось ждать. Он хотел поговорить с отцом после праздника поминовения предков, когда Большой Таг соберётся у общинного очага, и придёт время выбирать взрослые имена юным хаттам, родившимся с Тольке в один год. Тольке не находил себе места от нетерпения. Мальчик пнул камень. Где-то залаяла брехливая собака. Хижина Акима виднелась в конце кривой улицы, за тремя стволами высоких и стройных чинар. На ветвях развевались ленточки, привязанные на удачу в день Урожая. Где-то у мельницы на таком же священном дереве болталась синяя ленточка Тольке с тайно пририсованным якорем. Рябь алых облаков уже темнела в сумерках, на востоке проглядывали звёзды. Город дремал, масляные фонари коптились у ворот неказистых и бедных жилищ. Эхо шагов разносилось над деревянным мостом квартала Должников. Хижина стояла на самом отшибе, за отмелью реки и высохшим каналом, дальше начинались зелёные холмы из старых отвалов рудников. Вход в заброшенную шахту смотрел на окраину Алвилы, как пустая глазница иссохшего черепа. Вокруг была ничья земля — на склонах холмов община пасла коз и овец: сочная овсяница и дикий лук прорастали на отработанной руде, а весной там цвели красные маки. Тольке увидел мерцающие угли костра перед хижиной, на котором старый Аким грел что-то съедобное в своём в котелке. Он подошёл ближе и неловко постучал по стене, потрескавшейся от летней жары и зимнего ветра. — Господин Аким? Дым благовоний пропитал воздух сладковатым запахом — старик был здесь. Тольке снова постучал, на этот раз громче и смелее. — Господин Аким, мать велела принести вам хлеба и молока! Голос непослушно дрогнул, Тольке не умел врать. Он вошёл внутрь, переступив порог и склонив голову. В хижине Акима не было ни дверей, ни очага, а единственное окно старик занавесил грубой рогожей. Кровля из тростника прохудилась лет сто назад: сквозь дыры была видна звёздная ночь и жёлтый полумесяц, поднимающийся над старыми рудниками. Тольке кашлянул. В углу светился огонёк чадящей курильницы. Говорили, так кретты обретают покой в душе. Отец считал опий пороком, как и горькое пьянство. — Мать… — начал Тольке и беспомощно замолк, почувствовав усмешку старика. Мальчик уселся на колени, на старые циновки, расстеленные прямо на земле. Привыкнув к темноте, он наконец разглядел седые кудрявые патлы потомственного кретта, длинную рубаху и кожаные сандалии, которые побрезговал бы носить любой нищий в Алвиле, тем более, — в Сиенне. Тольке пододвинул корзину с кувшином и лепёшками. — Скажи своей матери, что мне не надо платить, — старик дунул в курильницу, и малиновые угольки осветили морщинистое лицо, изборожденное временем и солнцем. — Мне не нужен ученик, афенти. Ты зря приходишь сюда. — Мать не знает, что я хочу быть вашим учеником, — выдавил из себя Тольке. — А отец… Надо ли объяснять старику, что желание Тольке никогда не одобрит отец? В глазах любого хатта Аким — чужеземец, нищий странник, безумный фокусник и колдун, которых в прежние времена сжигали на кострах в вольных городах по обе стороны гор. Книги Акима, верно, стоили целое состояние — как большой новый дом и мельница в придачу. Но что толку. Нотации отца Тольке слышал так же часто, как крики ястреба-тювика над курятником: книги и странствия приносят лишь горе и скверну. Отец попал гребцом на корабль, потому что его продали в рабство за долги семьи. Он много лет копил на выкуп, мечтал изменить свою жизнь, осесть на суше, жениться на дочери старьёвщика, которая осталась ждать за стенами Алвилы. Отец объездил полсвета, выучил несколько языков, но всякий достойный хатт должен жить на родной земле, как было прежде и будет впредь. Так говорил отец и не терпел возражений. Священный круг всегда замыкался — вертящееся солнечное колесо и ястреб на гербе последнего города хаттов в глубине материка. Вольная Алвила и Кир, несущийся к океану через пустыни и горные хребты. Проклят будет тот, кто предаст память своих предков. Тольке громко вздохнул и отщипнул маминой лепёшки. — Твой отец ничего не знает обо мне, — сказал Аким в темноте. У его молитвенных благовоний был колдовской запах мирта и ладана, терпкий и сладкий, который одновременно баюкал и бодрил. Мальчик кашлянул. Аким пришёл с аместрийцами, но не был одним из них — всё это Тольке мог бы рассказать отцу. Он мог бы рассказать про алхимию. Нищий кретт творил преобразования, щёлкая пальцами, как волшебник. Ему ничего не стоило передвинуть каменные глыбы, остановить поток бурной воды в канале, добыть огонь из воздуха и слепить безделушки из глины без всякого гончарного круга — от этих фокусов визжали окрестные дети бедняков, пока Аким, устав делать игрушки, не гнал их от себя прочь. Тольке понимал — это лишь часть запретного искусства, которым он хотел овладеть. Аким показывал самую малость из чудес великой восточной науки. — Ты можешь начертать круг. Это не каждому дано, не каждый найдёт свои врата, — Аким покачал головой, вдыхая дым благовоний, — не каждый человек возьмёт от них. Старик пробормотал что-то ещё по-кретски, копошась в циновках, потом раскрыл ладонь, высек искру из огнива, и над его татуированной рукой родился язычок пламени. Этот огонь рос, разрастался, послушно освещая стены хижины, словно Аким зажёг в руке яркую лампу. Тольке видел этот трюк много раз, но никак не мог привыкнуть к чуду. Аким встал и проковылял в самый тёмный и грязный угол. — Ты можешь забрать все мои книги, афенти. Я давно завершил свою работу, книги мне больше ни к чему. Старик отвернулся, огонь, танцующий на его руке, угас. Рядом с Тольке появилась стопка книг, перевязанных тряпьём. Некоторые книги выглядели не просто старыми, а древними — с непонятными анаграммами вместо названий, инкрустированными камнями и перламутром, с замками и пряжками на чёрной сафьяновой коже. Мальчишка с усилием отвёл жадный взгляд от сокровищ Акима, провёл рукой по драгоценным книжным окладам и благоговейно прикрыл глаза. — Для алхимика ты плохой лжец, афенти, — заметил Аким и дунул в угли курильницы. — Не воруй для меня еду. Тольке кивнул. Он вправду смог замкнуть круг и совершить собственное преобразование на потеху ребятни с улицы Ремесленников. Несколько месяцев назад Тольке впервые почувствовал клокочущий жар недр, прошедший сквозь его тело невидимой волной. И булыжник мостовой в кругу неяркого синего света превратился в ровную шестигранную чашу, как будто над ней поработал невидимый каменотёс. Алхимическая трансмутация получилась больше от испуга: спрятанные корабельные книги отца и воспоминания дядьки Зига об Аместрисе были намного привычней и родней. Овладеть восточным искусством — слишком заманчивая цель, слишком ценный и редкий навык. Алхимики на кораблях Креты ценились больше, чем лекари и матросы: один такой фокусник стоил сотни умелых плотников. А уж если случится сражение! Мальчик размышлял об этом, открыв книгу с золотыми пряжками по бокам. Книга была переплетена так давно, что золото потемнело. Он стал читать в неверном свете приручённого огня, который снова плясал по татуировкам высохшего до дряхлости кретта. Аким не следил за колдовским пламенем, которое давало лишь яркий свет, не обжигая своего хозяина. Старик втягивал ноздрями дым благовоний с опием из курильницы, его чёрные ониксовые глаза оставались пусты.

