Дни (1914)
1 февраля 2025 г., 20:40
Примечания:
https://vk.com/wall-177859330_2163
Безымянные придорожные кустики, торчащие из снега сухие стебли болиголова шептались на ветру. Позёмка мела, скользила, как пар над закипающей в котелке водой или над свеженалитым стаканом чая.
Мысль о чае пустила по спине новую очередь мурашек. Ничего. Эти холод, бесприютность, ветер и позёмка временно были отчего-то приятны, иначе не понесло бы теперь на этот необязательный променад. Ноги в сапогах слегка замёрзли, ветер задувал в обледеневшие уши, но это была ерунда. Август же, обросший за осень жирком и густой шерстью, и вовсе не жаловался, и трусил меланхоличной рысцой вдоль леса. Ехать было недалеко — обойти большое поле, пройдя по кромке леса, и вернуться обратно к себе в Янув. Быстро возвращаться не хотелось. После десяти дней непрерывных боёв редкие моменты тишины и одиночества ценились. Приятно было ехать, думая ни о чём и обо всём, глядеть на тусклое пасмурное небо и на позёмку, на чёрный лес и белое-белое поле, расстилающееся по правую руку.
Последние дни слились в один, и довольно внезапное затишье почти удивляло. Слух уже настолько привык к выстрелам и разрывам, что тишина казалась звенящей. Верно ведь, уже больше недели прерывался только на сон да на редкие часы отдыха. Всё остальное время проводил либо на позиции, либо на наблюдательном. Сперва наступление шло прекрасно, но на третий день атака захлебнулась, немцы чуть не прорвались, и корпус понёс большие потери. Такого количества трупов, устилающих поле, не видел, кажется, с летних боёв в Галиции. Много было и попавших в плен. Тогда же в начале одного из боёв, когда успели выпустить уже пару десятков снарядов, помнится, телефонист передал, что батарея установила неверный прицел и лупит по своим. Никто как будто не погиб, но всё же осадок остался пренеприятнейший. Затем — затянувшиеся перестрелки, попытки немцев атаковать, но атаки эти дивизия успешно отражала, и отступать не приходилось. Ударили сильные морозы, сказывался и внезапный перебой в подвозе продовольствия, но всё это как-то стиралось, по крайней мере, во время боёв ни о чём не думалось, кроме ставшего уже привычным опьянения и азарта, возможно, и не совсем правильного, но возникающего неизменно. В перерывах же между боями думать получалось только о сне и о горячем чае. На наблюдательном пункте, впрочем, регулярно приходилось мёрзнуть, сидя без движения, но и тогда было не до уныния. Теперь же, после прекращения стрельбы, последние дни всплывали в памяти столь осязаемо, будто что-то желало быть осмысленным. В Галиции, по крайней мере, такого не случалось, но тогда было тепло, а иногда даже и жарко, тогда всё было новым и неизведанным прежде, а яркие, почти моментальные успехи пьянили, таким образом, размышлять и философствовать не тянуло даже Красильникова. Теперь яркость слегка померкла — из-за привычки ли, из-за приближающейся ли зимы, вечно серого неба и снегов, покрывших поля, — и в жизни стало куда больше рутины. И сами собой посещали теперь мысли такого толка, что если, к примеру, ещё в сентябре вид погибших вызывал не страх, но всё же острую, хотя и мимолётную печаль, то теперь смотрел на них почти равнодушно, как на обыденный элемент пейзажа, а хорошо это или плохо — поди разбери. На войне, пожалуй, хорошо, потому как иначе сердце грозит не выдержать. В целом же, в масштабах жизни, в которой было и, надо надеяться, будет что-то кроме войны… Чёрт его знает, что будет тогда.
