ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

4.3. Подарок

Настройки текста
Из грозящей его задавить толпы Марата вдруг швырнуло в темень и абсолютное спокойствие. Сначала вокруг не было абсолютно ничего. Несколько минут (или секунд? или часов? здесь вообще есть время?) мальчик тяжело дышал, приходя в себя, а после побрёл куда-то сквозь темноту. Не стоять же на месте, правильно? Темнота почему-то не пугала, напротив, в ней было спокойно и хотелось куда-то идти… Она ведь должна однажды закончиться, правда? Вот Марик и придёт (рано или поздно) туда, где она закончится, главное — достаточно долго идти, как в книжке. Он читал книжку, как же она называлась? Что-то про девочку, которая заснула и попала в Страну Чудес… Кто-то читал ему эту книжку ласковым, нежным голосом, кто-то, кого Марик очень любил, но сейчас почему-то не мог вспомнить её лица, только золотые волосы и тёплые руки… Это ведь было, да? Кто-то читал ему книжку, мягко шелестели страницы, кончики ногтей постукивали по обложке, голос женщины с золотыми волосами менялся, становясь то мурлыкающим, как у кошки, то резким и визгливым, то надменным и противным, то удивлённым, то добрым… А из другой комнаты доносились звуки романсов Глинки и звучные, размеренные шаги. Кто-то любил слушать романсы Глинки, а ещё оперу про Ивана Сусанина, кто-то… Марик помотал головой. Почему он помнит музыку, но не помнит тех, кто её слушал? Романсы Глинки, негромкий щелчок, когда чьи-то руки поворачивали рычажок на радио или ставили пластинку в граммофон… Темнота больше не казалась уютной. Со всех сторон будто дул холодный, упругий ветер, свистел в уши, будто хохотал над тем, как Марику холодно, норовил забраться под кожу, под рёбра, скинуть с высоты, заполнить голову упругим и злым холодом. Марик зябко обхватил себя руками — всё тело вдруг пробрало крупными мурашками — и зажмурился. Ветер заполнял уши и мысли, словно пытаясь выдуть оттуда романсы Глинки, щелчки, стук пальцев, голос, и Марик упрямо закусывал губы: не отпущу, не отдам! Почему-то ему назойливо и упрямо казалось: нельзя отдавать, нельзя, ни за что на свете, если отдаст, то потеряет что-то очень важное. Почему тут так темно? Марик зашагал быстрее, тревожно озираясь по сторонам. Нужно выбираться отсюда. Должен же быть хоть какой-нибудь свет? Саид Зауров выпрямился, погасил фонарик, которым только что светил Марату в рот и проверял реакцию зрачков, и нервным движением поправил стетоскоп. — Скверно идут дела. Марик лежал под толстым ватным одеялом, весь в плену мелкой дрожи, бледный, исхудавший, похожий на жуткую восковую куклу. Адалат Гадирович хмуро заложил руки за спину. Алина Огнева, бледная и взволнованная, с огромными кругами под глазами, нервно поглаживала мальчишку по волосам, снова и снова бессмысленно убирая тёмные прядки с горячего лба. У постели Марата дежурили поочерёдно целых пять соседок Магдаровых. Это были женщины из семей, которым Адалат Гадирович когда-то чем-то помог, или чьи дети дружили с Мариком, но Алина оказывалась здесь неизменно чаще других. — Не думал, что Марик подхватит настолько зловредный вирус… Температура у него постоянно держится? Даже после лекарств? — После лекарств снижается на пару часов, затем снова повышается. Ночью совсем плохо. — Магдаров-старший глубоко затянулся и выпустил дым. Он только и делал, что курил, причём не трубку, а обычные папиросы, такой крепкий и пахучий табак, что Алина, бедняга, чихала с непривычки. — Он бредит, мечется, весь в поту, его всего колотит. — Иногда вскрикивает так страшно… Словно ему больно. — Алиночка, рыбка моя… — Саид сочувственно похлопал её по плечу. — Вы бы поспали хоть немного. Ваша преданность восхищает, но давайте вас