ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

16.1. Журналистская честность

Настройки текста
— Впервые на манеже! Удивительный и неповторимый! Человек без костей! — Язык у тебя без костей, Павка. — …ой, ну перестань, а? Посмотри лучше, как я… Оп! Павка в одно движение ловко вспрыгнул на небольшой заборчик и раскинул руки, как канатоходец под куполом цирка. И такое чудное, в общем-то, выдалось утро. Раннее-раннее, едва взошло солнце, Марик всегда подскакивал с первыми лучами. Обычно в это время он был на море, и рассвет на побережье был… таким, что словами не описать. Он зачарованно наблюдал, как прохладные краски неба постепенно теплеют, сияют ласковым утренним золотом, и море шумит по-другому, словно приветствуя солнечные лучи, словно радуясь. Пелось в такие часы совершенно волшебно: утренний воздух наполнял свежестью и лёгкостью, от солёного запаха приятно кружилась голова, крупные песчинки покалывали босые ступни, и звучно, далеко разносился над морем голос… Не особо приятный, наверное. Но пелось легко и радостно, и пение, и рассвет, и прохладный от ночной свежести ветер, и неизбывный, вечный шум волн, и приятная соль — всё это будто приподнимало над землёй, делало почти невесомым, словно он весь был — напряжённые, трепещущие связки, жадно вбирающие солёный воздух лёгкие и горячо бьющееся сердце, и больше ничего. Марик и сегодня собирался на море, уже успел бесшумно выскользнуть из дома, держа в руках сандалии, уже почти сорвался на бег к побережью… Но тут его перехватил Павка. «А ты чего так рано? А я тут отчётный репетирую, пораньше встал. Пошли, послушаешь, как я играю!» И на море Марик так сегодня и не попал: сперва репетировали, потом завтракали, а теперь вот то ли в школу шли, то ли гуляли, потому что до уроков было ещё далеко. Пышно цвели яблони и персики, весь город стоял словно в сияющей бело-розовой дымке, как в самых прекрасных песнях. Солнце постепенно пригревало, рассыпало по брусчатке горячие пятна золотого света, но ветер ещё овевал приятной свежестью, приносил с собой одуряющие запахи цветущих садов, первых ярких, жёлтых одуванчиков. В другое время Марик бы на одной ножке прыгал по солнечным пятнам, как по классикам, смеялся, висел на ветках и лез лицом в цветы, вдыхал бы их запах так глубоко, чтобы до самой диафрагмы наполниться, чтобы даже рёбра заболели, жадно смотрел бы в весеннее распахнутое небо и чувствовал себя абсолютно счастливым. Весна! Весна! Волшебная, яркая, свежая, словно вся умытая, обещающая долгое, горячее, счастливое лето. И, конечно, Павка, смеющийся, раскинувший тонкие руки: смотрите, смотрите, я хожу по канату! В другое время Марик бы сам вспрыгнул на соседний забор со звонким, заразительным смехом, а может, столкнул бы товарища, и они бы потолкались немножко локтями — не драка, так, забава. Но сейчас Марик только грустно улыбнулся и виновато ущипнул себя за кончик носа, опуская глаза. Прости, Павка. Знаю, я совершенно невыносим сегодня: молчу, огрызаюсь, отвечаю невпопад, как мы ещё не рассорились в пух и прах — непонятно. Просто… Марик в тоске качнулся с носки на пятку и скользнул вокруг отчаянным взглядом. Так красиво, господи! Так цветёт, так радуется всё вокруг, и от яблонь голова кругом, и небо такое свежее, яркое, лазурное! Смеяться бы да радоваться до боли в сердце, звонкими каблуками отбивать весёлый ритм, а он… А он всё никак не может отпустить собственные мысли. Как единственная фальшивая нота посреди трепетного, счастливого весеннего этюда. Папа. Лодька. Дедушка. Лодька, дедушка, папа. Дедушка, папа, Лодька. И так до бесконечности, так много, так долго, что уже и мыслей-то чётких, нет, ни до чего нового он не додумался, только на сердце по-прежнему тяжко, и как бы ни было вокруг красиво, ярко, радостно, как бы ни звенели золотом солнечные лучи, ни манило лаской родное море — он на всё это смотрел как сквозь толстое, грязное стекло. Солнце, море, золотые полосы на полу в кухне, вкусный завтрак, ласковая рука Гаянэ по волосам, Павка, его заливистый смех, который Марику так нравился — всё это есть. А его в этом будто бы нет. Он словно застрял над недоделанным рисунком в пахнущей пылью комнате, в квартире Касыновых, из раза в раз задавая себе один и тот же вопрос. Во мгновении, когда впервые от этого же вопроса закаменела спина под неправильным, таким-какого-не-должно-было-быть дедушкиным взглядом, когда впервые он хотел и не мог прекратить играть. — Маэстро? Эй, ты где там застрял? — донёсся звонкий голос Павки. Марик дёрнулся, вскинул голову и понял, что давно остановился, невидящими глазами глядя в сторону, а Павка успел дойти до самого конца заборчика и увидеть, что его нет рядом. — Маэстро! — в три прыжка вернулся, физиономия растерянная, волосы растрепались, на губах ещё трепещет удивлённая улыбка. — Эй, Маэстро, ну ты чего? Весь день какой-то… — Павка выразительно изобразил растекающийся кисель, ободряюще схватил за плечо. Ладонь горячая, как от солнца нагрелась. Или это Марику сегодня холодно? — Тебя опять к Циркулю запихнули? — Циркуль? Да, циркуль взял… — Маэстро! Павка встряхнул его за плечи — и только теперь Марик с трудом сфокусировал взгляд, осознавая, что за чушь только что ляпнул, и что вообще происходит. Заморгал чаще, помотал головой. Чёрт, да что с ним сегодня такое! И раньше бывали тяжёлые, грустные мысли (о дедушке он не первый раз так думал — после каждого спора об искусстве назойливо лезло в голову «а как он отреагирует, если узнает, что я всё ещё пою?..», но тогда ещё удавалось легко отмахнуться), но обычно помогал крепкий, хороший сон, вкусная еда, яркое солнце, друзья, музыка, пение, в конце концов! А теперь ничего не помогало, а то, что могло бы, наверно, помочь (а может и нет — ведь именно с пением мысли и связаны) получить не удалось. Павку теперь вот напугал. Дурак и сволочь, вот ты кто, Марат Алиевич. — Прости, прости… — Марик с усилием помотал головой и попытался неуклюже, очевидно неискренне улыбнуться. — Прости, пожалуйста, Павка. — Ну, что случилось? В груди что-то дрогнуло, отогреваясь. Почему-то повеяло запахом подмороженной январской