ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

11.1. Ноябрь

Настройки текста
В город пришёл ноябрь, пришла стылая, поздняя осень — самое пакостное время в году. Город был совершенно чудесен летом, когда воздух тихонько гудел и подрагивал от густого солнечного жара, ослепителен весной в кипучей радости цветения, хорош ранней осенью, порой золота и сладких яблок… И омерзителен, когда эта пора заканчивалась. Листья облетели, деревья дрожали под порывистым, холодным ветром с моря, как озябшие собаки, хлопали порой так резко, что Марат подпрыгивал и испуганно оборачивался. Ветер дул беспрестанно, заунывный, холодный, мокрый, забирался под одежду, трогал шею ледяными пальцами. Однокашники и учителя поднимали воротники повыше, кутались в шарфы — Марат подставлял ветру лицо и обнажённое горло и представлял себя отважным моряком, капитаном дальнего плаванья. Даже холодный, даже омерзительно-мокрый, ветер всё ещё пах морем, его морем, единственным слушателем его песен, и Марик любил его всем сердцем. Правда сегодня ни ветер, ни дождь его не радовали. Дождь он обычно тоже любил — если это, к примеру, короткие, бурные ливни с громом и яркими, ветвистыми молниями, и можно выбежать под крупные капли, и смеяться, и бегать, прыгать прямо по лужам, подставляться всем телом под яростную небесную ласку; или если это тихие, ласковые дождики, сквозь которые всё равно видно солнце. Но вот такие постылые ноябрьские ливни, похожие на дурно сыгранный на органе похоронный марш, которые тянутся и тянутся часы подряд, забираются каплями под одежду, заставляют зябко ёжиться и сжимать плечи, пропитывают постепенно до самых костей… От таких дождей на сердце становилось мерзко до одурения. Домой он пришёл мокрый, как мышь, и жутко продрогший. — Если Магдаров не едет в Венецию, то Венеция едет к Магдарову, — буркнул мрачно, стягивая насквозь влажные ботинки и вытряхивая из них воду. — Надеюсь, там зимой не настолько мерзко. — Марат Алиевич? Мальчик вскинул голову. Перед ним стояла тоненькая, худенькая молодая женщина с очень красивыми ладонями и огромными влажными глазами. Так, наверное, могла бы выглядеть Бэла из «Героя нашего времени», будь она лет на пятнадцать старше и немножко замучена работой. — Здравствуйте, Гаянэ. Вы чудесно выглядите. Она польщённо улыбнулась и поправила прядку возле уха, но в движении, в приподнявшихся бровях, в выражении действительно волшебных, огромных глаз Марик легко прочитал тревогу. Неудивительно: комплименты (по крайней мере, вот такие: усталым, невыразительным голосом, без улыбки, с погасшим взглядом) он говорит обычно, когда расстроен. Да ещё и домой пришёл часа на три позже, чем нужно, а по голосу слышно, что у него на душе кошки… Да какие, к чёрту, кошки. Паршиво у него на душе, вот и всё. Мерзко и противно, и хочется забиться куда-нибудь в угол, и чтобы его никто не трогал. Никто, кроме… В груди свернулся комок холодного свинца вместо живого, тёплого, бьющегося сердца. Марат скрестил руки на груди, будто бы этот комок можно было увидеть прямо сквозь рёбра, и придал лицу как можно более скучное, чтобы ничего нельзя было прочесть, выражение. Гаянэ — милая женщина, добрая, ласковая, но, по сути, чужой ему человек. Дедушке он, может, смог бы всё рассказать, но ей… Нет. Нет, не надо. Хотя, может быть, он и дедушке бы ничего не сказал. После ссоры насчёт пения Марат сильно от него отстранился. Например, дед не знал ни об его вокально-морских упражнениях, хотя Марик приходил на побережье каждое утро перед школой и пел два, три, иногда четыре часа. Опаздывал к началу уроков, само собой, а то и вовсе прогуливал, и потом закономерно огребал по первое число, но всё равно каждое утро шёл на берег. И после тоже часто возвращался туда, когда знал, что его отлучку не заметят, и пел еще час или два. Как-то раз посчитал — получилось около пяти-шести часов ежедневно, и он бы с удовольствием пел ещё и ещё, если бы не боялся, что его раскроют. Тот же дедушка точно не будет в восторге, узнав, насколько серьёзным сделалось то, что поначалу казалось минутной блажью. О джаз-оркестре, который они организовали с ребятами, дед тоже не знал, как и о многих других переживаниях, радостях и