сменит Аиша? Она уже давно рвётся. — Вот! Саид, хоть ты ей скажи! Я второй день ей это твержу! — Саид Вахтангович, Адалат Гадирович, ну как я его брошу? Алина снова погладила Марика по влажным от пота волосам. Адалат Гадирович старался лишний раз не смотреть на внука — это было всё равно, что резать прямо по живому. — Никто никого не бросает. У Марика есть я, я никуда не уйду, есть Аиша, она за ним присмотрит. А вам нужно хотя бы одну ночь нормально поспать. Алина тяжело вздохнула и покорно кивнула — мазнули по щекам рыжеватые локоны. Похоже, сил на споры разом с двумя у неё больше не оставалось. — Вот и славненько, — Саид с довольным видом потёр ладони. — А теперь выйдите-ка отсюда, милочка, будьте так любезны, нам с Адалатом нужно кое-что обсудить, а это не для ваших хорошеньких ушек. — Саид, при живой-то жене… — съязвил Магдаров. — А ну, не опошляй! У меня, может, самые светлые чувства! Саид рассмеялся, но, взглянув на друга, вновь посерьезнел. На Адалате Гадировиче лица не было. Бледный, черты ожесточились, на пальцах желтоватый налёт от табака: мало того, что курит, как не в себя, так ещё и забывает мыть руки, чего за ним давно уже не водилось. Губы сжаты в тонкую линию, спина неестественно прямая. Безотчётно загораживает внука рукой, словно готов за него драться, да только разве поможешь здесь дракой? — Саид… — Начал Адалат Гадирович и тут же осёкся: Марик зашёлся в приступе душераздирающего кашля, содрогаясь всем своим маленьким телом. Все морщины на лице ещё нестарого в общем-то Магдарова глубже врезались в кожу. — Можно… Можно сделать что-нибудь? Хоть что-то? Зауров с состраданием покачал головой. — Нет у нас вакцины, Адалат. Ну нет её. Ни за какие деньги. Её просто не существует. — Другие лекарства… Жаропонижающее… — Марату шесть лет. Мы и так даём ему самое сильное из тех, что ему можно, если увеличить дозу или поменять на ещё более тяжёлый аналог — это неоправданный риск, его организм может не справиться. Всё, что возможно, мы уже делаем. Единственное, что могу предложить — перевезти его в больницу, там он будет под постоянным наблюдением, и если состояние ухудшится… Да, Адалат, оно может ухудшиться… То мои ребята смогут его купировать. Адалат Гадирович нахмурился, лицо — осунувшееся, с кругами вокруг глаз, с заострённым носом — превратилось в деревянную маску, губы сжались в тонкую полосу. В больницу… — Я смогу его навещать? — Ты — сможешь. И по ночам тоже, я знаю, сколько ты работаешь. Только я сразу возьму с тебя обещание, что ты не будешь ночевать в больнице. Помнится, это ты меня отчитывал насчёт инфарктов? Или я что-то путаю? — Мстительная ты скотина, Саид… — тяжело вздохнул Магдаров. — К чёрту. Ладно. Если ты считаешь, что в больнице ему будет безопаснее, то я не вижу причин тебе не верить. Саид кивнул, постаравшись вложить и в кивок, и во взгляд так много тепла, надежды и дружеского участия, как только возможно. Состояние Марика и правда опасно. В больнице они вряд ли смогут сделать больше, чем делают сейчас, но если вдруг станет хуже — лучше, чтобы под боком был весь штат лучшей больницы республики. — Всё будет хорошо, Адалат. Вот увидишь, малец справится. В конце концов, он же Магдаров, да? Твоя порода. — Моя… — Адалат Гадирович криво усмехнулся и бросил взгляд на часы. — Так, горе ты моё, иди сюда, таблетку пить будем. Давай, открой рот… — Марик походил на куклу. В невидящих чёрных глазах плыла влажная муть. — Глоток… Ещё… Молодец. Саид слегка поднял брови. Прежде Адалат Гадирович так не делал, это он, Зауров, проговаривает каждое своё действие — профессиональная привычка, чтобы пациентам было спокойнее. Магдаров поймал его удивлённый взгляд: — Я знаю. Выгляжу как идиот. Но его