ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

12.5. Артисты

Настройки текста
По домам расходились, когда уже совсем стемнело. Сначала проводили девочек, потом мальчишки — друг друга. Многие перед уходом благодарили Марата за рассказ, и он каждый раз не знал, куда себя девать от смущения. Последним в очереди был, как всегда, Лёлик, но заслышав ругань из распахнутых окон и увидев, какое несчастное сделалось у Лёльки лицо, Марик и Павка переглянулись, быстро сыграли в камень-ножницы-бумага, и Лёлик отправился ночевать к Огневым. Позвали Марата с собой, мол, втроём веселее, придумаем какое-нибудь занятие, но получили отказ: Марату хотелось побыть одному. Он немного послонялся по пустым и тёмным комнатам, в каждой зажёг свет, чтобы не так бросалось в глаза, что дедушки нет дома. Притащил в спальню зеркало из гостиной и достал коробку с гримом. Он пользовался им нечасто, поэтому ещё осталось. Мамин подарок… Мальчик слабо улыбнулся, проводя кончиками пальцев по коробочкам и кисточкам. Накладывать грим, особенно сложный, с огромными носами, шрамами, такой, чтобы новое лицо совершенно не походило на его настоящее — это очень интересно, но все же не настолько, чтобы Марик занимался этим не слишком часто. Вот и грима спустя три года осталось довольно много. Дед как-то хмыкнул: «Будь тебе по-настоящему интересно, ты бы в первую неделю всё извёл». Куда он подевался-то, дед? Дело к полуночи, а его всё нет. Гаянэ Марик спровадил: нечего с ним сидеть, он не маленький, а её ждут дети, но про деда она перед уходом ничего не сказала. И ему тоже не позвонишь: вечером он вряд ли в кабинете, скорее, на встрече с кем-нибудь или ещё где. Да и даже если бы дед был дома — не факт, что он бы обратил на Марата внимание. Когда дед много работал, Марат как мальчишка двенадцати лет с собственными мозгами, мыслями и чаяниями, для него как будто переставал существовать. Оставался просто человеческий организм, в котором дед обязан был по долгу родственника поддерживать жизнь. Иногда он звал его к себе в кабинет или за завтраком (Марат подскакивал ради этого в шесть утра) спрашивал, как у него дела. Слушал вполуха, и Марат вскоре начинал отделываться дежурным «нормально». Ещё окидывал придирчивым взглядом, ворчал из-за новой штопки на рубашке и ссадины на коленке, проверял дневник в поисках двоек (находил) и горло (Марат при этом отчаянно боялся, что его связки как-то по-другому стали выглядеть, и дед догадается о пении). Мимолётно трепал по холке и уходил. Марат стоял, как оплёванный, с таким чувством, будто он — породистая собака на приёме у ветеринара. Ещё бы прикус проверил и в уши заглянул. Первое время мальчишка терпел такое поведение стоически. Дед работает, дед устаёт, в конце концов, не из природной вредности он так с ним обращается — из природной вредности он оттачивает на нём своё остроумие. Нужно подождать, и тогда всё будет нормально: будут и долгие разговоры, и тёплые взгляды, и шутки, и странная привычка тягать за ухо в знак грубоватой нежности. Но бывало, что такие периоды затягивались… И Марат постепенно становился всё более и более невыносимым. Обычно он шалил от любопытства, в творческом порыве (как в тот раз, когда покромсал на костюм для Риголетто праздничную скатерть) или «ну так же интереснее!» Например, воровать хурму из чужих садов гораздо интереснее, чем цивилизованно нарвать в своём. Но когда дед прекращал обращать на него внимание — у Марика будто внутри всё чесалось. Ни минуты ни сиделось на месте, и он нарочно оглушительно топал по комнатам, громко рассказывал вслух стихи («что? я готовлюсь к литературе!»), разговаривал сам с собой, строил посреди комнаты модель подводной лодки из подручных средств, а потом раскрашивал так, что гуашь летела по стенам и попадала на потолок, принимался мастерить что-нибудь опасное для жизни и обязательно с молотком или пилой, готовить так, что съестного на всех доступных поверхностях оставалось больше, чем в итоге в желудке. А иногда нападало сердитое упрямство: ну и пожалуйста, ну и больно надо, вообще тогда домой не пойду, интересно, когда заметишь! И он допоздна пропадал на побережье… Или чёрт знает где. Шлялся по всевозможным закоулкам, находил какие-нибудь занятия, порой рисковал свернуть себе шею, знакомился с людьми, приходил домой за полночь… получал за это по первое число. Ещё чаще, чем обычно, его волокли домой за ухо с воплями «все деду расскажу!»… А Марату того и надо. Пусть ругается, кричит, за уши тягает, пусть ремнём охаживает. Лишь бы не быть «породистой собакой». В тот вечер Марат решил, что ему жизненно необходимо построить пирамиду из посуды и посмотреть, сможет ли он достать верхушкой до потолка. Основание пирамиды он соорудил из того, что не рисковало разбиться — из деревянного и железного — но вскоре в ход пошёл фарфор. Пирамида уже возвышалась так, что пришлось встать на стул, но в какой-то момент — неловкое движение… И чудовищный грохот, такой, что Марат разом вспомнил и рассказы Айшет-ханум о бомбёжках, и Лермонтовское «Бородино», и «Вальс рыцарей». — Смешались в кучу кони, люди… — пробормотал, испуганно бросая взгляд на дверь в дедов кабинет. Невольно съёжился, поднял плечи, напряг лопатки, взгляд сделался затравленным, сердце отстукивало испуганное стаккато. «Ой, влетит сейчас… — с удовлетворением пронеслось в голове. — Крепко влетит, уже шаги слышу…» И правда: размашистые, жёсткие, чуть ли не чеканные шаги, стук двери и резкий, сердитый голос. — Что тут происходит?! Ты можешь хоть минуту посидеть тихо?! Ах ты ж… — Дед потрясённо замер, созерцая диспозицию. Посреди кухни стоит стул. На стуле стоит Марик. А вокруг Марика в художественном беспорядке — два казана, пять мисок, шесть кружек, две кастрюли, ковшик, дуршлаг и неподдающееся подсчёту количество ложек, вилок и фарфоровых осколков. — Ай! Подзатыльник ему прилетел такой, что пришлось схватиться за буфет, чтобы не шмякнуться со стула. В буфете испуганно задребезжали остатки посуды: нас-то за что! — Маленький ты бандит! Балбес! Господи, ни на минуту тебя одного оставить нельзя! Взрослый же пацан! Что ты тут устроил?! — Пирамиду… — Хеопса?! — Не-а. Китайскую. Из фарфора же, — хихикнул Марик. Деда он не видел со вчерашнего утра. Буквально: позавтракали вместе, и дед уехал на работу, вернулся, когда Марик уже спал, а на следующее утро Марик проспал завтрак, потому что пытался его дождаться до часу ночи. Вернулся дед вечером, но с Маратом они не пересеклись: Адалат Гадирович заперся в кабинете и постоянно с кем-то говорил по телефону. И вот теперь стоял перед ним — осунувшийся, уставший, кажется, даже похудел немного, волосы растрёпаны, и злится он не столько на него, сколько на накопившийся недосып. Нельзя столько работать, в конце-то концов! В жизни есть другие радости! — Горе ты луковое, а не внук! У всех внуки как внуки, слушаются, ничего, ты себе представь, не разрушают! А у меня?! Послал боженька, вот уж спасибо! Скажи мне, пожалуйста, взрослый