горестях, которые случались с его внуком за последнее время. Только учителя иногда не выдерживали и приходили к деду на приём — жаловаться на всевозможные шалости, которые Марик устраивал. «Цирк какой-то, комедия абсурда», — потешался над этим Эличка. Марата это обычно тоже забавляло: вот бы посмотреть, как суровая Варвара Сергеевна мнётся у деда в приёмной, терпеливо дожидаясь позволения войти, теряется от роскоши кабинета, сбивается, мямлит, дед резко, как он это любит, бросает: «Говорите конкретнее, в чём проблема?» Но теперь от мысли о приёмах заныло где-то под рёбрами, и Марик до боли закусил губы. Это ведь почему происходит? Почему ко всем другим мальчикам из его класса родители сами приходят в школу, а дед к нему — почти никогда? Да потому что дед работает, как припадочный. Просыпаются они одновременно (не только ради пения Марик подскакивает в шесть утра), а домой дедушка возвращается так поздно, что Марат даже не всегда может его дождаться, а когда дожидается — дед ругается, что он не спит. Иногда он вообще не приходит ночевать. Когда так случилось в первый раз, Марат чуть не разревелся, будто не девять ему лет, а четыре годика, и ушёл спать к Павке: без деда дом казался огромным и пустым, и… Глупости, конечно, слишком богатое воображение, но Марату постоянно мерещились чьи-то шаги и голоса, женский смех и отдалённая игра на флейте. Может, если бы тогда у них была Гаянэ, он бы ее попросил остаться, а так — к Павке. А Гаянэ тем временем робко улыбнулась: — Спасибо, Марат Алиевич. Да сколько же можно! — Гаянэ, я же просил. Марат. Просто Марат, а лучше Марик. Мне одиннадцать лет, а не сорок. — Он медленно стянул насквозь мокрое пальтишко, повесил на место, вытер с лица дождевые капли. Бросил равнодушно: — Дедушка… Дедушка дома? Ну, мало ли? Вдруг? Иногда, очень редко (раньше — чаще) он же приходит после обеда, когда берёт работу на дом! Марату хотелось бы его увидеть, хоть они и не общаются сейчас почти, но всё равно — увидеть, почуять запах вишнёвого табака, услышать глуховатый, ровный голос с прокуренной хрипотцой и язвительными интонациями… Ну, пожалуйста? — Нет, Адалат Гадирович ещё на работе. Он звонил, спрашивал, пришли ли вы из школы. — А… — Марик быстро облизнулся. — Ещё кто-нибудь звонил? Гаянэ покачала головой. Ясно. Что ж. — Вас долго не было, Марат А… Марат. Уроки давно закончились… — Извините, Гаянэ, я очень устал, — мягким, идеально вежливым тоном оборвал её Марик. — Я пойду переоденусь в сухое и отдохну. На миг болезненно укололо совестью, когда он увидел, как растерянно опустились её плечи и особенно большими и печальными сделались глаза, но никаких сил не было извиняться или говорить ласково и весело, как он это делал обычно. Попозже, когда перестанет так мерзко ломить во всём теле от тоски, он попытаться её развеселить, а пока… Одежду — на стул, вытереться насухо, помотать мокрой головой, разбрызгивая капли по стенам, и забиться под одеяло. Брр! Холодно-то как. Марат свернулся в подрагивающий клубок с торчащими лопатками и острыми, худыми плечами, обхватил неуютные, жёсткие коленки и бессмысленно уставился в стену. Мерзкий день. С самого начала всё наперекосяк. «Ну так кто же тебе виноват, Марат Алиевич?» — ехидно поинтересовался внутренний голос с интонациями Элички Рахманова, и Марат с рычанием уткнулся лицом в подушку. Слушай, отстань, пожалуйста, и без тебя тошно! Сам знаю, что никто мне не виноват, кроме меня самого, очень надо об этом напоминать, ага? Началось всё с того, что вчера Марик засиделся допоздна, сочиняя мелодию для оркестра. Раз уж взял на себя роль руководителя — нужно соответствовать, правильно? Тем более, за последний год оркестр успел прилично разрастись, и теперь туда ходила чуть не половина школы, даже девчонки. Хотя основной, самый надёжный состав, оставался прежним: друзья Марата, с которыми он всегда проводил много времени, но всё равно такое неожиданное внимание было очень приятно. Вдвойне приятно — когда Марик видел, заходя в гости, на стенах и полках у ребят фотокарточки с видами Италии, итальянскими или джазовыми певцами, и даже их пластинки на «рёбрах», слышал, как их голоса звенят искренним интересом. Так что за свой