Мысли о конце войны впервые стали посещать в октябре, но тогда ещё редко и мельком, а сегодня отчего-то накатили. Вот она и война, к которой готовился, можно сказать, с девятнадцати лет. Работа. Любимая? Язык не поворачивался назвать таковой, и всё же чувствовал, что всё правильно, так, как должно быть. Но впервые, пожалуй, с холодным сердцем выпуская снаряды не в рамках учений, а по живым людям, задумался о сути. Нет, всё было правильно. Но правильно лишь потому, что войны в мире, похоже, никогда не прекратятся, и теперь, воюя за свою страну и её интересы, просто-напросто был и чувствовал себя на своём месте. Радости, обстреливая людей на том основании, что они немцы или австрийцы, конечно, не испытывал, не испытывал и угрызений совести, лишь азарт, который позволял себе только потому как сам ежедневно имел хорошую возможность поймать посланную оными немцами или австрийцами шрапнельную пулю или оказаться в доме, в который попадёт граната. А раз так, то всё было, можно сказать, по-честному. И спалось крепко, и чай после дежурств на наблюдательном казался особенно сладким, а непринуждённая болтовня после пребывания на позиции — особенно интересной, а больше было по большому счёту ничего и не нужно. А смог бы убить человека напрямую, скажем, случись попасть в рукопашный? Или застрелить из револьвера, или, того похлеще, шашкой с коня зарубить? На этот счёт ничего определённого себе сказать не мог, но полагал, что, случись необходимость, смог бы. Впрочем, на безоружного не налетел бы и со спины бить не стал бы, а потому снова оказались бы в равном положении, а значит…
Как вернулся обратно в село — не заметил, погружённый в раздумья, просто дорога, едва темнеющая на снегу, лентой бежала и бежала промеж конских ушей, пока вдали вдруг не показались крайние дома. Передав Августа на руки вестовому, зашёл в жарко натопленную комнату, и голова после мороза закружилась.
— Как яблочко румян, одет весьма беспечно… — будто продолжая, задумчиво мурлыкнул себе под нос Смирнов, игравший в преферанс с Павловым и Рихтером, наотмашь шлёпнул картой об стол и не повернулся, и вопросительно приподнятой брови Евгения не увидал.
— Полагаете, я нетрезв? Почему? — спросил всё-таки, скидывая шинель.
— В вас, Евгений Петрович, есть странная черта, — проговорил Смирнов, рассматривая карты и потирая подбородок. — Вы всё принимаете на свой счёт, что надо и что не надо. Вы всерьёз считаете, что всё, произнесённое в вашем присутствии, относится к вам? Или вы действительно выпили? Я не знал.
Евгений не ответил. Постоянные пикировки утомляли и раздражали, но если поперву, после перерыва, казались дикостью, как в первый раз, то теперь вошли в привычку, точно так же, как регулярное созерцание мёртвых и увечных. А ведь в июле имел наивность считать, что теперь-то, после начала войны, тем более когда ничто больше не связывало с Ольгой, это прекратится или хотя бы утихнет. Ошибся. В него, вернувшегося обратно в бригаду, Смирнов вцепился словно с удвоенной силой — накопил, видать, за полтора года. Вновь пришлось вспомнить, как это — стараться относиться к его выпадам как к шуму дождя, жужжанию мухи или далёким орудийным выстрелам.
Обедать сели за большим овальным столом, здесь же, в комнате, заменяющей собрание. Не было командира, дежурившего на НП, Никольского, контуженного ещё четвёртого ноября, да тех, кто остался на позиции. Денщик разлил щи. Михаил Викторович, брезгливо скривившись, ковырялся ложкой в тарелке.
— Мы сегодня обедаем из солдатского котла? — спросил он с видом невольно оскоромившегося.
— Нет. Не волнуйтесь, — серьёзно ответил Павлов.
— В Германии, я слышал, едят суп из майских жуков, — с демонической усмешкой заметил Володя в воцарившейся было тишине.
Снова повисла пауза. Смирнов сидел с нечитаемым выражением лица, а потом отодвинул щи и положил себе кусок бифштекса из стоящей на столе сковороды.
— Дикий народ, — фыркнул Павлов. — Я тоже слышал.
— Я бы не стал, — сказал Евгений. — Они хорошие. В детстве мне нравилось их ловить и выпускать, их приятно держать в руке.
— Вы же боитесь насекомых, если мне не изменяет память, — хмыкнул Смирнов.
— Я не люблю пауков, но они не относятся к насекомым. У них восемь лап.
— То есть вы сначала вглядываетесь, что это ползёт, считаете лапки, а потом пугаетесь?