***

Она вспомнила, когда он начал лысеть. Однажды она просто заметила это, вернувшись на каникулы из школы: затылок отца блестел на летнем солнце, как бильярдный шар, а волосы на висках серебрились сединой, благородным оттенком соли с перцем. Это не лишило его самоуверенности. На самом деле, она не представляла себе, что в мире могло бы лишить. Он казался слишком нескладным для бравого военного офицера, круглые очки делали лицо добродушным и смешным, а пышные усы, всегда тщательно напомаженные и надушенные, наоборот, выдавали эксцентрика. Но его единственная дочь хорошо знала, что он ни то, ни другое, ни третье. — Так и будешь молчать, милая? Какое имя ты теперь себе выдумала? Лили? Роуз? Маригольд? — полковник Грумман прокашлялся и пропел высоким фальцетом: — Все цветы моего сада распустились здесь. Лили молчала. — Я добирался сюда двое суток. Не подумай, я не настолько старик, чтобы жаловаться, — он хохотнул, помешивая мёд в чашке чая. — И по привычке не жду от родной дочери гостеприимства, но, милая, ты готова была улепётывать отсюда босиком. Неужели не рада видеть старика-отца? Лили подавила дрожь. Она хотела снова вскипятить чайник, чтобы пару минут помолчать и не встречаться взглядом с жёсткими, вылинялыми глазами полковника Груммана. Он придвинул к Лили её нетронутую чашку, чай дымился и пах мёдом. Из щелей под дверью сквозило. В очаге тлели остывающие угли. Лили поднесла ко рту чашку, пытаясь сделать глоток. Низ её огромного живота каменел тупой болью, а отец не прекращал улыбаться и дуть на чай, оттопырив мизинец. — Мне ждать жандармов? Или что ты сделаешь в этот раз, чтобы лишить меня выбора? — О, — Грумман торжественно отложил ложечку и заулыбался как девчонка, — боюсь, для жандармов слишком поздно, Кузнечик. Но мы можем сойтись с ним на кулаках в ближайшем кабаке, как местные северные медведи. Он опустил взгляд на её живот, и Лили обхватила себя руками. Халат словно уменьшался, сжимаясь и открывая простую байковую рубаху, которую она планировала ещё вчера постирать, но не успела. Начиная с конца февраля, её непрерывно тошнило и тянуло прилечь поспать на любой горизонтальной поверхности. В голове обосновался страх, который сменился неясной тревогой. Она могла расплакаться от любого пустяка, дрожа и сотрясаясь от горя. Она стала похожа на воронку, пропускающую сквозь себя все беды и невзгоды человечества. Временами на неё нападал волчий аппетит, но чаще — могло вдруг замутить от привычных кухонных запахов, и весь день приходилось набивать рот ментоловыми пастилками или пить лимонную воду со льдом. Беременность, поначалу незаметная и неожиданная, показала странную автономию её женского тела, словно внутри скрывалась перфорированная лента, как в механическом пианино. Время пришло — и спрятанный валик закрутился, программа сработала. Всё теперь подчинялось новой жизни, музыке нового сердцебиения, зародившегося под её собственным сердцем. И этот оркестр справлялся без неё — Лили превратилась в растерянного зрителя, в лентяйку и плаксу. Она тосковала по настоящим чёрно-белым клавишам, выстукивая на кухонной столешнице невидимые партитуры, скучала по предписанному порядку музыкальных нот и интервалов. Лили выпрямилась, расправив свой жалкий халат. — Не называй меня так. Во дворе Табиты птичник сошёл с ума, учуяв куницу или лису на опушке леса. Солнце золотило хвойную стену из ёлок на склоне двуглавой горы. Старый грузовик господина Стивенса уехал. На дороге, разбухшей от первого мокрого снега, стоял новенький военный автомобиль. Лили мысленно обругала себя: чтобы не выглядеть перед отцом растрёпанной дурой, ей достаточно было выглянуть в окно! — Крис дала тебе адрес? — Нет, Кузнечик! — Грумман закрыл глаза и с наслаждением отпил чаю. — Крисси можно пытать, но ты же знаешь, она не проронит ни слова без нужды. Твой адрес стал известен определённым структурам, к которым я имею отношение. — Это ложь. Его лаборатория не принадлежит военным. Это свободный исследовательский центр, созданный на частные пожертвования и гранты. Тебе не обязательно… Грумман рассмеялся. Лили ненавидела этот смех. Ненавидела скрипучий, как наждак, саркастический смех отца. Он предназначался врагам, товарищам по шахматному клубу, солдатам, прислуге, словом, всему внешнему миру, но никогда — маленькой девочке, озорному и смешливому Кузнечику. В тринадцать лет она впервые услышала этот сухой издевательский смех, теперь обращённый лично к ней. Он смеялся точно так же, громко и сардонически, когда юная дочь не приняла новые правила жизни, состоявшие из распланированных шахматных ходов её отца. — В Белтоне… Ребёнок в её чреве начал толкаться. Лили побледнела и замолчала. Грумман продолжал посмеиваться, подкручивая усы. Во дворе Табиты по очереди заголосили петухи. Раздался выстрел холостыми: миссис Стивенс отпугивала лис от своего птичника. Собаки лаяли до хрипоты, бросаясь на металлическую сетку вольера. Наконец, переполох стих. — Но как он променял Университет Вюрца на Белтон? — отсмеявшись, Грумман растянул свои полные губы в усмешке. Его зубы были всё ещё хороши и достаточно крепки, чтобы впиться в любую глотку. — Не могу поверить, что моя дочь здесь, на краю света, беременная, в Бриггсовых горах! Видит небо, чего мне стоит… — Я прошу тебя, отец! — рот высох, она глотнула остывшего чаю и закашлялась. Знакомая горечь осела на языке. Её дитя окончательно проснулось, Лили чувствовала ощутимые тычки и пинки. — Ладно, — Грумман отвернулся, сдерживая гнев. — Я приехал не за этим. Я обычно неплохо понимаю женщин. Но что тебя в нём так привлекает, милая? Возможность вместе сойти с ума? Ты мстишь мне подобным образом? Хочешь заставить отца страдать? Скоро вас будет трое. Это скверно, когда дети по глупости заводят собственных детей. — Мне не нужны твои советы и нравоучения. Зачем ты здесь? — Повторяю, твой драгоценный супруг числится в военной лаборатории, настолько секретной, что Трибунал может приговорить нас даже за этот разговор. Истинная правда, Кузнечик. Ты попалась в медвежий капкан. Ты и твой безумный профессор. Без погон и кафедры его раздавят, как насекомое, а погоны, как видишь, есть только у меня. Грумман прервался, оценивая произведённый эффект. В эту минуту Лили ясно поняла, почему, повзрослев, она стала бояться отца до бессильной ненависти. Он всегда оказывался прав и всегда добивался своего, любыми средствами. По щекам потекли слёзы — она устала, великое небо, почему она так бесконечно устала… — Чего ты хочешь, отец? Лицо Груммана смягчилось. Он показал глазами на свою пустую чашку. Лили сняла чайник с кипятком с плиты и разыскала жестянку с заваркой. Пока она возилась, Грумман включил радио и, посвистывая, выглянул в окно. На тающем снегу были видны птичьи следы, железные клетки птичника выстроились вдоль стены. Табита согнала внутрь всех своих пернатых подопечных и опустила защитные сетки. Где-то за снежными деревьями гудела лесопилка её мужа, Ника Стивенсона. Печной дым заплетался над крышами фермерских построек и цеплялся за макушки ёлок. На низкое солнце наползали облака. — Я не знаю доподлинно, чем занимается твой муж, — сказал Грумман очень тихо, когда снова уселся на своё место. Лили показались смешными все предосторожности: кто бы их мог подслушать? Индюшки и гусыни? На десятки миль в округе, кроме хозяйства Стивенсов и диких животных, забредших из леса, не было ни единой живой души. Глухой бетонный забор лаборатории возвышался сразу за лесопилкой Ника. Единственная дорога в город была видна как на ладони. — И я нахожу этот факт весьма неприятным, Кузнечик. Его государственная аттестация могла бы дать тебе деньги и защиту. И я просил, я уговаривал, — продолжал Грумман, облизнув губы с хлебными крошками, его усы презрительно шевельнулись. — Но увы. Он предпочёл стать лакеем в засекреченной лаборатории, только бы не присягнуть фюреру. Только бы не встать со мной на одну ступеньку. Грумман осушил новую чашку и поставил её на стол. — Мой информатор побелел от страха, когда говорил о делишках его дружка Зонтага на юге. А прошло уже восемь лет. Алхимики — безумные существа, и я начинаю думать, что их безумие заразно, как простуда, и распространяется по нашей стране, как эпидемия. Он замолчал. Радио продолжало работать. Дневной свет криво разделил кухню. — Когда проект будет завершён, моего дражайшего зятя, твоего долговязого мужа, пустят в расход, без гербовых серебряных часов он всего лишь бесполезная букашка. И у меня нет особых возражений. Но ты, Кузнечик, — Грумман прочистил горло, его кадык задергался на худой шее, словно он не мог что-то проглотить. — Ты — дело другое. Ты — моя дочь, что бы ни вытворяла в последние годы. — Я никогда не хотела быть твоей пешкой. — О, моя милая, — Грумман отрывисто и неестественно засмеялся. — Ты была бы королевой в моей партии. — Люди не деревянные болванчики, которых ты расставляешь на своей шахматной доске. Неужели смерть мамы… — Элизабет! Радио подпрыгнуло на столе, треснуло и замолчало. Полковник Грумман потёр расшибленную ладонь о колено, форменные синие брюки выглянули из-под края шинели. Чай пролился на скатерть. Лили встала, тщетно пытаясь поправить халат на животе. — Уходи отсюда, отец. Уходи немедленно. Лили смотрела прямо в его глаза, её щёки запылали от гнева, ладони вспотели. Она вдруг почувствовала себя сильной: она всё делает правильно, даже если сейчас ошибается. Всё будет хорошо. Нельзя постоянно оглядываться назад. В прошлом осталось только мутное отражение избалованной городской девчонки. Она сделала свой выбор, теперь это была её жизнь, её право ошибаться, пытаться, бросать и начинать заново. Она сможет. Она справится. Если до вечера не пойдёт снег, она доберётся до бетонных ворот исследовательской лаборатории и узнает, на кой чёрт там со среды пропадает её муж. Она понимала страсть Берта к работе и где-то разделяла её. Она тоже могла исступлённо, забыв про всё, разучивать новую партитуру, или наигрывать импровизацию — так же как он искал новые формулы среди своих реторт и кюветок. Он бы никогда не согласился работать на побегушках у военных: Берту требовались время, уединение и лаборатория с электричеством, которую любезно предоставил Зонтаг. Да, они когда-то учились вместе и были старыми товарищами. Белтон идеально подошёл для исследовательской лаборатории, когда они выиграли большой грант. На университетской кафедре Берта презирали, а здесь Густав Зонтаг не боялся отойти на второй план. Берт — очень талантливый, почти гениальный алхимик, и это единственное, что Лили достоверно знала о работе своего мужа. — Кузнечик, ты ведь опять одна. Ты можешь прямо сейчас уйти вместе со мной. Подумай о своём дитя. У меня достанет сил позаботиться о двоих. Лили покачала головой и еле удержалась от колких комментариев. У полковника Груммана закончились фигуры на шахматной доске — это попахивало чем-то особенным. Если бы она не знала его всю жизнь, она бы могла сейчас поверить. Но они видели друг друга насквозь, мама всерьёз считала, что отец и дочь были дьявольски схожи своим упрямством. Мама. Кэтрин Маллард закончила шахматную партию мужа другим способом. Он должен был навсегда запомнить. Полковник Грумман встал и забрал со стола фуражку. — Уезжай отсюда и не высовывайся несколько лет, а лучше — никогда не высовывайся. Чем бы не был проект с кодом 753, от этого уже нестерпимо разит смертью. Это не университетский гранд, не стипендия Сената. Я потерял двух своих лучших парней, чтобы узнать этот чёртов номер и привезти тебе чёртову папку. Грумман оделся, потом присмотрелся к коттеджу, залитому мягким солнечным светом: — Тут ненамного лучше, чем в той каморке за баром Крис. Ты всегда выбираешь интересные места для самостоятельной жизни, Кузнечик. Он вышел, дверь хлопнула. Залаяли собаки, Лили услышала голос Табиты и звук заведённого мотора. Птичий двор снова пришёл в движение, и румяная Табита со смехом отгоняла индюков и несушек от колёс. Автомобиль исчез из виду, медленно погружаясь в туман вокруг маленького Белтона, всё население которого работало на лесопилках. Исследовательская лаборатория, не указанная ни на одной гражданской карте, пряталась в двадцати милях от города, совсем недалеко от хозяйства Стивенсов. Поэтому Зонтаг снял для Берта небольшой коттедж. Лили сидела за столом и долго не решалась раскрыть жёлтую папку, оставленную отцом. На первой странице был отпечатан равносторонний треугольник с окружностями на каждой вершине. У основания находился крест. У Лили снова вспотели и затряслись руки — так выглядел символ, алхимическое начертание флогистона. На заднике папки, на плотном картоне, рукой полковника Груммана было приписано только одно слово: «сжечь».