оркестр Марик теперь в ответе. Он недавно посмотрел на даче несколько заграничных фильмов с потрясающей джазовой музыкой, и мелодии до сих пор звучали в его голове. Беспокоили, волновали, дразнили, словно приглашая: давай, ухвати за хвост, сплети вместе, получится что-то новое! Что, не можешь? Слишком сложно, — язвили, раззадоривали, насмешничали, заставляя ещё азартней накидываться на работу, — мы можем только по ноткам, только академичное, да? Ну, давай, что же ты, это же так просто, так красиво, ну?! И Марат писал музыку жадно, с наслаждением. Утопал в импровизации, пальцы стремительно летали по клавишам, двигались губы, словно повторяя строчки из песен, которые могли бы лечь на такую музыку. Он едва ли успевал записывать половину из того, что звенело, смеялось и пело в его голове, доводя до мурашек на шее и лёгкого головокружения. На нотных листах осталась сумасшедшая мешанина, которую ещё предстоит разобрать, очистить от помарок и неудачных созвучий и записать набело — тоскливая работёнка — но на это вчера Марата на это не хватило. Он закончил и рухнул в кровать вымотанный и абсолютно счастливый. И, разумеется, проспал всё на свете. И завтрак с дедом (от него на столе осталась записка: «Хорошего дня. Удачи на литературе. Буду поздно. Дедушка»), и, что самое противное, драгоценное время для пения. Марат подскочил с кровати, бросил взгляд на часы, выругался и в ритме сумасшедшего пречипитандо принялся собираться в школу. Наспех одеться, пошвырять в портфель тетради и учебники, завтрак… Да какой ещё к чёрту завтрак?! Пулей вылетел на улицу, впечатался в Павку — он его ждал, они всегда шли в школу вместе — на ходу успел с ним поругаться: — Я тебе чуть окно камнями не выбил, сколько можно дрыхнуть?! — Так не ждал бы, шёл сам! — Да иди ты!.. И бегом в школу. По дороге набрали полные ботинки воды, неаккуратно соскользнули с пригорка — и с размаху шлёпнулись прямиком в лужу. Встали, отряхнулись, чертыхнулись, побежали дальше. Вломились в класс мокрые до ушей и грязные, как два трубочиста. Получили вполне заслуженную, но такую обидную выволочку — как назло, первым уроком шла музлитература у Чингиски, а у неё Магдаров уже давно вызывал острое недержание желчи: властная натура столкнулась со свободолюбивой. У Марата аж кулаки сжимались и перехватывало дыхание от обжигающего гнева. Ну вот какого чёрта, а?! — Мы спешили! Спешили, чтобы не опоздать, потому и упали! — Надо было выходить заранее, а не искать себе оправданий. — Я не оправдываюсь! — Павка дёрнул его за рукав, предупреждающе отбил по запястью «стоп» азбукой Морзе, но Марат сердито вырвался. — Прекрати спорить, Магдаров. Садитесь оба, вы срываете занятие. Его чуть не до трясучки доводила эта надменная интонация, эта дурацкая манера не позволить даже объясниться… Неважно, кто так говорил: его ли ровесник, взрослый ли — у Марата сами собой до онемения стискивались кулаки и яростным протестом вспыхивали чёрные глаза. Честное слово, будь Чингиска его ровесником-мальчишкой, он бы её отделал. Кулаками, языком, но отделал бы непременно. Но… Она была учительницей, взрослой, женщиной, и Марату ничего не оставалось, кроме как плюхнуться за парту и уронить голову на руки, дожидаясь, пока схлынет удушливое раздражение. «Спокойно, — пытался он выровнять дыхание, — сегодня будет хор, поболтаю с Наташенькой Лейсановной, всё будет хорошо… И литература ещё…» А Чингиска тем временем в очередной раз разливалась соловьём про свою племянницу. Марат обменялся понимающими взглядами с Эличкой: тот уже коллекцию шуток собрал насчёт Катюшеньки Сухановой. По версии Чингиски, никого в целом мире не было прилежнее, умнее и прелестнее, чем Катюшенька. Катюшенька училась на одни пятёрки и прелестно заплетала косички. Катюшенька идеально играла на скрипке. Катюшенька никогда не приходила с мятым пионерским галстуком (да, Осин?) и всегда завязывала его правильно (да, Магдаров?). А ещё Катюшенька писала прелестные, просто прелестные стихи! Марик незаметно скорчил рожицу и быстро набросал в тетради девчоночью фигурку с глупым лицом и торчащими косичками. Локтем подвинул к Павке: утешься, сердечный друг! Потому что от последних слов — про стихи — у Павки такое