хурмы, откуда-то издалека будто донёсся хруст подарочной упаковки, весёлые голоса гостей, тоненький звон ёлочных игрушек. Новый год пару лет назад, когда они с Павкой долго разговаривали о матерях. Хороший у него всё-таки Павка. Самый лучший, самый чуткий (пусть сколько хочешь ворчит), самый замечательный в мире друг. — Ничего. Хорошо всё, не переживай. — Врёшь. — Вру, — спокойно согласился Марат и виновато изломал выразительные брови. — Павка, прости, пожалуйста, ну… — В груди страдальчески заныло долгим, тягучим доленте. — Я не могу, правда. Вот совсем не могу. Прости. Но я правда! — Порывисто схватил друга за плечи, глаза вспыхнули, и Марик проговорил негромко, но горячо: — Я правда очень тебе благодарен. Очень! Павка непонимающе поднял брови: мол, почему? Что такого секретного случилось? Марик на секунду замер, острые, внимательные чёрные глаза встретились с тёплыми ореховыми. Если говорить про деда — то это придётся слишком многое раскрывать, рассказывать, а Павка ещё наверняка кому-нибудь проболтается обязательно, а там и до дедушки это тоже дойдёт. И потом… Марик совсем не был уверен, как Павка на его певческие потуги отреагирует. Может, он зря на него напраслину возводит, конечно, да и Павкиному голосу-колокольчику он явно не конкурент, но Павка всегда хмурился, если кто-то посягал, как ему казалось, на статус главного певца и солиста в компании. Даже на Лёльку Каца ворчал, хотя тот, робкий, болезненно-застенчивый, даже не думал конкурировать. Да что там Лёлька, у Лёльки хоть талант был — Павка на Эличку ворчал, когда тот начинал пародировать Утёсова! Эличка его из-за этого постоянно поддразнивал. В общем, только ссоры Марику с его тяжёлыми мыслями и не хватало. А про Лодьку рассказать… Вот уж нет. Лодька ему открылся, поделился, можно сказать, сокровенным, переступил через гордость. Марик круглым подлецом будет, если хоть слово, хоть кому-нибудь про него скажет. Нельзя. Так что, помедлив мгновение, Марик только виновато покачал головой и опустил длинные ресницы. — Прости, Павка. Правда не могу. Павка тоже чуть помедлил, растерянно потеребил роскошные, как у Купидончика, пышные локоны на затылке. — Ладно! — улыбнулся — и Марик с облегчением тепло улыбнулся в ответ. Вот странное дело: вроде бы ничего Павке не сказал, а всё равно немножко полегчало. Хотя бы оттого, что признал вслух, что эти муторные, тяжкие, плотной завесой отделяющие ото всякой радости мысли — есть. Признал и получил в ответ сочувствие и желание выслушать. И уже даже дышать легче, как будто скинули с груди пусть не всю, но всё-таки часть тяжести, и… И какое солнце сегодня горячее, надо же! Первый по-настоящему жаркий день, даже рубашка нагрелась — Марик повёл лопатками, будто пытаясь подставиться под ласковое тепло. Хорошо-то как. — Тогда давай хоть к Оське заглянем, на голубей посмотрим. До уроков долго ещё, успеем. Пошли? — Пошли! И всё-таки у него самый лучший на свете друг.

* * *

На Костиной крыше оказалось неожиданно прохладно. Улицы внизу уже постепенно нагревались, солнце начинало припекать, но здесь было ещё свежо, и ветер трепал волосы, подхватывал галстуки, как алые паруса. Костик Осин, кажется, вообще не удивился, увидев их, только просиял весёлой улыбкой: «Ой, Марик, Павка, привет! А я тут голубей кормить собирался, пошли со мной?» «Ты даже не представляешь, как ты вовремя, Оська», — тепло подумал Марат, на ходу дружески толкнув приятеля плечом. Хороший он, Оська. Звонкий весь, как колокольчик, тощие коленки вечно сбиты, цепкие, длинные пальцы — сам на птицу похож, только не на голубя, а, скорее, на хрупкого, неловкого журавлёнка. Или воробушка — только и делает, что щебечет, прыгает повсюду да чирикает. Марик вполуха слушал, как Костик щебечет что-то про голубей, про Циркуля (сегодня была арифметика), про Чингиску, про конкурс, про каких-то своих знакомых, через слово вспоминая Вадика Наумова… — Где он, кстати? — Ой, а Вадик такой соня, он до обеда спать готов, наверное, придёт скоро, мы всегда вместе в школу идём, и он ещё своих младших провожает, ой, его второй брат, Санёк, он такое учудил недавно, представляете, он… Марик рассеянно оперся на перегородку, любуясь голубями. Они возились в зерне, хлопали крыльями, радостно, звонко курлыкали. Белые-белые, как будто кусочки облаков, с трогательными розовыми лапками и клювами. Захотелось взять, бережно, нежно, чтобы ощутить тугие, твёрдые перья под пальцами, почувствовать, как бьётся сердце — а после раскрыть ладони и отпустить, и пусть летит, слепяще-белый на фоне яркого, высокого неба. Как тут хорошо… Марик глубоко вздохнул — и тут же чихнул от резкого запаха пыли, голубиного помёта и зерна. Мда. Не очень романтично. Но зато яркое-яркое, веселое, чистое небо, и беспрестанно щебечет Оська, и Павка едва успевает вставлять пару слов в его щебет, и курлыкают голуби — словно смеются. Марик качнулся с носка на пятку, как будто впуская в себя ещё прохладный здесь, на крыше, ветер, и на секунду прикрыл глаза. Если очень хорошо прислушаться — в нежном посвисте ветра можно уловить шорох моря. Море всегда здесь. В его городе море звучит повсюду, даже на самых отдалённых улочках, нужно только уметь слушать. А может, море просто всегда с ним? Каждую минуту. Как свет, как воздух и дыхание, как музыка, как песня… Морская песня… Марик тихонько усмехнулся, посмеиваясь сам над собой. Пальцы чуть закололо, они машинально вырисовали по воздуху полузабытую уже мелодию, ту самую, первую. Глупости, конечно, несусветные, можно было бы её куда изящнее повернуть… Хотя ладно, всё равно получилось неплохо для того ребенка, которым он тогда был. Он потом даже прочитал «Алые паруса» — оказалась совершенно чудесная книжка, несколько раз перечитывал, даже загорелся желанием написать музыку как будто к фильму или опере по ней, но, конечно, быстро бросил: большие формы ему никогда не давались, не хватало терпения, быстро терял интерес. Разве только тот спектакль… Воспоминание отозвалось теплом и легким смущением, даже щеки зарозовели. Вот обязательно Павке было его на сцену тащить? Хотя приятно, конечно, безумно. Его первые