успокаивает звук моего голоса. Я ему уже отчёты вслух читаю. — Ты в курсе, что можно просто петь ребёнку колыбельные? Магдаров только фыркнул в ответ. То ли от тёплого молока с мёдом, то ли от лекарства, то ли вправду от звука родного голоса, через несколько минут Марик действительно перестал дрожать и метаться по постели, и забытьё, в котором он пребывал почти безвылазно последние несколько дней, стало походить на пусть тяжёлый, пусть болезненный, но обычный сон. Ой, как красиво! Вокруг кружились бабочки. Яркие, крупные, всевозможных цветов: бордовые, красные, синие, зелёные, пёстрые, они живым радужным вихрем порхали вокруг, так много, так быстро, что у Марика немножко кружилась голова. Смеясь, он носился за ними, пытался поймать в ладони — бабочки давались неожиданно охотно, даже не пытаясь ускользнуть. Марик бережно сжимал пальцы, стараясь не навредить, но бабочки охотно льнули к его рукам, словно только того и ждали. Складывали крылышки, красовались, поворачивались так и эдак: посмотри, какая я красивая! Красная в золотую крапинку, насыщенно-бордовая, изумрудная, переливающаяся мягким блеском, нежно-голубая, как море по утрам, перламутрово-розовая, как внутренность гладкой ракушки, которую он как-то нашёл на пляже, тёмно-золотая, как песок, когда волна отбегает от берега… Марик разглядывал каждую с искренним восторгом, но бабочек было так много! Неужели можно остановиться на одной? И мальчик, налюбовавшись, отпускал очередную красавицу и бежал за следующей, а та охотно давалась в руки, щекотала ладони бархатными крылышками… Марик звонко засмеялся, закружился на месте, счастливо жмурясь и раскинув руки. Как здорово! Где-то в отдалении вновь звучал уже знакомый шум — то ли море, то ли мотор машины, то ли рокот толпы — а ещё нежные, причудливые, озорные звуки… Чайковский? Да, точно, что-то из Чайковского, то ли «Лебединое озеро», что-то из первого акта, где бал и принцессы-невесты для Зигфрида, то ли из «Щелкунчика», то ли это вообще Прокофьев и финальная сцена «Золушки»… Бабочки вдруг прыснули из-под его рук яркими, разноцветными брызгами, закружились, захлопали крыльями… И вдруг превратились в хрупких и нежных балерин. Марик в восторге прижал ладонь ко рту, глядя на них огромными глазами. Красотища! Тоненькие, хрупкие, изящные, трепещут почти прозрачными пальцами, как бабочки — крыльями, шелестят пышными пачками, как серебристыми перьями. Бабочки или птицы? Например, нежные, хрупкие лебеди… Марик стоял, как вкопанный, не в силах отвести глаза. Что за танец, из какого балета, кто композитор — он не знал, не помнил, а может, такого танца вообще не существовало, но это было завораживающе красиво: лёгкие, стремительные движения, словно из живого серебра, из лунного света сотканные девушки, сложный ритм стучащих о пол пуант, быстро-быстро, безукоризненно сливаясь с музыкой, лёгкой и радостной, игривой, словно зовущей в танец, в озорную круговерть, от которой почему-то слегка кружится голова и хочется смеяться, смеяться… Марик невольно улыбался, смотрел вокруг восторженными глазами. В груди словно плясали искорки от восхищения, сердце билось быстро-быстро, прыгало, как мячик на верёвочке, и Марик не знал даже, куда смотреть, на кого смотреть, они все такие красивые! Балерин тоже было много, но на этот раз Марик не тонул в толпе — девушки кружились вокруг в лёгком танце, задевали его иногда по лицу серебристыми перьями пачек, тонкими, прохладными ладонями — по голове, по щеке, по груди и рукам. Они не давили, не окружали со всех сторон, и это было не страшно — это было искристо и сияюще, и красиво, и радостно, и… Девушки неожиданно пропали в темноте, словно их и не было, оставив после себя лишь ощущение