***

Холодно. Было всё ещё очень холодно, чтобы спать на земле. Что он здесь делал? Сквозь навес из рогожи, специально пропитанный жиром, сочилась дождевая вода. Капли собирались в центре, как в чаше. Тольке придвинул огарок потухшей свечи и провёл рукой по земле, замкнув круг преобразования. Бледное синее свечение осветило убежище мальчика в мраке ненастья, капающая вода с шипением и паром испарилась. Этого хватало минут на двадцать. Потом крыша палатки снова давала течь. А если выпадет снег? Тольке вдруг вспомнил широкие охотничьи лыжи отца. Горе выбило из груди весь воздух, и сердце сжалось так сильно, что трудно было вздохнуть и не разрыдаться. Скупщики шерсти и нута больше не приедут, старейшины Большого Тага больше никогда не объявят ярмарку или зимнюю общинную охоту. Парни и девушки, родившиеся с Тольке в один год, никогда не получат свои взрослые имена. Кремниевое ружьё отца, приставленное к скамье, где мать перебирала овощи из кладовой, заплетённые в косы лук и чеснок, корзины с сушёной хурмой, мешки с мукой и нутом, вкопанные в землю глиняные бочки с домашним вином — всё исчезло, всё перестало существовать. Тольке затряс головой, бормоча элементы металлов и газов, сортируя их по группам. Он сжал в руке грязный камень: кремний, алюминий, гранулы хлоридов и фосфатов. Символы по порядку укладывались в аккуратные столбики в его голове. Красные прожилки сурьмы. Ртуть, киноварь. Тольке закричал и в ярости отшвырнул от себя камень. Палатка покосилась, с крыши хлынула холодная вода. Бешеный грязный поток Кира угадывался в серой дымке непрекращающегося дождя. Тольке тихонько завыл.

***

За целое лето она выучила дорогу к Берту до последнего камушка, до каждой еловой ветки, склонившейся к земле. Бетонный забор нависал справа, тропинка в точности повторяла геометрию неизвестных сооружений за ним. Сторожка у ворот всегда пустовала. Лили не знала, что делал Берти за этим монолитным забором, но она никогда не видела в лесу охрану, а весь исследовательский центр напоминал уединённую охотничью усадьбу: может, немного мрачную, как в детективных романах. Дальше пустой сторожки привратника Лили не заходила, она всегда ждала мужа здесь, передавала еду и после торопливого поцелуя смотрела, как он исчезает в стрельчатых дверях трёхэтажного дома с башенками и декоративными балкончиками. За особняком виднелись очень современные постройки — с глухими облицованными стенами, кое-где покрывшимися мхом и разноцветными лишайниками. В отдельном сооружении тарахтел мотор огромного генератора. Когда электричество подавалось, множество проводов одновременно начинали гудеть, окна на втором этаже вспыхивали слепяще-белым светом, невидимые реле вертелись. Лили положила сверток на захламлённый стол и подошла к проходу с вертушкой. Во двор можно было легко войти, но назад створки не двигались. По заснеженному газону бродили лесные голуби, перелезая через связки проводов и кабелей. Лили натянула на лоб шапку и закуталась в шаль. Здесь было холоднее, чем в долине. Она прислонилась к стене, наблюдая за лесными голубями, которые ходили по моткам беспорядочно разбросанных проводов, собранных в несколько больших катушек. У стен особняка кабели соединялись в толстые пучки и уходили в подвальное окно, не прекращая зловеще гудеть и вибрировать. Лили отпрянула. Она решила вернуться домой, не дожидаясь Берта, и в этот момент птицы испуганно вспорхнули — все, кроме одного голубя: он хлопал крыльями на мокром снегу, запутавшись в медной проволоке. Лили толкнула вертушку и оказалась по другую сторону бетонного забора. Птица взлетела прямо из-под её ног. Голубь сел на забор и оттуда смотрел на свою незадачливую спасительницу. Калитка вертушки больше не поддавалась на выход. Лили выругалась, раздумывая, как лучше её перелезть, чтобы убраться восвояси. Обычно Берт выходил к ней сразу, стоило переступить порог сторожки. — Вы заблудились, госпожа Хоукай? Во время испытаний здесь находиться опасно. Лили оглянулась. Высокий, совсем молодой юноша в белоснежной рубашке и отглаженных брюках с вежливым любопытством смотрел на неё. Над высоким лбом две тёмные пряди выбивались из аккуратной причёски, сзади волосы были собраны в хвост. Юноша учтиво улыбался, в его кармане поблёскивали старинные приборы для черчения. — Вам нужен профессор Хоукай? — снова поинтересовался он, окончательно спустившись с верхних ступеней узкого крыльца. — Полагаю, что да, — Лили кивнула. Это было нехорошо. Он её знал, а она его не знала. Откуда здесь взялся этот подросток с ледяными глазами? Лили нисколько не сомневалась, что выглядит глупо со старым ружьём, одолженным у Табиты, в стоптанных меховых сапогах и огромной накидке, которая совсем не скрывала её нынешнего интересного положения. — Тогда позвольте, мадам, — любезный юноша подхватил её под локоть, и они с лёгкостью миновали лестничный пролёт, словно Лили ничего не весила и не опиралась на его руку, тяжело пыхтя. Внутри странного особняка было тихо и неожиданно просторно. Юноша остановился у колонны, подпирающей мраморный портик, и распахнул дверь. На латунной табличке значилась фамилия её мужа и несколько регалий, довольно лестных для человека, не перешагнувшего тридцатилетний рубеж. Сбоку был приколот лист с длинным списком отпечатанных фамилий и цифр. Она обернулась к своему проводнику, но никого уже не было. Лили пожала плечами и зашла внутрь, поддерживая себя за поясницу. Лаборатория Берта светилась электрическим светом, как лучший торговый пассаж Централа. Стрельчатые окнами упирались в сводчатый каменный потолок с барельефами и фресками. Разнообразные реторты, перегонные кубы и начищенные тигли блестели у стен. На столах выстроились колбы и подставки с бюретками. Огромный цилиндрический аппарат, спроектированный её мужем, негромко шипел в углу. К нему вело множество стеклянных и резиновых трубок, где-то в недрах его основания оканчивали свой путь электрические провода. В вентиляционном шкафу светился голубой язычок пламени горелки. Стопки книг и лабораторных журналов занимали всё свободное пространство на металлических стеллажах, а кое-где они высились прямо на полу. Она сразу заметила Берта: его рабочий стол пребывал в самом значительном беспорядке. Рядом с ним стоял другой господин: сутулый, высокий и абсолютно лысый. Они страстно спорили о чём-то, но совершенно тихо, вполголоса. — Бертольд, — позвала она и неловко замерла. Он оглянулся и уставился на жену, не моргая. — Лилибет? Что ты здесь делаешь? Лили почувствовала, как щёки вспыхнули вопреки всякому здравому смыслу. Пауза делалась всё значительнее и неудобнее, когда собеседник Бертольда нарочито громко прокашлялся, её муж подавил дрожь, хрустнув пальцами: — Лилибет, это председатель Джордж Шталь, руководитель нашего проекта. Джордж, это моя жена Элизабет. — Весьма польщён, мадам, нашей встречей, — господин Шталь поклонился, изучая Лили пытливым взглядом маленьких бесцветных глаз. — Вот уж не думал, что Бертольд такой счастливчик. Ваш муж всегда казался скромным парнем. Должно быть, он ждал протянутой руки, но Лили продолжала стоять, вцепившись в ремень ружья Табиты. — Но что же мы, в самом деле, медлим, профессор. Вашей супруге надо поскорее присесть. Господин Шталь ловко подкатил стул с железной спинкой, и Бертольд помог жене опуститься на сиденье. Лили поправила свою накидку. Огромный живот недвусмысленно выпирал из-под складок одежды. Она не смогла из себя выдавить ничего вразумительного и кивнула. — О, не стоит благодарностей, госпожа Элизабет, — рассмеялся господин Шталь. Лили вздрогнула, ей не понравилось, когда её назвали настоящим именем. — Прогулки в здешних местах даются тяжело, — благодушно продолжал господин Шталь, повернув к ней в профиль свою яйцеобразную голову. Лили вспомнила, где видела его: на каждом школьном учебнике естественных наук красовался этот профиль с бакенбардами, но раньше он был совсем не лысый. — Наш профессор Хоукай один раз встретил медведя. Прямо у главного входа. Он вам не рассказывал? Отчаянный человек, ваш супруг. Лили вцепилась в руку мужа. Он подал ей стакан воды и постарался закрыть её большой живот от своего коллеги. Господин Шталь вдруг перепрыгнул на другую тему: — Вас впустил сюда Зонтаг или один из его неспособных сабсайзов? Лили ничего не поняла и замотала головой: — Нет, нет! Мальчик во дворе был очень вежлив… Джордж Шталь не слушал, он собирал какие-то бумаги со стола Берта. Лили продолжала разглядывать странную форму черепа, полностью лишённого волос, у него почти не было бровей, а вся растительность на лице ограничивалась прозрачной седой бородкой с бакенбардами. — Мадам, ваше общество чудесно, вы изумительно прекрасны, но меня ждут неотложные дела, — его глаза сузились, когда он обратился к Бертольду, — Профессор, вы получили срок в неделю. Или Зонтаг опередит вас. Сказав это, он вышел. И Лили почувствовала, как Бертольд позади оседает на пол, как мешок с картошкой. В этот раз она разозлилась по-настоящему. Все эти три дня, со среды, он, конечно, не спал и ничего не ел. За окном пошёл снег, и двуглавая вершина горы скрылась в свинцовых тучах. Лили выругалась. Она сняла с плеча ружьё Табиты и намокшую шерстяную шаль. Потом отыскала какую-то изогнутую стеклянную посудину с дутым носиком и вылила на голову Берта дистиллированной воды. — Моя Лилибет, — простонал он, открывая глаза. — А что, если бы это была кислота или щёлочь? — Такое уже приключалось с тобой, профессор, — она взлохматила соломенные волосы мужа, отросшие до плеч, и усмехнулась. — Прости меня, я забыл обо всём. Осталась всего неделя. — Берти, — зашептала Лили, склоняясь к его бледному лицу. — Мы должны исчезнуть.

