Яма (1920)
27 августа 2022 г., 18:37
Часы выстукивали полночь. Последний посетитель уже четыре часа как ушёл, а я всё сидел у себя в кабинете, зарывался в справочники, заполнял журнал, потом взялся переставлять пузырьки в шкафчике и протирать полки, а когда управился и с этим, засел штудировать учебник частной патологии Штрюмпеля. Не сказать, чтобы всё это было так уж ненужно, даже напротив. Но мысли мои то и дело соскакивали туда, от чего я безуспешно пытался отвлечься, а сердце колотилось так, что в груди становилось больно. Валерьянка уже не помогала.
Евгений Петрович снова изволил пропадать. Уже на полчаса застряв на одной странице, повествующей о катарральной пневмонии, и изводя себя мучительными опасениями, я думал, что на этот раз уж точно всыплю ему, пусть только он вернётся. Господи, пусть только он вернётся! Нет слов, чтобы выразить, как я ненавидел его чёртову службу. Где его носило, по каким помойкам и притонам, под чьи пули он лез на сей раз? А что, если он нашёл кого-то вместо меня и списывает всё на службу? Нет, нет, не может этого быть. И всё же бессердечие его не знало границ. Он ни разу не удосужился даже позвонить или дать телеграмму, что задерживается, а мне предлагалось всё это терпеть. В последнее же время, с того адского дня, когда он ушёл в ночь и пропал почти на сутки, всё это стало совершенно невыносимым. Моя радость, единственный и любимый мой, сейчас он превращал мою жизнь в кошмар, и не мог этого не понимать. Прежде ничего подобного со мной не случалось, ни за кого мне не доводилось переживать так сильно, но никто и не давал повода. Жалел ли я, что связал свою жизнь с ним? Ни секунды. Но как я жалел, что отпустил его в этот его уголовный розыск, как жалел, что отпускал прежде! И не мог не видеть, что теперь он целенаправленно уничтожает себя, наплевав на меня и мои чувства. Как я мог остановить его? Натурально, никак, и скромных сил моих, и всей моей любви к нему не хватило бы. Но теперь я был настроен решительно поговорить с ним и положить этому конец. Понимал я, впрочем, и то, что никакие скандалы и угрозы, никакие ультиматумы не подействуют, и я скорее потеряю его, чем мне удастся добиться чего-то от этого упрямца.
Была четверть второго, когда за входной дверью зазвенели ключи. Я вылетел из кабинета, поставил лампу на столик и сам встал в прихожей, в полной решимости задать ему трёпку теперь же, пока чувства мои не успокоились и не улеглись. В замке возились подозрительно долго, но наконец дверь распахнулась, и радость очей моих предстала передо мной, нетвёрдо держась на ногах.
— Не спишь? — на его лице изобразилось лёгкое удивление, и прежде, чем я успел открыть рот, он отодвинул меня, взял лампу и, не разуваясь, ушёл в ванную, распространяя за собой убийственный водочный шлейф.
Он снова был пьян. От ощущения собственного бессилия мне хотелось застонать. В темноте подошёл я к двери, за которой шумела вода, и опустился на пол. Зачем я отпустил его тогда, зачем отпустил сегодня утром? Зачем не поговорил с ним? Зачем теперь позволил уйти с керосиновой, чёрт возьми, лампой, которую он в таком состоянии вполне может уронить? Погружённый в полное оцепенение, я не скоро заметил, что вода не затихает уже непозволительно долго. На стук Женя не отозвался. С зашедшимся сердцем я дёрнул дверь — она, разумеется оказалась заперта. Не давая себе времени представить его бездыханное тело, я рванул дверь сильнее и сорвал шпингалет. Женя, свернувшись клубком, спал на полу, на коврике. Волосы и китель его были залиты водой. Я закрутил кран, из которого хлестала ледяная вода, и сел на корточки с ним рядом.