лицо делалось, словно проглотил горсть злющего перца. Он часто предлагал свои стихи на разные конкурсы, чтобы их прочитали со сцены, и писал действительно хорошо, но… Но за организацию всяких школьных мероприятий отвечала Чингиска. И — здесь Марат должен быть к ней справедлив — несмотря на явную неприязнь к нему, Магдарову, чаще всего (но не всегда: ещё был Лодик Касынов) на праздники шёл аккомпанировать именно он, и Чингиска даже не стеснялась открыто сказать: «Потому что ты — один из лучших наших пианистов». У Марата каждый раз счастливо рдели уши и раздувался в груди огромный тёплый комок: приятно ведь, чёрт возьми, хоть и начиналась потом традиционная речь об его лени и разгильдяйстве. Всё равно приятно, уже хотя бы потому, что его заслуги признавала та, кто его явно терпеть не могла. Вообще Чингиска была всё-таки достаточно справедливой женщиной. Вспыльчивой, вредной, придирчивой, слишком много внимания уделяющей всяким глупостям вроде чистоты почерка, отсутствия помарок или гладкости галстука, не выносящей малейшего несогласия с собой, но справедливой… Пока дело не касалось её племянницы. Здесь она неизменно сбивалась с отлаженного ритма, как заколдованная, и на все праздники, мероприятия и прочую обязательную ерунду шли стихи её Катюшеньки. Павка каждый раз обижался, как в первый, расстраивался и весь день ходил угрюмый и до того печальный, что Марат начинал тихонько лезть на потолок, не зная, как поднять ему настроение. Вот и сегодня он только кисло улыбнулся, увидев карикатуру от Марика, и печально прикрыл лицо учебником. — Ну вот почему так? — заламывал руки на перемене. — Почему опять её?! У меня же лучше стихи, ну Маэстро, ну ты скажи: лучше ведь? — Лучше, — терпеливо вздыхал Марат. — И в стенгазете меня печатают! Печатают же? — А то ты не в курсе! — …Ты сам к моим стихам рисунки рисовал! А на годовщину Октября опять её отправили! Ну почему? Ну чем я-то не угодил? А? Он ёрзал на месте, заламывал пальцы, вздыхал, кусал губы, смотрел жалобными щенячьими глазами… От сострадания на душе снова сделалось гадко. Вот есть у нас Павка, хороший парень, пишет хорошие стихи: простые, но искренние, уже сейчас — с немного прямолинейными, но интересными метафорами. Не Мандельштам, конечно, но на музыку такие стихи легли бы отлично, Марат уже сейчас это отчётливо слышал. Даже дед о них отозвался вполне положительно, а он ерунды не скажет! И есть Катюшенька Суханова. Которая пишет пафосную ерунду, как с агитплакатов, и берут её стихи только потому, что она любимая племянница учительницы. Ей самой-то, Катюшеньке этой, не надоело ещё? Марата бы давно от стихов затошнило, если бы их из него тянули насильно на каждый праздник. Эх, жизнь! — Непотизм, морковная голова. Как в Италии пятнадцатого века. — Слушай, не до твоей Италии сейчас, ладно? Раздражение в голосе друга ударило по ушам неожиданно больно. Марат резко встал, развернулся на каблуках и пошёл в класс, и весь урок сидел молча, только неестественно гибкие пальцы танцевали по столу, вырисовывая одну за другой арии из «Отелло». Обида и злость вскоре схлынули, как это у него всегда бывало: ну, на что тут обижаться? Павка расстроен, вот и ляпнул, ничего страшного. Когда он подошёл к Марату извиниться за резкость, Марик, конечно, тепло улыбнулся и похлопал его по спине: забудь, что за ерунда, яйца выеденного не стоит — но на душе всё равно остался липкий, мерзкий осадок. Не из-за Павки даже, а просто… В целом. На литературе Марат вспомнил, что с оркестровыми делами напрочь забыл выучить стихи — так вот, почему дедушка желал удачи! — и огрёб двойку. Не зная, куда деваться от накапливающейся тоски, бессильно пнул стену, выходя из класса, и получил уже от Лодьки Касынова: что ты делаешь, нужно соблюдать в классах чистоту, ты понимаешь, что вот этот вот след будет вытирать кто-то из твоих товарищей?! Вспыхнул, рявкнул, что Лодик лучше бы за своим стаккато следил, а не за его, Марата, поведением! Тут же устыдился — Мину Вахтанговну, литераторшу, он любил, и не хотел ни обижать, ни доставлять ей неприятности, устраивая в её кабинете ссору — и сердитыми, резкими движениями, злясь и на себя, и на Лодика, и на весь мир, вытер следы мокрой