и рассудительный мальчик двенадцати годов, как ты собираешься босиком вылезать отсюда? На руках я тебя не понесу! Марат философски пожал плечами и легко ступил со стула на стол, оттуда на комод, и с победным видом спрыгнул прямо перед дедом, благополучно миновав озеро фарфоровых осколков. Глаза его весело блестели. — Алле-оп! — Всегда говорил, что тебе самое место в цирке. Клоуном. Марат поперхнулся воздухом. Против воли стиснулись кулаки, вспыхнули глаза. Клоуном, значит, да? Да чтоб тебя бумагами в твоём кабинете завалило! Сидишь там, как филин в дупле, а потом возмущаешься, когда я хоть что-то пытаюсь сделать, чтобы себя развлечь… Чтобы тебя оттуда вытащить! Клоун я у него? Ну и пожалуйста, отлично, в жизни больше не улыбнусь, никаких шуток, будет у тебя не Марат Магдаров, а Лодик Касынов! Такого ты себе внука хочешь? Тогда усынови его и радуйся! Был бы на месте деда сверстник или даже любой другой взрослый — Марат или нахамил бы, или кинулся в драку. Но это был дед, и потому мальчишка угрюмо опустил голову и принялся собирать осколки. Всё внутри продолжало кипеть неожиданно горьким возмущением. Пару раз до крови порезал пальцы — зашипел едва слышно, болезненно закусил губу. Дед молча сидел за столом и наблюдал, флегматично попыхивая трубкой, словно не замечая ни резких движений, ни напряжённой спины, ни сведённых бровей, ни сердитого шелеста веника о пол. Ну и пожалуйста. Не замечает он. Мог бы вообще из кабинета не выходить, если так. Лучше одному сидеть, чем… Клоуном у него быть. То собака, то клоун, то ещё как-нибудь обзовётся… Когда убрал все осколки и аккуратно расставил по местам небьющуюся посуду — злость успела схлынуть, но обида осталась. Буркнул угрюмо: — Ты не ужинал сегодня. Гаянэ говорила. — Да? Наверное. Не помню. Ещё раз: нельзя столько работать! Марат и сам мог забыть обо всём на свете, увлекаясь пением (особенно пением), пианино, да хотя бы книгой (обычно что-нибудь об Италии или о любимых артистах), но ведь у деда совсем другое. Разве то, чем он занимается, может увлекать? Хм… А правда — может? Новая мысль заставила немного отвлечься от обиды. Марик наскоро собрал деду поздний ужин: вскипятил чаю, с чабрецом, как он любит, разбил на сковородку пару яиц с помидорами, а себе налил полную кружку холодного молока. Дед рассеянно созерцал стену мутным, расфокусированным взглядом и на его передвижения почти не реагировал. Марат нарочно громко стукнул перед ним кружкой с чаем. — Спасибо, внук, — выдохнул после нескольких жадных глотков. Глаза прояснились, голос, хоть и хриплый, окреп, сделался знакомо спокойным и ровным. — Прости меня, пожалуйста, я не должен был так на тебя кричать. Ты не сделал ничего такого, что заслужило бы такое обращение. Марат легонько передёрнул плечами и слабо улыбнулся: ерунда, мол, не волнуйся, чего уж там. Он и так бы простил, а после звука дедушкиного извиняющегося, низкого от усталости голоса — тем более. Даже сердце дрогнуло. И вообще, с дедом всё равно бесполезно затаивать зло на такие вещи надолго: тогда всё общение в сплошные обиды превратится. — Я за ремнём, да? Дед мягко усмехнулся. — Ты уже пальцы поранил. Считай, это вместо порки. Я вышел из себя, я сам перед тобой виноват, поэтому — не буду. Но если ещё раз что-то разобьёшь — получишь и за то, и за это. Понял? — Понял. — Пластырь возьми, пианист. Руки беречь надо. Марат послушался. За ужином (ел только дед, Марик — так, сидел за компанию) немного поговорили о школе, Марик терпеливо ответил на вопросы об оценках, что сейчас изучает, что играет, чем интересуется… Наврал. Ну, почти — сказал полуправду. В последнее время его действительно увлекала старинная музыка Франции и Италии: барочный период, восемнадцатый век, но причину этого (одна из причин звалась «Джулио Каччини», а вторая «мелодии для первых в истории музыки вокальных упражнений в технике бельканто») он от деда, конечно, утаил. Сказал, что изучает старинные мелодии, чтобы сочинить музыку к спектаклю (снова правда, но не вся). И про недавно вспыхнувшую в нём любовь к очаровательной Лолите Торрес тоже умолчал. Дед таких увлечений точно бы не одобрил, и Марату два часа пришлось бы выслушивать, что если уж увлекаться пением — то серьёзным, а не какими-то эстрадными пустячками, живо пошёл слушать «Царскую невесту»! Причём Марат абсолютно ничего против не имел ни «Царской невесты», ни вообще серьёзной музыки: он, чуть ли не с материнским молоком впитавший классическое музыкальное образование, с трёх лет завсегдатай оперного, по-прежнему обожал и Римского-Корсакова, и Верди, и многих других. Просто не понимал в упор: почему или то, или это? Или Любаша, или Лолита, но никак не вместе? Что за странная логика? Но дед в этом плане был строг. Если музыка — то серьёзная, если чтение — то классика, «и никаких гвоздей». Он даже за любовь к популярным, растиражированным произведениям мог неожиданно больно съязвить: мол, что, из всего Бетховена мы только «Лунную» знаем, из оперных арий только «Хабанеру»? Вот это я понимаю — ценитель прекрасного! Тут Марат уже просто не понимал: да какая разница-то?! Ну, популярны эти произведения, да. И что? Ведь потому и популярны, что хороши. Глупо отрицать, что «Хабанера» прекрасна, и тем лучше, что её многие знают! Сначала слушают «Хабанеру», потом «Сегидилью», потом что-нибудь ещё из Бизе, из других веристов, а там и до менее растиражированных композиторов и серьёзного увлечения музыкой рукой подать. А любовь к «Хабанере» не мешала ему с удовольствием слушать и малоизвестные, но всё равно прекрасные композиции. Они часто спорили: «Я тоже люблю классику, но иногда хочется чего-то весёлого!» — «Чем тебе «Сердце красавицы» не весёлая? Или Бомарше — не забавный? Если тебе для веселья нужно что-то примитивное, то это уже не веселье, а умственная леность!» — Дед, а можно мне спросить? — Конечно. Иногда в его голосе проскальзывали напряжённые нотки, пальцы принимались медленно растирать то переносицу, то висок. В кухне сумрачно, горит только лампа, и от этого по лицу деда скользят тени, углубляя морщины, делая темнее круги под глазами. Марат нахмурился, внимательно вглядываясь в его лицо. Ради чего всё это? — Тебе нравится твоя работа? — Конечно, — дед даже удивился. — Почему ты спрашиваешь? — Ну… Я не понимаю толком, чем ты занимаешься. На работу к себе ты меня не берёшь. — Тебе там делать нечего. Ты будешь мешаться под ногами, а коллеги решат, что я плохо тебя воспитываю. — А что значит «хорошо воспитывать»? — фыркнул Марик. — Ремня побольше давать, чтобы в углу тихо сидел и носа не показывал, да? Дед негромко рассмеялся и легонько толкнул пальцами его лоб. — Ремня тебе и правда надо бы побольше. Ты бедокуришь, а я тебя жалею. Балованный ты у меня, внук. Да уж, очень балованный. За неправильные ударения по губам получаю только, а так да, прямо барский сынок, принц, на девяти перинах сплю, из золотых тарелочек ем. — В кабинет ты меня тоже не пускаешь, о работе почти не рассказываешь… Чем