настоящие аплодисменты — ему самому, его музыке, это же здорово! «Но тогда я для друзей писал, потому и получилось. Меня поддерживали. И еще я туда столько всяких… Как там Наташенька говорила? Ремини… Кого?! Короче, столько всего напихал, что мне нравится…» Дюма, Монте-Кристо, Мушкетеры, Скарпиа, Риголетто и, конечно, самое главное — Фигаро! Браво, Фигаро, браво!.. Largo at factotum della citta, largo! — ясно и звучно прогремел в его голове озорной, небывало мощный, яркий (не забудешь, если хоть раз услышишь) голос Тито Гобби. Марик невольно весь встрепенулся, словно наяву услышав раскатистые, свежие, радостные рулады каватины Фигаро. Браво, Фигаро, браво! Умный Фигаро, проказливый Фигаро, озорной Фигаро! Невозможно на месте усидеть, стоит только услышать его звонкую арию — спина сама выпрямляется, сами собой горячо и весело загораются глаза, и хочется чуть ли не танцевать! И всё это — от потрясающей музыки от Россини… И он потрясающего, упругого, похожего на сконцентрированное в звуке солнце, голоса Тито Гобби. Марик помнил, как он тогда, чуть ли не захлёбываясь, рассказывал о нём Эличке, как его, Элички, глаза впервые загорались сначала недоверчивым, потом удивленным, потом радостным восторгом, как он их всех собрал и потащил к себе домой — слушать пластинки. Помнил, как они прищелкивали пальцами, притоптывали, как загорались на лицах изумлённые, радостные улыбки, как переглядывались: «Слышал? — Слышал!». Конечно, слышал! Такое разве можно не услышать? Такое яркое, сильное, горячее! Джаз, итальянская опера, эти потрясающие голоса — как солнце, как обжигающий солёный воздух, как раскалённый песок под ногами, как тёплые волны, дышать — не надышаться, слушать — не наслушаться. И среди них — пожалуй, только один голос, похожий не на солнце, а на нежную летнюю ночь. Марио Ланца. Марио Ланца… Марик перекатил имя на языке: тягучее и звонкое: как долгий, влюблённый взгляд — и вдруг острая, озорная улыбка. И Марик тоже не мог не улыбаться, думая о нем, снова и снова воскрешая в памяти его голос, волшебный, чарующий, глубокий, до невозможности прекрасный, мягкий, обволакивающий… Господи, да разве можно это описать! И улыбка, озорные глаза, ямочки на щеках, задорный, громкий смех… Другие артисты — любимые, обожаемые, достойные того, чтобы ими не просто восхищались, а носили на руках — были… сплошь аристократичны. Утончённый Тито Гобби, царственная и одновременно хрупкая Мария Каллас, словно сошедшая с египетских росписей, прекрасный Знаменский — как со страниц пушкинских поэм, элегантно-небрежный и похожий на очаровательного принца. Ланца выделялся. Он умел носить костюмы, смотрелся в них статным, широкоплечим красавцем (вот, каким должен быть мужчина! — невольно любовался Марик; как-то раз даже примерил дедушкин костюм, но выглядело это настолько нелепо, что Марик потом два дня истерично хихикал при виде зеркал и дедушкиного пиджака), но в нём одновременно было что-то такое… Что-то… Марик слегка дёрнул пальцами, будто пытаясь нарисовать это «что-то» звонкой дробью по клавишам, обжигающим, радостным крещендо. Что-то… Аристократичность — это, конечно, чудесно. Нет, правда, Марика зачаровывала выверенная элегантная небрежность Знаменского, строгая красота Гобби или, например, с каким царственным достоинством нёс себя по улицам дедушка (так и хотелось сказать: патриарх) семьи Гималовых. Но Ланца он любил за другое. За вот эти озорные, насмешливые огоньки в глазах. За то, что костюм немного слишком плотно сидит на широких плечах, словно не получается удержать его силу. За безудержное веселье озорных городских и плясовых песен, за ослепительную улыбку и ямочки на щеках. За то, что даже на черно-белых фотографиях, казалось, можно увидеть, какой он смуглый, будто напитанный горячим итальянским солнцем, увидеть, услышать в богатом на интонации, обжиагюще-страстном, бархатном голосе — какой он… живой. И настоящий. И радующийся этому каждое мгновение. Может, потому Марику и так радостно каждый раз думать о нём? Не только из-за тёплых воспоминаний (тёплая апрельская ночь, Павка сопит на плече, впереди — ласковые огни родного дома, а горло впервые в жизни вибрирует песней), не только оттого, что Марио правда совершенно невообразимо поёт — но ещё и оттого, что этой улыбкой, этим пением Марио как будто отдаёт ему, Марику, немножко жгучей, веселой любви и радости от самой жизни? Марио… И Шаляпин, чем-то неуловимо на него похожий, сложный, многогранный, заслуживающий порой далеко не только восторга, но такой потрясающе одаренный, такой сильный, волевой, упрямый Шаляпин. И Тито Гобби со сдержанной усмешкой на тонких губах, спокойным лицом — и солнечной страстью и озорством в небывалом голосе. И Лолита Торрес, очаровательная, игривая, незнакомо волнующая, с такими глазами, такой улыбкой, что умереть можно. И царственная, и одновременно надломленная Мария Каллас. И много-много-много кто ещё — его любимые артисты, глаза, звонкие, бархатные, нежные голоса, глубокие, многогранные, богатые интонациями, как море — солнечными бликами. Любимые голоса звучали в голове сумасшедшим попурри, так ясно и живо, что Марик на несколько минут, похоже, напрочь потерялся, не понимал, где находится, что происходит вокруг, что происходило раньше — не понимал, забыл, первый раз забыл с той минуты, когда ожила под пальцами отцовская музыка, и пугающе помертвело всё внутри. Голоса звучали так живо, так близко, как наяву, что, казалось, зажмурься, открой глаза — и увидишь рядом… В глазах зарябило от солнечных зайчиков, и Марик порывисто обернулся — на самом краешке зрения вдруг мелькнул тёмный силуэт, и померещилось на мгновение, что это высокий, широкоплечий, задорно смеющийся Марио Ланца закидывает руки за голову и подставляет лицо прохладному ветру, и щурится от солнца и удовольствия, а потом озорно подмигивает ему, Марату: не дрейфь, пацан, прорвемся! Но никакого Марио там, разумеется, не было. Был заспанный Вадик Наумов, соизволивший, наконец, явить миру свой помятый лик. Вон, уже ворчит на Оську, деловито, по-хозяйски, лезет проверять голубей, на ходу кивает Марику и Павке, и Павка