тряпкой. Видеть никого не хотелось, родное многоголосье школы назойливо лезло в уши и раздражало так, будто прямо под коленкой хлестнули крапивой, и теперь там нестерпимо чешется. Марат даже на Лёлика Каца с этими его оленьими глазами зыркнул сердито: он, ленинградец, стоял у окна и счастливо улыбался, глядя, как заливает стекло снаружи тяжёлыми дождевыми каплями. Счастливый весь, аж пристукнуть охота. Немного полегчало после хора. Тихонько улыбаясь уголками губ, Марик любовался подвижной, гибкой фигуркой Наташеньки Лейсановны, чудесными ямочками на щеках, густой и подвижной массой смоляных волос, слушал грудной голос, переливчатый и лукавый, словно бойкая речушка (он что-то напоминал ему, но Марат не мог понять — что именно, только мерещился далёкий, как из полузабытого сна, запах незабудок), а когда она, проходя мимо, легонько потрепала его по загривку, Марику даже на миг померещилось, что, может, этот день не так плох, как ему думается, но потом… — Наталья Лейсановна? — Голос эхом разнёсся по опустевшему классу. — Здравствуйте. Можно с вами чаю попить? Пожалуйста? — Здравствуй, Магдаров. Извини, но не сегодня, — улыбка у неё была откровенно вымученная. Марат нахмурился, пристальней вглядываясь в осунувшееся лицо, нерешительно шагнул вперёд: — Что-то случилось? У вас голос такой… — Нет, ничего особенного. Подготовка к юбилею Октября, очень… — Она медленно провела пальцами по векам и переносице, успокаивая явно воспалённые глаза. — Очень много работы. Сейчас как раз должен прийти Огнев, мы должны с ним… А-ах, господи, как спать хочется… Порепетировать. Ты его не видел? Павка… Марат незаметно сжал кулаки за спиной. Глупо, он сам понимал, что глупо, но внутри вспыхнула болезненная ревность, причём он даже не понимал сам, кого и к кому ревнует. Просто… Павка, значит. Репетировать они тут будут, значит. Ну и ладно, ну и пожалуйста, ему вот лично вообще плевать, понятно? Чёрт. Он и домой, получается, один будет идти. Один, под дождём, который давно уже перешёл в ливень, и… И он, может, тоже хотел бы, чтобы она его песенные потуги послушала и с ним позанималась, но «слушать его неприятно», «голос у него резкий». А у Павки, значит, не резкий, да? У Павки, значит, нежные колокольчики?! Ну и пожалуйста, ну и… Пусть хоть целуются тут, вот что! …господи, какой же он дурак иногда, просто кошмар. Ну и чего вот у него в горле свербит, а? Не от простуды ведь. Совсем не от простуды. — Он в библиотеку пошёл, — ровно ответил Марик. — Книги сдавать. Скоро придёт. — Спасибо. Так что извини, провести с тобой время не получится. — Искреннее сожаление в её голосе немножко утешало, но только немножко. — Но ты можешь остаться, конечно, сделать уроки… Как у тебя с учёбой? Мина Вахтанговна говорила… — Всё хорошо, — отрезал Марат. Наталья Лейсановна слегка приподняла брови, но возразить ничего не успела. — Я пойду, мне… Мне нужно домой. До свидания, извините. — Марик, погоди! Возьми хотя бы зонтик! Он, разумеется, сделал вид, что не слышит. Зонтик ещё ему, здоровому мальчишке, у женщины забирать, сейчас, бежит и падает. И домой тоже не пошёл. Если он сейчас окажется в пустом и тихом доме, откуда даже запах вишнёвого табака вымыло дождём, то просто ляжет и разрыдается в подушку. Или сорвётся и наговорит грубостей Гаянэ, когда она попытается спросить, почему он выглядит так, словно только что вернулся с похорон. И вообще… Он утром так и не смог наведаться на побережье. На берегу оказалось очень холодно. Ветер не просто пробирался под одежду, а драл до костей. Марат, как обычно, пришёл без шапки, без шарфа, и скоро уши заледенели, и онемело горло, но он всё равно пел, пел, пел… Надрывную, страшную, всё внутри выворачивающую наизнанку арию Риголетто, партию Скарпиа из «Травиаты». Разудалыми и до едкости язвительными получились у него ласковые «Шаланды, полные кефали…», и даже «Эх, яблочко, куда ты катишься!» он не спел — выкричал, отчаянно, звонко, яростно… Чтобы перекрыть волны. Море могло быть разным, за то Марат его и любил. И сегодня оно было словно огромным монстром. Монстр ворочался и вздыхал в мокрой тьме непроглядно-плотного ливня, щерился оттуда отблесками-усмешками: глупый-глупый маленький