ты занимаешься? Почему тебе это нравится? Ты ведь хотел быть музыкантом? — Хотел, даже пытался поступить в Московскую консерваторию, но не поступил. Там очень высокий конкурс. — Поступил бы на следующий… — А семью кто обеспечивать будет? — хмыкнул дедушка. — У меня младшие были на шее, старые родители, я должен был им помогать. Пришлось поменять жизненные планы, и я стал чиновником. Поначалу думал, что всё, жизнь кончена, прощай, мечта… А потом появилась привычка. После — и удовольствие появилось. Оказалось, что у меня есть к этому талант: я достаточно дотошен, чтобы разобраться во всех бюрократических тонкостях, достаточно настойчив, и у меня, я тешу себя надеждой, есть немного мозгов в голове и немного совести в сердце. Всё, что нужно государственному чиновнику. — И ты не жалеешь? Дедушка покачал головой. — Напротив. Мне кажется, я бы пожалел в итоге, если бы стал пианистом. Я был бы посредственным музыкантом. А так — стал неплохим государственным служащим. Марат задумчиво склонил голову набок, внимательно вглядываясь в его лицо. Правду ли говорит? Голос звучит спокойно, открыто, абсолютно искренне — Марик бы почувствовал ложь, у деда он всегда её чувствует, но здесь — взгляд прямой, не пытается спрятать. Лицо мягкое и спокойное, плечи расправлены и расслаблены. Значит, правду. Действительно правду? Или он убедил себя в том, что это правда, и сам в это поверил, чтобы не грызла каждую ночь под рёбрами несбывшаяся мечта? — Я бы так не смог, — тихо сказал Марат. Отказаться от мечты, от того, что по-настоящему любишь, от чего у тебя глаза горят, и сердце трепещет, пусть даже по самым серьёзным причинам, отказаться… От самого себя? Марат невольно зябко передёрнул плечами. От одной мысли сделалось жутко, зябко, липко, как будто попал под мерзкий то ли снег, то ли дождь, и три часа шёл под ним до дома, а там встретили только тёмные окна. Разве стоят даже самые важные причины целой жизни не на своём месте? — Тебе и не придётся, — с улыбкой ответил дедушка. — Несмотря на всю твою лень, ты очень талантливый пианист. Марат опустил глаза в чашку, неловко поднял лопатки. Пианист. Да. Точно. — Так ты не сказал: чем тебе нравится твоя работа? — Ну… Понимаешь, внук… Дед откинулся на спинку стула и довольно долго молчал, сосредоточенно рассматривая клубы вишнёвого дыма. Марат успел сильно соскучиться по этому горько-сладкому, насыщенному аромату и теперь вдыхал его с удовольствием. Было что-то неуловимо родное, успокаивающее в запахе табака, в самом зрелище деда, сжимающего в пальцах короткую кривую трубочку. — Если смотреть на внешнее, то моя работа состоит из чтения документов, проверки отчётов, написания новых документов и отчётов самых разных видов, телефонных разговоров, встреч с людьми, светских раутов — на таких мероприятиях вопросы зачастую решаются гораздо более важные, чем на официальных встречах, надо сказать — и совещаний. Не корчи рожи, я понимаю, что для тебя это скука смертная. Но если отбросить все эти формальности, то получится, что я делаю жизни людей лучше. Допустим, я отдаю распоряжение. Оно проходит через множество разных ступеней власти, и раз — много людей получают работу. Или собирают больше урожая, и после в магазинах появляются хорошие, свежие продукты. Или по-другому: я отдаю распоряжение, и у нас получается достойно представить республику на каком-то всесоюзном мероприятии. А это, в свою очередь, снова задействует множество людей: допустим, организаторов, артистов, работников сцены, и все они работают, чувствуют удовлетворение от своего труда, получают за него достойную плату… И им хорошо. И мне от этого хорошо. Мне радостно идти по городу, видеть, что в городе хорошо, и понимать, что я приложил к этому руку. Пускай и очень опосредованно: в первую очередь, это заслуга рабочих. Дед говорил серьёзно и искренне. Марат невольно заслушался. Надо же… Оказывается, он не зря все эти скучные бумажки читает. Марат всегда это знал, конечно, он понимал, что дед занимается каким-то очень важным и полезным делом, но… Это как понимать, что Бетховен — да, да, конечно, гениальный композитор и вообще просто молодец — и на самом деле почувствовать, как до самого донышка пробирает его страстная и трагическая, на морскую бурю похожая музыка. — Кстати, Марат, — мальчик вскинул голову. Теперь дедов голос звучал не только серьёзно, но и требовательно, с нажимом. — Я хочу, чтобы ты хорошенько подумал над тем, что я сейчас скажу, и навсегда это запомнил. Хорошо? Марат нервно поёрзал. Ругать будут? Опять? Да что он сделал-то? Мелькнула предательская мысль: может, дед пластинки нашёл?! Да нет, тогда он бы совсем по-другому разговаривал… Марик пытался как-то раз осторожненько завести речь о том, что мне вот, мол, нравится итальянская эстрадная музыка, но дед его очень обидно высмеял. Почему он так резко на это реагирует? В конце концов, какая разница, что он слушает, это его дело! Но дед сказал о другом. — Всё, что тебя окружает. Буквально всё, даже наш дом, даже вот эти тарелки, которые ты разбил, твоё пианино, твоя кровать, твои книги, все это — продукт человеческого труда. Какой-то человек однажды утром встал, пришёл на работу и сделал то, чем ты пользуешься. Сделал своими руками, или с помощью станка, неважно: станок ведь тоже кто-то сделал. Всё вокруг… — Дед обвёл комнату ладонью. — Результат человеческого труда. Человеческой мысли. Старайся об этом помнить. Прозвучало жёстко, как приказ, и Марат тут же из принципа заспорил. — Эти рабочие таких тарелок наклепали тысячу за смену, им без разницы, к кому эти тарелки попадут, они не из любви ко мне или ко всему человечеству их делают, а за плату. Чувствительный подзатыльник. — Марат, мне не нравится твой цинизм. Прекрати. Марик нахмурился было, но тут же решил, что дедушка вообще-то прав, он переборщил. Одно дело — спорить из принципа, это даже иногда бывает весело, и другое — вот такой вот гадкий цинизм в адрес людей, которых он даже не знает; людей, которые делают его жизнь приятной и уютной. И потом… Мальчик скользнул взглядом вокруг. Стены дома, тёплого в холод и прохладного летом, холодильник, который избавил Гаянэ от огромного количества хлопот с продуктами, крепкий стол, за которым они столько раз с дедом сидели. Стол, кстати, сам дед и делал. А этот половичок вязала мама. Его пианино кто¬-то делал, кто-то настраивал. Его книги кто-то отпечатал на заводе, а до того кто-то их написал, кто-то потратил часы на то, чтобы придумать истории, от которых так волнительно бьётся сердце и хочется сбежать в ночь навстречу приключениям. Или его пластинки… Тут Марату даже на миг захотелось зажмуриться. Кто-то их делал, собственноручно, кустарным методом («А до того кто-то пришёл в больницу на рентген», — хихикнул мысленно), потому что слушал Марик всё больше контрабанду, но самое важное: ещё прежде кто-то их записал. Марио Ланца, Тито Гобби, Энрико Карузо, все другие, кто показал ему, что человеческий голос может быть самым