***

Удушающая вонь и угольный дым пропитали насквозь деревянные внутренности аместрийских чудовищ, кочующих по странным рельсовым дорогам. Клубы дыма вились за паровозной трубой, хлопья гари залетали в окна, до упоров распахнутых от жары, свистели клапаны и скрежетал металл обшивки. Тольке подумал о кораблях. Может быть, в реальности они тоже ужасны, как эти вымазанные копотью и сажей самоходные повозки аместрийцев? Они путешествовали в битком набитом вагоне, среди множества незнакомых людей, тюфяков, сундуков, клеток с отчаянно блеющими овцами и кудахчущими курами. Лица сменяли друг друга в калейдоскопе проносящихся за окном пейзажей. Тольке будто попал в яркий человеческий водоворот. Мир был огромен, враждебен и суетлив. Аким выглядел безучастным ко всем неудобствам и лишениям дороги. Он использовал жевательный табак вместо своей курильницы с опием и смотрел в одну точку. Холщовые рукава прикрывали пергаментные кисти разрисованных рук. Просторная рубаха до пят и хаттские шаровары спрятали все татуировки старого кретта. Тольке знал, что тело учителя хранило начертание восточного алхимического искусства: какие-то места над поясницей и посреди тощей груди были выжжены и перечёркнуты словно вымаранные страницы книги. Но среди разношёрстных путешествующих аместрийцев, Аким выглядел обычным нищим в несвежей одежде. Он больше не учил Тольке алхимии. Мальчишка так долго ни с кем не разговаривал, что боялся, не отсох ли у него язык. Он выучил наизусть «Начертательную алхимию» и «Малый свод алхимических правил». Все книги Акима, которые раньше казались таинственными реликвиями, растеряли свои загадки. Тольке победил их и теперь жаждал большего. Когда равнинные степи и красные каньоны сменились чахлыми зелёными рощицами, шумными городами с забором заводских труб, Аким вдруг заговорил: — Ты не передумал, афенти? Тольке замотал головой: — Я иду с вами, учитель. Даже если вам больше нечему меня научить. — Молодость безрассудна. Ты можешь найти соплеменников за горами, у океана. Тебя примет любая община хаттов. Смерть ищет меня, а не тебя, афенти. Мальчик снова яростно затряс головой. Его глаза заблестели: — Я иду с вами. — Так тому и быть. Что же, ты увидишь, где всё началось, афенти. Темнейший любит накрепко запутать нити человеческой судьбы. Так тому и быть. — Разве вы не рады вернуться туда, где познали восточное искусство и превзошли всех прочих? — Рад? — Аким хрипло расхохотался, то и дело заходясь сухим кашлем. — В этой стране алхимию никто не называет искусством. И скоро ты поймёшь почему. Старик замолчал и задвигал челюстями. Ему не хватало бронзовой курильницы. Он говорил с Тольке на кретском наречии нагорья, разодетая женщина напротив подозрительно скосила на них глаза и наморщила нос. Она приняла мальчика со стариком за нелегалов. Тольке вжался в спинку своего сиденья. Вагон третьего класса то забивался битком, как бочка с засоленной рыбой, то пустел, и солнце превращало заплёванный деревянный пол в разогретую сковородку. Может быть, этой госпоже не понравился запах? Тольке не мылся несколько месяцев, светлые волосы свисали спутанными клоками вдоль спины, они были неотличимы от грязной шевелюры старого кретта. Аким ничего не ел в дороге, только жевал табак и пил из фляги, а Тольке почти всегда был голоден. Когда они проезжали город под названием Даблис, раздутый живот мальчишки заурчал так громко, что какие-то фермеры отдали ему свой обед — хлеб с молодым сыром. Тольке проглотил всё до крошки за одно мгновение, едва не откусив себе язык. Он жадно облизал пальцы, и аместрийская женщина, покачав головой, что-то прошептала своему мужу. Ранним утром те фермеры вышли на полустанке среди пыльной степи и красных терриконов. Это было три дня назад. Тольке вздохнул, тайком разглядывая богатую госпожу с поджатыми губами. Достанет ли она еду, чтобы перекусить в пути? Поделится ли с Тольке хлебом? От воспоминания о позавчерашнем фермерском сыре живот свело голодной судорогой. — Я вижу, ты прочёл все книги. Теперь ты можешь их продать, чтобы достать денег на еду и не ходить в лохмотьях. Тольке погладил свой заплечный мешок с книгами, который он смастерил собственными руками: сам пропитал жиром, сам вставил верёвки и лямки. Его шерстяной жилет был расшит по краю красными и золотыми нитями. Работа маминых рук. Тольке давно вырос из жилета, рубахи, кожаных хаттских брюк и высоких башмаков, но он скорее расстанется со своей головой, чем купит себе новую одежду. — Алхимик никогда не продаст своих книг. Они его друзья и наставники. Старик рассмеялся и сплюнул табак в задрожавшую напольную плевательницу. — Ты знаешь легенду о Семерых? Мальчишка, конечно, знал. Речь шла о великом Мудреце, пришедшем с востока, который взял в пустыню своих ближайших учеников. Он предложил ученикам выпить эликсир бессмертия, и все осушили чаши, принятые из рук учителя. Ученики упали замертво. Легенда гласила, что они воскресли, обретя совершенные и неуязвимые к болезням тела. Множество алхимиков с тех пор пытались повторить эликсир бессмертия, но лишь травили себя и бесславно гибли. Тольке нахмурился. Он никогда не думал о вечной жизни для своего тела, он хотел совсем другого. Каждый алхимик должен найти свой путь, свою работу, свои врата с начертанием души. Души приходили в этот мир сквозь врата и уходили в пустоту звёзд навсегда. Души были неповторимы как песчинки, как миллиарды небесных светил. Никто бы не смог вернуть несколько тысяч душ, когда-то бывших дружной общиной одного города. Нельзя разжечь огонь из серого пепла. Тольке поклялся изменить мир, в котором исчезла Алвила под слоем грязи и камней. Он навсегда запомнил звуки ада, брызнувшего из-под земли и накрывшего город потоками небывалого селя. Тольке больше не выл, представляя бесконечные ряды тел, завёрнутые в саван для погребения, и суетящихся аместрийских солдат в синей форме. Ястребиные крики над разорёнными гнездовьями, вековые деревья, выкорчеванные и перемолотые потоками ядовитого шлака — смерть в долине пировала везде, где раньше была жизнь. Сель обрушился на Алвилу глубокой ночью, после нескольких взрывов породы на аместрийских шахтах. Когда в город вошла армия Аместриса, жидкая грязь начинала превращаться в камень. Везде пахло мёртвым смрадом. Самым первым откопали тело соседа Гебхарда под крышей его собственного трактира. Следом — всю семью трактирщика во главе с ворчливой бабкой Дорой, их постояльца — каменщика Эберфрида, за крутой нрав прозванного Эббом — диким кабаном. Потом был Дагоберт, конопатый малыш Дагги, он жил с отцом-лекарем через дом, ему стукнуло двенадцать прошлой осенью, и он заполучил взрослое имя раньше Тольке. Гизелла, Эгон, Фрида, Хермина и её дочь — длинноволосая ясноглазая Хетти, с которой Тольке привязывал ленточки на священном дереве и, покраснев, согласился впервые потанцевать. Вальди, Хаген, старина Зиг… Когда Тольке увидел тело собственного отца, перепачканное толстым слоем терракотовой грязи, живая плоть словно превратилась в кусок глиняной статуи, — он не узнал его. Разве это был Адо — самый могучий хатт с улицы Ремесленников, самый лучший мельник, самый весёлый моряк и рассказчик на свете? Тольке не мог заставить себя пошевелиться, не смог обнять отца в последний раз, не мог заплакать у него на груди. Тольке молча смотрел, как аместрийские солдаты обвязывают холстиной тело высокого силача-хатта и бросают с носилок в глубокий ров бесконечной братской могилы. На Алвилу опускалась лавина человеческого горя: это были крики, вопли, ропот, причитания, жуткий смех. Уцелевшие хатты бродили среди обломков стен, камней и крыш, перелезая через острые гребни нанесённой породы. Кто-то присоединялся к поискам живых, мешая бесчисленным военным в синем. Аместрийцы заполнили город, ушедший под землю, как муравьи. Когда откопали маленькое тело Хайди, в складках её шерстяной юбки нашёлся господин Грау. Пушистый серый кот, облепленный грязью, зловеще оскалился перед смертью. Тольке снял с господина Грау звенящий ошейник. Он забрал с собой бронзовые бубенчики, которые пришивала Хайди, вычистил их и отмыл в реке. Новое русло Кира теперь проходило далеко за городом. Мать и Диди так и не нашли. Тольке подумал, что она спустилась в холодную кладовую за молоком, а Диди, как всегда, спал, примотанный платком к её груди. Никто не верил, что они спаслись. Вся улица Ремесленников оказалась под слоем камней и земли в два человеческих роста. Сель за считанные минуты накрыл крепостные стены Алвилы, разворотил каналы, разрушил дамбу. Той ночью Тольке читал в хижине Акима, как и всегда. Грохочущий поток обошёл бедный квартал Должников стороной, обрушился на центр города, где шумели речные каналы, и фонтаны грязной воды из подземных хранилищ смывали улицу за улицей, дом за домом, погружая мирно спящую Алвилу в ужас и боль. — Ты побледнел, афенти. — Ртутная тинктура у креттов считалась эликсиром бессмертия. Мудрец обманул и отравил своих учеников, — ответил Тольке после раздумий. — Все лгут. Всё лишь приманка, — старик сильно закашлялся, глаза светились безумием. Аким выпрямился, и от его немытого тела распространился невыносимый смрад, который ударил в нос даже мальчишке. Госпожа в бархатном платье заёрзала на скамейке, прикрыла рот надушенным платком и отвернулась к окну. Поезд уверенно набирал скорость. — Ярко-красные, как драконья кровь, пятна киновари, самородная ртуть, ради которой города уходят под землю, — скороговоркой пробормотал Аким, его плечи мелко затряслись. Он рассмеялся. — Учеников осталось шесть, афенти. Один оказался слишком умён, чтобы выпить отравы. Он подготовился. С тех пор в его венах течёт больше ртути, чем железа. Жидкая кровь металлов безвредна для его плоти. Больше ни капли не пролилось зря! Старик пробормотал что-то себе под нос и начал подниматься с места, медленно обнажая свои татуированные руки. Бледно-голубая вспышка осветила дряблую кожу, всё немощное тело от стоп в сандалиях до простоволосой головы с кудрявыми седыми патлами. Запахло горелым. Тольке узнал голубоватый свет энергии преобразования материи. Мальчик никогда не видел, чтобы в воздухе замыкали такой громадный круг — размером с целый пассажирский вагон. Трансмутация завершилась. За Акимом образовалась огромная дыра, в которой засвистел ветер, стены и крыша исчезли. Старик продолжал бормотать, сжимая в руке продукт трансмутации — крошечный золотой слиток, размером с мизинец ребёнка. Кожа Акима лопалась от ожогов, от жара энергии преобразования. Для алхимика трансмутировать золота было очень опасно. Госпожа в бархате подхватила юбки и с визгом бросилась бежать невесть куда по проходу искорёженной несущей части вагона. Поезд резко затормозил, из-под колёс вырвались жёлтые снопы искр. Аким спрыгнул на землю, на щебень возле железнодорожных путей, не дожидаясь пока вся махина поезда остановится. Тольке подхватил корзину, оставленную сбежавшей госпожой, и последовал за учителем. Вагоны поезда, сошедшего с рельс, складывались по инерции, как детские игрушки. Но Тольке больше не глазел на крушение, он еле успевал за скрюченной фигурой старика, который оказался на удивление быстрым ходоком. Внутри корзины, под чистенькой салфеткой, лежали отборные яблоки. Мальчишка впился зубами в спелую мякоть своего трофея, по подбородку заструился липкий сок. Он поглощал на ходу яблоко за яблоком, не оставляя огрызков. На горизонте виднелись промышленные окраины главного города аместрийцев. Отсюда в Алвилу пришли люди в синих мундирах добывать самородную ртуть, это они скупили все рудники и плавильные цеха. Так людская жадность и невежество уничтожили легендарную долину киновари в Хаттских горах. Тольке надеялся, что сумеет отомстить. Он выкинул опустевшую корзину в канаву и побежал за очень старым и очень проворным алхимиком.