мальчик, думаешь, что сможешь перекричать море?.. Вечное море, бездонное море? Вспомни, как ты кричал здесь от боли, что тебя бросила мама, вспомни, вспомни эту боль, ну?! Море забрало её. Море было сильнее этой боли. Море всегда было и будет сильнее тебя, сильнее любого человека, так на что же ты, маленький глупый мальчик, надеешься?.. Марик помнил, как кричал здесь. Глупый маленький ребёнок, не знающий, как ещё выразить то, что клокочет внутри и рвёт на кусочки. Мама, мама, его мама, она уехала, она бросила его, бросила, просто так, потому что… Почему?! Почему она его бросила?! Шесть лет прошло, давно всё отболело, даже не пульсировал почти застарелый шрам на сердце, он давно уже научился жить без нее, смеяться без неё, радоваться без неё, но даже сейчас Марат не знал ответа. Почему?! — Vanne! La tua meta gia dedo. Ti spinge il tuo dimone e il tuo dimon son io… Ветер швырнул ему в лицо горсть крупных капель. Ливень усиливался, потоки ледяной воды струились Марату за шиворот, волосы вымокли насквозь, липли к шее, ко лбу, к щекам… Марат нетерпеливо мотнул головой. Громче! Громче, сильнее, чёрт, он себя вообще не слышит… Что, настолько слабый, да?! Слабый голос, слабый ты весь, сопляк, мальчишка, а ещё собрался… Что ты там собрался — петь?! На сцене?! Как Ланца, как Гобби, как… Идиот! Если ты даже какой-то там прибой и дождик перекричать не можешь, то что с тебя вообще взять?! Иди и бряцай по пианино до скончания века, как тебе дед и сказал! Если ты ничего не можешь… Значит, он был прав! — Credo in um Dio crudel che m’ha creato simile a se! Сильнее! На миг Марат задохнулся и пару секунд стоял, судорожно схватившись за грудь: она отозвалась короткой вспышкой тупой, но сильной боли — то ли перегрузил диафрагму, то ли горели нехваткой дыхания лёгкие, то ли… Мальчишка судорожно глотнул воздух и прерывисто его выпустил. Голова шла кругом. Небо всё обрушивало на него потоки дождя, Марат давно должен был продрогнуть до кончиков пальцев на ногах, но вместо этого… — Credo! In um Dio crudel! — начал заново, едва-едва восстановилось дыхание. Вместо этого внутри словно клокотало живое пламя, жар в разы сильнее холода и ветра вокруг. Чёрные глаза горели, неестественно гибкие и длинные пальцы сами собой стискивались в кулаки, но даже сейчас, задыхаясь в бессильной и бессмысленной ярости, он невольно повторял приёмы Гобби, абсолютно прекрасного в роли Яго. Он столько раз слышал их всех, этих прекрасных, невероятных певцов, столько раз повторял за ними, пытаясь петь, как они, держаться, как они, артикулировать, как они, дышать, как они, что даже сейчас он не кричал — он пел. Задыхался, захлёбывался эмоциями, дождевыми каплями, воздухом — и пел снова, с самого начала. Ожесточённо и яростно — пел, пел и пел, растворяясь в пении, всего себя, до самого дна, вкладывая в пение. Пел ради жара, клокочущего внутри, ради ощущения чего-то тугого и горячего, наполняющего грудь, ради напряжения в связках, ради… Ну же! Ну, ещё чуть-чуть, давай же! — Son scellarato perche so… Ах ты!.. Прибой швырнул Марату в ноги волну, окатив чуть не до пояса, и мальчишка с возгласом отпрянул. Твою мать, ведь почти получилось, получилось же! Марик захлебнулся горячей обидой, ногти больно впились в ладонь. В ботинках воды теперь больше, чем ног, брюки выжимать придётся. По телу пробежала зябкая дрожь, пробрала до самых костей, Марат невольно обхватил себя руками и только теперь понял, что у него зуб на зуб не попадает. Уйти? Ни за что. Он должен хотя бы допеть арию до конца, должен… Марик не знал — почему, просто должен, должен и всё, потому что… — Son scellarato perche son uomo, e sent oil fango originario in me! Почему мама ушла от него?! Марат пел — ожесточённо и яростно, весь свой бессильный гнев на этот дурацкий день, на дождь, на Чингиску, на Павку, на себя, на… на маму… На всё, на всё, на всё сразу, всё, что было у него внутри — всё он вкладывал в пение и, казалось, не слова швырял в насмешливое море, а раскалённые до предела жаркие угли. Сильнее! Не кричать, только не кричать, хочется, я знаю, но главное — не кричать, а петь! Петь, как это делал бы Гобби, или Шаляпин, или кто-нибудь ещё, кто-то большой, сильный, величественный, страшный в своей ярости, а не жалкий… Контролируй голос, не срывайся на визг… Твою мать! Остановиться, выпрямиться, перевести дух. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох… Ещё раз. — Vanne! La tua meta gia vedo… Дыши спокойнее, дыши глубже, нужно, чтобы было удобно, нельзя, чтобы были зажимы, дыши спокойнее, дыши глубже, направляй голос, не кричи, направляй, управляй… Сильнее, ну же, ты можешь сильнее, верь, что можешь, кто ещё в тебя верить будет, если не ты сам? Марат не замечал ничего вокруг — ни ливня, ни моря, ни пронизывающего насквозь ветра, он целиком ушёл в пение, растворился в нём, в напряжении связок, в раскалённых, как угли, звуках, в обжигающем ощущении жара внутри. Нетерпеливо смахнул с лица влагу — и ладонь обожгло теплом: под проливным ливнем он умудрился вспотеть. Сколько раз он перебивал себя, ошибался и пел снова? И снова. И снова… Яго, Риголетто, чтобы немного отдохнуть, снова Яго… Когда дед заставлял его переигрывать раз за разом сложный пассаж на фортепиано, Марат быстро начинал лезть на стенку от скуки, а потом в какой-то момент у него отключались все эмоции, и он заученно отбивал пальцы о клавиши. Но здесь его не заставляли, он мог развернуться и уйти в любой момент — но не уходил. Он пел, пел и пел, снова и снова швыряя в море раскалённые угли, и с каждым разом они делались только горячее. И горячее. И горячее. …Обычно Марик уползал с побережья либо чуть ли не искрящимся от удовольствия, радостно взвинченным, погружённым по уши в мысли о том, что и как будет петь завтра, либо измочаленным, абсолютно выжатым, но до одури счастливым. Сегодня — едва волочил ноги, мокрый насквозь от ливня и пота, но… Три последних раза. Сначала Яго, потом Риголетто, потом, неожиданно для себя самого, шаляпинскую «Дубинушку». Он пел — море ревело раненным зверем, плевалось ледяной пеной, но он пел — и слышал себя абсолютно ясно и отчётливо. Слышал, как точно управляет собственным голосом, как точно попадает во все ноты и интонации. Будто укротил что-то клокочущее и яростное глубоко внутри. Сил на радость не было — только на мрачное, тяжёлое удовлетворение. По дороге домой Марат успел остыть и продрогнуть до костей и вот теперь лежал, с головой зарывшись под одеяло, и почти с удовольствием осознавал: в горле скребётся скорая простуда. Отлично. То, что нужно, вот только этого ему и не хватало для полного счастья, этот день ведь был недостаточно паршивым, правильно? Ещё и перед Октябрём, на него рассчитывают в школе… Ну, значит, отказываться, если окончательно разболеется, а что теперь? Выходить больным и бренчать по клавишам какую-то ерунду? Чёрт. От жалости к себе противно заныло под рёбрами. Так, теперь только нужно потише, а то чуть-чуть громче нужного вздохнёшь — придёт Гаянэ, будет сидеть тут, трепетать ресницами, смотреть огромными оленьими глазами, и в какой угол от неё прятаться? Так что не вздумай разводить сырость, сопля зелёная! И вообще, что с тобой сегодня такое, а? Ну, опоздал, ну, упал, ну, в школе неприятности, ну, с Наташенькой Лейсановной побыть не получилось, и с дедом тоже, ну, подумаешь, одиноко тебе… Будто в первый раз, ей-богу. Лучше бы порадовался, что получилось на море, а ты… Нытик какой-то. Чего ноешь-то? Дурак. Марик рывком подскочил на ноги и энергично помотал головой. Волосы у него были густые, тяжёлые, сохли долго — по стенам полетели брызги. Мальчишка фыркнул, словно норовистый жеребёнок, быстро оделся в сухое и решительно вытряхнул на кровать всё содержимое портфеля. Надо же, даже не слишком пострадало! Марат уже приготовился хоронить как минимум тетради, а скорее всего, и учебники, но нет, всё почти цело. Проверил самописку — подарок деда — и с облегчением выдохнул: цела. Ну, хоть что-то хорошее. Лучше отвлечься, пока окончательно не расклеился. Весь последний год Марат увлечённо изучал итальянский. После оперных арий на языке оригинала, после совершенно роскошных неаполитанских песен не влюбиться в этот раскатистый, звонкий, изумительно мелодичный язык было невозможно. И плевать, что в школе итальянскому не учат! Кроме основных терминов — они-то, конечно, на итальянском. Марик, честно говоря, от всего сердца не понимал