прекрасным, самым тонким и живым музыкальным инструментом, может заставить чувствовать себя таким счастливым, словно посреди дождей вдруг обожгло горячее солнце, все эти люди… они существуют. Они разучивали текст и мелодию, репетировали возле рояля или с оркестром, мучились, наверное, подбирали интонации и настроение, не попадали в ноты, оговаривались, злились сами на себя, начинали заново. А потом приехали на студию звукозаписи, и там… Марик сам не заметил, что улыбается растерянно и радостно, и сильно, взволнованно бьётся сердце. Это не просто пластинки. Это кусочек, отпечаток их труда. Их жизни. Как будто привет от далёкого друга. — Хорошее чувство, правда? — с теплом проговорил дед, поймав его улыбку. — Цени его. И тут на весь дом заверещал телефон. Магдаровы подскочили, вздрогнули, переглянулись, нахмурились: кто трезвонит так поздно?! Люди вообще-то спать могут, опять с дедовой работы? Дед мгновенно потяжелел взглядом, потемнел лицом, вновь пролегла на лбу глубокая морщинка. Снял трубку, бросил сухо, по-деловому: — Магдаров слушает. — Бровь дёрнулась. — Здравствуй… Марик мгновенно насторожился. «Здравствуй» прозвучало чуть медленнее, чем нужно, как будто дед не знает, что делать с позвонившим и не очень-то ему рад, но почему-то обязан не класть трубку. Хотя это не по работе, точно не по работе, иначе дедушка уже деловито отдавал бы распоряжения или мрачно слушал, что ему говорят, или сказал бы «понял, еду» и принялся собираться. — Наталья, вообще-то сейчас первый час ночи. Ты в курсе, что в такое время обычно спят? М-м-м, гастроли… Как интересно. Почему-то я не забываю о часовых поясах, когда я в командировках. Марик, господи, да прекрати ты уже! Он тут меня глазами ест. Держи, держи… Обалдуй. Марат радостно схватился за трубку. Она так давно не звонила! Значит, из-за гастролей, а он уже начал волноваться. Дед взглянул на него хмуро и принялся убирать со стола. Мама, разумеется, тут же высыпала на Марика целый ворох подробностей об её жизни. Как она живёт в Москве, получает главные роли, как интригуют против неё другие артистки в труппе, ведь она гораздо популярнее них, и мужчины проявляют к ней больше внимания, в том числе и режиссёры, а ещё уже есть приглашения сниматься в кино, правда, пока только на второстепенных ролях, поэтому она отказывается, ведь она заслуживает только главной роли, кстати, недавно мы ставили такой-то спектакль, и, представляешь, на генеральном прогоне произошла такая смешная вещь… Марик едва понимал, что она говорит. Мама жутко тараторила, задавала вопросы и тут же продолжала что-то рассказывать прежде, чем Марик успевал что-то пролепетать в ответ. Сыпала терминами, именами, названиями пьес и мест в Москве. Мальчик невольно поморщился. «Надеюсь, я не так звучу, когда рассказываю о чём-то, что я люблю. Как её здоровье? Сейчас зима, в Москве, наверное, холодно, а на гастролях ещё хуже… Кажется, в прошлый раз она рассказывала про другого своего мужчину, да? Они так часто меняются, или она так редко звонит?» В груди что-то ревниво заворочалось. Мужчины. Мама каким-то образом находит время, чтобы крутить романы с мужчинами, но когда он один раз, наступив на горло упрямой гордости, попросил звонить почаще, сказала, что очень занята. Ладно, ладно, прекрати эти детские выходки, взрослый же парень… Мама молодая, очень красивая женщина, если она хочет найти себе мужа — это нормально, это даже хорошо, он даже не против, пусть находит, только хорошего, чтобы не обижал. Просто… Может, Марик что-то в чём-то не понимает, у него ещё не было ни свиданий, ни романов, ему про такое даже думать как-то неловко и странно, но, наверное, сходить на свидание с мужчиной — это всё-таки подольше, чем позвонить ему. Немножко. Чуть-чуть. Наконец, мама выдохлась, и бесконечный словесный поток прекратился. Марат поначалу пытался что-то комментировать, отвечать на вопросы, но потом сдался и просто слушал. Странное дело: вроде бы говорит с мамой, должен быть счастлив и рад, но на душе кошки скребут, и волной накатывает странная тоска и усталость. Наверное, он просто устал, на дворе глубокая ночь. Или с мамой что-то не так, а она не рассказывает? — Мам? — окликнул осторожно. — Скажи, пожалуйста, ты здорова? — Да, солнышко, — он услышал немного усталую улыбку в её голосе. — А ты? Расскажи, как у тебя дела? Ой, она спросила? Правда спросила? Ну наконец-то, а он тут уже себе глупостей напридумывал! Все тревоги мгновенно смыло горячей волной радости. Сбивчиво и торопливо Марик рассказал разом всё насчёт грядущего спектакля, попутно успевая мысленно ругать себя, на чём свет стоит. Устал, вот и лезет в голову всякая чушь. Мама позвонила — радоваться надо, а не обвинять её не пойми в чём на основании неизвестно чего. — Ты мой маленький худрук, — весело рассмеялись в трубке. — Как вы там всё здорово придумали! Значит, там будет много драк, да? А трюки вы уже поставили? — А что это значит? — Ну как же! Вы же не думаете просто подраться на глазах у зрителей! — У Марика запылали уши. Вообще-то это и думали. А как иначе? — Разве ты не понимаешь, что драки в кино или на сцене происходят не просто так? Там рассчитано каждое движение, как, куда и кто двигается, иначе могут быть несчастные случаи, актёры просто могут свалиться в оркестровую яму. Странно, что ты этого не понимаешь, ведь это на поверхности. — Вообще-то я никогда раньше спектаклей не ставил! — резко бросил Марат. — Откуда мне знать такие тонкости? Это ты работаешь в театре, а не я. Я же тебя не отчитываю, что ты минор от мажора не отличишь! …с другой стороны, вообще-то мог бы открыть какую-нибудь книгу про театр и почитать, если умный такой. Того же Станиславского, от мамы остался. Марик больно закусил губу, не зная, от чего сильнее клокочет в груди: то ли от гнева на несправедливость, то ли от досады на самого себя, досады и… Стыда? Да в чём он виноват-то?! — Ой, солнышко, прости-прости, ты прав, я совсем забыла, что ты ничего не понимаешь в искусстве театральной режиссуры! Ты же ещё совсем маленький… Как бы тебе так объяснить, чтобы ты понял… Ногти больно впились в ладонь, от злости на миг перехватило дыхание. Не смей со мной так говорить! Это что за тон?! «Искусство театральной режиссуры» — она это будто просмаковала: дескать, это что-то такое высокое и сложное, что тебе, мальчишке, ни за что не понять… Мерзко! И тон мерзкий, и от тона мерзко! Марат зажал трубку ладонью и отвернулся: со свистом выпустить воздух, сделать несколько глубоких вздохов, дождаться, пока перестанет яростно гудеть в висках. — Понимаешь, солнышко. Тебе, как режиссёру… Или кому-нибудь другому, более профессиональному и знающему, вы можете обратиться к кому-нибудь из театра, у тебя ведь наверняка есть знакомые, да? Так вот, тебе нужно будет продумать, как будет идти драка. Кто победит, как и кто должен сражаться. В идеале драка должна показывать особенности характера каждого героя, но ты можешь не задумываться о таких тонкостях, это для