***

От снегопада небо резко потемнело. Фары освещали шоссе и беснующиеся впереди хлопья мокрого снега. Промозглая дымка тумана окутывала обочину, отбойники и редкие дорожные столбы с указателями. Снег таял на стекле, стекло запотело, и Лили казалось, что проклятая дорога никогда не кончится, и эта пытка будет бесконечной. Она сползла ещё ниже, распластавшись на заднем сиденье, и вспоминала вслух отборные ругательства, которые слышала в баре Крис от её весёлых леди. Крис! Чёрт бы всех побрал. Очередная вспышка боли отогнала мысли. Лили задышала часто и громко, как старая собака, до скрежета сжимая подлокотник сиденья. Боги! Невидимая сила прямо сейчас выдирала из её спины позвоночник, и Лили была готова отдать собственный хребет за минутную передышку между схватками. — Сейчас, милая, потерпи… Она выругалась на голос Берта. Её муж вёл машину как одержимый. Лили боялась, что на очередном повороте они вылетят с шоссе или взорвутся. — Несколько миль… Берт выкрутил руль, они свернули, и колёса поехали по ухабам. Рессоры застучали. Лили снова выругалась пятиэтажной конструкцией и прикусила воротник своего расстёгнутого мехового пальто. Очередная волна боли, от которой не убежать и не скрыться, затопила её разум: все кости ниже пояса словно растягивали и сжимали, протыкали насквозь и ломали. Потом чудовищные волны сходили и обрушивались с новой силой, терзая после краткой передышки. — Берт, чёрт тебя возьми, останови машину. Этот ребёнок хочет вылезти из меня прямо сейчас! — Милая, мы уже в городе! Мы почти на месте, я переехал мост! — Я видела только поля, заборы и коровники, — простонала Лили и вытерла ладонью пот со лба. Машина сбавила скорость и медленно остановилась. Берт выскочил наружу, не заглушив мотор: — Я найду врача! Лили не слышала. Она пыталась не утонуть в новой волне схваток, часто дышала и проклинала любые виды совокуплений, существующих на земле. Если такова расплата, человечеству не грех принять вечное воздержание. Когда боль схлынула, Лили заметила, что в окне проступили очертания маленького городка: кирпичная ратуша, торговые ряды, провинциальные аляповатые вывески, флигель на шпиле часов у железнодорожной станции. Было около семи вечера. Шёл мокрый снег. Водительская дверь распахнулась. Берт с кем-то быстро говорил и махал руками. — Милая, мы хотим перенести тебя в комнату смотрителя станции или в комендатуру. Жандарм уже послал за врачом и акушеркой. — Грёбаное дерьмо! Так мы приехали? — Мы проехали поворот, надо вернуться на мост… — Тогда вернись! — Лили… — Я не буду рожать в военной комендатуре или на грёбаной железнодорожной станции! Давай быстрей, или я прогрызу тут дырку! — Лилибет, пожалуйста! — Я сейчас убью тебя и этого джентльмена в форме, и меня оправдает любой судья! Заводи грёбаный мотор, Берт, я рожаю! Он принялся снова жестикулировать и что-то объяснять человеку, стоящему под зонтом. Снег падал с неба мокрыми хлопьями, на востоке страны случился первый сильный снегопад в этом году. Довольно ранний, но и лето было холодным. Дверь хлопнула, автомобиль тронулся с места подпрыгивая на каждой кочке. Лили перелезла вперёд, она встала на четвереньки и упёрлась лбом в замёрзшее стекло. Это немного помогло. Потом всё поплыло в сером тумане. Сонная деревенская улица, без намёка на мостовую и электрическое освещение, белые заборчики и облетевшие сады. Берт куда-то запропастился. Лили ругалась, как последний шахтёр или лесной траппер. Просветы в схватках становились всё короче. Её охватил животный страх за ребёнка, потом жалость к себе, и всё утонуло в беспросветной боли, в серой снежной хмари за окном автомобиля. Она заколотила по лобовому стеклу. Стало чуть легче. Лили решила, что расколотит всю эту грёбаную машину пока не разродится. Небеса, неужели она когда-нибудь разродится, и этот бесконечный день закончится? — Госпожа Хоукай? — Сквозь запотевшее и заснеженное стекло на неё внимательно смотрел круглолицый мужчина со старомодным пенсне на носу и аккуратной бородой. — Я доктор Белли. Я помогу вам. Вам надо доехать до моей клиники. Это всего лишь частный врачебный кабинет, но там есть все условия… — Я буду рожать здесь! Я тряслась двое суток и не спала, чтобы родить в своём доме! — гаркнула она. — Берт! Берт! Ей помогли выбраться. Лили плохо соображала. Их новый дом с четырьмя квадратными окнами по фасаду темнел на фоне ненастного неба. Почти стемнело. Они вошли в затхлую переднюю. Вокруг была мебель в чехлах, нос защекотало от пыли. Лили проковыляла в комнату с витражными стёклами и кофейным столиком из мрамора. Она будет рожать здесь, прямо на этом диване. Кто-то суетился рядом, зажигая лампу. Промелькнуло женское лицо. От таза с горячей водой пошёл пар. Доктор долго объяснялся с Бертом. Каким-то образом материализовались чистые простыни и полотенца. Лили позволила себя уложить и развела ноги. Было совершенно наплевать на стыд, на то, что какие-то незнакомые люди пялятся в её самые интимные места, что-то ощупывают внутри холодными руками в медицинских перчатках. В этом состоянии она легко могла выйти голой на самую людную улицу Централа и встать там на четвереньки. Она покрутила головой в поисках Берта. Он был рядом и смотрел на неё своими карими янтарными глазами, полными ужаса и раскаяния. Будто это он её измучил. Во всей вселенной осталась только несносная боль, которая распирала изнутри, набивала утробу острым стеклом и иголками. На этот раз Лили точно поняла, что сейчас умрёт. У неё ничего не получится. Ребёнок умрёт. Она не справится. Как всегда! — Госпожа Хоукай, вам надо тужится, когда я скажу. Не напрягайте так сильно таз. Вы вредите ребёнку. — Элизабет, милая, — это было похоже на голос мамы. Лили в слезах и поту сжимала чью-то руку, наверное, руку Берта. — Ты молодец, ты раскрылась полностью. Ребёнку пора появиться на свет. Я тебе покажу когда, и ты тужься. Потом отдыхай. Лили заметалась на круглой и пыльной диванной подушке. Женское лицо склонилось над её изголовьем. — Вот так, дорогая, потужься, — попросил голос, похожий на мамин. В конце концов, это был её старый дом. — Ты сама почувствуешь, как надо выталкивать из себя. Твоё дитя торопится к тебе. Потуги оказались в сто раз больнее, чем схватки. Но её тело не сдавалось. Лили закричала до хрипоты, повторяя вечный и отчаянный призыв. Она звала маму. — Мы видим головку, дорогая. Ещё чуть чуть. Лили не могла отдышаться. Кто-то убрал прядь мокрых волос с её лица. Она вдруг почувствовала, что надо ещё раз потужиться. Кто-то ободряюще сжал её руку. Лили целиком, всем существом превратилась в боль, и в этот момент боль перестала существовать. Она просто исчезла. Ещё один раз. Лили дико закричала, помогая себе и от усилия зажмурив глаза, и она не увидела, как ребёнок мокрый и лиловый, всё ещё связанный с пуповиной с телом матери, выскочил на руки акушерки Кэти, которая говорила с ней, конечно, совсем не голосом мамы. — Это девочка, поздравляю, — доктор Белли официально улыбался самому важному и долгожданному крику. Это был громкий, торжествующий крик младенца. Звук завибрировал в стылом воздухе нетопленой гостиной. Девочка заявила миру о своём прибытии. Она родилась, она могла кричать, расправляя свои крошечные лёгкие. Это было чудо. — Дайте её мне! Глаза слезились. Лили ничего не видела, кроме круглой головки с прядью длинных волос на затылке, приплюснутого носика и больших глаз с ещё не выросшими ресницами. Это уязвимое новорождённое существо — её дочь? Она стала матерью этого мокрого, морщинистого комочка? Она вытолкала из своего тела нового кричащего человека? Она выкормила своей плотью другую живую плоть? Она дала жизнь? Новое, ни на что не похожее чувство придавило Лили своей небывалой нежностью. Она не понимала слов, обращённых к ней, и молча кивала на поздравления. Она лежала в луже собственной крови, пота и слёз, но думала только о спелёнатом свёртке на своей груди — её новорождённое дитя. Её прекрасная дочь со сморщенным личиком мудреца. Слёзы, не останавливаясь, текли по её лицу. Она прижалась губами к тёплому маленькому лбу дочери и прошептала: — Добро пожаловать, моя малышка. Наконец-то я с тобой познакомилась. Девочка, приоткрыв младенческие затуманенные глаза, внимательно посмотрела на мать и первый раз в жизни зевнула.