смеётся и дразнит его за рубец от подушки на щеке, и Оська тут же подхватывает и начинает носиться по всей крыше, потому что Наумов грозится оторвать ему уши, и… — Эй, стоять! — Марат испуганно захлебнулся воздухом и поймал Оську за шкирку, когда он, разыгравшись, оказался в опасной близости от края крыши. — Тебе жить надоело? — Спасибо, Маэстро, — мрачно буркнул Наумов. Взял Оську за ухо, потянул так, что мальчишка запищал и привстал на цыпочки. — Я тебе что говорил? — Ай-ай-ай! Ай! Ну больно же! Марик, скажи ему! — Что скажи? — ухмыльнулся Магдаров. — Все правильно делает. Я бы ещё ремня дал. «…как дедушка говорю…» — вновь кольнуло под рёбрами, но Марик, нахмурившись, решительно потер пальцами грудную клетку, будто прикосновением прогоняя боль. Хватит хандрить, надоело, честное слово. — Я тебе говорил не лезть к краю? — Вадька, отпусти! — Я тебе говорил, что ты увлекаешься, света белого не видишь? — Вадька! — отчаянно, будто режут его, заверещал Оська. Павка поморщился, робко вставил: — Эй, ребят, может, хватит уже… — Не лезь, — Марик, усмехаясь, положил руку ему на плечо. — Воспитательный процесс. — Говорил или нет?! — Го… Говорил… — А ты что сделал? — Да понял я уже все! Ай! — Вадька решительно тряхнул его за ухо. — Полез… Ну увлекся я! — Не будешь больше лезь? — Не… …так, а чего это Наумов так ухмыляется зловредно?.. Неужто… Да нет, он для этого слишком серьезный, не-е… — Вадька, ты чего… Ай! Ай-ай-ай! Ну пальцем-то за что! Мокро же! Ай, убери сейчас же! Вадька! Марик расхохотался в голос, согнулся от боли в животе. Захлебываясь, хватая губами воздух, он даже бросил взгляд вниз с крыши: не услышал ли кто? Ещё подумают, что Оську тут вправду обижают, разбираться прибегут. Но вот тебе и Вадька, серьезно! Палец ему в ухо засунул, мокрый от слюны, надо же! А с виду такой все время серьезный и чуточку уставший, как будто Сашка из книжки про Васька Трубачёва. Поймав на себе его насмешливо-изумлённый, искрящийся взгляд, Наумов хмыкнул: — Чего? Всё твоё тлетворное влияние. — Какое влияние?.. — Тлетворное. — Это что такое? — Гос-споди, Маэстро, книжки надо читать! — фыркнул Павка, задирая нос, как всегда делал, стоило Марику показать, что он хоть чего-то в мире не знает. Марик уже и обижаться забыл — ну, вот такой вот у него Павка, любит себя умным показать, ну что ж теперь. — Тлетворное — значит… Ну, эм… Как бы это… — Он потер затылок. — Ну, в общем, это… — Спасибо. Очень понятно объяснил. — Марик весело фыркнул, но заметив, как Павка нахмурился и обиженно надул губы, ласково пихнул его плечом. — Успокойся, потом в словаре поищем, что у тебя там за тлетворное. Это вроде как «снотворное», да? — Почему это у меня, это у тебя тлетворное! Снотворное… — Павка выразительно закатил глаза и хотел было еще что-то съехидничать, но Марик уже не слушал. Он подошёл к Оське и приобнял его за плечи. Оська обиженно и брезгливо тёр ладонью красное, мокрое ухо. — Ну вот чего он… Ну чего? — Наумов, не обращая ни друга никакого внимания, невозмутимо насыпал зерно голубям. — Ну я же увлекся просто, а он… — Переживает, — мягко откликнулся Марат. — Ты же ему вроде старшего брата. — Вот-вот. А если бы ты правда упал? Марик чуть обернулся на голос Павки, и по его губам скользнула лёгкая, искренняя улыбка. Павка уже не обижался, по голосу слышно. Да и на что обижаться? Пустяковое препирательство, они со всеми товарищами так по сотне раз на дню ссорились и мирились, тут же забывая, из-за чего вообще ссорились. И Павка снова говорил тепло и спокойно, и смотрел открыто, и в глазах золотыми искрами отражалось солнце. И Наумов вот ещё… Кормит ведь не своих голубей — Оськиных. Потому что Оська выклянчил у старших обязанность их ежедневно кормить, но теперь постоянно забывает. И вот надо это Наумову? Нет, совсем не надо. А кормит почти каждый день, и даже не говорит Оське по этому поводу ничего, просто приходит и кормит, как будто это нечто само собой разумеющееся. И они рядом, все вместе. Ссорятся, мирятся, спорят про музыку, бесятся, стоят на ушах, заботятся друг о друге. Как будто ничего не случилось. Как будто что бы ни случилось, какие бы сомнения ни щекотали его рёбра ледяными иглами, хоть что-то в мире останется неизменным. У него будут друзья. Дружеское плечо, дружеская рука, дружеский тёплый голос и смех — Марик очень любил, когда его друзья смеются. Все сразу, он не делал различий (может, чуть-чуть выделял Павку, но это Павка, ему можно: как дед говорит, они на соседних горшках в детстве сидели), он одинаково любил смех каждого из своих друзей, любил, когда их глаза искрились от солнца и веселья. А ещё любил музыку, и она тоже будет всегда. Каждую минуту. Даже если папина музыка отравлена горечью воспоминаний, всегда будут голоса любимых артистов. Чудесные голоса, волнующие, живые, сильные, страстные. Как будто тёплое прикосновение через время, через расстояние, через всё на свете, через любые невзгоды. Как будто там, в далёком Риме, Милане, даже в царской России, у него тоже есть друзья. Глупости, конечно… Марат даже немного покраснел. Что за вздор лезет ему в голову, дедушка бы его высмеял последними словами, он-то научный материалист до кончиков пальцев, это Марату постоянно всякая мистика на ум приходит. Что ж, пусть и мистика, всё равно. Это неважно. Важно — что на сердце делается светлее и теплее, стоит только воскресить в памяти любимые голоса. Как будто Марио Ланца встаёт за спиной, широко улыбается и хлопает по плечу горячей, тяжелой рукой, и Тито Гобби ободряюще кивает, одаряет короткой, но яркой улыбкой, Лолита Торрес — подмигивает лукаво и смотрит тепло и чуточку снисходительно, как Айшет-ханум, и Шаляпин смотрит сурово, испытующе, мол, сдюжишь? Даже если муторно и гадко на душе — сдюжишь? Справишься? Марик гордо расправил плечи и глубоко, всей грудью, вдохнул ещё чуть прохладный воздух. Обоняния коснулся солёный запах… И как будто тяжесть на груди растворилась в этой соли окончательно. «Справлюсь! — злым, озорным весельем вспыхнули чёрные глаза. — Пока у меня есть мои друзья, моя музыка и моё море — обязательно справлюсь, что бы ни произошло!»