тебя слишком сложно, поэтому достаточно, чтобы просто никто никуда не упал. Это и будет постановкой трюков, понимаешь? Что значит «это для тебя слишком сложно»? Это вообще не сложно. Бригелла будет драться изворотливо и лукаво, Флавио — благородно, как рыцарь, племянник Бригеллы — подставлять подножки, швыряться яблоками и отвлекать. Ничего сложного. Надо с Павкой посоветоваться, он ещё лучше продумает. Почему она считает его каким-то круглым дураком только оттого, что он плохо разбирается в драматическом театре? Он ведь ни разу никому слова поперёк не сказал, если кто-то не разбирается в музыке, это просто невежливо! В том числе ей не сказал! Это несправедливо, это… Обидно, в конце концов, почему она так делает?! …потому что она профессиональная актриса. Она всю жизнь посвятила театру и любит его до безумия. Вот ей и странно, почему я не знаю того, что для неё очевидно. Наверное, для неё вопрос про трюки — всё равно, что меня спросить «а какого цвета клавиши пианино». Она ничего такого не имела в виду, а слова… Кто угодно может подобрать неудачные слова, слова вообще никогда ничего не значат. Дед вот на меня только что наорал, обозвал по-всякому, клоуном — разве это значит что-то плохое? Нет, он просто устал и сорвался. Вот и мама. Она ничего такого не имела в виду. Только вот интонации у неё были… Слова могут ничего не значить, верно. Но интонации значат всё. И у Марика, может, не было дара владеть словом, но слух у него был тонкий. Чуткий. Ещё ни разу не подводил. Мальчик медленно покачал головой. Хватит. В конце концов, она и так постоянно с тобой нежничает, ни разу ты от неё не слышал грубого слова (в отличие от деда, вот уж кто не стесняется). Имеет право человек устать? Она на гастролях, вспомни, какой она приезжала с них… Ну, когда ещё жила здесь? Похудевшей, измождённой, под глазами круги, ключицы выпирают. Это тяжёлый, физический труд. Ей сейчас спать надо, а она нашла силы и время позвонить тебе, развлекать тебя историями, слушать про твой глупый спектакль. А ты придираешься. Не стыдно? — Да, мам, — устало, но как можно более мягко вздохнул Марат. — Я понял. Спасибо. Я учту. — Замечательно, солнышко! Артистам обязательно нужно вытоптать сцену, иначе могут случаться всякие казусы. — Вытоптать? Зачем? — Ты знаешь, что это такое? Это значит освоиться на сцене, понять, где что расположено, как каждый артист должен стоять, чтобы сложилась картинка. Это очень важно! Ты, как режиссёр, обязательно должен поставить перед ними актёрскую задачу! То есть, объяснить, что каждый из них должен играть, понимаешь, да? Как можно проще, чтобы они поняли! Вообще почитай Станиславского, он очень увлекательно рассказывает. Хотя тебе, наверное, это будет сложно… — Это не сложно, — тут же резко и жёстко отрезал Марат. — Прекрати разговаривать со мной так, будто я маленький и ничего не понимаю. От обиды и возмущения перехватило дыхание, холодом обожгло щёки — они побелели, губы невольно сжались в ниточку, а пальцы, беспокойные, бесконечно живые, отбивающие по столу ритм маминого любимого романса пальцы, стиснулись в кулак. Да ему в жизни так не говорили! Что значит — ему это будет сложно?! Ему ничего не сложно! Если он захочет, то в чём угодно разберётся! И дед ему так говорил! Правда, в форме упрёков в лени: ты, мол, отличником был бы, если бы захотел, тебе просто лень. И сам он про себя это знает: если он захочет, то закопается в книги по уши, но разберётся! А тут — «сложно»! Да как она смеет так с ним разговаривать?! …стоп, стоп, стоп, спокойно… А ты как смеешь так про мать думать? Она — твоя мама. Она имеет право на своё мнение о тебе. И они не так часто тебе звонит, чтобы позволить себе роскошь тратить время на ссоры. Успокойся и закрой рот. — Маратик, солнышко, что ты такое говоришь? У меня и в мыслях такого не было, я прекрасно знаю, что ты у нас маленький гений! Маленький гений? Марат растерянно нахмурился. У мамы ещё с тех лет, когда она жила с ним, была очень странная привычка, от которой у Марата порой начинала болеть голова: её слова постоянно противоречили интонации. Она могла сказать «нет», подразумевая «да», и наоборот. Она говорила деду «конечно, Адалат Гадирович», — а в интонации Марик уже тогда отчётливо слышал «как вы меня раздражаете». Она говорила что-то хорошее об его городе, а в голосе слышалось пренебрежение. И вот теперь… Маленький гений — это ведь хорошие слова, да? Приятные, даже слишком приятные, слишком громкие, Марат таких не заслуживает: кое-какие склонности у него есть, но до гениальности далеко. Так почему вновь жжёт стыдом за самого себя, почему так больно внутри, и сначала похолодели, а затем запылали щёки, и захотелось повесить трубку, уйти, не слышать её голоса… Будто не комплимент сделали, а унизили. У Лодика Касынова такое порой проскальзывает, когда Марат его в чём-то обходит, но с Лодиком понятно — они соперничают. Но мама-то? С ней им что делить? Марат больно закусил губу и устало провёл ладонью по затылку. Ему кажется. Ему просто кажется. От усталости или что-то вроде того, или… Или от глухой, задавленной, затолканной глубоко внутрь обиды на такие редкие звонки. Вот и мерещится всякая гадость, слышится то, чего и в помине нет, и он вспыхивает, язвит, хамит, как дурак, и сам же всё портит. А у мамы и в мыслях такого нет, а ты от собственной глупости норовишь устроить ссору. Дурак. — Мам… — Горло протестующе заныло, будто сверху надавили: нет, неправильно, фальшивишь… да попросту врёшь! Слова пришлось выталкивать насильно. — Прости, если я что-то сказал тебе резкое или плохое… Я не хотел. Расскажи, пожалуйста, ещё что-нибудь про Станиславского. И мама рассказывала ему про Станиславского, Немеровича-Данченко, Товстоногова, Таирова. Рассказывала с удовольствием, с жаром, с увлечением, точно так же, как сам Марат порой рассказывал про Италию или музыку. Похоже, она и правда всё это очень любит. Марат уже ничего не комментировал, чтобы не нарываться лишний раз на ссору. Просто слушал её увлечённый голос, и почему-то где-то на краю сознания звучало: «Отчего люди не летают, как птицы?». Мама когда-то играла в их городском театре Катерину из «Грозы», и Марату вот точно так же, как сейчас, становилось тоскливо после спектакля, и он жался к дедовым ногам и не верил, что его в самом деле идёт обнимать его мама… После разговора он долго сидел в полутёмной, опустевшей кухне и смотрел в никуда. В голове гудело. После разговоров с мамой его часто охватывало радостное возбуждение, он забалтывал деда (или Гаянэ, или Павку) до полусмерти, пересказывая всё, что она ему говорила, но теперь от привычного в общем-то словесного потока гудела голова, и тошно, тоскливо сделалось внутри, как в первые, самые гадкие дни болезни, когда не можешь даже встать с кровати. Как будто он сделал что-то плохое. Или ему сделали. Но она же ничего такого не имела в виду, да? Он так красиво, правильно, как по нотам себе объяснил, почему она ничего такого не хотела сказать… Так