приятной трепетной лёгкости и благодарности за подаренную красоту. Марик, улыбаясь, прижал ладони к груди и зажмурился, пытаясь сохранить это под веками: серебристое, полупрозрачное сплетение игривой музыки и изящества. Открыл глаза — и вновь оказался в темноте не один. На этот раз девушек было только три. Одну Марат уже знал — та самая, что танцевала на берегу. Она и сейчас танцевала, тоненькая, красивая настолько, что внутри почему-то делалось горячо и радостно, но Марат уже видел этот танец, видел эти глаза и мягко плещущие по воздуху волосы, и потому ему интереснее было рассмотреть двух других. Они были совершенно разные. Одна — тоненькая и хрупкая, почти такая же, как те балерины, что очаровывали Марика совсем недавно, но… Её хрупкость была другой. Болезненной. Надломленной. Как полыхающие в её тонких пальцах ярко-алые гвоздики и жёлтые, нездорово-яркие хризантемы, которые девушка то и дело ломала в стеблях и нервно вырывала пышные лепестки. И кожа её тоже почему-то отливала восковой желтизной. Из-за цветов? Или, может, из-за волос? Волшебные, густые, светлые волосы, струящиеся по плечам живой волной цвета солнца. Резкие, тонкие скулы — даже слишком острые, словно после болезни — ярко-алые губы, воспалённые, искусанные, но улыбающиеся. Поначалу Марик улыбнулся в ответ на её улыбку: широкая, светлая и тёплая, с очень милыми ямочками на щеках, казалось, от неё даже айсберг растает… Но потом девушка заговорила. Марик не слышал, что именно она говорит, слышал только интонацию: умоляющую, срывающуюся: «Марик, послушай, Марик…» Её голос звенел, почти дребезжал, срывался на умоляющий, хриплый шёпот, снова и снова повторяющий его имя. Марик неуютно поёжился и, почти испуганный, отступил на пару шагов. Он сделал это девушке что-то плохое? Да он же её первый раз видит! Или не первый? Или не он?.. Девушка — как и все люди из толпы, чьи лица он уже забыл, они смазались, растаяли в сумасшедшей горячке видений, и далёкие отзвуки их голосов уже растворялись потихоньку в неотступном рокоте — смотрела словно куда-то сквозь него. На него — и будто не на него вовсе. Марик зябко обхватил себя руками, меж тёмных бровей пролегла морщинка. Почему они все так делают? Смотрят — и будто не смотрят, видят — и не видят, называют его имя, но словно обращаются не к нему. А если не к нему, то к кому же? Разве есть второй Марат Магдаров? — У любви, как у пташки, крылья… — негромко пропела вторая девушка — и Марик мгновенно вынырнул из своих мыслей и вскинул на неё поражённый взгляд. Это был самый прекрасный голос, что он когда-либо слышал в своей жизни. Звучный и нежный, высокий, но не режущий слух, как сопрано, ниже, но в то же время звенящий серебром, наполненный силой, он был… Был… Марик бы развёл в бессилии руками, если бы не боялся спугнуть наваждение. Ну, не умеет он, чтобы словами и красиво! Просто этот голос… Грудной, волнующий, серебристо-нежный, он был словно… Как если бы арфа вдруг запела, как человек. Да! Да, вот! Если бы арфа была человеком — она была бы этой девушкой. Совсем не похожа на ту, что ломала в судорожном волнении нездорово-яркие хризантемы и гвоздики. Эта, вторая — невысокая, изящная, щёки горят здоровым румянцем, на губах сияет такая улыбка, что хочется зажмуриться. Лицо сердечком, окаймлено густыми тёмными локонами, а в них, словно корона, пышный венок нежно-голубых незабудок. Какая она красивая… Марика так зачаровала черноглазая незнакомка и её голос, что он не сразу даже понял, что она смотрит прямо ему в глаза. Ему. В глаза. Не сквозь, не над головой, не так, словно его здесь нет, а прямо на него, так, что Марик вдруг очень ярко, всем телом, всем своим существом ощутил, что у него есть и глаза, и руки, и