Офицер (1924)
27 августа 2022 г., 18:37
— Женя!
Он не отвечает, не оборачивается, не делает ни малейшего намёка на движение ко мне. Подойти сам я не решаюсь, хотя более всего на свете мне сейчас хочется прижаться к его глухой, как стена, спине, обнять его и не отпускать.
— Женя, прости меня пожалуйста.
Повторяю это уже третий раз, но бесполезно, я и сам знаю. Он, конечно, частенько сердится на меня. Он может рявкнуть, может прижать меня в углу и угрожающе испепелять взглядом, может даже по-армейски обругать, но всё это не страшно, хоть в первый момент всё внутри замирает от ужаса и восторга. Он всегда прощает меня почти сразу. Хуже всего такое — ледяное, колючее молчание, даже не злое, а просто… Будто я стал ему чужой. Такого я за ним не помню, и слава богу, но теперь я не знаю, что делать.
— Пожалуйста!
Звучит тихо и задавленно, и у самого сердце разрывается от жалости к себе.
— Женя, я был очень неправ, я сказал глупость. Я люблю тебя. Я не это имел в виду.
— Да что ты, — не оборачиваясь, ледяным голосом хмыкает он, и это первое, что он соизволил сказать.
На улице ливень, капли дождя стучат в стекло, а внизу, на бульваре, я знаю, ветер полощет деревья. Подойти и посмотреть я не решаюсь, потому что у окна стоит Женя. От каждого дробного удара в окно что-то внутри сжимается и хочется плакать.
— Что же ты имел в виду? — без интереса спрашивает он, и в его голосе я слышу что угодно, кроме желания понять меня и простить.
Скорее — получить новые подтверждения моей неправоты и злонамеренности.
— Я имел в виду… — начинаю я и запинаюсь.
Чёрт знает, что я имел в виду. Я имел в виду, похоже, именно то, что сказал, но говорить это Жене я не должен был, и потом, сказанное с ним совершенно не соотносится, и поэтому…
— Я так на самом деле не думаю, — говорю я. —Это не имеет к тебе никакого отношения.
— И часто ты говоришь то, что не думаешь? — с издёвкой спрашивает он, чуть оборачиваясь, и зло щурит глаз. — С момента нашего знакомства?
Я чувствую, как ему больно, но ничем не могу этого облегчить. Не могу же я заставить его забыть. Думать надо было раньше. Хотя что такого, в сущности…
— Я всегда говорю тебе то, что думаю, — загнанно и неловко противоречу я сам себе. — Я тебе не врал никогда. Я имел в виду, что вас воспитывали для определённых целей и учили подчиняться приказам командования. Служить интересам государства. Не только тебя, всех…
— Возможно, — роняет он и отходит от окна, но не ко мне, хотя сердце успевает забиться в глупой надежде, а проходит к двери. — Но тебя это ни в коей мере не касается.
Идти за ним не хватает духу, а когда я слышу звук открывающейся входной двери — уже поздно. Вылетаю в подъезд с тем, чтобы услышать его шаги внизу, сдавленно позвать — безрезультатно. Бежать за ним на улицу в халате я малодушно не решаюсь. Я не думал, что он и в такую погоду последует своей привычке. Остаётся надеяться, что он придёт и всё разрешится.
Но ничего не разрешается. Он приходит через пару часов, и, увидев меня в прихожей, только досадливо морщится, да и то слегка. Проходит мимо.
— Женя, что мне сделать, чтобы ты простил меня?
Он останавливается рядом, и, глядя мимо меня куда-то вглубь коридора, говорит жёстко и быстро:
— Меньше всего я хочу устраивать сцены. Но живу я с тобой, и мне, к сожалению, пойти больше некуда. Поэтому будь добр, не ходи за мной. Я действительно не хочу тебя видеть сейчас.
Обнадёживающее «сейчас» мало утешает меня, и я не выдерживаю и бросаюсь ему на шею, висну на нём и шепчу что-то невнятное. Он уворачивается, как от пьяного, и почти брезгливо отстраняет меня.
— Убрал от меня руки и отошёл, — стальным, натянутым, как струна, командирским тоном рявкает он и обжигает безразлично и холодно, будто кнутом: — Выполнять!
По спине пробегают мурашки, и я машинально жмурюсь. Прежде он говорил подобным тоном только когда я был в опасности и он хотел уберечь меня от чего-то. А теперь…
— Женя, ты простишь меня когда-нибудь? — убито спрашиваю я, не решаясь преследовать и не поднимая взгляда.