красиво, правильно, как по нотам себе наврал. Чувствует ведь, что наврал. И от этого горько вдвойне. — Наболтались? — флегматично поинтересовался дед от двери. Он не ложился, ждал Марика, вот и ушёл ещё немного поработать в кабинет. Наверное, боялся уснуть, если посидит пару минут без движения. — Наболтались, — мрачно отозвался Марат. Встал, шагнул к нему — и прижался как смог крепко, изо всех сил втягивая в себя родной запах вишнёвого табака. Дед ошеломлённо замер на пару секунд, но затем тёплая ладонь мягко легла Марику на плечо. Несколько секунд они стояли неподвижно, пока Марик не отстранился и не буркнул: — Спасибо. — Я могу спросить, что случилось? — Не надо. Я сам… Не знаю. Не смогу объяснить. — Понял. Тогда спокойной ночи? — Спокойной ночи. От объятий сделалось немного легче. Легче дышать, легче на сердце, даже отогрелся как будто чуть-чуть, хотя в доме и раньше вроде бы не было холодно. Но, лёжа в кровати, Марат подумал, устало уткнувшись лицом в подушку: как всё-таки это так получается? Когда Наташенька Лейсановна с жаром и увлечением рассказывает о том, что любит — Марат счастлив, он вообще очень любит людей, которые горят своим делом. Когда дедушка вот сегодня говорил о работе и причинах её любить — это было здорово: будто знак доверия. Воспоминание об этом вечере — до маминого звонка — осталось внутри клубком тепла и спокойствия. Когда о работе говорит мама… Это очень увлекательно, очень интересно, Марат вполне серьёзно задумался над тем, чтобы почитать Станиславского, но… Дед тоже очень любит свою работу и работает даже слишком много, отдавая работе всего себя и порой забывая, что есть в жизни и другие радости. Но как бы много он ни работал, Марат знал всегда, знал так же твёрдо, как «до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до», что дедушка его любит гораздо сильнее, чем свои дурацкие бумажки. А мама… А ведь театр был ему гораздо понятней и интереснее хлопка, трудоустройства и деловых совещаний. Натешившись, Марат смыл с себя грим и теперь сосредоточенно вырезал фигурку Бригеллы. Корабли, которые они с дедом вырезали в детстве, он уже почти все раздарил друзьям, а теперь на полке в его комнате красовался почти весь театр дель-арте. Почти все он вырезал за последние месяцы, пока шла подготовка к спектаклю — за работой руками очень хорошо думалось. Но сейчас его мысли далеки были от спектакля и дель-арте. — Почему так? Вот Вы как думаете, Федор Иванович? — с грустной иронией поинтересовался Марат у фотокарточки Шаляпина. — Маэстро Тито? Маэстро Энрико? Карточки молчали. Их у Марата было немного. Только самые любимые артисты: Карузо, Гобби, Ланца, Коррелли, Фёдор Иванович и Знаменский. Девушек он хранил отдельно, в более надёжном тайнике: не дай бог, ребята увидят! Либо засмеют, либо не избежать сальных расспросов, а Марат их стеснялся до ужаса. Не с толпой же товарищей обсуждать такие вещи! Ему почему-то всегда было интересно посмотреть, как выглядит тот, чья музыка ему нравится. Дело не в том, красивы они или нет (хотя он искренне считал всех своих любимых композиторов и певцов очень красивыми людьми), дело в том, что в их глазах, — казалось Марику, — должна отражаться их музыка. И вообще, интересно ведь! Как они выглядят? Как сочетается их голос или музыка с их внешностью? К примеру, глядя на точёного, аристократичного насквозь маэстро Тито даже не скажешь, что в нём таится такой бешеный темперамент. Марат с любовью взглянул на карточку Гобби. Большие, выразительные глаза, высокий лоб, тонкие и правильные, но в общем-то ничем не примечательные черты лица, только улыбка на губах, тонкая и чуть ироничная, выдаёт глубокую натуру и живой ум. Он больше походил на какого-нибудь поэта или учёного, чем на оперного певца — но какое пламя в нём вдруг открывалось, стоило зазвучать голосу! Какой надрыв, какая чувственность, он же словно собственное сердце вырывал себе через глотку! Энрико Карузо красивым нельзя было назвать при всём желании: он больше напоминал какого-нибудь дядюшку Альберто, что держит закусочную в запутанных переулках Милана, чем одного из величайших теноров начала века. Но вот его голос… Его поразительный голос околдовывал с первой же безукоризненно и непринуждённо взятой им ноты. — Не обижайтесь, маэстро Энрико, — весело подмигнул фотокарточке Марик. — Если вас утешит, то когда я увидел Федора Ивановича — тоже удивился. Нет, правда! Слыша голос Шаляпина, представляешь огромного, источающего первобытную мощь богатыря, как у Лермонтова, а потом находишь фотокарточку — и с неё смотрит на тебя неожиданно мягкое, чуть полноватое лицо очаровательного золотоволосого щёголя. И не подумаешь, что в этом — прикрытом элегантной бабочкой — горле спит голосище, способный покачнуть землю. Марат порой задумывался (в основном после дедушки, от которого часто слышал «настоящий мужчина должен…»): что значит — настоящий мужчина? Мужественность — это как? Это что? Но объяснить такие размытые, высокие понятия словами — сложно, легче через звук. Так вот мужественность — это голос Шаляпина. Впрочем, бывало и так, что голос сочетался со внешностью. Например, Лапшин. Какой ещё может быть голос у такого утончённо-красивого мужчины словно со страниц сказки о рыцарях и принцессах? Только лапшинский серебристый, кружавчатый тенор. О Шаляпине или Лапшине куда легче было найти сведения, чем о Карузо, Гобби или Ланца. И Марат помнил, как буквально уронил челюсть на пол, впервые прочитав в энциклопедию статью о Савелии Яковлевиче. Оказалось, что этот человек с внешностью и голосом сказочного принца родился в глухой деревне на Украине! Вдвойне Марат поразился потому, что не слышал у него абсолютно никакого акцента, совершенно, а он акценты различал очень хорошо. Марат читал и пытался представить: вот Савелий Яковлевич совсем ещё мальчишка, такой же, как он сам, наверное, большеглазый, кудрявый и хорошенький (почему-то он представлялся ему похожим то ли на Павку, то ли на Лёльку), бежит в поле — несёт отцу крынку молока. Вот он тонкокостный подросток, ломает пальцы, сердится, когда даёт петуха и ещё не знает, какое богатство подарила ему природа. Вот он взволнованный юноша, едва не теряющий сознание перед первым сольным выступлением, а вот — раскрасневшийся и счастливый, ошеломлённый первым успехом. Марат представлял это — и почему-то тепло делалось в груди, и совсем по-другому, волнительнее, живее, глубже слушались арии: словно сквозь образы из опер звучала ещё и душа. Душа, которую он теперь слышал отчётливей. А какое счастье было прочитать автобиографию Шаляпина! После неё Марик дня три ходил, как пришибленный, растерянный и счастливый, словно стиснул в объятиях вновь обретённого друга. Подумав об этом, мальчишка вскинул глаза и тепло, чуть смущённо улыбнулся невозмутимому Фёдору Ивановичу. Это было… Поток мыслей ненадолго оборвался: Марат сосредоточенно вырезал лицо Бригеллы, попутно пытаясь найти подходящее слово, раздражаясь сам на себя, едва не