***

Тольке следил за горожанами через подвальное окно, откуда в комнату проникал слабый утренний свет. Множество торопящихся, семенящих, плетущихся ног перепрыгивали легендарную местную лужу, чья неистребимая сырость облепляла стены всего дома чёрной плесенью. Горожане спешили, топая по мостовым столицы в резиновых галошах, в грубых башмаках и в армейских высоких сапогах, которые Тольке разглядывал особенно тщательно. Военные в трущобах Нижнего города редко попадались на глаза, большинство здешних неудачников были недавними переселенцами с сельских просторов страны. Несмотря на зиму, разорившиеся фермеры или их батраки носили на ногах деревянные сабо, обмотанные тряпками. И Тольке пришлось несладко, когда у его собственных башмаков окончательно оторвалась подошва, — повезло, что было лето. Теперь у мальчишки появилась новая пара приличных ботинок, штаны до щиколоток и простая рубашка с длинными рукавами. Хаттский шерстяной жилет был всё ещё с ним, хотя давно не застёгивался и протёрся до дыр. Аким сидел в углу со своей тлеющей курильницей. Он не ел месяц, высох и побелел, как привидение. Он почти не говорил. Тольке иногда сомневался, что старик дышит. У них были деньги, была сносная еда и крыша над головой. Но учитель каждый день словно проваливался в иной мир, мрачный и потусторонний, и мальчик гадал, где и среди каких бесплотных равнин скитается одержимый кретт. Дух старика словно покидал тело, чтобы унестись в миражи прошлого, убаюкать воспоминания, которые проносились за закрытыми веками, тлели под пергаментной кожей в татуировках. А может, Аким тоже чтил память соплеменников, ушедших навсегда? Тольке не решался прерывать его полусон. Он привык заниматься своими делами, обходя учителя в тёмном углу, исправно приносил угли для его курильницы и оставлял еду, к которой тот не притрагивался. Вчера была пятница, а это значило, что Тольке заполучил новую книгу на рынке у Блошиного тупика. На этот раз ему повезло найти огромный атлас с чертежами тиглей в лавке старьёвщика. Тот курносый толстый лавочник отдал книгу даром, Тольке даже не пришлось разменивать золотые монеты. Мальчик довольно улыбнулся. Он взял спиртовку и принялся возиться с чайником. Сейчас он согреется и будет читать на своём соломенном тюфяке с наичистейшей подушкой, всё ещё пахнущей синской прачечной. Тольке поднял взгляд на запотевшее от кипятка стекло. Прямо перед их подвальным окном прошлись каблуки! Не просто каблуки изящных женских сапог — Тольке никогда не видел такой тонкой работы. Как всякий алхимик, он привык проникать в суть любых материальных вещей, но эти сапоги на высоких острых каблуках никто никогда не повторил бы в преобразовании — словно это было деяние другого мастера, гораздо талантливее Тольке. Каблуки прогарцевали мимо. Тольке обернулся за кружкой и с удивлением обнаружил, что Аким стоит прямо за его плечом и тоже смотрит в окно. Лицо старика горело лихорадочным румянцем, впервые за много месяцев он выглядел живым: — Она пришла. Тольке ничего не успел ответить. Он ясно расслышал стук каблуков на каменной лестнице, потом дверь отворилась, впуская тусклый зимний свет. На пороге стояла женщина, очень красивая женщина — редко увидишь такую идеальную красоту и гармонию линий. Но, оценив совершенство, Тольке вздрогнул, по его спине поползли холодные мурашки. Вошедшая женщина заставила мальчишку ощетиниться и вжаться в тюфяк. — Ты пришла, — потрясённо повторил Аким. — Я пришла. Ты же не думал, что мы не заметим фальшивое золото, которым ты наводнил город. Незнакомка грациозно пересекла комнату и остановилась в шаге от окна. Свет рассеивался на её длинных тёмных волосах, волнами доходивших до самой талии. Она была одета в глухое чёрное пальто и чёрные перчатки с лаковыми красными линиями. Аким с благоговением смотрел на неё, потом этот трепет сменился жадным, всепожирающим взором. — Ты пришла, Илла… — прошептал он. — А ты до сих пор жив, кретт, — нежно пропела в ответ женщина, которую он назвал Иллой. Её голос, как и всё в ней, был грудным, мелодичным, волнующим, но Тольке упрямо чувствовал смертельную опасность. — Неплохо для трёхсотлетнего ртутного скелета. — Как видишь. Я тебе говорил, всё получится. Минеральный эликсир бессмертия, дающий самую долгую жизнь с любимыми. — Жизнь? — она усмехнулась. — Твоя жена давно мертва, я не она. — Она, она, она, — шептал учитель в каком-то забытье. Он выпрямился. Тольке вдруг осознал, как высок был старый кретт, целую вечность назад поселившийся в квартале Должников ушедшего под землю города. — Я узнаю тебя, Илла, даже если ты не будешь своей копией, самой совершенной копией. Как ты прекрасна! Женщина презрительно скривила губы: — Какими жалкими становятся люди, когда речь заходит об их слабостях. Аким молча пожирал её глазами. Тольке не узнавал его. Словно до этой минуты он имел дело с тенью, а теперь, наконец, увидел человека, отбрасывавшего её. — Он осквернил тебя, Илла, сделав сосудом своей похоти, — произнёс старик. — Ты всегда влекла его, я предвидел, что однажды он заберёт у меня самое дорогое. Но ты моя родная душа, и здесь ты не по своей воле. Женщина звонко рассмеялась. — Жалкая подвальная крыса, ты даже не представляешь, с кем говоришь. Где ты научился трансмутировать золото? Я вижу, ты окончательно обезумел от ртутных паров. Отец ищет того, кто воссоздал плотность золота без красной тинктуры. Это ты? Аким снова замолчал. Тольке захотелось исчезнуть, оказаться где угодно, но не здесь, не в тесной комнате с безумным стариком и чудовищем в обличье женщины, пленительной, как кретская гетера. — У меня были столетия для познания мира и восемь жизней в эликсире, — пустой взгляд старика остановился на съёжившемся Тольке. — Золотые монеты трансмутировал мой ученик. Как низко ты пала, если считаешь это редкой работой. Я люблю тебя, Илла. Моё время перед Вратами почти закончено, но я смогу очистить и исцелить тебя. В тот же миг Аким активировал круг, в центре которого стояла незнакомка. Вспышка голубого света озарила всех троих. Женщина отпрыгнула в сторону с ловкостью сильной кошки, белое пламя от самовоспламеняющегося ртутного порошка задело лишь край её пальто. Запахло опалённой шерстью. Старик плашмя упал на пол. Тольке не заметил никакого движения, но указательный палец женщины, обтянутый чёрной лаковой перчаткой, превратился в длинный трёхгранный стилет и пробил насквозь череп Акима. Она вытерла окровавленную руку о подушки на тюфяке Тольке и наклонилась к нему: — Так это ты делал для него золото, мальчик? Тольке не отвечал, он завороженно смотрел, как белый нежаркий огонь из смеси солей кретской сулемы за секунды испаряет мёртвое тело учителя. Не просто дряхлое тело старика в татуировках с зашифрованным восточным искусством — вся кожа была продуктом реакции, преобразования, алхимической трансмутации. Учитель преобразовал собственное тело и нёс на себе начертание великого алхимического делания, которое познал много лет назад. Он давно приготовился к собственной смерти. — Ты пойдёшь со мной, — спокойно сказала женщина. — Ты понимаешь язык, на котором я говорю? Тольке вышел из оцепенения, он попытался сбежать, юркнув в сторону, но проход в один миг заблокировали указательный и средний палец женщины, снова превратившиеся в длинные обоюдоострые клинки. Тольке понял, что это тоже преобразование, самый страшный вид алхимической трансмутации, с самым жутким катализатором. Женщина была не человеком. Со стены посыпалась штукатурка. — Не волнуйся о старике, мальчик, он хотел умереть, — она широко улыбнулась, её руки снова стали обычными. — А ты, я вижу, хочешь жить. Тольке изумлённо просунул палец в разрез рубашки. Пройди её клинки на ноготок ближе, лезвие бы проткнуло оба его бока, пришпилило бы Тольке к стене как муху. — Мне нужно забрать свои вещи. — Ты получишь всё, что хочешь, и даже больше, если научишься исполнять приказы. — Я заберу свои книги или насаживай меня на свои дьявольские когти, ведьма. Женщина засмеялась. Её фиолетовые глаза блеснули в ускользающем утреннем свете. — Ты умеешь рассмешить получше этого старика. Собирайся, мальчик. Ты идёшь со мной. Тольке кинулся на пол, к своему сундуку. Он стал быстро перевязывать книги стопками, рассовывал свитки в старый заплечный мешок, оборачивал в тряпки редкие атласы. Когда он закончил, женщина стояла на улице в компании безобразного лысого толстяка. Она поманила рукой. Тольке оглянулся назад. От тела учителя не осталось даже серого праха. Мальчик закрыл дверь на ключ и стал медленно подниматься по лестнице, чувствуя на лице капли ледяного зимнего дождя.