* * *

Уроки прошли спокойно, ничего примечательного. Как назло, то с Чингиской, то с Брюликом, то с Циркулем — не отвлечешься на что-то интересное, нет бы к Мине Вахтанговне, к Ильдару Зафаровичу, хотя бы к историку! Момент острой лёгкости на крыше быстро прошёл, и Марик вновь немного захандрил. Большую часть дня он смотрел в окно, раскачивался на стуле, прокручивал в голове отрывки из любимого и от скуки что-то черкал на последней странице тетради. Пару раз ловил взгляд Лёлика Каца, словно спрашивающий: что с тобой? Какой-то ты странный… Косись так другой, Марик бы огрызнулся, но Лёльку он старался не обижать, поэтому угрюмо отводил глаза, делая вид, что не заметил. Ну, не тянет сегодня на шалости, ну что ж теперь. Сами как-нибудь, не маленькие, почему я должен всех веселить. Я не клоун. …а ведь это дед презрительно высказывается о клоунах. У него постоянно, чуть Марик напортачит, так сразу — клоун, и «тебя в цирк надо, людям за деньги показывать». И что-то проще Верди и Баха у него тоже — «такое можно в цирке фоном к представлениям пускать», «такое в цирке поют». Подумаешь! Утёсов тоже в цирке выступал, как раз клоуном, и всё равно великий артист. Дед бы, это услышав, усмехнулся: «Ты не на Утёсова смотри, ты на Рихтера»… Брррр, да что ж за день сегодня такой! Ещё чуть-чуть, и Марик свалится обратно в беспросветную тоску. Нужно отвлекаться. Как раз закончились уроки. Марик вынырнул из гулкой, насквозь пропахшей старым деревом, книгами и пылью школы и глубоко вдохнул. День перевалил за полдень, и теперь воздух опьянял ласковым золотым теплом, как будто прозрачный мёд. Живое весеннее золото лилось через густую листву высоких, старинных буков, скользило по утоптанному школьному двору. Галдели и гомонили ребята, носилась сумасшедшая малышня. Марик хмыкнул, глядя на них: неужели и он каких-то лет пять назад был таким же несмышленышем? Пришёл ещё тогда в школу в позорном костюме на несколько размеров больше, подрался с Серёжкой Дыркиным в первый же день, и его потом долго отчитывали. Сейчас привыкли уже — они с Серёжкой часто дерутся, ну, не отчитывать же по три часа каждый день. Кстати про Сережку… — Эй, Дыркин! — Марик схватил его за плечо, когда Сережка пробегал мимо. Он сразу же вывернулся, нахохлился, как сердитый петух: — Чего тебе? Магдаров миролюбиво усмехнулся и поднял ладони. — Ничего. Давай в футбол поиграем? Гони в спортзал, добудь мяч, а я ребят организую. — Сейчас! — мгновенно загорелся Серёжка и пулей сорвался с места. Марик проводил его тёплым взглядом. Неплохой парень Серёжка, хоть и лезет в бутылку, чуть что, будто бы ради личного удовольствия подраться. Ну, а что ж? У каждого свои любимые занятия. Ребята на футбол согласились охотно. Играли только мальчишки. Они как-то предложили девчонкам (Марик предложил, больше из протеста: Эличка спорил, что девчонки играть в футбол не могут, и Марик решил из принципа доказать обратное, да и интересно было, как отреагируют), но они испуганно замахали руками: да вы что, да мы же девочки, да платья же запачкаем, наругают, да у нас не получится, да вы смеяться будете! Вспыхнул было спор, кто будет стоять на воротах, все дружно принялись смеяться над Эличкой (он, как самый пухлый, постоянно был на воротах, и каждый раз отчаянно сопротивлялся). Миролюбивый Павка предложил тянуть соломинку. Самую короткую, как назло, вытянул как раз Эличка, взвыл нечеловеческим голосом, пнул мяч, да так, что он улетел в стену, чуть не прямиком в окно. Марик расхохотался в голос: «Точно вратарь! Яшин! Будешь из ворот голы забивать!» Быстро и бурно вскипела игра — и Марик, наконец, забылся и расслабился окончательно. Забылся в быстром дыхании и стуке сердца, в стуке ног, в горячем азарте: поймать, передать, отбить, контролировать игру, дирижировать, как оркестром, чтобы обязательно — победа! Он в своей команде был капитаном и отчаянно ненавидел проигрывать. Азарт живо захлестнул с головой. Ладони и ступни горели, рубашка быстро прилипла к спине, волосы — дыбом. Играли весело, на каждый гол реагировали такими криками, будто на кону — не меньше, чем олимпийское золото. Дыркин даже поморщился: «Ну и мастак же ты орать, Маэстро…», а Марик ухмыльнулся про себя: ты даже не представляешь, насколько… Они уже разыграли один матч и готовились ко второму — сгрудились, взмыленные, пыльные, довольные, с горящими глазами, и снова громко ругались, кто будет вратарем, а то нечестно, если один простоит всю игру на воротах, как дурачок. Уже почти выяснили, как вдруг от крыльца послышался громкий голос: — Магдаров! Марик дёрнулся, распалённый игрой, и резко обернулся. Пальцы непроизвольно крутанули мяч, перекинули из ладони в ладонь, выдавая беспокойство. На крыльце стоял Лодька Касынов. «Так вот, чего не хватало всю игру, — быстро пронеслось в голове. — Лодька же у нас судьёй обычно…» Они встретились глазами — и Марик тут же, как обожжённый, торопливо опустил ресницы, словно очень заинтересовался бликами на мяче. Как вживую, вспыхнуло воспоминание: красные пятна на щеках, Лодик нервно снимает и надевает очки, ломает пальцы. Остро пахнет пылью. Его прерывистый голос, alla zoppa, болезненная откровенность, на которую нельзя, нельзя, просто вот нельзя и все, ответить так, как на самом деле хочется. Господи, как это всё гадко, как неправильно, сплошная фальшь, острая, как зубная боль! Фальшь перед дедом, перед самим собой, перед Лодькой, как же это всё… Марик резко дёрнул лопатками и стёр горячей ладонью с горячей шеи неожиданно холодный пот. Гадко. — Тебя Варвара Сергеевна просит подойти. Чингиска? Марик обеспокоенно переглянулся с Павкой. Здрасьте-пожалуйста, ей-то что от него надо? За стихи он уже извинился, даже вполне себе искренне. Что не так? Мяч легко взлетел в воздух и шлёпнул о руки Павки. — Иду… — С тобой пойти? Марик отмахнулся: маленький что ли? Павка хотел было всё-таки увязаться, но Марик обернулся на крыльце, остановил взглядом, и Павка чуть покачнулся на ступеньках, слишком резко затормозив. — Ладно, ладно, понял… Но слушай! — Он быстро подался вперед и схватил Магдарова за рукав. Глаза тревожно блестели. — Слушай, не нравится мне это… Ты же ничего такого не делал, да? Ничего, что бы её… — Нет, ничего. Сам не знаю, зачем я ей сдался. Говорили негромко, потому что неподалеку стоял Касынов. Лодька не стал бы подслушивать, конечно, но