портя поделку — и в итоге так и не нашёл ничего лучше простого «поразительно». Как поиск сокровищ: сначала — поразительный, глубокий, мощный голос, от которого содрогается всё внутри до самых кончиков пальцев. После, наслушавшись голосом и насладившись техникой, осознаешь, что ещё он удивительно глубоко и чутко проникает в каждую свою роль, каждому герою даёт свои краски и интонации. Находишь фотокарточку и открываешь для себя внешность, так контрастирующую с голосом — и всё внутри переворачивается, и совсем по-другому воспринимаешь записи. И, наконец, открываешь его автобиографию — и находишь в, казалось бы, насквозь знакомом Шаляпине глубокого и умного, думающего, ироничного, порой сложного, упёртого, как ишак (простите, Фёдор Иванович), умеющего переть напролом и стоять на своём, совсем не похожего на ангела, но такого живого человека. Живого человека… Марат отложил почти готового Бригеллу и задумчиво окинул взглядом карточки. Все эти голоса, от которых у него мурашки разом по всему телу, и мир кажется прекрасным и удивительным, все эти песни, которые объясняют Марату то, что он чувствует, что не умеет выразить, всё это звучит — от самых что ни на есть настоящих, живых людей. Но вот только каких людей? Мальчишка задумчиво закусил губы, свёл брови к переносице, внимательнее, пристальнее вглядываясь в черты одного лица за другим. Пытаясь прочитать, что прячется за чуть надменно приподнятым подбородком Шаляпина, за глубоким взглядом Карузо, за будто бы вопросительным изгибом бровей Франко Корелли, за живыми и мягкими глазами Знаменского… За улыбкой Марио Ланца. Марат невольно улыбнулся в ответ на лукавую улыбку маэстро Марио и горделиво поправил галстук. Он по-прежнему носил его концами вниз, как Пепе из «Нового Орлеана», и это была единственная причина, по которой Марик (хотя бы из чистой любви к противоречию) не сдёргивал галстук сразу, едва освобождался от уроков. Ланца по-прежнему оставался его любимым певцом, но Марат стеснялся и старался лишний раз не афишировать это перед ребятами: всё-таки Ланца певец эстрадный... Да и осточертел он им своим Ланца до колик, когда только-только им увлёкся и способен был трещать о нём часами. У Марио единственного на фотокарточке такой открытый и лукавый взгляд. Все остальные, как бы Марик их ни любил и ни восхищался, позировали для фотографа, как мама в тот раз — показывая свою красоту. А Марио как будто смотрел в глаза другу. Лукаво, будто подзадоривал: а я знаю кое-какой секрет… Пойдём расскажу! И невозможно было не улыбнуться в ответ на его обаятельную, яркую, солнечную улыбку. Хоть Марат и увлёкся после автобиографии Шаляпина ненадолго русской музыкой — а как не увлечься, когда Фёдор Иванович с такой любовью о ней рассказывает! — но главной его любовью всё равно была итальянская, а об этих певцах сведений почти не было. Уже только «родился, крестился, женился» приходилось доставать через третьи руки. Что они за люди? Что любят, а что им не нравится? Как и почему решили петь, что их к этому подтолкнуло? Чем является для них пение? Какие роли считает лучшими Тито Гобби? Как так вышло, что Марио Ланца, чей голос — по-настоящему итальянский, густой, насыщенный тенор, в средних и нижних регистрах звучащий так, как не каждый баритон звучит — мог бы стать одним из лучших на современной оперной сцене, ушёл в эстрадное пение? Какими они были вне сцены, вне роли, с женой и детьми? Да есть ли у них вообще жена и дети? Оставалось только догадываться. Догадываться и… Немного бояться. Хоть Марат и простил Шаляпину заранее все возможные грешки за его невероятный талант — приятным человеком Фёдора Ивановича назвать сложно. Сильная личность, всех вокруг покоряющая — подавляющая — не только талантом, не только сносящим с ног голосом, но и очень непростым характером. Впрочем, стал бы мальчишка из крестьян, бедных на грани нищеты, сын горького пьяницы — великим Шаляпиным, если б у него не было такого стального стержня внутри? И всё-таки порой Марат ошеломлённо замирал над страницей и не мог состыковать одно с другим: как так? Лучший бас всех времён и народов, умный, внимательный, чутко воспринимающий красоту — и вдруг… Такое?.. Да как же это?! Несколько раз он даже бросал книгу, не в силах простить Фёдору Ивановичу очередную выходку — потом возвращался, продолжал, смирялся с одним недостатком, другим, третьим… Понимал, что Шаляпин — живой, настоящий человек из плоти и крови. И это означает не только восторженный трепет и мурашки по коже, но и принятие его — такого. Живого. Со всеми достоинствами и недостатками. И… вдруг в жизни Гобби или Ланца будет что-то такое, что он простить не сможет? Что-то уж совсем из ряда вон, что-то отвратительное… Такое ведь тоже может быть. Если природа может дать великолепный голос человеку, неказистому внешне — значит, она может дать его и человеку с неказистой, тусклой душой? Несколько долгих секунд Марат вглядывался в глаза Марио Ланца. Живые, яркие, горячие глаза… А потом на его губах мелькнула лёгкая улыбка. Как бы Марик ни восхищался маэстро Марио, он не мог не видеть, что в кино он играет плохо. По сути, все его герои на экране — это один и тот же Пепе в разных обстоятельствах, эпохах и странах. А потому… Может быть, он играет себя? Озорного, горячего и порывистого. Упрямого и чистосердечного. Кипящего изнутри от переполняющей его силы. Безгранично и пламенного влюблённого — влюблённого в саму жизнь. Разве не такого человека Марат слышит каждый раз, включая эстрадные песни Марио, песни, где не нужно играть ни Хосе, ни Карузо, ни Пинкертона, никого другого (тем более, что играет он плохо) — песни, где можно быть просто собой? Марату отчего-то настойчиво в это верилось. Что Марио Ланца — и Фёдор Иванович, и Илья Сергеевич, и Корелли, и Гобби тоже — хорошие люди. Не лишённые недостатков — на то они и живые! — но хорошие. Разве можно петь такие песни, как Ланца, с такой открытостью и страстью, как Ланца — и не быть при этом хотя бы просто достойным человеком? Тихонько улыбнувшись тёплому чувству, заполнившему его изнутри, Марат вновь придвинул к себе Бригеллу и взялся за нож. Деда дома еще нет, спать не погонит — можно закончить. За окном царила глубокая ночь, из приоткрытого окна доносился далёкий гул моря, дом тихонько поскрипывал под порывами пока ещё холодного мартовского ветра. Но совсем скоро станет теплее, потом и вовсе наступит жара. Ярко зазеленеет трава, дом быстро утонет в цветах, в душистую белую пену оденутся персиковые деревья… И, может быть, где-нибудь в далёкой Италии кто-то тоже засмотрится на них из окна звукозаписывающей студии. «Если в Риме, конечно, есть персики. И если Ланца и Гобби живут в Риме. А то чёрт их знает, этих певцов», — хмыкнул про себя Марик. Остались последние штрихи. Обычно, работая, он негромко напевал: не любил, когда в уши настойчиво лезла тишина пустого дома. Но сегодня — молчал. С карточек смотрели его артисты, его друзья, и Марик не чувствовал себя одиноким.