— Да бросьте, — устало поморщился Евгений. — Вот я смотрю, мясо у вас не вызывает брезгливости, как солдатские щи. Между тем, останки этой коровы до сих пор лежат во дворе, я видел их, когда шёл сюда. Выглядят не слишком привлекательно.
— Желаете меня устыдить? Щи мне не нравятся не потому, что они солдатские, а потому, что сегодня они как-то уж особенно ароматны. О бифштексе я этого сказать не могу, и мне всё равно, что лежит во дворе. Трупы же вам не портят аппетит?
— Нет, это просто размышление вслух. Даже не имеющее отношения к вам.
— О разложении? Вам в своё время перечитали Бодлера, и напрасно. Читайте лучше Фета.
— Вовсе не об этом, — пожал плечами Евгений, пропуская намёк мимо ушей.
— Тогда что? Решили заделаться вегетарианцем, как Толстой?
— Я — нет. Хотя в этой идее есть что-то благородное. Но я для этого слишком эгоист.
— Животные тоже едят других животных, — заметил Павлов. — Так что в их системе понятий это не преступление.
— Но животные не убивают себе подобных. Они чисты и не знают ни зависти, ни подлости, ни лжи. И войн у них нет.
— Вы идеалист, — фыркнул Смирнов. — И не сильны в биологии. Конкуренция есть и у животных, и они также убивают своих сородичей, а некоторые — и собственных детёнышей. Впрочем, реже, чем люди. Но так же, как зачастую люди, делают это из трезвого расчёта — за территорию, за пищу, за право размножаться, за главенство в стае. Вы не знали? Человек, разве что, интереснее в своей избирательности. Взять вас. Ведь в курице из супа вы не видите, так скажем, личности, субъектности? В то время как канарейки, которых вы, говорят, разводили, наверняка были для вас чем-то принципиально иным. А в чём разница? То — птица, и это — птица. Люди выбрали одних птиц любить, а других есть, и это рационально. Просто в канарейках слишком мало мяса, зато у них красивый голос и привлекательный внешний вид. В то время как какому-нибудь хорьку на это плевать.
— Я любил их за то, что они живые, а не за голос.
— А курица? Тоже ведь живая. Вы могли бы собственноручно зарезать, скажем, петуха?
— Не знаю. Может быть. Если был бы вопрос жизни и смерти, то да. Как вы знаете, я интереса и удовольствия от убийства не испытываю, и на охоту, в отличие от вас, никогда не хаживал.
— А свинью могли бы забить?
— Что вы от меня хотите?
— Вы сами начали этот разговор. Я понял вас в том смысле, что убивать всякую живность, предназначенную человеком в пищу, вам не нравится, а кушать её нравится. И к чему же вы пытаетесь подвести?
— Я ни к чему не пытаюсь подвести. У вас бифштекс остынет.
— Со времён грехопадения Бог благословил употреблять в пищу мясо животных, — заметил Павлов, желая, видимо, снизить накал. — Все мы здесь не в раю земном.
— Но существуют же, тем не менее, посты, — сказал Рихтер. — Впрочем, рыба тоже что-то, несомненно, чувствует.
— Суть поста не в этом.
— Так и растения что-то чувствуют, по-своему. Что ж теперь, помирать? — фыркнул Красильников. — Чтобы прожить жизнь святым, не погубив ни одного растения и не раздавив случайно ни одного муравья, надо бы просто-напросто не рождаться. Да бросьте. Не убивать без нужды, а тем более для удовольствия, не мучить никого — и будет. Нет, вы, господа, лучше вспомните, какие в Оке водились лещи! А раков помните? А карасей в сметане?
