ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

15. Лодька

Настройки текста
Стоило Мине Вахтанговне выйти за дверь, как поднялась настоящая волна шума. От пианиссимо до фортиссимо за несколько секунд яростного крещендо: пара шепотков, россыпь пока ещё тихих смешков, вот уже смех, разговор в голос, поначалу несмело, а потом все уверенней. Марик с вредным хихиканьем запустил промокашкой в Наумова. Сережка Дыркин запустил карандашом в Марика. Тимур и Эличка вдвоём навалились на Лёньку Шакурина: Эличка принялся его щекотать, а Тимур послюнил пальцы и засунул их Лёнечке в уши. Лёнечка взвыл белугой и принялся отчаянно вырываться, Марик нахмурился: «Зачем маленьких обижаете?» и полез разбираться. Тем временем Сережка уже обстреливал жеваными бумажками всех подряд, Оська и Костик Стансик принялись гоняться друг за другом с визгами… И посреди этого несчастный Пашка Огнев трагически закрыл лицо ладонью. — Пионеры, музыкальная школа… Пушкина изучаем, между прочим! А вы… — Да ладно тебе, не занудничай, — немного задыхаясь, рассмеялся Марат, дружески хлопнув его по спине. — Весело живем! Между прочим, Пушкин сам был тот ещё… — Маэстро, что это? — А? — На тебя уже чернила вылить успели? — Тимка, сволочь! Марик унёсся восстанавливать справедливость посредством жестокой мести, а Павка ещё раз трагически вздохнул и печально опустил голову на руки. Ну вот что за люди, а? Нет, Павка и сам не против был порой покуролесить, почему бы и нет? На арифметике он на пару с Маратом корчил рожицы спине Константина Ивановича, а однажды умудрился даже прицепить ему на спину бумажку с оскорбительной надписью — отомстил за неудавшиеся уроки с лучшим другом, потому что невыносимо было видеть обычно веселого и озорного Марика таким поникшим. На истории Павка раскрашивал карты и рисовал усы, рожицы и прочие непотребства на портретах исторических деятелей в учебниках. На рисовании он вообще с ума сходил: кидался кисточками, разливал воду, портил краски и всячески доводил несчастного Брюлика до нервного срыва вместе со всеми остальными. Притихал Павка только на трех уроках: у Чингиски, потому что у неё не забалуешь, и нужно быть совсем отчаянным, чтобы у неё шалить; у Наташеньки Лейсановны, потому что у неё притихали все если не из искренней любви к Наташеньке, то из страха перед Павкой и Мариком, которые вполне могли хорошенько наподдать по шее за недостаточное уважение к их даме сердца, и — на литературе. Потому что интересно ведь, ну вот почему нельзя посидеть спокойно, переварить чудесные строки Александра Сергеевича, полюбоваться свечами?.. — Осторожней, олухи! — засмеялся Лодик, за шкирку поймав Осина, когда тот уже почти готов был запрыгнуть на парту. — Вы мне школу спалите. Мина Вахтанговна обожала Пушкина, и потому урок, посвященный его творчеству, решила обставить по-особенному: они сдвинули парты, ребятам велели принести свечи, и класс погрузился в мягкий полумрак, «как в Царскосельском Лицее, ведь тогда не было электричества». Она даже принесла стихи, которые им предстояло разбирать, написанные от руки, каллиграфическим почерком, на состаренной бумаге. Свечей было десятка два, не меньше, так что если мальчишки продолжат и дальше так носиться, то точно устроят пожар. Как в 1812-м. — А что, было бы неплохо, — хихикнул Эличка. — Никакой домашней работы, никакой Чингиски — красота! — Лодька, ты говоришь прямо как мой дед, — послышался ехидный голос Марата. — А ты трубку куришь? А заложи руки за спину? — взрыв звонкого, заливистого хохота. — Точно мой дед! — Можешь считать, что я польщён. Я наслышан про ваши похождения с Огневым, и… Ты чего смеёшься? — Я? Ничего. Ты главное не оборачивайся… — Рахманов! Я сколько раз просил меня не передразнивать! Павка поймал себя на том, что весело улыбается, а ноги уже так и чешутся броситься в погоню за Рахмановым вместе с Лодькой… ладно, ладно, может, он и правда немного занудничает. Айда за Эличкой! Мальчишки (Лодька, Марат и Павка) втроем гоняли бедного пухлого Эличку по всему классу, пока он, наконец, не бухнулся за парту и не взмолился о пощаде. — Ну да, да, плохо я бегаю, ну что вы пристали! — Всё потому, что кто-то слишком много ест… — хихикнул Марик. — А ты не завидуй, у меня просто мама хорошо готовит, а ты… — Эличка… — в последний момент успел перебить его Павка. Рахманов тут же подавился словами, в живых глазах мелькнул испуг и понимание, что он только что чуть было не ляпнул. Эличка бросил виноватый взгляд на Марата. Он ещё улыбался, но уже застывшей, помертвевшей улыбкой, слегка приподняв подбородок и закусив губу, отчего его лицо казалось немного надменным. У него часто делалось немного надменное лицо — мне, мол, всё нипочём, подумаешь! — когда что-то больно било его под ребро. Длинные пальцы едва заметно трепетали, самыми кончиками, то ли танцуя по невидимым клавишам, то ли раздумывая, не сжаться ли в кулак и не врезать ли Эличке со всей силы. В груди что-то горько ныло. Эличка, чтоб его… Любил Марик Эличку всем сердцем, как и всех своих друзей, любил бесконечно и искренне, но иногда он как ляпнет… Ладно. Сам, что ли, никогда ничего не ляпаешь? Ага, вот именно. Нечего тут обижаться, он и близко не имел в виду ничего дурного. — А давайте в свечу поиграем! — беззаботно улыбнулся Марат и плюхнулся за парту рядом с Рахмановым, дружески пихнув его плечом: не сержусь, мол, хватит глазами хлопать, ты никого не пристрелил. — В свечу? Это как? — тут же с облегчением подхватил Эличка. — А вот так. — Марик придвинул свечу к себе. В глазах азартно и живо затанцевали оранжевые отблески. — Держишь руку над свечой, кто дольше всех выдержит — тот выиграл. — Маэстро, это плохая идея. Это же руки! А если ты обожжёшься? — У Павки аж пальцы заныли, как представил. — Как ты играть будешь? — Не занудничай. Спорим, Пушкин тоже так делал? Да они там в русскую рулетку играли, а у нас обычная свечка! — Слушай, я, конечно, могу ошибаться, но, по-моему, если уж подражать Пушкину, то в стихах, а не в таком вот. — Во-от, Марат, слышал? Огнев прав, послушай умного человека, — усмехнулся Лодик, и Павка польщённо заалел ушами. Марик бросил на Лодьку быстрый взгляд. Несмотря на ироничную улыбку, и в его глазах тоже блестел интерес, он с любопытством переводил взгляд с руки Марата — последний лихорадочно покусывал губы и разминал пальцы, кончики уже покалывало предчувствием боли — на огонёк свечи. Горячий, наверное, аж парта под свечой нагрелась, и воск плавится… «Интересно, сколько выдержу?» — азартно и быстро заколотилось сердце. Однокашники уже собрались вокруг, смотрят с любопытством, Серёжка Дыркин — нарочно громко, чтобы Марик слышал — сказал, что «да минуты