так — из деликатности. — Слушай… — Павка закусил губу и зачем-то огляделся, будто боялся, что Чингиска сейчас вынырнет прямо из-за ближайшего дерева. — Слушай, Маэстро, ты помнишь, про что мы с тобой после спектакля нашего говорили? По лбу Марика пробежал тень. Помнил, но… Да нет, вряд ли за это ругать будут. Спектакль ведь уже довольно давно был, к чему так тянуть? Если бы Чингиска была недовольна, то сказала бы сразу, разве это не логичнее? Если только она вправду, как дедушка говорил, затаила на него зло после случая со стихами, но ведь он же извинился! А если не спектакль и не стихи, то зачем он ей сдался? Ничего не понятно. Марик помотал головой. Ладно, хватит себя накручивать, может, она вообще хочет попросить мальчиков организовать, чтобы парты перетаскали на верхний этаж, а уже домыслы о великих интригах строят. Не роман Дюма у них, не вердиевская опера, обычная школьная жизнь. — Всё хорошо будет, успокойся, — как мог мягко проговорил Магдаров, дружески кладя руку Павке на плечо. — Вы играйте, вернусь — вольюсь. Хорошо? — Ладно, но ты, если что… — Я знаю. — Марик уже говорил, что у него лучший на свете друг, на которого в любой ситуации можно положиться, да? — Иди уже. Светлые коридоры школы, второй этаж, пятна солнца… Марик на секунду остановился и зажмурился. Несмотря на тревогу, бьющуюся под рёбрами, как птичьи крылья, внутри вдруг стало радостно. Его школа. Самая чудесная в мире, как же ему повезло, что Амин Назарович (прекрасный человек, Марат до сих пор относился к нему с огромным уважением) согласился устроить прослушивание, несмотря на заминку с корью! Его школа. Самые лучшие учителя, даже Варвара Сергеевна — противная, конечно, но свой предмет знает отлично, да и Константин Иванович… Марик невольно поморщился, вспоминая, но справедливости ради: он прекрасный математик. Потому и злится на ошибки, как сам Марат злится, когда слышит фальшь в любимом произведении. А уж про Наташеньку Лейсановну или Мину Вахтанговну и говорить нечего, это не люди, это ангелы! Бесконечно добрые, любящие, внимательные, способные простыми словами объяснить самое сложное, заставить по уши влюбиться хоть в Баха, хоть в Достоевского (они Достоевского еще не проходили, но в коридорах Марик пару раз слышал, как старшеклассники бурно его обсуждают после литературы). Его школа. Ильдар Зафарович, терпеливо ведущий за руку всё дальше и дальше в мир музыки, разучивающий с ним самые сложные произведения (часто вперед программы). Наташенька Лейсановна, умеющая так о них рассказать, чтобы зазвучали по-новому. Его школа… Как хорошо, что он здесь. Нет, правда, как хорошо, до тепла в груди, до радостного трепета хорошо, что он учится именно здесь. А иначе что было бы? Музыкалка, как у Белки. Хватило бы ему? Да нет, конечно. Стали бы его выходки терпеть в обычной школе только за хорошие сочинения к экзаменам? Опять нет. К тому же, там половина учеников не по своей воле, а потому что родители запихнули, как ту же Белку. А здесь все — музыкальные, как он сам, болеющие музыкой, не только на занятиях, а постоянно. Его школа… Марик благодарно дотронулся кончиками пальцев до тёплой от солнца оконной рамы и тут же отдернул руку, застенчиво принялся озираться: никто не видел? «Ну что за сантименты, Марат Алиевич», — ехидно хмыкнул в голове дедов голос, и даже уши зарозовели. Марик прочистил горло, поправил алый пионерский галстук на тощей шее. Хватит тут нежности разводить, идти надо, пока Чингиска не выглянула и не позвала на весь коридор. — Варвара Сергеевна? Можно? В учительской — Варвара Сергеевна и Ильдар Зафарович. Склонились над классным журналом, на краю стола две недопитые чашки с чаем. Заслышав его, оба подняли голову, и Чингиска хмыкнула: — А, Магдаров? Ну, наконец, соизволил явиться. Заходи, пожалуйста. Марик коротко поджал губы, лопатки едва заметно напряглись, непроизвольно сжалась челюсть. Вот бывают же такие люди, а? Одним словом, одной пренебрежительно-властной интонацией опять всё испортят. Он терпеть не мог, когда с ним так разговаривали. Против воли распрямилась, задеревенела спина, острым и дерзким сделался только что мягкий взгляд. Почти чеканя шаг, Марик прошёл вглубь учительской, глянул прямо, с неуловимо-вызывающей усмешкой, нарочито расслабленно перенёс тяжесть тела с ноги на ногу, слегка опёрся пальцами на стол. Сам толком не понимал, как и почему так получается, но рядом с Чингиской и Константином Ивановичем он дерзил, держался нарочито-независимо, сам прекрасно понимал, насколько у него неприятное сейчас выражение лица, каким кажется законченным грубияном и наглецом, с которым даже разговаривать бесполезно. «Марат, ну вот зачем ты так делаешь? — поймал укоризненный взгляд Ильдара Зафаровича. — Я ведь знаю, что ты совсем другой, зачем ты Варвару Сергеевну провоцируешь?» Это правда, другой. С Ильдаром Зафаровичем — почтительный, учтивый, слушает внимательно, жадно набрасывается на новый материал, особенно интересный, губы кусает, терпеливо слушает, как Ильдар Зафарович в пух и прах разносит ошибки, но ни слова против не говорит, потому что — старший, мудрый, уважаемый, дедушкин друг, в конце концов, потому что — пусть и неприятно, что ругают, но ведь заслуженно. А Наташеньке Лейсановне вообще в рот смотрит и на цыпочках вокруг бегает. Ну так и Наташенька Лейсановна — совсем другая, чем… — Магдаров, посмотри, пожалуйста, в журнал. Четверть к концу подходит, скоро оценки выставлять. Что ты видишь? …ладно, ладно, спокойно, не надо заводиться с самого начала. Спокойно. Не постоянно же они с Варварой Сергеевной на ножах, она может быть вполне справедливой, пока не возникает конфликт интересов. Как дедушка это называет. Как тогда, с Катюшенькой. Он послушно заглянул в журнал и не сразу понял, на что смотреть. Журнал и журнал, оценки и оценки. — Ничего интересного не замечаешь? — Марик покачал головой. — Двойки. Посмотри, видишь? У половины класса — двойки и тройки, даже у девочек. Даже Лодя Касынов тройку схватил! У твоего друга Огнева оценки просели, а ведь такой старательный мальчик. Марик невольно хмыкнул, сдерживая ехидство. Да уж, старательный. Старательно самолетики из тетрадок делает и с крыши запускает. — Как Осина из троек вытягивать — ума не приложу. Наумов — Наумов ладно, он за младшими следит, мы с пониманием относимся, но и у него троек больше обычного, двойки