— Ты меня удивляешь. Зачем тебе прощение какой-то дрессированной зверушки? Солдафона? Где твоё чувство превосходства?
На пальцах ещё живо ощущение его тепла, его вымокшей гимнастёрки, его мягкого тела. Я ухожу в кабинет и трясущимися руками накапываю себе двойную дозу успокоительного, уже второй раз за день. Я глупо и бездумно уронил это слово, не вкладывая ничего обидного, и мне в голову не могло прийти, что он обидится. Хотя было очевидно, что он обидится, даже если знать его в сто раз хуже, чем я. Если б он ударил меня, мне было бы и то легче, но нет, наподдать мне он может разве что в шутку, если сердится, но не сильно. Теперь же он меня не коснётся — заледенел.
Как в тумане проходит остаток дня. Женя тихо сидит в спальне, закрыв дверь, и я, несколько раз подойдя к ней, наконец решаюсь заглянуть. Не зажигая света, Женя лежит на постели, свернувшись клубком, но услышав, как я открываю дверь, он вскидывается. На меня накатывает решимость, я подхожу и сажусь рядом с ним, беру его за руку, которую он тут же отнимает у меня.
— Давай мириться, — прошу я. — Пожалуйста. Я ведь не сказал тебе ничего такого уж страшного.
— Ничего, кроме того, что меня надрессировали служить, как собаку, — холодно и едко говорит он и встаёт.
— Я не говорил «как собаку»!
— А что, дрессировать можно кого-то ещё? — хмыкает он и останавливается у двери. — Спать я буду в гостиной. Не ходи за мной, а то получишь.
— Я не имел в виду ничего оскорбительного. Ты же сам знаешь, как воспитывали офицеров.
— Знаю получше тебя, — бросает он, прежде чем выйти. — А у тебя за такие слова ещё лет десять назад могли бы потребовать удовлетворения.
— Давай, потребуй, — обессиленно роняю я вслед уже закрытой двери.
Ночь без него — сплошное мучение. Нет рядом привычного тепла, никто не дышит спокойно и тихо, не ворочается, укладываясь удобнее, не тянет на себя одеяло, не закидывает на меня ногу. Некого обнять, некому уложить голову на плечо. В груди болит так, что тяжело дышать, и сердце разрывается. Я надеялся, что засну и это пройдёт, но заснуть не получается. Не выдерживаю, включаю свет — половина третьего ночи. Надеваю халат и иду к нему.
Он лежит, укрывшись шинелью, на диване, и я не могу понять, спит он или нет. Это неважно. Я наваливаюсь на него сверху, обхватываю руками поверх шинели и зарываюсь носом между колючим воротом и его нежной шеей, пахнущей цветочным одеколоном.
— Прости меня, пожалуйста, я не могу без тебя, — шепчу я. — Пожалуйста, Женя. Будь же великодушен. Я очень виноват перед тобой.
— В чём именно? — спрашивает он совершенно не сонным голосом.
— Я некорректно выразился. Оскорбительно и глупо. Ты гораздо больше, чем всё это… Я люблю тебя.
Он садится так резко, что я едва не падаю. В темноте Женя некоторое время внимательно смотрит на меня, а я, не решаясь его коснуться, всё тереблю и тереблю в пальцах рукав его шинели. Сердце сжимается так больно, что мне кажется — сейчас умру. Если он теперь не простит меня, я не знаю, что…
Он вдруг хватает меня и грубо опрокидывает на подлокотник, прижимая к себе так крепко, что я задыхаюсь и не могу шевельнуться, и издаёт сердитые нечленораздельные звуки, как кот перед дракой. От его хватки мне больно, но о, насколько это лучше той боли, что поселилась в моём сердце! Поэтому я терплю молча и не сопротивляюсь, только запрокидываю голову и всем своим видом показываю, что сдаюсь на его милость. Вскоре Женя выдыхается и отпускает, но глаза продолжают гневно метать молнии.
— Я люблю тебя, — повторяю я и решаюсь протянуть руку, коснуться его волос.
Он снова прижимает меня к подлокотнику, теперь уже для того, чтобы поцеловать, всё ещё тихонько рыча. Потом тяжело роняет голову мне на грудь.
— Я тоже люблю тебя, — спокойно говорит Женя. — Хоть ты и глупый. Не говори так больше. Не рассуждай о том, в чём не смыслишь.
Сжимает меня за шкирку, легонько выпускает когти, вздыхает.
— Впрочем, ты в чём-то прав, — добавляет он.