***

Солнце медленно опускалось за горизонт. Весна спешила превратиться в лето, и этот тёплый загородный вечер был чертовски хорош. Крис затянулась сигаретой и откинулась на плетёное кресло. В майских сумерках сад белел цветущими шапками вишнёвых деревьев. Цвели ранние пионы на круглой и ухоженной клумбе, из глиняных горшков, выставленных на заднем крыльце, весело торчали ароматные пучки мяты, лаванды и базилика. Вместо газона под ногами расстелился клеверный ковёр, а одуванчики качали воздушными шариками своих летучих соцветий. Крис вздохнула: — У тебя здесь невыносимо хорошо. Мне не хватает выхлопных газов, гудков и бетонной пыли. Слишком много кислорода меня убивает. Лили улыбнулась и встряхнула в своём стакане кубики льда. Она пила лимонад, глаза её гостьи блестели от второго бокала сухого вина. — К тишине быстро привыкаешь, Крисси. Я люблю этот дом и это место. Крис покосилась на заднюю дверь, ведущую на кухню, и покачала головой. Вряд ли у её подруги нашлась хоть минута свободного времени за последний год. Дело не в привычке просыпаться под крики петухов. Этот рай для Крис выглядел как жертвоприношение. Она подозревала, что свежевыкрашенный деревенский дом, стеклянная оранжерея, где теперь зеленели молодые кустики помидоров и рос саженец персикового дерева, — всё это было бессмыслицей, кирпичами на бумажном фундаменте. Крис пригубила ещё вина, чтобы сгладить своё мрачное настроение. — Когда дом держится на одном человеке, всё выглядит довольно хрупким… и опасным, — тихо начала она. — Я думала, ты ненавидишь давать советы, — Лили снова ласково улыбнулась и поправила обрезанные до плеч волосы. — Иногда нет другого выхода. Ты же знаешь. — Я знаю, что сначала два идиота устроили войну из-за женщины, которую должны беречь и лелеять. А теперь они хотят тебя использовать, каждый по-своему. Моя дорогая, ты стоишь большего. Ты талантлива, умна, красива! — Крис… Лили не договорила и отвернулась. Из сада был хорошо виден склон луга, доходящего до самой реки, заросли черёмухи и камышовые плавни, переполненные водными птицами. На лугах сочная молодая трава переливалась изумрудно-зелёными волнами, играя в догонялки с ветром. В кустах цветущей мальвы стрекотали сверчки. Стрижи сидели на проводах недавно протянутой высоковольтной линии Электрических компаний Лоджа. Поэтому в окне второго этажа горел непривычно яркий свет. Лили закуталась в шаль. — Я изменилась, Крис. Дети навсегда нас меняют. Я думала, ты поймёшь меня и мой выбор. Крис раздражённо осушила бокал. Если бы она понимала! Темноволосый племянник с неровно подстриженной чёлкой, которого она впервые увидела в детском приюте недалеко от Сэнда — грязной южной свалки, города-проходимца — этот мальчик стал слепым пятном для её твёрдого сердца и острого ума. И она сама ни черта не разобралась. — Разве ты не почувствовала это? Крис налила себе ещё вина и промолчала. В соседнем доме на террасе включили вечернюю радиопередачу. — Больше нет обратного пути, нет другого выбора. Я иногда просыпаюсь в ужасе — вдруг её нет. Я вернулась в прошлое, и всё изменилось. Мы с Бертом не встретились, и моя дочь не родилась, не плачет у меня на руках, не улыбается, услышав мой голос. Я так связана с ней, Крис, что уже не могу сказать точно, кем я была без неё. — Ты повторяешь присказки, что веками внушали любой женщине. Однажды ты смертельно устанешь, моя дорогая, и захочешь повернуть время вспять, но будет поздно. Не стоит обвешиваться жертвами как бриллиантами. Такие подвиги всегда напрасны, если ты не какое-нибудь божество вроде Всевеликого Вседержителя креттов или Ишвары. — Когда у меня не было Лизы, я рассуждала, как ты. Это нормально, моя Крисси. Твой племянник… — Но это другое! Мне не нужно было перечеркнуть всю свою жизнь, чтобы позаботиться о нём. Вот Митчу пришлось. Пришлось стать коммивояжером, что прокормить семью. Он ездил на разбитой старой колымаге. Всё время торопился и экономил на всём. И чем закончилась его жизнь? Его сын остался сиротой! Лили вздохнула. Она посмотрела на свою блузку, на которой проступали мокрые пятна. Молоко пришло. Ей нужно возвращаться к дочери. — Я хочу, чтобы ты поняла меня, Крис. Ты — наш единственный друг. Берт и я, мы делаем нечто общее для лучшего будущего всех. Он должен завершить свою работу, Крис, чего бы это не стоило. А я — его единственная семья, на которую он может опереться. Да, он кажется всем странным, но он любит меня как божество. Берт не обычный мужчина и никогда им не был. Алхимия выпалывает из души человеческие слабости и желания, оставляя лишь страсть к работе. А я хочу, чтобы он продолжал быть тем мальчишкой, которого я повстречала испуганной и одинокой девчонкой. И я не буду ничего менять ни в прошлом, ни в настоящем. Лили замолчала. Крис гнала от себя ненужные воспоминания: город в южной степи, дощатые тротуары, перекати-поле на пыльных дорогах, пьяные контрабандисты, разорившаяся ферма и долги отца. Когда он умер, всех его детей забрали к себе тётушки из Финикса. Они жили в тесной комнатке над универсальной лавкой: вымоченные в уксусе розги, обязательное чтение назидательных книг и беспросветные дни, целиком состоящие из унижений и работы в магазине, непосильной для ребёнка. Крис медленно сходила с ума без всякой алхимии. Первым не выдержал Митч, её младший братишка. Крис усмехнулась: если бы ей было позволено поменять что-то в прошлом, она бы подожгла к чертям собачьим тётушкин магазин и склады палёного спиртного, бары и бордели, куда отгружали ящиками кукурузный самогон для малолетних проституток и их клиентов. — Ты можешь закурить, если хочешь, Крис, — примирительно сказала Лили. Крис долго молчала, глядя на быстро темнеющий горизонт. В городе не увидишь таких по-летнему ярких закатов и высоких облаков на западе, пламенеющих последними лучами солнца. Она скомкала в руке сигарету. — Хочу бросить, Рой кашляет от дыма. С мальчишки будет различать по цвету пять сортов виски и играть в паровозик винными пробками. Лили улыбнулась, она положила ладонь на плечо своей подруги и мягко сказала: — Ты отличная мама, или тётушка. Я знаю. Стало совсем темно. Крис вспоминала расписание пригородных поездов и вдруг поняла, что впервые за много лет почувствовала себя пьяной. Чёртов сельский воздух закружил и затуманил голову. Чёртовы запахи травы и фермы. — Не давай Берту забыть, что у него есть дочь. Не делай всё одна, — сказала Крис, вставая. — Не буду. — Есть ещё кое-что. Лили вскинула голову и выпрямилась. — Полковник просил передать, что все испытания в Белтоне провалены. После взрыва в лаборатории погибли двое. Тот человек, что искал Берта в столице — мёртв. Лили, побледнев, кивнула. — Я всё равно никуда не перееду. И я не хочу видеть отца. Здесь нет его собственности. Из глубины дома донёсся детский плач, и Лили вскочила на ноги. Крис развела руками: — Ступай к малышке Элизабет, моя дорогая. Я посижу тут немного, посмотрю на звёзды и сама доковыляю до станции. Без меня мои лентяйки и завтра не откроются. Лили порывисто обняла её, от молодой матери сладко пахло ванилью, лимонами, сухим летним ветром и чем-то ещё, тёплым и знакомым с детства. Может быть, радостью и покоем? Трудным счастьем? — Крис, пожалуйста, приезжай к нам погостить с ночёвкой. Здесь четыре спальни и пустая мансарда, на реке можно купаться и рыбачить. Хорошо? Крис кивнула. Она больше никогда не приезжала. — Как только сама разберусь с переездом, дорогая. Ист-Сити сумасшедший город, все куда-то торопятся. Лили поцеловала её и припустила бегом в дом, шлёпая по пяткам деревянными сабо. Крис солгала всего два раза. Она привыкла держать в уме подобные вещи. На станции её ждала машина полковника. Год назад ей пришлось многим пожертвовать, чтобы взять опеку над четырёхлетним племянником: например, своей былой независимостью от денег полковника Груммана. Крис закрыла глаза. Бутылка вина опустела. Лёгкий ветерок шептался с листвой, в траве стрекотали сверчки, было очень тихо. Крис не слышала, как Лили вбежала по лестнице в спальню и застала мужа у кроватки их дочери. Берт сидел на полу, облокотившись на плетёную люльку, и держал маленькую Лизу на руках, плавно укачивая. Он вполголоса пел колыбельную на красивом и незнакомом языке, который Лили никогда не слышала.