пошли, а раньше не было. Если у Рахманова так продолжаться будет — придется сообщить его матери. «Она же ему скандал устроит! И не дай бог, тёте Алине скажут, она расстроится!» — Шакурин прогуливать начал, и Олег Кац тоже. У половины класса тройки в четверти вырисовываются. Ты понимаешь, что это означает, Магдаров? Внутри шевельнулось что-то, похожее на понимание, будто долетел из прошлого холодный мартовский ветер, когда они с Павкой и всеми остальными отмечали успех спектакля, и лицо горело от радости и смущения, а Павка вдруг взволнованно наклонился к нему, вот как на крыльце сегодня, и зашептал, что на спектакле были преподаватели… Чёрные брови сошлись к переносице. Марик глубже и больнее закусил губу, невольно стиснул и вновь разжал кулаки. К чему она клонит? Явно же к чему-то клонит! Марик перевёл взгляд на Ильдара Зафаровича, пытаясь отыскать ответ. Тот хмурился, но смотрел с сочувствием. Вопрос: Ильдара Зафаровича сюда зачем притащили? Ничего не понимаю. — Двойки — это плохо… Я поговорю с Касыновым, мы можем организовать совместные занятия, будем исправлять. Но, вы извините, Варвара Сергеевна… — Закончил решительно, как сильный удар по клавишам: — Я здесь причем? Мне это вы зачем говорите? — Он еще спрашивает! — Чингиска резко откинулась на спинку стула. Марик нахмурился, упрямо не отводя взгляда. — Да, спрашиваю, — раздражающе-ровным тоном. — Мне непонятно. Объясните, пожалуйста. — Какой же ты все-таки хам! — Хам? — Марик едва-едва заметно усмехнулся. Да, хам, кто бы спорил, он прекрасно понимал, что выводит её из себя. Но нечего тон на него повышать, понятно? И нечего пытаться его к чему-то подвести. Либо прямо говорите, либо я ухожу. — Я просто спрашиваю. Вежливо. — Ильдар Зафарович, ну, объясните ему! Что вы стоите, я же для этого вас позвала! Ильдар Зафарович глубоко вздохнул и устало потёр переносицу. Марик перевёл на него взгляд — и выражение мгновенно смягчилось, сделавшись искренне непонимающим. — Марат… — Ильдар Зафарович тепло положил руку на плечо. Захотелось скинуть (нежное давление — всё равно давление, он же не глупый, прекрасно всё понимает), но сдержался, только голову наклонил упрямо. — Я думаю, ты прекрасно понимаешь, что мы, учителя, знали про твой оркестр. — Допустим. Дальше что? Чингиска что-то раздраженно фыркнула и скрестила руки на груди. Ильдар Зафарович продолжал: — Давай ты сейчас не будешь хамить с порога, а спокойно дослушаешь. — Марик сделал глубокий-глубокий вздох, какой иногда делал возле моря, когда пел репертуар Георга Карловича — чтобы успокоиться, поймать нужную волну, нырнуть с головой в песню. — Мы не были против вашей самодеятельности. Вы ребята творческие, объединились, играете, развиваетесь музыкально — это замечательно. И творческие способности тоже развиваете. Твоя музыка к спектаклю была очень хороша, костюмы… Льстит. Марик поджал губы. Внутри вибрировали натянутые струны, предчувствуя нехорошее. — Но теперь из-за этого… объединения, у ребят значительно просели оценки. Многие стали небрежно относиться к занятиям по специальности, допускать грубые ошибки, слишком вольно интерпретировать, потому что увлеклись итальянскими песнями. Все это ребят… растлевает. Понимаешь? Марик чуть не подпрыгнул, набрал воздуха для возмущённой отповеди, но Ильдар Зафарович снова крепко взял за плечо и твёрдо посмотрел на глаза, не давая перебить. Подбородок едва заметно поднял, будто напоминая, кто здесь старший, и кого следует слушаться. Марат замер, тонкий и прямой, весь напряженно подрагивая, с горящими чёрными глазами на побледневшем от гнева лице, кулаки стиснулись до боли в ладонях. Всё внутри буквально клокотало: нет, нет, неправда, что значит «растлевает», какое еще, к чертовой бабушке, растление, если это прекрасная, красивая музыка о любви, о самом светлом и волшебном, да что за бред вы несете?! — Начнем с того, что это контрабанда. Ты понимаешь, что это контрабанда? Мы, впрочем, закроем на это глаза… Если всех школьников притягивать к ответственности за «рёбра», то учить некого будет. И я опущу философский вопрос о том, какая музыка хуже или лучше, понятно, что ты со мной не согласишься. Марик от облегчения даже не обратил внимание на очередное недовольное чингискино фырчание на фоне. Интонации снисходительные — это раздражает, но мягкие — это радует. Ильдар Зафарович ведь и сам не строгий приверженец классики, он любит свежие интерпретации, ругает порой за излишнюю вольность, но по голосу, по оживлению жестов видно, что нравится, и ругает больше из педагогического долга. Хоть спорить в который раз об этом не придется, как с дедушкой. — Сфокусируемся на главном: из-за тебя в классе возникло повальное увлечение итальянской музыкой. Это плохо сказывается на успеваемости, многие получат за четверть тройки, если никак не исправят ситуацию. От этого даже стали страдать и другие ребята, не из вашего класса… — Ильдар Зафарович усмехнулся. — У тебя много друзей. — Дальше что? — еще резче перебил его Марат. — От меня вы чего хотите? — Ильдар Зафарович, да что вы с ним миндальничаете?! — Варвара Сергеевна решительно поднялась с места. — С такими, как Магдаров, по-другому надо. — Я вообще-то здесь стою, — ледяным тоном перебил мальчишка. — Не говорите обо мне в третьем лице. В другое время он может и смолчал бы, но сейчас слишком сильно вибрировали, звенели туго натянутые внутри струны. Хотелось с силой кусать губы и до боли, до лунок от ногтей сжимать кулаки, пальцы нервно подрагивали, то и дело порывались то ритм по столу отбить — лихорадочное, порывистое аллегро — то сжаться в кулак, то спрятаться за спину, и Марат усилием воли заставлял руки не двигаться. Чего они от него хотят? Оркестр распустить? Собираться запретят? Да что за глупости, они же во внеучебное время, права не имеют запрещать! А если не запрет — то что? — Магдаров, — решительно заговорила Чингиска, — мы решили, что будет справедливо, если ты напишешь в стенгазету заметку с критикой итальянской музыки. Ты заварил эту кашу… — Она решительным движением всучила ему лист бумаги и карандаш. — Ты и расхлёбывай. — Варвара Сергеевна хочет сказать, что ты — авторитет для ребят, и твоё мнение, вкупе с авторитетом газеты, на них повлияет. Вдох. Выдох. Разжать пальцы, не комкать бумагу, не рвать, не сжимать карандаш в кулаке, как кинжал. Спокойно. Марик заговорил очень