волосы, и кожа, и лицо. И лицо это сейчас донельзя растерянное. — Мальчик, что с тобой? Ты потерялся? — грудным голосом, который хотелось слушать ещё и ещё, спросила девушка с незабудками. — Я… — Марат поморгал, пытаясь прийти в себя, нервно прочистил горло, нечаянно закашлялся слишком сильно, и глотку резануло изнутри болью. У него, оказывается, всё ещё есть тело, а он и забыл. — Я… Да. Кажется, да. — Бедненький… — Её прохладная ладонь легонько коснулась его щеки. Марик вспыхнул, покраснел и тут же демонстративно нахмурился: он, между прочим, взрослый серьёзный мужчина, и не собирается краснеть из-за всяких там… вот! — Может, тебе пойти вон туда? Смотри, там свет. Мальчишка обернулся — и вскрикнул, закрывая глаза ладонью. Свет действительно был, и он так резанул его по глазам, что Марик на несколько секунд, кажется, вовсе лишился зрения. Вытер с ресниц непроизвольные болезненные слёзы, нахмурился, сощурился, пытаясь рассмотреть, что там, вдалеке, так ярко слепит. В первое мгновение померещилось — идёт человек, высоко вскинув руку, а в ладони что-то горит, ослепительно, горячо… Марик помотал головой. Да нет же, глупость какая, человек такой яркий свет в руке не утащит. Даже издалека он казался таким горячим, что, наверно, обжёг бы руки. Свет больше походил на яркий огонь приближающегося поезда или самолёта, или… Марик пошёл к нему, хмурясь и прикрывая глаза рукой-козырьком. Это оказался всего лишь фонарь. Очень большой фонарь над сценой, Марик знал, но не помнил название. Почему-то на уме вертелось имя Софья… Точно, Софья! Мама играла Софью в «Горе от ума», и над сценой висели вот такие вот фонари… Софиты! И сцена здесь тоже была. Огромная, гораздо больше, чем та, где играла мама, и абсолютно пустая. Марик притаился в кулисах, с любопытством её рассматривая. За ярким светом софитов не было видно, что скрывалось там, дальше, в зале — всё тонуло в темноте, только рокот, что преследовал его всё это время сделался вдруг громче и настойчивей. Интересно, как это — выйти на сцену? Она такая большая… Даже если бы Марат был большим и высоким, как дедушка, она всё равно была бы огромной. И всем ты виден, со всех углов, даже сверху видят зрители на балконах… — Волнуешься? — спросил кто-то. Марат удивлённо обернулся. Юноша в странной, причудливой одежде: штаны в облипку, белые чулки, как у девочки, короткая яркая курточка, волосы круто вьются, глаза живые, лукавые, улыбка шаловливая. Голос красивый: звучный и ясный, сильный, быстрый… Насмешливый. Словно знает больше, чем хочет показать. Марик прислушался к себе. Когда волнуешься — сердце стучит быстро-быстро, в беспорядочном, сумасшедшем ритме без всякой гармонии, по шее ползут липкие мурашки, вязкой делается слюна, каменеет челюсть, ладони покрываются потом… Ничего подобного не было. Только внутри что-то трепетало, вибрировало, как задетая струна, одновременно и тепло, и зябко, и приятно, и так, что трудно усидеть на месте: хочется нервно ходить туда-сюда, хочется… Чего хочется? Туда, на сцену? Играть? — А я всегда волнуюсь, как сумасшедший, — живо и озорно, словно быстрая горная речушка, затараторил юноша. — Прямо руки холодеют. И уши. Потрогай, чувствуешь? Ай! Ты чего такой горячий? — Живой, наверное, — пожал плечами, чуточку надувшись. Чего этот парень прицепился-то, обычный он! Кровь у него в венах, вот и горячий. — Живой… Парень возвышался над Мариком: руки скрещены на груди, кончики пальцев отбивают стремительную дробь по нижней губе, по подбородку. Бровь выгнута, взгляд… Взгляд настолько внимательный, что Марику вдруг сделалось неуютно. Словно прямо под кожу способен пролезть, вскрыть каким-нибудь инструментом и посмотреть, что внутри. Изучающий. Испытывающий? Марик