причину: школа музыкальная, половина хорошей музыки написала итальянцами, вся музыкальная терминология на итальянском — а учат их какому-то там английскому и немецкому, это по какой, интересно, логике? Ну да неважно. Когда Марат чем-то загорался, любые препятствия становились для него мелочами, не стоящими никакого внимания. Делов-то: через Петю-моряка (он теперь занимался с Таисией Степановной и готовился поступать в консерваторию, и дедушка даже помог ему с местом в общежитии) достать книжки по грамматике, наладить обмен (итальянские тексты в обмен на снятые на слух ноты всего, что Петя попросит, от Марика) — и пошла учёба. Чтению Марат учился по тому, что доставалось от Пети, а в говорении помогали многочисленные итальянские фильмы на дедушкиной даче и, конечно, «рёбра». Сейчас, спустя год, Марик уже вполне неплохо читал и понимал на слух, а вот речь… Спросить совета было не у кого, поэтому оставалось только гадать: есть у него акцент, или нет. Надеялся, что нет: их англичанка часто говорила, что рисует ему слабую-слабую тройку исключительно за чистоту произношения. Точнее, она говорила: «Вы, Магдаров, как маленькая симпатичная обезьянка: копируете без понимания! Вокабуляр отсутствует, читаете по слогам, но зато говорите как урождённый лондонец!» Марат даже не обижался: ну, неинтересен ему английский, что ж теперь. Был неинтересен. Теперь англичанка нарадоваться не могла его подскочившим оценкам, постоянно спрашивала: что ж ты раньше так не учился, Магдаров?! Магдаров только загадочно и немного смущённо улыбался, опускал длинные ресницы и рассеянно отбивал по парте: «Be my love…» Марат выудил из груды учебников и тетрадей на постели слегка подмокшие листы, на которых аккуратный Петин почерк вывел текст очередной неаполитанской песни (что в этом мире вообще может быть чудеснее неаполитанских песен?!), завалился на кровать и деловито уткнулся носом в убористые строчки. Пробежал глазами первую строфу… И, скривившись так, словно кто-то больно резанул его ножом прямо в живот, с хрустом скомкал листок и швырнул его куда-то в угол. Побелевшие губы судорожно сжались в полосочку, почти до крови, докрасна впились острые зубы, меж изломанных бровей пролегла глубокая складка, лицо напряжённо застыло. Бывают такие дни, когда всё валится из рук. Кажется, что валится, а на самом деле это ворочается под сердцем застарелая, не отжившая ещё своё до конца, боль и скребёт, скребёт когтями по рёбрам, и медленно поднимает хищную змеиную голову, чтобы в какой-то момент ужалить неожиданно и болезненно. «Мама, я так счастлив оттого, что возвращаюсь к тебе! Моя песня тебе скажет, что это самый лучший мой день», — успел прочитать Марат на ожесточённо смятом теперь листочке. Мальчишка рухнул лицом в подушку, стиснул её обеими руками и судорожно прикусил наволочку. Мама… Слово отзывалось в груди мучительной тоской. Мама. Марик зажмурился и зарылся в подушку сильнее, будто кто-то мог увидеть, как застыло болезненной маской его живое лицо. Закусил губы и тут же скривился, слизнул выступившую под зубами красную влагу. Мама, — горько пело сердце в ритме самой чудесной, самой надрывной, самой нежной из неаполитанских песен, — мама, мама. Как давно он её не видел? Когда она в последний раз приезжала? Кажется, прошлым летом. Да, точно, летом, в июне, он ещё мимолетно расстроился, что не в августе, и тут же горячо укорил себя за эгоизм (просто за шесть лет мама ни разу не приехала к нему на день рождения, только присылала подарки). Было так здорово: наступили каникулы, и тут же такой чудесный подарок — мама! Его мама, самая лучшая, самая замечательная, самая… Из горла вырвался глухой звук, немного похожий на собачий скулёж, и мальчишка тут же с усилием сглотнул тугой комок. Прекратил сейчас же! Ты уже не ребёнок, чтобы по мамочке плакать, понятно? Скулить ещё тут будешь, ты что — собака? Брошенная… На даче после отпуска. Не будет он плакать. И он не собака, просто… Марат больно впился зубами в свежую ранку и сжался в угловатый комочек. Просто он бы сейчас все свои песни, все пластинки, все фотокарточки с Гобби и Ланца отдал за то, чтобы просто увидеть маму.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.