Ткань бытия

NC-17
Завершён
237
8
Размер:
352 страницы, 139 747 слов, 68 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
237 Нравится 289 Отзывы 54 В сборник

Прошлое (1939)

Настройки
Примечания:
      Женя был на службе, и потому вопросов, куда пошёл да зачем, Генрих избежал. Дверь на чёрную лестницу, не открывавшаяся уже лет двадцать, поддавалась с трудом, и тут как раз его помощь была бы кстати, но… Отчаянно скрипя проржавевшими петлями, дверь наконец отворилась, и на Генриха дохнуло холодом и сыростью.       Свет керосиновой лампы плясал по стенам, выхватывал сначала стёртые ступени, потом — дверь на чердак. С тех пор он, кажется, сюда не поднимался. На чердаке царили мрак и запустение, пахло пылью, и свет еле проникал в крошечное окошко. Скрипели половицы. С волнительно замершим сердцем Генрих прошёл до дальнего угла, опустился на корточки, рискуя измазать в пыли костюм, поставил лампу на пол. Вот ещё атрибут прошлой жизни… Лампа эта тоже не один год стояла без дела с тех пор, как прекратились перебои с электричеством, а теперь этот тяжкий, но связанный со счастьем керосиновый запах, да и вся чердачная обстановка мгновенно погрузили в щемяще-далёкое прошлое. Волнуясь и царапая руки, Генрих торопливо нашёл пару слабо держащихся досок, приподнял и, отчаянно боясь не найти, опустил руку под половицы. Нет, всё было здесь, на месте, но волнение от этого только усилилось, захолонуло сердце. Взять ножницы с собой не догадался, и теперь долго и мучительно подцеплял и развязывал самим же завязанный узел бечёвки, опутывающей большой, плотный клеёнчатый свёрток. Вот ведь постарался тогда, и когда только время нашёл…       Всё было в сохранности. Дрожащей от волнения рукой Генрих развернул клеёнку и извлёк на свет Женины шинель, китель и рубаху. Отчего-то захотелось плакать. Казалось, будто он, словно вор, касается чего-то запретного, тайны столь давней, выцветшей, почти нереальной, затянутой в пыль, дымку и туман, что мнилась она уже чьей-то чужой. Осторожно коснувшись кончиками пальцев засохших бурых пятен на рубахе, всё же не удержался — тихо заплакал, всколыхнулось в душе то давнее, память о пережитом ужасе, без которого не было бы теперь ни счастья, ни любви, ни жизни. Но всё казалось — ещё болит, оттого и касался бережно, осторожно, будто под насквозь пропитавшейся кровью тканью всё ещё находится любимое израненное тело. И вновь мельком, но остро кольнула злость на того, кто посмел причинить ему боль, хоть давно уже отболело, прошло… Про ту историю Женя больше ничего и никогда не рассказывал. Сказал только, что решил тот вопрос раз и навсегда, и расспрашивать или напоминать запретил.       У ворота кителя, к которому Генрих осторожно прижался губами, показалось, ещё жив был тонкий, тончайший запах, хотя этого никак не могло быть, уж сколько лет прошло… Сколько лет прошло, а помнится — Женя любил тогда цветочный брокаровский одеколон и «Флореаль» от Сиу, и ещё те прелестные французские духи, Coty, дай бог памяти, как же они назывались… Теперь таких уж не найдёшь. Будто самого Женю, Генрих бережно обнял окровавленный китель и прижал к груди, и, казалось, почувствовал под пальцами тонкую Женину талию. В тишине было почти слышно, как бьётся сердце.       До боли жаль было расставаться с этой, хоть и страшной, памятью, к которой не возвращался двадцать два года. Тогда, ледяным декабрьским вечером незапамятного прошлого, умирая от тоски и боясь оставить бессознательного Женю хоть на минуту, обматывал свёрток бечёвкой при точно таком же свете керосиновой лампы, потом лез на чердак, поскальзываясь на обледенелых ступенях, потом отрывал доски, потом… Потому что страшно. Потому что выбрасывать или сжигать без позволения Жени (только бы он жил!) никак невозможно. Потому что оставить у себя нельзя — вдруг обыск, вдруг за ним придут, вдруг, вдруг… Этого и теперь нельзя исключать. Очень даже возможно. И сюда, в этот тайник под полом чердака, не полез бы ещё двадцать лет, но самолично слышал сегодня в домоуправлении, что дом будут надстраивать, и очень скоро. А раз так, то непременно придут сюда и найдут. Того, что это может грозить неприятностями, Генрих не слишком боялся, хотя это не было совсем уж невозможно, особенно теперь, а рисковать Женей после всего пережитого… Нет, конечно, скорее они просто выбросят свёрток, и разбираться ни с кем не будут, мало ли кто и когда его положил… Но предполагать, что они будут смотреть его и касаться своими руками, не было никаких сил. Нет, таких вещей никто не должен касаться. Остальная-то, неопасная форма того времени вроде шаровар и сапог давным-давно уже отслужила своё и была выброшена собственноручно Женей. Были, конечно, ещё ордена, но ордена Женя сам же где-то спрятал ещё тогда, а где — не говорил.       В нагрудном кармане кителя что-то глухо брякало. Тогда, много лет назад, Генрих не обратил на это внимания. Теперь трясущимися руками торопливо расстегнул пуговицу и извлёк полупустую пачку папирос «Дюшесъ», а порывшись ещё, — криво сложенную вчетверо записку с каким-то наспех набросанным незнакомой рукой бледно-карандашным адресом. Тихонько и рвано вздохнув, Генрих бережно сложил записку и вместе с папиросами отправил в карман пиджака. Маленький квадрат окна становился тускло-серым. Пора было торопиться.       