упрямо выпрямился и открыто встретил чужой взгляд: вот он я, весь, мне скрывать нечего. Я, наверное, не очень хороший: дед на меня постоянно жалуется, и мама от меня уехала — от хороших мамы не уезжают — но вот какой есть, смотри, если хочешь. — А вы вообще кто? — с вызовом бросил Марат. Нечего тут на него смотреть, будто он лягушка подопытная! — Вы сказали, что перед сценой волнуетесь. Вы певец? Актёр? — Я? — Озорные искорки сверкнули в глазах, широкая, лукавая улыбка раскрыла губы. — Я, Марат Алиевич, и тут, и там. Всё умею: и петь, и сочинять… Сочинил вот недавно одну пьесу, так её ни один театр не принял, ты представляешь?! Говорят: слишком остро, слишком нагло, слишком очевидно вы указываете на определённые лица… А я говорю: люди в жизни постоянно лгут — так давайте же хоть в театре говорить правду! Вот ты как думаешь? Марик, бессознательно подражая деду, обхватил пальцами подбородок. — Не знаю… В театре ведь все постоянно врут. Актёры делают вид, что они не те, кто они есть, а кто-то другой. А вот если музыка… Музыка врать не может. — Он серьёзно взглянул юноше в глаза. — Что композитор думает, то он и пишет в нотах. — А в песнях? — пытливо впился в него юноша. Марик вновь задумался. Песни… Песни его никогда особенно не интересовали. По радио вон постоянно про Сталина поют, это разве хорошие песни? Два притопа, три прихлопа, Марик гаммы сложнее играет. Но, наверное, если так подумать… — Наверное, песни тоже. Это ведь тоже музыка. И стихи. А стихи — это музыка в словах. Вот Пушкин, например, у него же не просто слова, у него музыка! Чего этот парень так непонятно улыбается? И всё отбивает по нижней губе стремительный, затейливый ритм. Странный какой-то. Разве Марат неправду говорит? Не очень Марату нравился этот изучающий, под кожу лезущий взгляд, но… Да что ему, жалко, что ли? Хочет — пусть смотрит, пусть лезет. Только в груди какое-то странное чувство… Будто тепло. Настойчивое, трепетное. Словно там, внутри, разгоралось пламя, щекотало изнутри, вскидывалось всё выше, всё сильнее. Не больно — только щекотно и горячо до зуда. — Вот, значит, как… А знаешь, — парень вновь озорно улыбнулся, но глаза остались серьёзными, — ты не верь этим старикам-театралам. У меня пьесы, может, и злые, но они ещё и весёлые. — Злые… И весёлые? — Да, малыш, так тоже бывает, — рассмеялся его странный собеседник. — Люди на них смеются в голос, аж стены дрожат! И я этому всегда так радуюсь! Я ради этого и выхожу на сцену… — Он бросил взгляд Марику за спину, туда, где ждала пустота сцены. — Вот представь: ты выходишь на сцену. Начало спектакля. В зале люди с уставшими, настороженными лицами: мол, ну давай, чем ты попытаешься нас развеселить, глупый фигляр? У меня в жизни столько проблем, что я даже не улыбнусь твоим никчёмным потугам! — Так всегда смотрят? — изумился Марик. — Кошмар! Ужас. «А я бы смог перед такими выступить?» Марик представил: вот он выходит… Он пока играл только в одиночестве, изредка в присутствии деда или мамы. С ними никакого волнения не было, но, наверное, на настоящем выступлении он должен волноваться. Итак, он выходит… Пальцы зудят от нетерпения: скорей к инструменту! — и холодеют в страхе, что не получится, что вместо музыки выйдет какофония, что верный друг-пианино вдруг обманет его доверие, и он запутается, ошибётся, сфальшивит, схалтурит… От напряжения каждый шаг — как удар по клавише, удар молоточком по струне. И в таком состоянии, натянутый до предела, холодный и одновременно горячий от волнения, он вдруг видит в зале недовольную рожу. На которой так и написано: ну, и чем ты тут собираешься нас удивлять? Вышел тут. Выискался. Думал, мы Моцарта (Прокофьева, Баха) не слышали. Ну-ну. Наверное, Марат