не продержится!», Осин восторженно хватал губами воздух и чуть ли не подпрыгивал от возбуждения, даже флегматичный Наумов заинтересованно подался вперед, Ленечка Шакурин весь побледнел, только уши багровели, а Лёлик Кац смотрел на него огромными, встревоженными глазами. Марик почти услышал: «Маэстро, а тебе это точно надо?.. А может, не стоит? Больно ведь…» — совсем иначе, чем это сказал только что Павка. Мальчишка с вызовом усмехнулся, вздёрнул подбородок… Беспокойно поёрзал на стуле. Что мне какая-то свеча? Да я час руку продержу, и мне ничего не будет! …ух, не опозориться бы, сам ведь предложил… Марат продержался около двух минут. Пальцы быстро онемели, ладонь жгло с каждой секундой всё сильнее. Ребята считали вслух, постепенно наращивая громкость — такое себе крещендо — и с каждым «…восемнадцать… девятнадцать… двадцать…» руку хотелось отдернуть все больше. Марик сжал челюсти, неотрывно глядя на огонек, постепенно перестал дышать. Странное было ощущение: когда весь мир сосредотачивается на одном только чувстве, на одной боли, на желании продержаться ещё хоть мгновение… Марат такого никогда раньше не испытывал. И, отдёргивая ладонь, когда уже не мог держаться дальше, смеялся с облегчением и думал: вот бы никогда больше такого не испытывать. Боль и стремление продержаться с этой болью ещё хоть миг. И это у него всего лишь свеча, дурацкое желание показаться лучше друзьям (повзрослев, Марат будет вспоминать об этом со смехом: что за дурость мы иногда творили!), он в любую минуту мог убрать ладонь, только гордость не позволяла. А каково людям, которые боль вынуждены терпеть совсем не добровольно? Каково… Каково его деду? Сердце вдруг ёкнуло даже немного больно. Марат отстранённо, как сквозь густой слой сепии на безнадёжно выцветшей, покрывшейся трещинками фотокарточке, слышал смех и веселые возгласы друзей, сам улыбался и говорит что-то подбадривающее, когда следующим держать руку над свечой полез Павка («Я тебя сделаю, я дольше продержусь, спорим, спорим?!» — ну вот, другое дело, а то всё про Пушкина), а сам всё думал, думал… Про папу разговаривали пару дней назад. Буквально вчера дедушка принёс ему ноты с папиной музыкой. Марик не думал об этом разговоре каждую секунду, вовсе нет — вокруг кипела звонкая и радостная мальчишеская жизнь, кружила голову поздняя весна, некогда было даже присесть на минутку, ведь столько всего хочется сделать! Сбегать на побережье, спеть несколько новых песен, утонуть в музыке. Организовать с друзьями набег на колхозные сады, пронестись многоногим хохочущим вихрем к морю и там беситься до изнеможения, пытаясь друг друга догнать и утопить, готовиться к конкурсу, читать книжки… Столько всего! Весёлого, живого, горячего, как черепичная крыша под солнцем, как тяжёлый от сочной спелости персик в руке. Иногда Марик задумывался: хорошо ли это? Что он по маме скучает больше, чем по нему, что он о нём так мало думает? Пусть с огромной болью, пусть неизменно у него замирает сердце, стоит только подумать, но ведь всё равно мало. Может, нужно больше? Почему-то ему казалось, что дед о папе, о своих погибших сыновьях, думает гораздо чаще, чем готов показать. Чем готов признаться даже самому себе. Наверное, неправильно сравнивать дедову боль с этой, когда держишь руку над свечой и не можешь убрать, и весь мир постепенно сосредотачивается на этом усилии: жить дальше с этой болью. Наверное, это, скорее, как незаживающая рана. Она может схватиться, покрыться тонкой, новой кожей — иногда дед выглядел вполне счастливым — но порой всё равно кровоточит, только тронь неправильно. И беспрестанно ноет, особенно если растревожить. Тот взгляд, когда Марат играл папину музыку… Тот взгляд… Марик неуютно поёжился. Под этим взглядом, от воспоминания о нём ему каждый раз делалось зябко. Словно плеча касалась ледяная ладонь. Не замёрзшая, нет, замёрзшая может отогреться. А та, в которой тепла нет вовсе. Наверное, это страшно. Помнить, что в чьих-то руках когда-то было тепло, а теперь нет. Павка отдёрнул руку, шипя и задыхаясь, и Марик похлопал ему вместе со всеми, с облегчением нырнул в звук аплодисментов и веселого дружеского смеха. Следующим полез держать руку Серёжка Дыркин, Марик хотел было предложить записывать результаты, раз уж они тут устроили соревнование, но тут кто-то осторожно тронул его за рукав. — Марат, извини меня, пожалуйста… — А? Лодик Касынов смущённо поправил очки, снял их и принялся вытирать аккуратным платком. — Извини, пожалуйста, я могу тебя кое-о-чем попросить? — Конечно… — растерянно хлопнул ресницами Марик. Лодик? Попросить? Это что за новости? Они никогда особенно тесно не общались, Марик вообще не слышал, чтобы Лодик кого-то о чём-то просил. Чаще его просили — списать. Он отказывался, но охотно соглашался помочь и объяснить тему, чтобы человек понял сам, но почти все отказывались: проще ведь списать, чем разбираться. — Видишь ли, эм… Моя сестра, Белла, ты её помнишь? Я её на репетиции в оркестр приводил. — Марат кивнул. Белке, вертлявой и бойкой, поначалу немножко застенчивой девчушке, у них понравилось, она потом часто прибегала даже без Лодика, крутилась под ногами, постоянно лезла под руки, пытаясь чем-нибудь помочь. Вадик Наумов, старший брат в большой семье, даже учил её читать. — Она недавно поступила в музыкальную школу. Не к нам, а в обычную, учится она в общей. И у неё не получается с сольфеджио. Ты можешь ей помочь, пожалуйста? У меня совсем времени нет, вот совсем, я к конкурсу готовлюсь. — Конечно! — легко, даже со смехом, отозвался Марат. И стоило вокруг этого столько экивоков разводить? Ей-богу, мог бы просто сказать «поможешь сестре с сольфеджио?» — он бы с удовольствием согласился, Лодик ведь сам столько раз всем всё объяснял! Только… — А… — Марик чуть застенчиво ущипнул себя за кончик носа, отвёл глаза и вновь вскинул искренне непонимающий взгляд. — Почему я? Логичнее Вадика, он же ей уже по математике помогал, помнишь? — Я сначала и хотел! — заторопился Лодик. — Но она, в общем… — Он вдруг хихикнул, и глаза его вспыхнули неожиданно живо и весело. — Она сама попросила, чтобы помог ты. Она вроде как, ну-у… В тебя… Марик покраснел до ушей и медленно стёк под парту, искренне желая не вылезать из-под неё больше никогда. Только бы этого никто не слышал, только бы этого никто не… — О-оу… — послышался ехидный голос не-к-ночи-будь-помянутого-Павки. — Так-так… — не менее ехидно подхватил Эличка, который сегодня определенно в ударе, и уже хором, очень противным, тоненьким хором они пропели: — Тили-тили-те-е-есто, жених и неве-еста! У Маэстро появилась подружка! — Вот я вас! — мгновенно вскипел Марик и решительно бросился в погоню.