мягким, терпеливым тоном, как будто пытаясь донести очевидные истины. — Варвара Сергеевна… — Отчего-то (может, он и был не прав) ему казалось, что это она всё задумала. — Вы понимаете, что это будет неправда? Я люблю итальянскую музыку. Вы хотите, чтобы я написал в стенгазету неправду? — О, да ты у нас знаток журналистской честности! Вот уж никогда бы не подумала. Чего ещё я о тебе не знаю? Не тебе, Магдаров, говорить про честность! Сколько раз ты учителей обманывал? Твоих учителей, твоих педагогов! Ты о честности вспоминаешь, когда тебе удобно! Вдох, выдох, десять, девять, восемь, семь, шесть… — Пожалуйста, не надо уходить от темы. — По-прежнему мягко, но настойчиво, с чуть большим нажимом. Зря он, что ли, крутился у стола, поднося чай и солёные вишни, пока дедушка решал вопросы с людьми из правительства? — Вы хотите, чтобы я написал в стенгазете ложь? Я правильно понял? Варвара Сергеевна поджала тонкие губы и скрестила руки на груди, вся подобралась, сделавшись даже немного выше ростом, словно нарочно, чтобы смотреть на Марика свысока. Марат упрямо не отводил взгляда от её глаз, сухих, чёрных, как высушенная смола. — Мы хотим, Магдаров, чтобы ты обдумал свои убеждения. И сделал выводы. Мы хотим, Магдаров, чтобы ты… — Чтобы ты поступил по-товарищески, — подхватил Ильдар Зафарович. Марик дрогнул длинными ресницами, перевёл на него растерянный взгляд. В каком смысле «по-товарищески?» — ёкнуло сердце, растерянно дрогнули тонкие, подвижные пальцы, словно пытаясь уцепиться за воздух. — Рассуди сам. Допустим, что в итальянских песнях есть некоторая художественная ценность. С этим никто и не спорил. Но если из-за неё страдают твои товарищи… У них ухудшается успеваемость, они рискуют своим аттестатом, своей репутацией как пионеров… Не кажется ли тебе логичным помочь им? Высказать в стенгазете, на мой взгляд, вполне справедливую мысль о важности учёбы и преобладании классики над этими вашими песнями? Чтобы помочь им? А, Марик? Марик медленно повёл напряженными плечами, в ниточку стиснулись упрямые губы. Они давят. Он же видит, слышит прекрасно, что на него давят, зачем они прикрываются будто бы разумными аргументами, если просто давят?! Просто хотят, чтобы сделал, как сказано! Внутри всё вскипело в одно мгновение, поднялось коротким, бурным потоком: крикнуть, бросить в лицо резко, злое, острое, уйти, убежать, пусть говорят, что хотят, делают, что хотят, пусть деда вызывают, пусть… пусть из пионеров исключают, пусть что хотят делают, но он не позволит себя заставлять! Тем более, в таких важных вещах. Его друзья, его музыка, его привычка говорить правду… Да это же тройная подлость, зачем они это делают?! Фу-у-ух… Нужно успокоиться. Нужно вести себя достойно, даже если в глазах темнеет от гнева, нужно вести себя достойно. Прямее спину, выше подбородок, как Георг Отс, как дедушка, как Тито Гобби, как упрямый Лёлик Кац, когда речь заходит об его отце. …почему Ильдар Зафарович вообще заговорил о друзьях? Помочь им… Помочь им — это было бы правильно… У них правда просели оценки. Это действительно… Ну, в какой-то мере, это действительно его, Марика, вина. И он правда должен им помочь, если так получилось. С Элички вон Регина Анатольевна шкуру снимет, если её в школу вызовут. Тётя Алина расстроится, Кацу влетит, бабушка Касынова тоже не обрадуется. Даже дедушка недоволен будет, хоть и привык. Но если так, то тогда нужно занятия организовать, как он и предлагал, занятия, а не враньё в стенгазету строчить! Каким конкретно образом это помочь должно вообще?! — Вы понимаете… — Мягко и настойчиво говорить уже не получалось: голос напряженно подрагивал, в какой-то момент готов был окончательно надломиться… Стоп! Совсем жалко звучать будешь, будто просишь, унижаешься… Упрямо стиснулись кулаки, громче, звонче, злее зазвенели слова: — Что все просто поймут, что это неправда? Мои друзья прекрасно знают, что я про итальянскую музыку думаю. Они знают, что я бы сам, по своей воле, такого бы писать не стал! Да они посмеются над такой заметкой! — Так ты напиши так, чтобы поверили! — жизнерадостно заявил Ильдар Зафарович. Марат вскинул на него совсем по-детски обиженный, болезненный взгляд: и ты, Брут! Наверняка ведь слабину почувствовал. Услышал. Идеальным слухом своим. Гад. — В общем, Магдаров, — вновь решительно вступило сочное, с явными металлическими отзвуками, контральто Варвары Сергеевны. — Завтра ждем заметку. Если уж ты сумел увлечь своих приятелей этой тарабарщиной, то сумей, пожалуйста, устранить последствия своих пагубных действий. Повеяло партийным канцеляритом. Аж зубы и виски заломило, будто просидел два часа в насквозь пыльном, душном кабинете. — А иначе… Марик вскинул на учителей острый, растерянный взгляд. Ну, что ещё?.. — пугливо (самому от себя тошно стало) стиснулось сердце. — Что они там ещё придумали?.. — …иначе придется поставить вопрос об отчислении из пионеров самых отстающих. Прежде чем уйти (в оглушенной растерянности, позабыв о вежливом прощании), Марик ещё раз вскинул глаза на учителей. Оба выглядели абсолютно спокойными, может, даже сочувствующими немного. Вот только в нарочито жестком, чеканном голосе Чингиски, в прорывающемся то и дело раздражении («что вы с ним миндальничаете!») ему отчетливо чувствовалась… месть? Злорадство? Да нет же, нет, ну какое злорадство, она же… Она учитель, она взрослая, разве могут взрослые мстить… Марик не любил так о себе думать, но ладно, ради справедливости: мстить детям? Разве так может делать учитель? Он даже за Катюшеньку извинился! А Ильдар Зафарович словно немножко жалел, будто ему неловко за то, как всё получается. А может, ему это всё просто мерещилось. Слишком живое воображение и всё такое. Марик не знал. Он знал лишь, что следующие несколько шагов прочь из учительской напрочь вылетели из памяти, шёл, как в полусне, не видя толком, куда. Сурово возвращая к реальности, грохнула за спиной дверь, будто завершающий аккорд. Марик дёрнулся, даже обернулся испуганно, словно позабыл на секунду, что на свете существуют двери, и у них такое звучание, а после, совершенно онемевший, привалился к тёплой от солнца стене острыми лопатками. Бумага жгла кончики пальцев. Кончик ярко-алого пионерского галстука вдруг принялся неприятно жечь грудь. И что же теперь со всем этим делать?..
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.