* * *

А спектакль прошёл отлично, даже лучше, чем Марик предполагал в самых оптимистичных фантазиях. Перед самым спектаклем он, правда, несколько раз на всех наорал. Не выдерживал сумятицы: все бегали туда-сюда, нервничали, не знали, за что хвататься, кто-то из девчонок даже заплакал, кто-то потерял грим, кто-то уронил в грязь шиньон, потом ещё дождь начался, и пришлось в срочном порядке мастерить навес, а как только смастерили — дождь закончился… Но перед самым началом Марат от души перед всеми извинился и организовал групповые объятия. Потому что объятия всегда помогают! Народу пришло столько, что даже не хватило стульев, мальчишки бегали доставать. Пришла Айшет с Виноградной, которую Марат три часа всеми правдами и неправдами на это уламывал. Регина Анатольевна и тётя Зарины напекли всякой сдобы — Марат, само собой, свистнул под шумок булочку с корицей просто потому, что так интересней, чем просто попросить, но был позорно пойман за руку. — Марик-джан, золотце, я же для вас это все и пекла — воровать-то зачем? — Вы так вкусно готовите, что ради этого можно пойти на преступление! — Ах ты маленький Дон Жуан! Марик залился краской по самые уши. — Ну хватит уже, ну что вы все, как сговорились… Тётя Алина тоже порывалась помочь, но Павка решительно усадил её на самое почётное место (даже с подушкой на стуле!), вручил чашку чая и велел не рыпаться, а перед началом смущённый, весь красный, вышел и пролепетал заготовленную речь о том, что спектакль посвящается маме, то есть, Алине Огневой — и едва не забыл все слова, когда тётя Алина принялась растроганно вытирать слёзы. Марат время от времени, когда выдавалась возможность, тихонько выглядывал в зал — высматривал дедушку. К началу спектакля он не пришёл, но к концу первой картины подъехала чёрная «Волга», и дед — усталый, галстук снят и перекинут через шею, пиджак безжизненно повис на локте — неслышно встал в самом конце импровизированного «зала», за стульями, в тени от забора. Марат послал ему безгранично благодарный, тёплый взгляд. Сам Марик сидел на клавишах, дирижировал Серёжка Дыркин. В школе он, откровенно говоря, не блистал, но вот дирижировал отлично: живо, темпераментно, никого не выпуская из виду, заражая и заряжая весь их маленький («походный», как шутил Эличка) оркестр. Павка трясся, бледный и весь в поту, каждый раз, когда заскакивал промочить горло за сцену, а в действии, где его Бригеллы почти не было, чуть было не свёл Марата с ума вопросами «им понравилось?», «как я играю?», «как я пою?», «я все нотки пропеваю?», «Маэстро, отзовись!» — «Я играть пытаюсь! Заткнись, пока я тебя не треснул! Горло береги!». Марат же, на удивление, вообще не волновался. Чего волноваться? Его вообще не видят и не знают, что музыку писал он (постеснялся писать это на афише, так что знала только Наташенька Лейсановна и дед, но он подозревал, что Наташенька вместе с тётей Алиной всё равно уже всему свету растрепали), от тебя ничего не ждут, изначально думая, что это «милая детская поделка, посижу из вежливости, чтобы детей не обижать»… Красота же. Сиди да играй себе спокойно. А потом — слушай аплодисменты с сильно бьющимся сердцем и даже не пытайся скрывать гордую, торжествующую улыбку. Детская поделка, ага? Вот вам, а не детская поделка! — Нет, ты слышал?! — радостно тараторил Павка. Спектакль закончился, часть взрослых разошлась, а оставшиеся быстренько накрыли на стол, зазвенели бокалами и бутылками и явно намеревались культурно провести вечер. Дети расположились отдельно, в саду, тоже со всевозможными кушаньями от незабвенной Регины Анатольевны. — Как нам аплодировали! Я думал, ветки с деревьев поломаются! Марат звонко рассмеялся от удовольствия и взъерошил другу волосы. — Аплодировали отлично! Я думал, что оглохну. Сразу слышно, что не из вежливости. Ты зачем меня на сцену вытащил, неразумная твоя голова?! — Ну как же? — растерялся Павка. — Ты же композитор, как тебя можно не представить? Это же и твоя пьеса тоже, тебе что — совсем всё равно? Марик рассеяно шевельнул лопатками. Приятно, конечно, кто бы спорил, даже мурашки по коже пошли, голова закружилась — подумал, что позорно шваркнется прямо у всех на глазах, ослабнув от радости, от неожиданности… Но он свои сочинения на каждый экзамен показывает. Его, почти круглого двоечника, считай, за них в школе и держат. И сейчас, когда схлынула волна первой обжигающей радости, мир вокруг перестал кружиться и покачиваться, и он вновь крепко стоял на ногах, против воли мелькала предательская мысль: а его пению они бы так не аплодировали... Эх. Странное существо человек. Вечно у него трава зеленее за забором. Вот не можешь ты просто порадоваться, да? Твоё произведение, полноценное, от нотки до нотки тобой написанное, и не просто мелодию, а музыку к целому спектаклю — приняли на ура! До настоящих, серьёзных, искренних аплодисментов! Люди в зале смеялись там, где ты этого хотел, испуганно ахали там, где это было нужно! Разве это не здорово? Радуйся давай! Конечно, здорово. Очень здорово. И он очень рад, честно-честно! Нет, правда! Просто нет-нет, а мелькнёт предательское, не позволяющее радости быть полной и всеобъемлющей, оставляющее на языке морскую горечь… — Маэстро, ты в порядке? — Павка пихнул его в плечо. — А? Да, всё хорошо. Устал просто. — Тебе-то чего уставать! Сиди себе и тренькай! Я на главной роли был, и не жалуюсь. — Так садись, сам полтора часа потренькай, раз такой умный, — тут же огрызнулся Марат. — Ну ладно, ладно… Извини. Я просто что-то беспокоюсь… Марат вскинул глаза, услышав, каким тревожным сделался голос друга. — Что случилось? — Слушай… Там ведь Наташенька у нас была, да? — Конечно. — Она наверняка всё и другим расскажет… — Пусть рассказывает. Там и ещё кто-то из учителей был. Я Брюлика точно видел. И арифметик пришёл, как ни странно. — Ну, не знаю… Мне кажется, это не всем понравится. Помнишь, Лодик рассказывал, что ему выговор сделали? За то, что у нас у всех оценки упали, пока мы к спектаклю готовились? Марат нахмурился, машинально перевёл взгляд на Касынова. Он улыбался, что-то говорил Наумову, покачивал в пальцах чашку чая. Щёки раскраснелись, волосы растрепались, галстук сбился. На живого человека стал похож. Даже тройку недавно схлопотал, не успев подготовить домашнее задание из-за репетиции. — Да, нехорошо, что мы ему такую свинью подкладываем… Он же за нас отвечает. — Во-от… И я подумал… Не вышло бы нам всё это боком? У меня какое-то… Нехорошее предчувствие. Под мартовским ветром сделалось неуютно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.