* * *

На самом деле, Марат вообще не планировал что-нибудь Белке объяснять. Он помнил, как легко вспыхивал, когда готовили тот спектакль по мотивам Фигаро: хватало двух неверно взятых нот, двух неправильно сказанных фраз, чтобы Марик вскипел, как чайник на плите, и… Спустя время понимал, что в такие моменты мог наговорить такого, что совершенно не стоило бы, тем более, из-за какой-то фальшивой ноты. Оскорблять не оскорблял, но не зря же его звали змеиным мальчишкой. Вышутить в порыве возмущения мог неожиданно больно. С друзьями такие стычки быстро забывались: Марат остывал так же легко, как вспыхивал, и сам же первым извинялся, быстро находил способ загладить вину. Но это — его друзья, его ровесники, мальчишки, в конце концов. А Белка — девочка. Вот что он будет делать, если вспылит, ляпнет что-нибудь, а Белка расплачется? Как её успокоить? Какими глазами смотреть потом на Лодика? Как не провалиться под землю от ненависти к себе? Ага, вот именно. Поэтому Марик решил сразу: — Я просто сделаю тебе все сольфеджио, а ты потом перепишешь своим почерком, хорошо? — прошептал заговорщицки и озорно подмигнул. — Будет наш маленький секрет. А Лодьке потом скажешь, что мы занимались. — А так можно? — Белка одновременно восторженно и испуганно округлила глаза и молитвенно сложила ладошки. — Даже нужно! Мне так мой репетитор по математике делал. — Правда? Марик кивнул. Всё так и было: после памятного эпизода с Константином Ивановичем, не к ночи будь помянут этот чудесный человек, он через знакомого матроса нашёл студента, который подтянул его по арифметике. Ну, как подтянул… Сначала Марат отчаянно мухлевал и всячески оттягивал трагическое мгновение, когда ему придётся опять сесть за решение ненавистных задач. Потом его всё-таки, фигурально выражаясь, поймали за ухо и заставили решать, причем рассуждая вслух и объясняя, что и зачем он делает. Марат ёрзал на стуле, краснел, пыхтел и всячески страдал. Он вообще не очень-то хорошо объяснял, что и зачем делает (ну в смысле «зачем»! ну знаю я, что мне надо на эту клавишу нажать, ну что вы прицепились!), а уж в математике — тем более. Но студент, на удивление, остался доволен. Хмыкнул: «Всё понятно. С учителем не заладилось? — Марик, у которого до сих пор всё внутри кипело от того эпизода, в кратких, но выразительных словах описал, что случилось. Студент хмыкнул и еще раз поправил очки: — Бывает. Голова у тебя светлая, захотел бы — был бы отличником. Но не хочешь. Бывает. Буду решать тебе домашнюю работу, а ты будешь рассказывать мне про музыку. Годится?» Марат тут же решил, что это святой человек, достойный всяческого добра и счастья, пусть широкой и гладкой будет его жизненная дорога, пусть никогда не уходит из его дома благополучие, пусть его любит жена, друзья и дети, да живет пусть до ста лет, и чтоб даже насморка за все эти сто лет не было. Черт его знает, благословляла ли его мысленно Белла, но смотрела вправду радостно. Первые пару дней сидела рядом, не смея ни шевельнуться, ни поднять глаза, комкала пальцами юбку, почесывала ступней лодыжку, когда с неё сползал носок. Она и на репетициях в оркестре перед ним краснела и смущалась, но теперь это дошло до полного фортессимо, если не сказать фиаско. Марату это быстро надоело — ну что такое, он что, такой страшный, что девчонка с ним рядом как в ступор впадает! — и он мягко попросил Белку принести себе чаю. Она что-то невнятно пискнула, залилась краской и буквально сорвалась с места. Принесла и чаю, и печенье, и бутерброды, и предложила сбегать к соседке за яблочным пирогом… Марат рассмеялся, покраснел и сказал, что не нужно. И вообще, может, ты лучше чем-нибудь ещё займёшься? У тебя же наверняка какие-нибудь занятия есть? Ты не обязана со мной сидеть, а чтобы Лодик не раскрыл, что мы тут не педагогикой, а мухлежом занимаемся — так ты потише, и из комнаты не выходи. — Хорошо… — счастливо улыбнулась Белка. — Тогда я кормушку сделаю, да? Для птиц. — Как тебе хочется. Кормушку? Ничего себе… Марик хоть и общался теперь с девчонками, всё ещё немного удивлялся, когда они делали что-нибудь «мужское». Чаще девочки всё-таки готовили, помогали с травмами, шили, многие шили очень хорошо и вполне могли сообразить себе какое-нибудь платьице самостоятельно. А теперь Белка деловито расстелила прямо на полу листы бумаги и принялась чертить там будущую кормушку. Ну дела… «А хотя что это я? — пожал плечами Марат и снова уткнулся в сольфеджио. — Если я могу сделать такую кормушку, то почему она не может? И делал, я помню, тоже в первом классе…» Марик звонко засмеялся, и Белка вскинула на него испуганные глаза, залилась краской до ушей, тут же вся сжалась, опустила голову: — Я… — Так, успокойся, — сурово перебил Марат. Ну что за девчонка! Неласково посмотришь — всё, чуть не плачет. «А ты уже забыл, что Лодька тебе говорил? — поинтересовался разум ехидными интонациями дедушки. — Ты же ей нравишься, дурачина. Вот и обижается, переживает. Тактичности в тебе, Марат, примерно столько же, сколько усидчивости, честное слово». Марик тяжело вздохнул и сказал как можно мягче и нежнее, как будто пытался голосом успокаивающе погладить кудрявую макушку: — Ты ничего плохого не сделала. Я просто кое-что вспомнил. — Да?.. А… Что? В чёрных глазах вспыхнули озорные искорки. — Помнишь Пашку Огнева? Он мой друг, рядом живет. — Помню. Я всех помню, и Пашу, и Костю Осина, и Вадика Наумова еще, и Тимура, который с трубой, и… — …ну вот! Мы с Павкой в первом классе тоже делали кормушки. Точнее, делал я. Потому что у Павки… Я бы сказал, откуда руки у Павки растут, но ты девочка, неприлично, мне Лодик уши оторвет. Нет, он честно попытался, правда! А потом я чуть не задушил его подушкой. Потому что он попал молотком по пальцу, а дома была его мама, и она бы такое устроила, если бы увидела! — Разозлилась бы? — испуганно округлились красивые темные глаза. — Испугалась. Руки ведь, а Павка пианист. У них такое противостояние вечное: она за него боится, а Павка пытается жить нормальной жизнью, но так, чтобы ее не пугать. А что, ваша бабушка кричит? — посочувствовал Марик. В его семье и близком окружении кричать было не принято абсолютно. Вот уж дедушка удружил, конечно — Марат помнил, как удивлялся в первый свой школьный день, впервые столкнувшись с воплями и необоснованным хамством. Он не сразу привык даже к эмоциональной манере Регины Анатольевны, женщины в общем-то доброй и веселой, но настолько выразительно повествующей о своих обидах и чувствах, что немножко закладывало уши. Что уж говорить о некоторых учителях. — Не-ет, она не кричит… Она просто смотрит так, знаешь… — Живая Белкина мордочка попыталась сложиться в выражение высочайшего презрения. — Жуть как страшно! Просто кошмар! Сразу хочется куда-нибудь деться! Её даже Лодик боится, представляешь? — Да ты что, даже Лодик… — тепло усмехнулся Марик. Наверное, будь у него старший брат, он бы для него тоже был «даже». Как дедушка. — А ну, покажи ещё раз, как она смотрит? Белка показала ещё старательнее. Вся раскраснелась, глаза блестят, на губах улыбка, на щеках ямочки. Ну вот, другое дело, а то не живая девочка, а кукла, как в сказке Андерсена. Осталось только немножко рассмешить, и будет совсем хорошо. — Дедушка называет это «как Ленин на буржуя». Белка захихикала, смущённо прикрывая рот ладошками, и, смущённая, веселая, уткнула сияющие глаза обратно в чертеж. Марик мягко улыбнулся и устроился поудобнее, вновь возвращаясь к сольфеджио. Так-то лучше. Немного поработали в тишине. Потом Белка робко пискнула что-то, в чем Марик с трудом уловил слово «чай» и «печенье», привычно согласился на чай, но отказался от печенья (хотя у Касыновых готовили потрясающие вкуснющие медовые печенья, хрустящие и нежные). Белка сбегала, принесла, а когда Марик уже сделал пару глотков, вдруг на одном дыхании выпалила: — Маэстро, скажи, пожалуйста, а ты… — Марик вскинул глаза, и девочка тут же смешалась, принялась теребить краешек юбки, покраснела до самых кончиков ушей. Марат тяжело вздохнул. Ну что ж