***

Тольке прятался на раскидистом дереве, похожим на чинару, всё ещё не зазеленевшим, несмотря на весну. Отсюда было хорошо видно деревянную эстраду, мокрую после тёплого дождя, и девочек в клетчатых шерстяных платьях с коричневыми передниками, которые выходили по очереди на сцену и что-то исполняли на аместрийском музыкальном инструменте, напоминающем чёрную блестящую загогулину. Тольке хмыкнул: это была настоящая какофония звуков. Ему не нравилась ни одно исполнение, хотя он иногда слушал аместрийскую музыку по радио. Когда одна из выступающих девочек, торопясь, перепутала ноты, сбилась и начала всё заново, Тольке ехидно рассмеялся и заболтал ногами в воздухе. — Это Нора Гилберт. Она всего во втором классе. Тольке чуть не рухнул с дерева от неожиданности. На соседней толстой ветке повисла девчонка в клетчатом платье и коричневом переднике, через её плечо была повязана широкая фиолетовая лента. Она легко подтянулась и уселась рядом. Тольке мучительно подбирал слова, но так и не нашёлся, что ответить. Он молчал. — Почему ты слушаешь наш концерт здесь? — девочка показала рукой на пустующие деревянные сиденья для зрителей, выставленные полукругом перед сценой, — там звук лучше. Ей могло быть четырнадцать, как и ему. Или пятнадцать. Она была немного пухленькой с большими умными ярко-голубыми глазами. В её взгляде из-под длинной светлой чёлки светилось весёлое любопытство. — А ты сама почему там не играешь? — буркнул Тольке. Девочка прищурилась: — Потому что там сидит мой отец. Она показала на единственного зрителя во втором ряду. Тольке сделал вид, что не удивился. — Я Дейзи, — представилась девочка и вдруг нахмурилась, словно вспомнила что-то неприятное. — Нет, лучше, зови меня Маригольд. Тольке пожал плечами: он никак не собирался её называть. Последним, с кем он говорил в прошлый вторник, был Густав Зонтаг, и они подрались. Тольке и без того знал предостаточно имён аместрийцев. Девочка вдруг смутилась: — Ну, на самом деле, я Элизабет Кэтрин. Но я не люблю это имя. — Она задумчиво покрутила в пальцах серебристую веточку чинары. — Можно придумать себе имя, сколько угодно имён: если это моё имя, почему его нельзя выбрать самостоятельно? Тольке запутался и подумал, что до сих пор плохо понимает их восточный язык. У него самого не было другого имени, кроме домашнего, потаённого, которое следовало беречь от чужаков и злых сил. Но он, конечно, знал своё взрослое родовое имя, которое принял бы после праздника поминовения предков, на Большом Таге всех общин, в конце своего двенадцатого лета, которое так и не наступило. — Имя, данное родителями, священно. Как тебя будут беречь добрые духи, если не поименуют перед лицом всей общины и Очага предков? Девочка удивлённо вытаращила глаза: — Ты что, ишварит? Тольке промолчал. Он был никем: вместо имени — двузначная цифра над дверью, на жестяной кружке, на всех вещах в лаборатории, которых он считал личными. Ему следовало забыть этот разговор и вернуться общежитие через дыру в заборе. Сабсайзам запрещалось покидать территорию кампуса Университета. — Прощай, цветочек, — неожиданно для самого себя сказал Тольке и очень по-залихватски спрыгнул вниз, едва не вывихнув левую ногу. Боль вступила в колено, но он остался доволен своим прыжком. Пока ещё безлистные ветви чинары задрожали, они все были в серебристых набухших почках. Тольке вздохнул и набрал полную грудь тёплого весеннего воздуха. Он улыбался и сам не знал почему. Он будто опьянел, сердце бешено колотилось, лицо словно горело. Девочка продолжала сидеть, потом подтянула исцарапанные коленки к подбородку, сделала кульбит и повисла вниз головой. Её короткие светлые волосы встали дыбом. Тольке густо покраснел и отвернулся от задравшейся клетчатой юбки, шерстяных гольф и искрящихся смехом глаз. Он понял, что этот трюк предназначался для него — для долговязого лохматого мальчишки. — Меня зовут Бертольд, — сказал он громко. Он назвал взрослое хаттское имя, которое так и не получил. Отец, дядька Зиг, крошечный Диди и все предки, вся его родня, спящая теперь в чертогах за мерцающей пеленой звёздного неба — они простят эту вольность. Они не потушат очаг Тольке, а будут оберегать его. — Значит, Берт! — засмеялась девочка и снова уселась прямо. В следующий раз и потом всегда, она просила называть её Лили. Чинара в парке давно утопала в зелени, внизу, на траве безмятежно желтели одуванчики. Тольке отличал марш от вальса, престо от адажио и обустроил на дереве маленький домик с крышей из высушенного речного камыша. — Если ты Лили, но на самом деле Элизабет, ты можешь носить имя Лилибет, — подумал вслух Тольке, разделяя мясной пирог на двоих. — Тогда твои предки не забудут твоё имя. — Зови меня, как хочешь. Они жевали в молчании. Час назад Лили играла на пустой сцене эстрады, а он сидел здесь и знал, что эта музыка предназначалась для него. Лили не любила зрителей и никогда не вдавалась в подробности его регулярных исчезновений. Сабсайзам, даже старшим, не так-то просто покинуть кампус незамеченными. Сегодня был особый день. Тольке решился. Перекусив и запив обед бутылкой тёплой содовой, они спрыгнули с дерева и, взявшись за руки, побрели по тропинке, обходя молодую колючую крапиву и репейник. В этом уголке парка сохранились старая водонапорная башня из белого кирпича и полуразрушенная водяная мельница на пруду с цветущими кувшинками. Они пробрались внутрь. Часть перекрытий сгнила, в тени под крышей спали летучие мыши. — Так что ты хочешь мне показать? — Лили водила рукой по стенам, снимая паутину. — Мы полезем на крышу? Может быть, отсюда видно большое вращающееся колесо в Стип Бэнк? Тольке сильно нервничал. Он готовился, но ладони всё равно взмокли, и сердце испуганно застучало где-то в ушах. Тольке проверил в кармане мел, хотя вчера рисовал здесь полночи. Он потянул Лили за собой. Небольшое помещение со сводчатым потолком, наверное, когда-то было амбаром с насыпным хранилищем для зерна. Теперь на каменном полу замыкался круг трансмутации. Это было простейшее преобразование: известняк превратится в благородный кальцит, в белый мрамор, в выкристаллизованные чувства Тольке. Он не боялся умереть, но боялся, что Лили не узнает о них. Он должен заслужить взрослое имя, которым назвался. Когда Тольке активировал круг, голубое свечение вспыхнуло сначала в главном круге, потом в следующем, и в ещё одном, и ещё — пока не достигло потолочных балок. А потом началось задуманное представление: на старой кирпичной кладке прорастали белые мраморные лилии, изящными ступенями опоясывающие стены. Получалась винтовая лестница до самой крыши. Лили молча смотрела. Тольке не мог понять, нравится ей или нет: сердце ухнуло вниз. Он приготовился к крушению. Тонкие мраморные лепестки лилий, строение которых он специально изучал в библиотеке две ночи, теперь выглядели странно, нелепо, вычурно… Он точно сумасшедший, но разве это не его невысказанные слова, не его мучительные чувства? — Великие небеса, Берт! Это слишком чудесно! — она побежала наверх, трогая лестницу руками. Камни от преобразования были горячими, под её пальцами гасли голубоватые искры от остаточной реакции. — Осторожно, Лилибет, ты можешь обжечься! — Это как застывшая музыка! Ты как музыкант! — Это алхимия, — поправил Тольке, — я всё рассчитал: кальцит, доломит… Она не слушала. Она перебивала. По мнению Лили, в музыке тоже всё было строго и рассчитано, но юная пианистка обожала импровизации. Она тащила Тольке вперёд по лестнице, пока он придирчиво разглядывал дело своих рук, рассеянно не смотря под ноги. — Ты алхимик! Мой лучший друг алхимик! — кричала Лили на крыше, откуда можно было разглядеть Верхний город, утопающий в зелени, и крыши кампуса Университета. — Великий алхимик Бертольд! Она смеялась. И Тольке не знал ничего лучше. Он смущённо улыбался, щурясь на солнце. Большая запруда с полуразрушенной мельничной плотиной была как на ладони. Маленькая серебряная ниточка реки вилась в изумрудной листве деревьев, совсем не похожая на воды Кира, тёмные и холодные по весне. — Берт! Берт! Ты слышишь, что я говорю? Её глаза, её светлые короткие волосы, мягкие ямочки, россыпь веснушек, изгиб забавно поднятой брови — Тольке не мог насмотреться. Она была самой совершенной материей на свете. Он не знал, что девчонки сами бывают ожившей музыкой, дыханием весны, теплом солнца. — Берт! — Что? — Почему ты покраснел? Я говорю про твою фамилию. Какая у тебя фамилия? Фамилия? Аместрийское слово. У хаттов нет фамилий. Имя даёт Большой Таг. Тольке покачал головой: — Мне не нужна фамилия. — Конечно, нужна! И подпись, чтобы никто не своровал твою работу. — Лили задумалась и быстро нашла решение. — Придумай себе фамилию. Господин Бертольд это кто? Но Тольке не знал. Не знал, кто он такой за тысячи миль от места, которое считалось его домом. Он стал забывать. Беседка с циновками, наполненная детским смехом. Кот, спящий на солнце. Разбросанные игрушки. Мамина печь для лепёшек, врытая в землю, запах хлеба, мёда и молока. Ястребиные крики тювяков со скалистых гнездовий. Чердак с книгами, полными приключений. Остановившиеся лопасти мельницы на дамбе. — Хоук, — сказал Тольке, подойдя к краю обвалившейся черепичной крыши. Перед ним простиралось небо, воздушные замки облаков и ровно расчерченные городские кварталы Централа. — Хоук, — повторила Лили за его плечом. Тольке сглотнул и сжал зубы, точно проглотил это аместрийское слово, а теперь пробовал его на вкус. — Бертольд Хоукай. Стая белых птиц взлетела над запрудой. Где-то в университетском парке было затеряно целое озеро, там можно покормить лебедей или взять напрокат лодку с зонтиком от солнца. — Мне нравится, Бертольд Хоукай, — улыбнулась Лили. — Как будто ты сейчас наденешь рыцарские доспехи и будешь стрелять из арбалета. Тольке осторожно сжал её тёплую руку. Он почувствовал, как Лили в ответ нежно переплетает их пальцы. Он будет любить эту голубоглазую девочку, пока дышит, пока его разум помнит себя. Древний город, ради которого он поклялся мстить и прожил два самых тёмных года, растворялся в туманной дымке невыплаканных слёз. Сердце Тольке, душа Тольке, имя Тольке, алхимия Тольке теперь и навсегда принадлежали юной аместрийке со светлыми волосами и улыбчивым ртом. Тольке знал, что это лучшее, что с ним случилось в жизни. Стая лебедей пролетела над разрушенной крышей, хлопая крыльями. Тольке привиделся далёкий крик ястреба, размноженный горным эхом. Но этого не могло быть. Лили взяла его за руку и медленно повела вниз, потому что из глаз Тольке полились слёзы, и он ничего не видел.

***

Ривербэнк, Аместрис, зима 1896 года.

— Отец! Отец! Он разлепил глаза. Во рту пересохло, горло драло наждаком. Было темно, единственное пятно света расплывалось радужными кругами перед глазами. На ковре стояла лампа. Он исступлённо, почти зло вытер лицо и облокотился на что-то твёрдое. Спинка кресла? Кровать? — Я велел тебе не заходить сюда, что бы ни случилось. Девочка молчала. Яркие ореховые глаза с беспокойством смотрели на него, тонкие светлые брови хмурились. Это она принесла лампу. Она была босиком, в пуховом платке и длинной фланелевой рубашке своей матери. Он вздохнул и тотчас закашлялся. В груди всё привычно загорело, забулькало. Сколько отмерил ему доктор Белли? Сколько на самом деле у него было времени? Проклятое ремесло. Проклятая страна. Проклятое место. Он проклят на неудачи. — Отец, у тебя кровь. Он знал. Он почувствовал, когда перестал задыхаться. — Уходи, Лиза. Тебе нельзя здесь находиться. Я запрещаю. Он тяжело поднялся на ноги и взял лампу. Перед глазами всё ещё плавали разноцветные круги. Он боялся, что его скрутит новый приступ кашля или он снова потеряет сознание. Надо попробовать ртуть. Ему нужно время — не меньше пяти лет. — Я отведу тебя в постель. Девочка послушно кивнула. Они поднялись по лестничному пролёту. С правой стороны мансардные окна выходили на водную гладь реки стального цвета, грачиные гнёзда чернели на голых деревьях. Луна медленно выплывала из-за тяжёлых туч и тотчас пряталась. — Спи, детям нужно много спать. Он сел на пол рядом с изголовьем кроватки и смотрел, как лунные тени блуждают по потолку детской комнаты, повторяя рисунок занавесок. Его дочь не спала. Он отвернулся к окну, за стеклом мёрз зимний сад, с неба слетали редкие снежинки. Тошнотворный ужас подступил к горлу. Воздух в груди закончился, и приступ кашля разорвал грудь, из глаз брызнули слёзы, ногти впились полумесяцами в щёки, но удушье не отпускало. Тиски сжимались. В оранжерее, под молодым и стройным персиковым деревцем, где рыхлая и лёгкая земля… Не смотри в окно! Не смотри в сад! Это не её могила. Он отдышался. Он — бесталанный алхимик, никудышный отец и ужасный муж. Он не смог вернуть её. — Утром тебе надо собрать вещи. Чем раньше ты уедешь отсюда, тем лучше. — Да, отец. Девочка смотрела в потолок, в глазах скопились слёзы, они блестели, растворяя лунный свет пробившийся сквозь занавески. Он захотел оправдаться: — Это хорошая школа. Твоя… — голос был как будто не его: свистел, хрипел, булькал. — Она там училась. Она всегда была в числе лучших учениц. Он закрыл глаза. Фиолетовая лента — восьмой год обучения, потом пурпурная. Выпускницы носили полосатые ленты сразу всех цветов: серая, голубая, синяя, зелёная, жёлтая, оранжевая, коричневая, фиолетовая, пурпурная… — Она бы хотела, чтобы у тебя был выбор. Знание всегда даёт выбор. Девочка кивнула. Влага побежала дорожками из глаз к вискам, заползала в уши. — Хорошо, отец. — Спокойной ночи, Лиза. Ты должна спать, ты ребёнок. Он просидел так долго, потому что не было сил вставать. Лунные тени плясали перед ним, показывая то хаттский город с крепостными стенами, то подземные лаборатории, опутанные электрическими проводами, то его кабинет с кровавым пятном посередине, на которое он стыдливо набросил ковёр. Истина оказалась жестока: сгусток плазмы и органических клеток вместо одной-единственной жизни, которую не мог вернуть даже бог. Один алхимик ошибся, как десятки его предшественников. Он убил и похоронил гомункула, который ползал по полу и вонял всеми нечистотами улицы Кожевенников. Он боялся, что на шум прибежит его дочь. Но, когда шипящее дыхание чёрного существа оборвалось, повисла звенящая ночная тишина. Это не могла быть его жена. Это не мог быть человек. Он ошибся в расчётах, слишком торопился, был слишком слаб, но теперь знал точно. Доктор Белли попросил в пятницу принести новомодные рентгеновские снимки и весь месяц сомневался в диагнозе. Кто мог выполнить подобную резекцию двух третей лёгкого? О, дорогой господин доктор, вам не стоит знать. У Врат Истины познаёшь все чудеса этого мира. Лампа погасла. Небо посветлело. Его дочь мирно спала в своей кроватке. Он тоже закивал потяжелевшей головой. Сквозь сон он молил о времени у всех докторов мира. Ему необходимо время, чтобы завершить свою работу — и это время теперь было всем.
Примечания:
133 Нравится 186 Отзывы 45 В сборник
Отзывы (18)