Herzchen (1933)
16 октября 2024 г., 03:17
Примечания:
https://vk.com/wall-177859330_2139
— Женя!
Женя перестаёт разглядывать узоры на скатерти и поднимает голову.
— Скажи: «сирень».
— Флидер, — добродушно уступает он с милым своим московским акцентом.
— Der Flieder, — поправляю я. — А скажи: «я люблю тебя».
— Ихь либэ дихь.
— Und ich liebe dich auch, mein Herzchen, — улыбаюсь я. — А как будет «целоваться»?
— Кюссен, — Женя наконец поворачивается ко мне и хитро на меня смотрит.
— Komm zu mir!
Этого я ему пока ещё не объяснял, но он прекрасно понимает, лениво переползает на мою часть дивана и показывает мне, как будет «küssen» по-русски.
Другой раз, отпустив последнего пациента и закончив с заполнением журнала, я приношу и выстраиваю на письменном столе все свои фарфоровые фигурки и зову Женю.
— Фридрих Великий, — фыркает он, едва зайдя, и уже догадывается, зачем я его позвал. — Я не знаю, как будет по-немецки «развёрнутый строй».
Но всё же садится в кресло для посетителей.
— Кто это? — я беру в руки зайчика.
— Дер хазе.
— Правильно. А где он живёт?
— Ин дер вальд.
— Im Wald.
— Да почему?!
Женино негодование почти серьёзно, хотя над моей невинной причудой он обычно ласково посмеивается и уступает. Я вздыхаю.
— Я тебе объяснял. Где? В лесу. Какой падеж? Дательный. Значит…
Женя хмурится и беззвучно что-то шепчет про себя.
— Дем вальд, — наконец произносит он.
— Правильно. А in и dem складываются, и получается…
Женя тяжко вздыхает и произносит слово отнюдь не немецкое. Я ставлю зайчика от греха подальше на место и беру изящную мейсенскую барышню.
— А это кто?
— Ди фрау.
— Я бы сказал, что это das Fräulein, ну хорошо. А что у неё в руках?
— Не знаю. Дер веер.
Я вижу, что Жене начинает надоедать, и быстро достаю из ящика стола листок бумаги, пододвигаю к Жене перо и чернильницу.
— Die Fächer. А теперь напиши то, что ты сейчас сказал. Про зайца, который живёт в лесу. «Жить» в данном случае будет «wohnen». И про барышню, у которой в руках веер.
Женя вздыхает ещё тяжелее, но послушно берёт перо и медленно начинает выводить слова. Как только он заканчивает, я забираю листочек. Удивительно, но он почти не сделал ошибок даже в новых для себя словах, на слух догадавшись, как они пишутся. Я всегда говорил, что немецкий должен у него пойти, у него есть чутьё…
— Всё правильно, молодец. Только существительные пишутся с большой буквы. Я же говорил.
— Ага. Ну, думаю, всё на сегодня, я пойду, — он с озорной довольной улыбкой встаёт и действительно уходит, паршивец.
Я остаюсь один, перед выстроенным на столе фарфоровым воинством и милой Жениной рукописью с двумя размашистыми фиолетовыми строчками. Мне, конечно, страстно хотелось приобщить Женю к тому, что дорого мне самому, что знаю я сам. Идея научить его чему-то, чего он не умеет, приятно грела самолюбие. И как здорово было бы показать ему красоты, доселе недоступные! Порой мне казалось, что ему интересно, но как пошло что-то посложнее, он стал путаться и манкировать. Пожалуй, давать ему Гёте в оригинале было рановато. Но у меня появляется прекрасная мысль.
Спустя неделю я торжественно вручаю ему три больших листка, исписанных с обеих сторон.
— Я написал тебе письмо. Печатными буквами, чтоб тебе было проще. Будет много новых слов, возьми словарь.
Женя, едва пришедший в себя после службы, скептически морщится и выхватывает у меня листки, пробегает глазами, ни слова не понимая.
— А потом ты заставишь меня делать на немецком сообщение про выборы в рейхстаг, да?
— Я не такой садист, как ты думаешь. А эти политруковские замашки — и вовсе не моё. Обещаю, тебе будет интересно и очень понравится.
Женя забирает письмо, но к чтению приступает только через несколько дней. Я присутствую, хотя и делаю вид, что занят разглядыванием «Мира искусства» за тысяча девятьсот восьмой. Я слышу, как сначала Женя скучающе шуршит страницами словаря, как что-то выписывает карандашом — чтобы не забыть, вероятно. Потом наступает тишина. После паузы страницы словаря начинают шуршать уже интенсивнее, но к карандашу Женя больше не притрагивается. Несколько раз он довольно фыркает.
— Бесстыдник, — в голосе его слышится почти восхищение.
— Я всё-таки старался брать слова, которые есть в словаре, — невозмутимо отвечаю я.
В ответ Женя только полувздыхает-полустонет и снова погружается в чтение. Мне приходится удерживать ползущую по губам улыбку, представляя, на каком он сейчас месте.
О том, что он дочитал, свидетельствует захлопнутый словарь и со скрипом отодвигаемый стул. Женя подходит и грозно возвышается надо мной.
— Пошли!
— Куда? — я невинно поднимаю взгляд от очередного сомовского экслибриса.
— Покажешь, что я только что прочитал. Иначе это издевательство.
Мне приходится отложить журнал и проследовать за ним в спальню. Интереса к Гёте в оригинале в Жене, кажется, не пробудилось, хотя я и привёл пару цитат.