бы разозлился и так вдарил по клавишам, чтобы всех недовольных маслом по бутерброду размазать, чтобы в слезах с концерта ушли, захлёбываясь восхищением. Или обиделся бы и вылетел прочь со сцены: зачем пришли-то, если заранее настроены против? А вообще-то пианистам проще, конечно. Артистам надо постоянно «держать» зал (так мама говорила), смотреть, как кто реагирует, а пианист — у него вот клавиши, вот клавир, играй на здоровье, можешь вообще ни о чём не думать. — Не всегда, — улыбнулся юноша. — Иногда смотрят, знаешь… С надеждой. Мол, у меня такая чертовщина творится в жизни — ну, может, хоть здесь немного развеселюсь. Так тоже бывает. Смотрят… С ожиданием… Марик пристально вгляделся в глаза странного незнакомца. Только что его речь неслась озорной горной речушкой, прыгала по камням, звенела лукавством, весельем, насмешкой — а теперь вдруг его молчание зазвенело тугими струнами виолончели. Марик кожей, барабанными перепонками, тем трепетным и горячим, что билось у него в рёбрах ощутил, как воздух густеет от напряжения. Отчётливо повеяло сладковатыми запахами, от которых запершило в носу — так пахло в гримуборной у мамы, а ещё это запах нового костюма, начищенных туфель, какого-то незнакомого, но приятного одеколона и табака, но не дедушкиного, другого, но почему-то знакомого. Почему-то очень, очень знакомого. И голоса вокруг. Едва различимые, словно откуда-то издалека: «Рафик, если ты хоть каплю выпьешь до концерта, я за себя не отвечаю!», «Куда делся тальк? Кто-нибудь видел тальк? Да сколько можно его терять?!», «Так, старик, ты главное не волнуйся, всё будет прекрасно, у тебя же ни одного провального выступления!», «Не лезьте к артисту, дайте побыть одному хоть десять минут!», «Докладываю: зал полный, в проходах яблоку некуда упасть», «Ой, ну всё, жених, девки там в обморок всей дивизией шмякнутся, как только ты выйдешь»… — С ожиданием чего, Марат? — звучно и холодно раздался голос его странного незнакомца. Озорная горная речушка? Нет, скорее бездна ледяного моря. И глаза… Почему Марат раньше не заметил, что с молодого вроде бы лица — а может, и нет, что-то удивительное происходит с лицами в этих странных снах: даже если Марик их и видит, то не запомнил всё равно ни одного — смотрят на него древние, пристальные глаза. Смотреть ему в глаза было — как шагать в бездну. В изменчивое море, в неизвестность: подхватит? убаюкает ласковым прибоем? швырнёт в самую глубь жестоким и яростным штормом? Марат глубоко втянул в себя воздух — и твёрдо взглянул в ответ. Он, наверное, и правда не очень хороший. Но точно не трус. — С ожиданием… чуда? Странный юноша негромко рассмеялся, и смех отозвался эхом, словно сразу со всех сторон — и откуда-то издалека, и словно бы из ниоткуда, из самой глубины… Глубины — чего? Смех ещё звенел, хотя юноша теперь только улыбался лукаво, с хитрецой, словно знал больше, чем хотел показать. Рокот вокруг уже не напоминал рокот — это был гул, или, скорее, грохот, словно ласковые морские волны вздыбились чудовищным штормом. — Хороший ответ, — перекрывая грохот, гулко прозвучал голос незнакомца. Он протянул руку — и Марат вздрогнул, ощутив прикосновение к горлу, странное тепло, словно то горячее и трепетное, что жило у него в груди, поднялось, наконец, совсем высоко и жадно хлынуло в горло, а затем… Затем прямо в его глотку хлынуло море. Но прежде, чем Марат потонул в солёной горечи, в боли и в собственном крике, он успел понять ясно и удивительно отчётливо: тот рокот, что преследовал его всё это время — это был и рокот моря, и гул машин, и бег крови в его собственных венах, да, всё это, но ещё… Ещё это были аплодисменты.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.