ты будешь делать. Прямо Чио-Чио-сан какая-то, честное слово. — Ты… Почему… — Что почему? — Почему ты со мной вызвался заниматься? Марат от неожиданности едва не выронил чашку. Удержал, только кончики пальцев отбили по ней быструю, короткую дробь; выразительные чёрные брови взлетели, а после сошлись к переносице. — Не понял. Что значит «я вызвался»? — Ну… Заниматься… Сольф… Сольфеджио… Декрещендо до полного пианиссимо, и вот ее уже едва слышно. Да что ж так сложно-то! Девчонки… — Не понял. — Марик четно постарался, чтобы голос не звучал раздражённо или нетерпеливо: напугает и расстроит до полусмерти. — Лодька ведь… …а ну стоять! Ты что творишь, балбес?! Лодька для неё — любимый старший брат, самый хороший, самый умный, самый храбрый. Сказать ей, что он её обманул? Не слишком ли ты много о себе думаешь, чтобы из-за такого пустяка встревать в их отношения и провоцировать ссору? Это раз. Второе: она перед тобой на цыпочках ходит, глаза поднять боится, на щеках яичницу жарить можно — и ты ей скажешь, что Лодик тебе сказал про её чувства? Пусть детские, да. Глупые. Через год она про них даже не вспомнит. Ну и что? А если бы кто-нибудь вот так вот ляпнул про то, как ты в Наташеньку Лейсановну был влюблен в первом классе (ну и сейчас тоже чуть-чуть)? Или про Айшет-ханум, не дай бог?! Про Марию Каллас? Как сильно ты бы такого человека побил? Какими словами назвал, если бы это был не дедушка? Ага, вот именно. Так что засунь свой змеиный язык куда-нибудь и прояви хотя бы капельку такта и понимания. — …сказал, что у тебя сложности с сольфеджио, вот я и вызвался. Марик неловко улыбнулся и нервно ущипнул себя за кончик носа. Так себе из него врун, конечно, белыми нитками всё шито, Марик буквально слышал в своём голосе противно дребезжащую фальшь, и от этого слегка ныли зубы. Мальчишка тяжело перевел дыхание. Как бы так выкрутиться, чтобы и не обидеть, и не дать каких-нибудь лишних надежд… — А почему нет? Младшим нужно помогать… я же этот, как его. Пионер. И все такое. Хотелось поёрзать. И почесать ботинком ногу. И стереть с шеи испарину. Поправить галстук, который вдруг превратился в удавку. И провалиться сквозь землю. И носа больше не показывать в этот дом, ну что за издевательство, как же неловко, господи! С девочками всегда так сложно, или только когда они маленькие? Друзья над ним бы посмеялись, наверное. Кроме Павки — он бы понял, он лучше всех его знает — и, наверное, болезненно-чуткого, обидчивого Лёльки Каца. А остальные… Да что ты с ней вошкаешься, да за косу её дёрнуть и задразнить до полусмерти, весело же! Наверное, весело. Марат сам охотно тягал девчонок за косы, особенно до того, как они стали приходить на репетиции с оркестром: товарища за косу вроде как дергать и неудобно. Но вредную Ламию — можно, даже нужно! С ней иначе не получалось. Не воспитывай его дед в таких ежовых рукавицах, не приучай к галантному отношению не то что к их домашней помощнице Гаянэ, а даже к продавщице молока на рынке, которую он первый и последний раз в жизни видит — он бы Ламию ещё и поколотил бы пару раз. Но Белка… Какие тут косы, когда на тебя такими глазами смотрят? Это же как… Марик видел у деда на даче иностранный мультипликационный фильм — «Бэмби» (и очень, кстати, удивился, когда почти всё понял, хотя фильм был без перевода — наверное, потому что слова в фильме были для детей, очень простые, что там понимать-то). Нежный, невероятно красивый фильм с чудесной, чарующей музыкой. Так вот, нагрубить Белке, высмеять её — это же всё равно что в этого вот самого Бэмби выстрелить. Ну Марат не человек, что ли? Белка просияла в ответ на его слова, а Марат покраснел до кончиков ушей и в отчаянии прикрылся тетрадью с сольфеджио. Поскорей бы уже закончить. Он торопливо доделал сольфеджио и поспешно ретировался в соседнюю комнату — я, мол, с Лодькой поговорю, нам газету скоро выпускать (даже не соврал, Марат и правда сегодня пришёл с ватманом и красками под мышкой). И только там, в прохладной полутьме, с облегчением выдохнул. Глубоко втянул в себя умиротворяющий запах книжной пыли, расслабленно прислонился к стене… И по лицу его вдруг пробежала лёгкая тень. Что-то не складывалось. Почему Лодька соврал Белке — это понятно. Хотел сделать приятное. Ему, Марику, не соврал: Белке он и впрямь нравится, тут слепой бы заметил, услышал: по подрагивающему, сбивчивому голосу, по дрожи, по жару от её лица. Не соврал Лодик, но… Марик неуютно повёл плечами. Но фальшь в этом всё равно была. Неправильное что-то было. Что-то, чего Марик на дух не переносил и всегда яростно этому сопротивлялся. Давление. Точно. Давление. Лодик ему сказал ровно то, что гарантированно заставило бы его чувствовать себя обязанным. Как подстраховка, чтобы он точно не выдал «а давай лучше Эличка поможет», чтобы обязательно приходил, чтобы чувствовал себя… Должным. Да. И Белка… С Белкой тоже не всё ясно. Даже если Лодька соврал ей, что Марик сам вызвался ей помогать с сольфеджио, из желания сделать приятное — то это медвежья услуга какая-то получается. «Вспомни, как она каждый раз красиво наряжается, бантики заплетает, обязательно печенье к твоему приходу, горячее, свежее — неужели сама печет? — озадаченно размышлял Марик. Где-то на уровне затылочной кости нарастало раздражение, как от куска мозаики, который все не встает на место. — Думает: раз я сам вызвался помочь, значит, она мне тоже нравится. Ребенок ведь, ей что-то внушить, заставить на что-то надеяться — легче легкого, особенно старший брат, «даже Лодик»… Неужели Лодик этого не понимает? Или не подумал? Или я тут напраслину возвожу на товарища и просто опер насмотрелся? С их запутанными сюжетами…» От размышлений у Марика даже голова загудела. Зачем Лодику заставлять его, Марата, ощущать себя должным? Зачем эти игры? И чувство-то такое неприятное… Марат терпеть не мог быть у кого-то в долгу. Всегда делалось неловко, странно, стыдно, если кто-то из товарищей, кроме Павки (потому что самый близкий друг) оказывал ему какую-нибудь услугу, за которую Марат не мог тут же как-нибудь отплатить. К примеру, «ты за меня делаешь арифметику, а я за тебя — английский». Если он за услугу ничем отплатить не мог — это… Это было неуютно. Марат не мог объяснить, почему, но как будто саднило внутри незавершенное дело, что ли. Какая-то неправильность. Дед ему всегда говорил: нужно быть щедрым, тебе по рождению досталось больше, чем другим, и этим обязательно нужно делиться. А у других что-то забирать — последнее дело. Даже в мелочах. Хочешь что-то — сам возьми, а не чужими руками. Напортачил — так сам отвечай, а не за чужой спиной прячься. «У тебя гордость есть?» — как он говорил. Сам Марик при этом помогал щедро, не считаясь, легко и с радостью, и думать не думал о какой-то отплате, обмене. Просто другу, товарищу, просто прохожему человеку делалось немного лучше — и Марату самому делалось и теплее, и веселее, и радостнее на сердце. И Лодик это знал. Не мог не знать, все знали, даже те, с кем Марат десятком слов за год перекидывался, и половина из них — «дай списать». Так зачем тогда эти интриги? Белку зачем приплетать? Она же его сестра! «Ладно, ладно, всё, успокойся! — Марат усилием воли заставил себя крепко сжать в кулак беспокойные, отбивающие лихорадочную дробь пальцы, расслабить плечи и шею. — Прекрати строить из себя Шерлока Холмса. Правильно дед говорит: ты обидчивый. Так не выдумывай хотя бы обид на ровном месте. Ну что за глупости? Интриги какие-то выдумал…» Мальчишка покачал головой, иронично фыркнул — тоже мне, выдумал, ты не в опере, а в обычной жизни! — и неслышными шагами скользнул в соседнюю комнату, на звуки пианино — к Лодьке. У него ещё стенгазета не закончена, они договорились, что дорисует здесь, у Касыновых, заодно и сразу согласует с главным редактором. В гостиной, где Лодик занимался, было просторно, прохладно и сумрачно. Марат с любопытством огляделся, задержался глазами на книжных полках: сочинения Ленина, много медицинских справочников, подшивка медицинских газет. «Почти как