Противоречивые желания испытывал я — ударить его и обнять, что есть силы, и, обняв, плакать. Я схватил его за плечи и в сердцах сильно встряхнул, но Женя, не приходя в себя, болезненно застонал, и я устыдился своего порыва. Путаясь в ремнях, я отстегнул его кобуру и повесил рядом с полотенцами, потом стянул сапоги. Он лежал на полу в неровном и тусклом свете лампы, такой родной, несчастный и безвольный, что на мгновение я забыл обо всём остальном. Подхватив под мышки, я попробовал приподнять его, и он мягко повис у меня на руках. Вспомнилось, как я тащил его к себе по заснеженным улицам, сходя с ума от тоски. Тогда страх за него, страх опоздать придал мне сил. Впрочем, и сейчас он оказался не так уж и тяжёл, и мне удалось взять его на руки и донести до кровати. Распахнув окно, чтобы не хлопнуться в обморок от сивушного амбре, я принялся раздевать его, и он проснулся, заворочался и попытался меня оттолкнуть.
— Не надо, я не хочу.
Я чувствовал отвратительное одиночество, и от того, что он пришёл в сознание, было не легче. Казалось, будто это не совсем он, и тот, другой, что был теперь, не любил меня и не помнил. Извернувшись, он попытался отползти, но не смог. Я бережно снял с него форму и накрыл одеялом. Он тут же устроился у меня под боком и задышал тихо, успокоенно, а когда я всё ещё подрагивающей рукой провёл по его влажным волосам — вдруг развязно подался ко мне навстречу, не открывая глаз, как слепой котёнок, ткнулся губами мне в шею и беззвучно пьяно рассмеялся.
— Генрих, мне очень плохо, — сообщил он.
— Потерпи, мой хороший, — я всё гладил и гладил его по голове, пребывая в оцепенении. — Всё пройдёт.
Я подумывал, не дать ли ему лекарства, но пока решил воздержаться, и дал ему только воды. Вскоре он уснул. Я встал и в темноте нашёл его китель, вытащил из нагрудного кармана сухо побрякивающую пачку папирос. Он и в этом не послушал меня, и закурил снова уже давно, но это теперь казалось мелочью. Я подошёл к окну, выудил одну папиросу и, неловко чиркая спичками, попытался закурить. С третьей попытки получилось, и я честно попробовал успокоиться и сосредоточиться, но снова почувствовал лишь тошноту и саднящую в горле горечь. Стало мерзко. Недокуренную папиросу я выбросил в окно, а сам так и остался стоять, не в силах стронуться с места. Мне было безумно жаль себя, ещё жальче — Женю. Жить так дальше было невозможно, но я всё медлил и медлил, всё не мог принять какое-либо решение. Задумчиво потянул я за кончик галстука, и шёлковая полоска скользнула с шеи в руку. Я обернулся на Женю. Он тихо спал, разметавшись по постели. Привязать его что ли, в самом деле? Не галстуком, конечно, нет, и уже не спрашивать разрешения. Не слушать его больше, действительно не пускать, пусть ругается, пусть угрожает, но будет здесь, со мной, и попросту не сможет больше вредить себе.
Нет, конечно, нет, я не сделаю этого. Он не простит меня, и всё станет ещё хуже. Я рассердился сам на себя и в сердцах отбросил галстук, устало опустился на подоконник и потёр глаза рукой. Я бы сделал всё, чтобы помочь ему, но я был бессилен. Оставалось надеяться только на время.
— Генрих, — из забытья меня вырвал его негромкий оклик.
— Что, милый?
— Прости меня.
Он обнимал мою подушку и тяжело дышал. Опьянение заметно отступило, и его потихоньку начинало трясти. Я снова сел рядом.
— Всё будет хорошо, маленький.
— Я больше так не буду, — прошептал он то ли мне, то ли себе.
— Конечно, не будешь, — я успокаивающе погладил его по руке, лёг рядом, обнял, согревая. — Конечно.