Через какое-то время, поразмыслив, я ставлю ему пластинку. Женя кривится, но слушает.
— Ну, что скажешь? — спрашиваю я, когда музыка кончается. — Есть какие-то слова, которые ты различил?
— Аугенштерн и фрессенгерн, — фыркает Женя. — Только должен тебя огорчить. В тринадцатом году я имел несчастье слышать этот кошмар вживую и на русском. Так что примерный перевод я знаю.
Записей чего-то более приличного у меня, к сожалению, нет. Стихи, что я сам пытался читать Жене вслух, он не воспринял. Когда я объясняю ему грамматику, он исправно слушает, но запоминает только наполовину, а использовать на практике может и того меньше.
Идём с ним по дворцовому саду. Бушуют вовсю сирени, земля усыпана медово-зеленоватыми цветочками клёнов, на клумбах пестрят разномастные тюльпаны.
— Твоя душа похожа на тюльпан, — замечаю я. — Большой, красный, с чёрной серединкой.
— Почему?
— Не знаю, — я пожимаю плечами и прячу руки в карманы плаща. — Просто.
— А твоя… — он трогательно задумывается и по траве, усыпанной кленовыми цветочками, сворачивает с дорожки к пруду, золотящемуся на солнце. — Ну не ландыш… На незабудку, может быть?
— Знаешь, как будет незабудка? — я хитро щурюсь. — Das Vergißmeinnicht. Так же, как и по-русски.
— Надо же, — он мягко улыбается и смотрит на воду. — Откуда это взялось?..
— А как будут цветы вообще?
— Ди блумен.
— А душа?
— Ди зеле.
— А дух?
— Дер гайст.
Сдаётся Женя на прилагательных. Я объяснял их ему три раза, и он добросовестно слушал. И вот в очередной раз я спрашиваю его:
— Скажи: «мой любимый красивый офицер».
— Майн либер шёнер офицер, — обречённо говорит Женя.
— Хорошо. Теперь скажи: «я люблю своего красивого офицера».
— Ихь либэ майнер шёнен… майнен шёнен… офицер. Офицерен. Офицер.
— Так, — как можно ласковее и спокойнее говорю я. — Давай посмотрим. Офицер мужского рода, так? И какого склонения?
— Сильного? — предполагает Женя.
— Правильно. Значит, окончания в винительном падеже не будет. А какого склонения будет прилагательное «мой любимый»?
— Сильного? — вторично предполагает Женя.
— Почему сильного? Нет. Я же говорил, с притяжательным местоимением mein склонение будет смешанным. Ну а mein будет склоняться как артикль.
Женины глаза полны страдания, и, кажется, он не понимает, что я говорю.
— Твой второй вариант был правильным, — торопливо говорю я, хотя сомневаюсь, что Женя помнит, какой вариант был вторым, и сможет его повторить. — Ну скажи теперь: «я пришёл к тебе с этим красивым ярким букетом цветов». Нет, впрочем, перфект ты пока не знаешь… Скажи: «Я иду».
Женя издаёт неопределённый возглас, что-то среднее между писком и стоном, и трёт лицо ладонью.
— Не надо больше, — стонет он. — Вообще больше не надо. Я не могу. Это не моё. Я стану нервнобольным. Отстань от меня, пожалуйста.
Я могу мягко нажать. Успокоить его, объяснить правила ещё раз. Спросить что-нибудь попроще. Сказать по-немецки какую-нибудь милую пошлость и попросить перевести. Но я этого не делаю. Я принимаю своё поражение, встаю и подхожу к окну. В конце концов, можно прожить и без Гёте в оригинале. Кажется, Женя и в переводе его не читал. А Шопенгауэра он любит и так. Что касается моих хулиганств, что мешает мне продолжать? А всё-таки как славно было бы учить его, видеть, как у него получается, как ему нравится… Но без этого, последнего, всё, конечно, теряло смысл.
Я сажусь на подоконник и мельком бросаю взгляд на Женю. Он сердито пьёт чай и, кажется, опасается, что я снова заставлю его переводить какую-нибудь «красивую синюю с позолотой чашку горячего чая». Мне даже становится немного стыдно. Потом взгляд падает на мольберт с бледным недописанным натюрмортом — букетиком фиалок, сахарницей и кружевной салфеткой. Мне приходит в голову очередная блестящая мысль.
Недописанный сырой натюрморт отправляется на отдых к шкафу. Вместо него я ставлю новый чистый подрамник.
— Жень!
Женя наблюдает за моими манипуляциями хмуро, недоверчиво и с опаской.
— У меня к тебе будет большая просьба. Если захочешь, конечно.
— Какая?
— Напиши мне картину. В подарок. Можешь не сейчас, а когда захочешь.
Я боюсь, что он начнёт ругаться и отказываться, но он встаёт, подходит и придирчиво оглядывает холст, будто примеряясь.
— А что тебе нарисовать?
— Что захочешь! Хоть портрет, хоть натюрморт, хоть пейзаж. А можешь вообще размалевать холст, как Бог на душу положит.
— Да я, в общем-то, и не умею, — усмехается он. — Но можно.
— Я не буду приставать к тебе, — говорю предупредительно. — И ничему учить. Ты напиши, как захочешь. Пусть неправильно — мне так только милее. А если захочешь — я тебе подскажу и научу. Но только если захочешь.
— Ну что ж, — вздыхает он. — Я подумаю. Дай краски посмотреть.