у тёти Алины, — подумал с теплом. — Интересно, Лодькина бабушка, наверное, в той же больнице работает? Наверное, они знакомы? Надо будет спросить, привет передать…» Пахло прохладой, немного пылью, остывшим чаем. Лодька медленно играл сложный момент из конкурсного этюда. Марик слегка поморщился. Он к конкурсам всегда готовился тяп-ляп, оттягивая до последнего: во-первых, терпеть не мог обязаловки, во-вторых, очень не любил произведения, которые задавали учить. Мелодия оборвалась, и Лодик с тяжелым выдохом повернулся к нему лицом. Уставший, немного вымученно улыбается, очки сползли на кончик носа, под глазами наметились тени, будто он вот-вот заболеет. Сколько же он играет, бедолага? Марат пришёл — он играл, только вышел сказать ему «привет», и вот теперь всё играет и играет… Марик с невольным восхищением покачал головой. Он бы ни за что так не смог. Вернее, смог бы… Если бы играл неаполитанские песни, например. Или лёгкого, игривого, очаровательного Моцарта, или обожаемого до глубины души Верди: страсть и ни единой лишней ноты. Но не такую же тягомотину! Спасибо хоть не молоточковые… Хотя там и молоточковые интервалы были, Марат слышал, пока возился с сольфеджио. Ну как же — показывает моторику! Тьфу, самое «лучшее» собрали. — Ну, как? — спросил Лодька. — Хорошо. Технично. — Лодик медленно потер переносицу под очками, очень в это мгновение почему-то похожий на Наташеньку Лейсановну… Сердце у Марика дрогнуло, и он сказал очень тепло и сочувственно: — Ты устал, да? Очень? — Очень… — Лодик смущённо опустил голову. — Заметно? — Немножко. — Понятно. Марик тихонько рассмеялся. — Ты отдохни, хорошо? Хочешь, чаю принесу? — Марат, ты здесь гость, а не я. Садись, рисуй стенгазету, я сам за чаем схожу. Не волнуйся, печенья не будет. Марат рассеянно улыбнулся, но как только Лодик вышел из комнаты — улыбка померкла. Вот и живое подтверждение: он знает, точно знает, как Марат относится к долгам, даже к такой простой вещи, как еда. («Это для тебя она простая, — тут же сурово лязгнул в голове дедушкин голос, Марат наяву увидел, как он нахмурился, — потому что ты не голодал. А многие — да. Прояви уважение, внук») Так почему же… «Прекрати! — Марик решительно тряхнул головой. — Это же Лодик. Самый честный и справедливый человек, кого я знаю (кроме дедушки). Зачем ему кого-то обманывать? Да он и не обманул никого толком… Наверное. Не знаю. Сложно это все». Руки сами безотчетно потянулись к пианино, Марик почти извлёк из него короткий, тревожно трепещущий, вопросительный звук, но вовремя остановился. Чужой инструмент не трогают без спроса. Лодик правильно сказал: он здесь гость, вот и веди себя как подобает. Мальчишка решительно принялся раскладывать ватман на просторном рабочем столе. Вскоре вернулся Лодик, молча поставил на краешек большую чашку с чаем, действительно без печенья. Мальчики обменялись понимающими улыбками, Лодька вернулся за пианино и принялся неторопливо, обстоятельно разминать пальцы. Марик невольно мягко усмехнулся: а ведь и он сам машинально размял пальцы перед рисованием, хотя в этом не было никакой необходимости. Но размял, хрустнул костяшками, сделал быструю гимнастику на суставы запястий. — Пианисты мы с тобой, — заметил это и Лодька, и Марик широко, радостно улыбнулся в ответ. Начали работать. Марик стал было тихонько насвистывать песню из «Любимца Нового Орлеана», но быстро перестал, чтобы не мешать. Марат не любил, когда вокруг мертвая тишина и слышно, как сверчок под полом кашляет — от этого быстро становилось неуютно, хотелось начать издавать хоть какие-то звуки. Полная тишина — это неправильно. Всё, что живёт, обязательно звучит: дыханием, сердцебиением, голосом, шагами, чем угодно. Поэтому под негромкую музыку Касынова работать было уютно, даже руки безотчетно начали двигаться в ритме его пальцев. Раз-два-три, раз-два, раз-два-три-четыре… Марат быстро увлёкся, нырнул в рисование с головой, принялся вдохновенно, быстро, ловко чертить по ватману первый набросок, резко отчерчивая линию за линией. — Что ты нарисовать решил? Магдаров аж вздрогнул и чуть не выронил карандаш, обернулся — Лодик во весь рот улыбнулся его испуганной физиономии. — Чего ты? Увлёкся? Марик обиженно насупился (ну вот зачем так делать?!), но тут же оттаял. — Немного… Я тут… Вот, смотри. — Лодька встал рядом, склонился над ватманом. — Ты меня просил нарисовать сатиру про то, что Дыркин, Костя Стансик и Колобок, то есть, Колобов все в Аишу повлюблялись и теперь музыкой не занимаются. Я думал-думал, как это нарисовать, и придумал, что они будут как Квазимодо, Феб и Фролло из «Собора Парижской Богоматери». Вот: Аиша — ну, понятно, это Эсмеральда, потому что она красивая. Дыркин — это Феб, потому что он драчливый… А с остальными я не знаю, как лучше. — Кто Квазимодо, а кто Фролло? По-моему, все очевидно. Колобов — Квазимодо. Он плохо учится, то есть, как бы глухой, и у него очень плохая осанка. И прыщи высыпали в последнее время, тоже красоты не прибавляет. А Стансик — Фролло, потому что много думает. — Не знаю… — Марик почесал кончик носа карандашом и задумчиво нахмурился. — Я не хочу их обижать. Дыркин на Феба не обидится, а даже наоборот обрадуется, когда я ему про него объясню. А с Колобком… Колобовым совсем злая сатира получается, мне кажется, это перебор. Стансик — тем более. У него семья верующая, — Марик слегка понизил голос, — мне кажется, он серьезно обидится, если нарисовать его священником. — Да что с тобой, Маэстро? У Марата дёрнулась бровь. Маэстро? Марат любил это прозвище, оно льстило его самолюбию, но… Когда это Лодик его называл Маэстро? Всегда только «Марат», «Магдаров». Чай принёс без сладостей, чтобы не смущать, и вообще ведет себя так, словно они лучшие друзья. Ненавязчиво, но пытается к нему… Подлизаться? Марик резко, неуютно передернул лопатками, чувствуя, как нарастает внутри напряжение. Да что ему от него надо?! — Сатира ведь и должна быть такой — высмеивающей, обидной, назидательной. Я потому тебя и взял в художники, что у тебя язык острый, ты не постесняешься высмеять. — Может и острый, — хмуро проворчал Марат. — Но обижать людей почем зря я не хочу и не буду. Про Колобова еще подумаю, Квазимодо, в конце концов, самый положительный персонаж там из всех, может, он не обидится. А с Костей — точно нет. Не буду. Он и так стесняется. И к этой ситуации их религия вообще никакого отношения не имеет. И вообще! — Так, а вот это уже лишнее, притормозил бы лучше, ты вспылил, говоришь необдуманно… — По-моему, высмеивать, если кто-то влюблен, это глупо и жестоко. В Аишу у нас полшколы влюблены, и что теперь?! — Ладно, ладно, ладно! Маэстро, что ты так разошелся! — Лодик, улыбаясь, вскинул ладони, примирительно пожал ему руки. — Успокойся. Давай потом про это поговорим. Если не хочешь их высмеивать из-за влюбленности, то нарисуй просто как они отвлекаются от учёбы, а Аишу вообще не трогай. Она, наверное, тоже обидится, если её любовные дела на всеобщее обозрение вынести. А Костю можно сделать Гренгуаром — как будто он на уроках не о музыке думает, а стихи сочиняет и мечтательно смотрит в окно. Так годится? — Годится… — растерянно отозвался Марат. Правда годится. Очень хорошая идея, у него уже руки чесались нарисовать, даже сердце забилось быстрее. Но — или у Марата сегодня паранойя разыгралась, и его Панталоне покусал, недаром ведь вырезал его недавно, или… Или Лодик не должен так реагировать. Хоть Марик и мало с ним общался, но всё-таки помнил, что Лодик — человек достаточно принципиальный, и свою точку зрения отстаивает твёрдо. Взять хоть тот случай, когда (в голове зазвучала песенка, которую Марик совсем недавно насвистывал) они заспорили о том, реалистичен ли «Любимец Нового Орлеана». И ведь повод был пустяковый — подумаешь, разошлись во мнениях о фильме. Его газета, его детище, можно сказать, гораздо серьёзнее. А он так мягко отступил, предложил компромисс, словно не Лодик, а тактичный, дипломатичный Эличка или Павка. Что происходит? И ведь не скажешь ведь ничего, не спросишь