Пока большими портновскими ножницами, с бешено колотящимся сердцем, изрезал всё на удобные куски, стало совсем темно. Чувствовал себя почти святотатцем, но так было надо. Так было надо. И всё же, когда зажигал в печи огонь, сердце неприятно и больно сжалось. Нет-нет. Всё к лучшему. Не о чем жалеть. У Женьки с тех пор сменилась уже пара-тройка шинелей, несколько кителей и не один десяток рубах — бязевых, батистовых, льняных, с манишками и оборками и без них, даже с вышивкой и кружевами, Генрихом дареных — всяких. Но эти казались дорогими, отчего-то бесконечно дорогими, связывающими не только с тем счастливым и страшным временем, но с самим тем жутким моментом, из-за которого Женька наконец стал его… Огонь в печи неприятно расплывался, и Генрих сам не замечал, что тихонько всхлипывает, пока сидел перед печкой прямо на полу и ворошил в огне кочергой. Лицо жгло, и было жарко и душно, но окно на всякий случай не открывал. Это можно сделать и потом…       Всё уже почти прогорело, когда в прихожей послышался звон ключей.       — Генрих, ты дома? — донёсся знакомый и до боли родной голос. — Ты что, печку топил?       Генрих панически метался по комнате, торопясь открыть окна и проверяя, не оставил ли следов преступления. Помнится, тогда, двадцать лет назад, шутил про царевну-лягушку. Улететь Женя не улетит, да и воды много утекло, а вспылить всё ж-таки может. Но пока сердиться он и не думал, и, когда Генрих вышел к нему, делая невинное лицо, не слишком беззаботное, чтобы Женя ничего не заподозрил, — мыл руки в ванной и приглаживал волосы влажными руками, откровенно любуясь собственным отражением. Генрих подошёл и обнял его сзади.       — Я немного замёрз, — сказал он.       — Пятнадцать градусов, — фыркнул Женя и подозрительно обернулся. — Хотя я не против. Я люблю, когда печь. Мы её уже лет десять с тобой не разжигали, да?       Он вышел из ванной и прошёл в гостиную.       — Что ты жёг? — Засмеялся он. — Пахнет как, знаешь… Будто кто-то шинель в костре подпалил. У меня раз так было.       Он вдруг замер, словно какая-то мысль пришла ему в голову.       — Что ты жёг? — вдруг тихим непроницаемым голосом, как всегда, когда сильно нервничал, спросил он снова и метнулся к печи, распахнул дверцу, не слушая Генрихово робкое «ничего я не жёг, я просто топил».       Всё уже прогорело, Генрих постарался хорошо, и теперь только угольки от пары добавленных для жара поленьев тихо вспыхивали и гасли в золе. Женя поворошил кочергой, и что-то металлически звякнуло. Тогда он подгрёб к себе золу, обжигаясь, порылся в ней рукой и скинул на паркет несколько чёрных кругляшков, протёр один и приблизил к глазам, а потом беспомощно обернулся на Генриха.       — Что это? Откуда? — упавшим голосом спросил он.       Генрих молча стоял у открытого настежь окна и мысленно ругал себя, на чём свет стоит. Пуговицы, дурак, не обрезал, и теперь одну из них, с орлом и пушечными стволами, Женя держал в руках. Предчувствуя скандал, Генрих горько вздохнул и поёжился, обхватив себя за плечи. Сентябрьский ветерок, только что казавшийся спасением в жарко натопленной комнате, теперь неприятно холодил.       — Что это? — повторил Женя.       Опустившись за стол и не глядя на Женю, Генрих вкратце рассказал. Женя сидел молча. Глупость, несусветная глупость, но показалось, что он теперь может уйти, уйти совсем. И это было бы глупо и жестоко с его стороны, но Генрих же знал, как серьёзно он к этому относится, как для него всё это важно, даже теперь, почти повёрнут на этом…       — Ты правильно сделал, — сказал наконец Женя, поднимаясь с пола и садясь на диван, по-прежнему сжимая пуговицу в руке. — Но зачем ты мне соврал?       — Боялся, что ты осерчаешь на меня, — признался Генрих, не веря до конца, что всё обошлось. — Ты правда не сердишься?       Женя не ответил. Он казался погружённым в себя и задумчивым, но в уголке губ играла слабая улыбка, и он всё теребил и теребил краешек скатерти, а в другой руке мусолил пуговицу. Глаза у него стали похожи на речную воду и смотрели будто сквозь стену.       — Я вот что ещё нашёл, — осторожно сказал Генрих и выложил на стол пачку папирос и записку.       Сначала Женя бережно взял папиросы, большим пальцем нежно огладил розово-голубую упаковку, поднёс для чего-то к лицу, вдохнул и прикрыл глаза, и несколько мгновений сидел, не шевелясь. Потом достал одну папиросу, повертел в пальцах и тихо убрал обратно. Взял записку, пробежал глазами, и между бровей обозначилась едва заметная морщинка. Он тихо вздохнул и поднялся, вышел в прихожую.       — Я сейчас.       — Женя, ты куда?! — Генрих вылетел следом, совершенно успокоившийся было, и застигнутый этим врасплох.       — Схожу за вином, — Женя обернулся и ласково погладил Генриха по плечу. — Ты ведь не против?
237 Нравится 289 Отзывы 54 В сборник