напрямую. Что спрашивать? «Почему ты со мной вдруг стал таким приятным?» Глупо, обидится ведь, а вдруг он из хороших побуждений? Ну мало ли. Лодик особо ни с кем не дружит. Со всеми общается, но ни с кем не дружит. Может быть, захотел подружиться? Тогда это точно нельзя отталкивать. Не зная, что сказать, Марат ляпнул первое, что пришло на ум: — А ты тоже «Собор» читал? — Ага. Вон там стоит. — Лодик кивнул на полки. — А ты? — Я… — Марик смущённо взъерошил себе волосы, но глаза блеснули озорно и немножко вызывающе. — Я пытался, но там столько описаний всякой архитектуры, что мне стало скучно. Я пролистал и прочитал только те части, которые были интересные: про штурм собора, про Фролло и Эсмеральду, про Квазимодо. Мне кажется, Квазимодо очень благородный человек. Очень добрый. — Правда очень добрый. Я Белке читал вслух переложение для детей — она даже плакала из-за него. А Фролло тебе нравится? Ты пей чай, остынет же. Марик машинально выпил, попутно раздумывая над вопросом. Фролло… Сцены с ним были… Если честно, Марик их несколько раз перечитал. Как и сцену объяснения в любви Базарова из «Отцов и детей», и сцену, как Печорин (которого Марат терпеть не мог: тот еще подонок, хоть ему и нравился Лермонтов) мчался к княжне Вере. Эта горячность, эта страстность, каких не было в других книгах и у других героев, это… Завораживало. Почему-то хотелось читать снова и снова, примерять на себя, думать, как бы сам поступил, если бы вот так же сходил с ума от девушки. На такие сцены кожа отзывалась мурашками, пальцы — горячей дрожью, даже голова немножко кружилась, почти как от опер, где такой страсти, напряжения всех душевных сил, яростного накала было гораздо больше. Марик в последнее время зачастил на «Кармен», например, слушал, как зачарованный, глаз не мог оторвать от лучшей в их городе сопрано — молодой ещё женщины со жгучими глазами, немного похожей на Айшет-ханум… Но об этом он Лодику, конечно, не скажет. И вообще никому не скажет, это личное. А Фролло, несмотря на его страстность… — Не нравится. — Почему? — Он… — Марик быстро перебрал пальцами в воздухе, как будто наигрывал мелодию из «Кармен» — повести о страстной, безоглядной, жестокой в своей безоглядности и страсти любви и готовности на всё ради неё. — Мне нравится, как он влюблён в Эсмеральду, но… — Заговорил медленнее, подбирая слова, не зная, как толком это выразить. — Но он слишком… На слишком многое готов, чтобы её заполучить. Вот. — Я думал, тебе такое нравится, — удивился Лодька. — Ты же любишь оперы, там часто такое. Разве нет? — Нет, — Марат нахмурился, голос прозвучал жёстче. — Так себя в операх ведут только злодеи. А хорошие — они на многое готовы ради любви, но… Не знаю. По-моему, даже если ты сильно-сильно любишь, или, не знаю, неважно, сильно-сильно чего-то хочешь — нужно всегда оставаться человеком. Цель не оправдывает средства, даже если цель благородная. — А мне кажется, наоборот. Если намерения хорошие, то какая разница, какими способами цель достигается? Вот, например, Пётр Первый. Знаешь, сколько людей погибло, когда он строил Петербург? Мне Олег Кац рассказывал. Но в итоге появился красивый город, который простоял много лет, и еще столько же простоит. И выдержал блокаду, и множество войн, и люди там живут счастливо. Если бы Пётр Первый считался со средствами, то его бы не было. — Это политика. Я про другое говорю, про отношения между людьми. Политика — это другое, это вообще грязное дело, там столько всего перемешано, что не разберешься. «Политика — грязное дело», — часто повторял ему дед. Марат раньше не понимал: почему грязное? Ведь сам дед занимается политикой, и его коллеги — веселые, разговорчивые, умные люди, которые часто собираются за дедушкиным столом, которым Марат подносит чай и солёные вишни и смущённо выслушивает комплименты своей игре на пианино. И они тоже занимаются политикой, и все они хорошие люди, и их главная цель — сделать, чтобы всем вокруг тоже было хорошо. А потом он стал много читать об истории Италии девятнадцатого века, потому что, не зная ее, трудно понять оперы Верди… И понял, что дед, как всегда, оказался прав. Политика — грязное дело. И не разберёшь, кто прав, кто виноват, кто хороший человек, а кто плохой. — А когда речь про обычных людей, то так нельзя. Вот, например, если бы я не любил играть на пианино вообще, а любил… Не знаю, рисовать вот любил. А играть не любил. А дед бы меня заставлял. И, допустим, у меня бы даже получалось. Но я бы ненавидел это всей душой! Дед бы добился своей цели? Ага. А был бы кто-нибудь счастлив, было бы кому-нибудь от этого хорошо? Я бы счастлив точно не был. И дед, глядя на меня, тоже не был бы. … но музыка его отца трепещет под пальцами, и дед смотрит на него затуманенным, нездоровым взглядом, так, как смотреть не должен, так, словно между ним и Маратом неизмеримое расстояние и густой туман, так, что леденеет спина и непроизвольно слишком сильно напрягаются руки, и хочется прекратить… Но Марат почему-то продолжает и продолжает, и прекратить не может, и от этого почему-то страшно, и холодный, липкий комок в груди, и немножко хочется плакать. Слегка мотнул головой, приходя в себя. В последние пару дней это воспоминание вновь и вновь назойливо появлялось в голове, каждый раз оставляя после себя ощущение камня на сердце. Успокойся, ты сейчас не с дедом, а с Лодиком, невежливо уходить в размышления. О чем они там разговаривали-то?.. — Кхм… Ну, в общем, и Эсмеральде не было бы с Фролло хорошо, даже если бы он её добился. Лодик в задумчивости потёр переносицу и медленно опустился обратно за пианино, провел кончиками пальцев по клавишам. Сердце у Марика невольно тепло дрогнуло. У него самого была точно такая же привычка, даже сейчас руки непроизвольно скользили по ватману, будто надеясь ощутить под подушечками знакомую прохладу. Уже в краске измазаться успел, умничка какой. — Слушай… Но не все ведь такие, как ты. — Это какие? — Марик сверкнул острыми белыми зубами и ехидным взглядом. — Увлеченные. Ты музыку любишь, ты ей живешь, ты даже вне школы постоянно про музыку думаешь. — Не постоянно. Я еще книги читаю, в кино хожу, в театр, в порту часто бываю, помогаю соседям в саду… — Маэстро, ну перестань, пожалуйста, — немного раздражённо оборвал его Лодька. — Ну ты же из вредности споришь. — Ага, — легко и весело признался Марат. — А что такого? Чтоб не расслаблялся. И даже почти не шутил. Потому что только тут в Лодьке проглянул… Привычный… Настоящий? Да, наверное, настоящий Лодька, только тут в голосе промелькнуло знакомое, искреннее раздражение. Лодик же довольно ворчливый, чуть что ему не нравится, кажется неправильным — сразу так нудит, что шею намылить охота. А тут они общаются вот уже целый вечер, Марик нарочно, хоть и почти того не осознавая, лезет на рожон, спорит, идет на конфликт — а Лодик молчит в тряпочку. Что за чушь? Марику с каждой минутой, с каждой лодькиной фразой всё назойливее казалось, что ему что-то от него надо. Может быть, просто дружить. Но тогда он бы, наверное, смущался? А если не дружить, так чего тогда? Белку за него посватать хочет? У Марика даже уши заполыхали от собственной шутки. — Люблю я музыку, да, люблю. — И даже говорить это почему-то легко и радостно, и тянет улыбаться. Любит. «И не только классическую», — звонкими руладами, самым удивительным на свете голосом отозвалось внутри. — Ты к чему клонишь? — Я просто вот что хочу сказать… — Лодик быстро перебрал пальцам по клавишам, очень красиво и технично извлекая из них сперва легато, а затем тут же стаккато. «Хорошо! — восхитился Марат. — Очень хорошо, Ильдар Зафарович бы даже одобрил, а от него похвалы не дождешься». — Не все ведь так сильно любят музыку, как ты. Мы с тобой мало общаемся, но даже я понимаю, что ты играешь, потому что не можешь не играть. По тебе видно. Марик открыл было рот, чтобы привычно поспорить, но тут же закрыл. Тут даже из принципа спорить было бы глупо. Оркестром заниматься в свободное от музыкальной школы время, пластинки контрабандой добывать, петь по пять, шесть, семь часов почти без отдыха, жадно, много, будто не поешь, а пьешь сладкую, вкусную воду, будто не отдаешь, а берешь все больше, все больше напитываешься музыкой и пением… Лодик прав, что уж тут. Без музыки Марат просто не мог. — Но у других ведь по-другому. Кого-то правда нужно на цепь посадить у пианино, чтобы он хоть что-то выучил. И он потом может быть даже благодарен за это, потому что самому бы силы воли не хватило! Характер слабый. Кому-то музыка нужна не ради самой музыки… — Это как? — …а ради того, что она может дать, и его тоже нужно уговаривать, давить, чтобы он ею занимался. Что у тебя за привычка всех перебивать, Магдаров? — Извини-извини, — примирительно улыбнулся Марик, и Лодик погрозил ему пальцем. — Одной любви к музыке ведь недостаточно, нужно еще много, очень много упорства. Как в балете, например. И иногда без упорства вообще ничего не получится. Марик задумчиво закусил губу, медленно скользя взглядом по его сутулым, напряженным плечам и шее, по бледному лицу. Здесь, на юге, в разгар жаркой весны, Лодик был бледный, как полотно. Как нотные листы. И эта мелодия на конкурс… Марик чуть нахмурился, сжал зубы сильнее, до боли. Он помнил, что всегда, когда он заходил к Лодику, он что-нибудь разучивал. И всегда с ошибками, ему всегда музыка давалась тяжело. Марик его за это бесконечно уважал: так медленно усваивать материал, неделю корпеть над тем, что он бы выучил за вечер — и при этом быть круглым отличником! Мелодию на конкурс он только что сыграл без единой ошибки. Это ж сколько ему пришлось убить на нее времени? Что-то в голове медленно повернулось и с щелчком встало на место, но Марик не обратил на это внимания. Лодик ещё что-то говорил, но Марик почти не слушал — его полностью захватила другая мысль. Любить музыку не ради самой музыки… Это как? Он рассеянно провел пальцами по ватману, в очередной раз пытаясь нашарить там клавиши, рассеянно поправил галстук, глубоко и сильно закусил губу. Не ради самой музыки… Хм. Ну вот, наверное, Лёличка Кац… Он в музыке и пении очевидно прячется, закутывается в неё, отгораживается от всего плохого. В жизни он просто застенчивый мальчик Лёлька из проблемной семьи. А занимаясь музыкой или пением, он может забыть об этом. И забывает. Слышно по тому, каким звонким, чистым и радостным делается его голос, как горячо блестят глаза на репетициях в оркестре. Музыка как спасение? Марик мягко улыбнулся. Хорошая мысль. Музыкой можно спасти. Песней можно спасти. Вот даже в кино — сколько раз в фильмах именно песня спасала любовь главных героев? А если может спасти любовь, то и жизнь тоже может! Или вот Павка… Нехорошо так говорить, даже думать, вслух Марик так ни за что на свете не скажет, но… Петь Павка любил не ради пения. А ради восхищенных взглядов. Ради одобрения матери, ради похвалы Наташеньки Лейсановны, ради того, чтобы гордо задирать подбородок: я, мол, солист! И Марату в страшном сне не пригрезилось бы, что он Павку за это осуждает. Он сам из кожи вон вылезти готов, чтобы похвалила (…или хотя бы просто приехала) мама, чтобы тепло улыбнулась и потрепала по волосам Наташенька Лейсановна, чтобы одобрительно кивнул дед. Дед… Обычно мысль об его похвале отзывалась жадным азартом: давай, я готов, что сделать, я все сделаю, я хочу, чтобы ты меня похвалил! А теперь вдруг тоскливо засосало под ложечкой. Тот взгляд… И еще — как резко дед отреагировал тогда, три года назад, когда Марик попался за пением. Что там за опера была? Из Верди что-то… «Жанна д’Арк»? Нет, другая… «Риголетто», точно! Дед тогда так на него смотрел… Так резко говорил — аж лязгало, неприязненно так, холодно говорил. Как ведро ледяной, грязной воды на него выплеснул. Почему? Что такого ужасного он тогда сделал, это же несправедливо, нечестно, он всего лишь увлекся пением, он никого не убил, в конце-то концов! Слышишь, дед?! Почему ты тогда на меня смотрел так, словно я сделал что-то ужасное, словно я тебя… Предал… …музыка отца живет, пульсирует под пальцами. Эмоциональная, сердечная, искренняя. Талантливая. Идущая от самого сердца. Марат играет, захваченный этим болезненно-трепетным чувством, от которого слегка кружится голова и горько, и солоно во рту, играет — и чувствует, как каменеет спина под неправильным дедушкиным взглядом. Как дед смотрит на него так, как смотреть не должен. Так, будто видит на его. Любить музыку. Не ради самой музыки. А ради того, что она дает. Например, иллюзию, что твой погибший сын еще рядом. Что это он сидит за пианино, как раньше, и играет свои мелодии, а вовсе не твой внук. — Магдаров! — испуганно звякнул голос над ухом. — Ты что делаешь, осторожнее! Марат сам не заметил, как нечаянно опрокинул баночку с краской и напрочь испортил весь рисунок. Он остановившимся взглядом смотрел в стену и не мог поверить, не мог уложить в голове, не мог… Да это неправда, да он ошибается, наверняка ошибается, господи, ну что за вечер сегодня такой, всякий бред в голову лезет, насмотрелся своих опер и фильмов, это же не кино, не спектакль, это обычная жизнь, в жизни не бывает таких двойных-тройных мотивов, это неправда! Но дед не должен, не должен был так резко, так грубо реагировать на его попытки петь. Он всегда снисходителен был ко всем его шалостям и тем более — ко всем начинаниям. Хочешь вырезать флотилию кораблей? Давай помогу. Хочешь лепить? Вот тебе глина. Хочешь портрет нарисовать? Садись, покажу, как это делается. Пение должно было стать для него просто одним из таких же увлечений, какими Марат загорался и тут же остывал по тридцать раз за неделю. Так почему не стало?! Потому что дед, знающий его, как облупленного, способный насквозь увидеть все его мысли, понял, услышал, увидел, что пение — это что-то совсем другое, серьезное, долгое, пылкое… И потому что это серьезное, долгое, пылкое — не пианино? Не папина музыка… Не то, что делало его похожим… похожим на… Неужели поэтому?! Взгляд, от которого холодеет спина и впервые в жизни хочется прекратить игру, но нет сил об этом сказать. У Марата никогда не было проблем с тем, чтобы встать и сказать: все, устал, не хочу, достаточно. Теперь — не мог. И это, оказывается, страшно, когда хочешь прекратить что-то — и не можешь. Не решаешься. Потому что на тебя вот так вот смотрит человек, которого любишь до самого донышка, до самых кончиков пальцев, всем своим существом любишь. Которому так не хочешь делать больно. Даже если он делает больно тебе. — Лодя, я пойду… — хрипло, ничего не соображая и почти ничего не видя перед собой, пробормотал Марат. — Я… Мне нехорошо что-то, я пойду, мне нужно еще… там… Пошел к выходу, едва разбирая куда идет. Едва не дернулся, когда Лодик вдруг решительно заступил ему дорогу. — Марат! Прости, пожалуйста, я… — Нервным движением сорвал очки. Глаза блестели взволнованно блестели, но смотрел он решительно и храбро. — Марат… — С трудом перевел дыхание. Марат с трудом сфокусировал взгляд, едва слыша голос через грохочущее в ушах сердце. Что он там говорит?.. Наверное, это для него важно… Марик чуть покачнулся, ухватился кончиками пальцев за пианино — клавиши откликнулись болезненным звоном, и мальчишка неожиданно для себя, как ошпаренный, отдёрнул руку, до боли закусил губы, отвёл глаза. Не хочу сейчас слышать пианино. Видеть его не хочу. Не хочу верить, что это всё… «Что делать? Сказать ему?.. Нельзя… Я сейчас весь такой… Я или кричать буду, или разревусь, как девчонка. Нельзя… Да и что я ему скажу? Он мне такое доверил! Память о папе. Так открылся! Господи, да он же меня возненавидит за это, если я ему свои мысли выскажу. И прав будет! Наверное… Ладно, ладно, не возненавидит, хорошо, но он очень обидится, я сделаю ему очень больно, а он и так… Он потерял сына. Это же, наверное, так страшно — потерять сына. Потерять того, кого ты любишь. Наверное, это н… н… нормально… видеть его в ком-то… еще…» Он стиснул кулак с такой силой, чтобы ногти впились в ладонь. Чтобы не заплакать прямо перед Лодькой. — Понимаешь, этот конкурс… — донеслось как через туман. — Он очень важный. Очень. Те, кто его выиграют на республиканском уровне, потом отправятся на всесоюзный, а там у наших, из нашей школы, большое преимущество, потому что образование здесь очень качественное, и… И победитель всесоюзного получает очень большой шанс попасть в московскую консерваторию! Понимаешь?.. Я… Я понимаю, что это нечестно с моей стороны, я правда понимаю! Но… Но я… Он так дернулся, словно хотел заходить по комнате в волнении, но сдержался. — Послушай, я… Я очень долго к нему готовился. Очень. У меня уже вся программа от зубов отлетает, это правда. Но я все еще… Шумно сглотнул и вдруг глянул на Марата так, что даже сквозь туман, сквозь грохот собственных мыслей до него долетел этот темный, решительный взгляд. Лодик отчаянно сжимал кулаки, и глаза у него блестели подозрительно, но голос звучал звонко и твёрдо, чеканно, как будто он и эту речь зазубривал раз за разом, пока не начала отлетать от зубов и отзываться болью в пальцах и шее. — Я же понимаю. Я всегда понимал. Что ты… Я… Всегда был. Вторым. И если ты тоже будешь на конкурсе, то скорее всего… — Медленно перевел дыхание, низко опустил и вновь поднял лицо. Теперь глаза блестели остро и сухо, слова звучали чеканно и звонко, как удары пальцев о клавиши в заученной механической пьесе. — Ты победишь. И я прошу тебя… Если можно, Марат, я понимаю, я очень хорошо понимаю, что нарушаю сейчас все правила соревнований, товарищества и всего такого прочего, я понимаю, но я очень, очень тебя прошу… Для меня это безумно важно, ты не представляешь, как я хочу поступить в консерваторию, чтобы Ба мной гордилась, и Белка, они же все на мне, я должен им все обеспечить, я мальчик, мужчина, я… Я очень тебя прошу… В другое время Марат бы его оборвал на полуслове — терпеть не мог, когда перед ним так распинаются, когда можно сказать проще, короче, прямее — сочувственно положил руки на плечи, приобнял, утешил. Но не теперь. — Откажись от участия, — наконец, сдавленно выдохнул Лодик. Голос упал до несчастного, надтреснутого пианиссимо, он низко опустил голову, напряженно поднял плечи. — Пожалуйста. Я понимаю, что это н… неправильно… Я понимаю, что ты тоже будешь поступать в Московскую, но… Марат криво и горько ухмыльнулся, глаза жгло. В консерваторию? Об этом всегда говорилось как о чем-то решенном: школа, потом консерватория, отделение по фортепьяно. Марат не возражал. Когда-то в раннем-раннем детстве и правда так думал (а куда ему ещё? понятно же, что он музыкой стукнутый), а потом не решался идти против деда, да и думал… Думал — успеется. До консерватории ещё лет шесть, это же так долго. Может, к тому времени всё поменяется сорок раз, он остынет к пению, вернется к музыке, снова искренне захочет быть музыкантом… Хотя уже сейчас понимал, что не поменяется ничего, и такого не будет. Об этом всегда говорили. И первым эти разговоры начинал дед. Спокойно, непринуждённо, как о чем-то естественном и само собой разумеющемся. Марик не обращал внимания: дед просто его хорошо знает, вот и все. А может, не только в этом причина? — У тебя уже есть все шансы в руках, — прерывисто продолжал Лодька. — Ты уже талантливый, уже играешь очень хорошо, я же знаю, как тебе легко всё даётся, и семья у тебя особая… Ты поступишь, я уверен. А я… Не факт. Я же понимаю всё. Семья обычная. А это Москва, там все свои, своих протаскивают, партийных. Но конкурс бы очень, очень увеличил шансы, этот, и в другие годы тоже, обязательно… Я не прошу тебя от всех отказываться! Мне нравится с тобой соревноваться, это очень интересно, но этот — первый такой, и… И мне так важно там победить, невероятно важно, и… Марат, Марик, я… Пожалуйста… Марат старательно избегал его взгляда, чтобы не унижать состраданием. Внутри, в груди у него всё ныло. Честное слово: ещё несколько дней назад он бы схватил его за плечи и выпалил с сияющими глазами «Конечно! Что ты так волнуешься, ерунда какая, было бы о чем говорить! Только про семью слова назад возьми». С каким удовольствием он сделал бы так же сейчас! Что ему какой-то конкурс? Он давно уже участие там принимал так, из вежливости, из уважения к любимой школе. Лодику это явно гораздо важнее, а Марик всегда так любил радовать друзей. А теперь не мог. Как не мог встать и прекратить игру под взглядом, в котором отражался не он. Дедушке так важно, что он играет на пианино, потому что это напоминает ему о мертвом отце — об его мертвом сыне. И теперь даже понять невозможно… Вот когда дедушка приходил на каждый его отчетный концерт — он приходил к нему? Когда дедушка ни разу ни словом, ни жестом не упрекнул Марата за шумные репетиции — это было из любви к нему? Когда дедушка приехал на его спектакль, хотя был очень уставший после работы — это было ради него? Хоть что-нибудь в той бесконечной поддержке, на которую Марик всю жизнь, как на скалу, опирался было — ради него? Ведь было же?! Или всё только из-за того, что когда он сидит спиной к нему, против света, как тогда, пару дней назад… Дедушка может смотреть на его пальцы, на черноволосую макушку — и представлять, что хотя бы один из его сыновей не погиб под Берлином? Дедушка вообще любит в нём — его? Его самого, не призрак отца, не папин талант, не папины музыкальные пальцы, а — его самого? Любит?.. «Голос у тебя резкий, слушать неприятно…» «Все эти музыкальные фильмы — глупости, жвачка для мозгов…» «Если любить музыку — так серьезную…» «Выбрось эту дурь из головы…» Марат не знал. Впервые в жизни Марат не знал, любит ли его дедушка хоть немного. И ему так страшно было проверять. — Лодик… — И еще Марик не знал, честно, не знал, откуда взял силы и самообладание, почему до сих пор не ревет, как тогда, когда его бросила мама, и почему голос звучит только самую малость надтреснуто. — Прости, пожалуйста. Но я не могу. Прости. Мне правда очень жаль. Но… Это… Это тоже очень важно для м… Сердце словно оборвалось, ухнуло в пропасть. — Для моего деда. Вот. Очень. И… И я не могу. Правда, я… Я бы очень хотел. Хотел помочь. Очень. Но не могу. Прости. Лодька ужасно покраснел, до самых кончиков ушей. Марику вновь пришлось прятать сострадательный взгляд. Бедный, как же ему, должно быть, горько и стыдно сейчас! Как же он его, должно быть, ненавидит. Так стелиться перед кем-то, так в рот заглядывать, высказать самые сокровенные мысли — и тут такое… У Марика все внутри рвалось надвое от сочувствия. И еще кое от чего рвалось. К морю бы. Пожалуйста. Очень, очень хочется к морю. Хотя бы для того, чтобы горечь во рту и горле можно было списать на что-нибудь, кроме слёз. — Что ж… —- Лодька медленно выпрямился. Уши у него полыхали, на лбу выступил пот. Решительно надел обратно очки, прочистил горло, поправил воротничок. Марик понимающе молчал и прятал глаза. — Ты прав. Так будет честнее. Извини, я… Думаю, я просто немного струсил. Ты прав, думаю, честное соревнование, это… — Даже интереснее. Да. Интересно, услышал Лодька, какой бесконечно усталый у него голос? — Что ж… — Лодик сжал и разжал пальцы, быстро вытер ладонью лицо, как будто пытаясь стереть с него яркие, полыхающие пятна. — Тогда пусть победит сильнейший. — Да. Мальчики крепко пожали руки, старательно не глядя друг на друга. Марик не мог поднять на него глаза, потому что… Как же это неловко, как стыдно, удушливо, до горящих ушей стыдно! Лодька так переживает, так искренне открывается — а он настолько поглощён своей болью, своими давно-давно, с того памятного жаркого августовского вечера после «Риголетто», гложущими заживо сомнениями, что если он и сочувствует бедному Лодьке, то где-то на самом краешке сознания. А Лодик… ему, наверное, тоже ужасно стыдно. Открылся — и всё зря. «Прости меня, Лодя, — от всего сердца повинился Марик, разжимая пальцы и убирая руку. — Правда, прости меня. Я не со зла. Я люблю радовать друзей. Правда очень люблю. Просто… дедушку я тоже очень, очень сильно люблю. И я не знаю, как это так получается, что любишь — а всем больно. И тебе, и… И всем. Не знаю».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.