Слова Красильникова мгновенно вызвали в памяти картину мучительно далёкую. Солнечный день, остужающаяся в реке корзина с бутылками пива от Фишера — Володька всё смеялся, что оно предназначено специально для вылазок на рыбалку, — горящий на берегу костёр, блики на воде и Красильников в подвёрнутых до колен кальсонах, с точностью коршуна и ловкостью фокусника таскающий раков из нор. Вспомнилась почти ежедневная дорога от квартир до казарм и обратно. Архангельская, Благовещенская, Венская, Болдасовская. Болдасовская, Венская, Благовещенская, Архангельская. Канцелярия на Никитской. Весенне-осеннее ежегодное распутье на Венской, которая хоть и сменила когда-то название, о чём не уставали хохмить местные жители, стала немногим чище, и в грязи порой можно было утонуть. Кабак на стрелке, кабак на Садовой. Собрание. Театр. Гостиные ряды. Цветущие сады, голуби, колокольный звон, сияющий бор за рекой. Парочка краткосрочных и странных романов, о которых теперь вспоминать было забавно и тепло. Помнится, ввязался почти по случайности, а там и закрутилось, и всё гадал, надо оно или не надо. Больше всего в них нравилось дарить цветы. Круглые, тяжёлые, кремово-белые розы, похожие на пионы, светло-лососёвые и светло-жёлтые левкои, почти хрустящие от свежести хризантемы. Прохладный, сырой и травянистый запах цветочного магазина на Благовещенской, куда любил заходить. Непременно вложенная в букет записка — пара слов размашистым почерком. Коробки эклеров, тоже с непременной запиской, просунутой под шёлковый бантик. Блестящие витрины кондитерских. И сам он, блестящий отражением в этих витринах, как сахарный солдатик — плечи вразлёт, сияют погоны, по две звезды на каждом, шинель, туго перехваченная портупеей, сапоги надраены, глаза горят мягким зелёным огнём. Романы те пролетели быстро, каждый едва не в месяц, не оставив и следа ни в жизни, ни в сердце, а всё же вспоминались светло. А вот две светлые комнаты в доме, что на Подоле, вспоминать не хотелось. Не то чтобы горечь, но так… Ни к чему.
— Да, караси были славные, — вздохнул Павлов, вырвав из воспоминаний.
— Да… Травишь ты нам душу, Володь, — вполушутку вздохнул и Евгений. — Тут таких карасей нет.
— А в Пилице?
— Подо льдом предлагаешь ловить? Нет уж, увольте.
Вспомнилась и гитара, к которой уж с месяц не притрагивался вовсе. Сыграть вечерком, что ли, если боя не случится?
Денщик внёс кипящий самовар. Прячась за стаканом, Евгений щурил глаза на непривычно притихшего Смирнова и всё же не выдержал.
— Михаил Викторович, позвольте вас спросить, отчего вы здесь?
— То есть? Вы о чём? Извольте выражаться точнее, — спросил Смирнов, не поднимая головы от стола, по которому катал крошки хлеба.
— Я имел в виду, в армии. Вы ведь довольно честолюбивы. Михайловское окончили, говорите, блестяще, а в гвардию не пошли. Тем более, вы говорили, что имеете знакомства. Вы ведь могли бы, пожалуй, и в Николаевскую академию легко поступить, а сидели в Калуге столько лет, отчего? Неужели не скучно?
Михаил Викторович резко вскинул на Евгения взгляд, в котором неожиданно прочлось что-то, похожее на ненависть, и, ещё неожиданнее, — на страдание. Решив, что чего-то не знает и вопрос непозволительно неуместен, Евгений умолк и занялся чаем. Смирнов, впрочем, соизволил ответить после некоторого молчания.
— Не всё и не всегда в жизни развивается по наилучшему сценарию, Алексеев. Вам, вероятно, это известно. Меня устраивает бригада, в которой я имею честь служить. Надеюсь, я ваше любопытство удовлетворил.
— Благодарю.
Подумалось сперва, что Смирнов вопросом задет, но подозрение развеялось. Напротив, воздержавшись от привычных шпилек, Михаил Викторович похвалил чай и даже соизволил прочесть вслух несколько газетных заметок, после чего, взяв портсигар, откланялся и вышел на двор покурить. Повалил густой, крупный снег — вероятно, потеплело. Испив чаю, Евгений переместился к окну и смотрел на снег, подперев голову руками — занятие, которому любил предаваться ещё с детства. Улица казалась теперь особенно тихой, спокойной, словно замершей под снегопадом. Стена соседнего строения едва различалась, и был виден Смирнов, стоящий прямо под снегом и глядящий себе под ноги. Дым от папиросы плыл тяжёлыми клубами, и всё это — мерное движение дыма и снега, тишина и белый неяркий свет — казалось замершим. Резкое движение заставило вздрогнуть. Смирнов отбросил папиросу, вдавил её в землю, подошёл к стене и зачем-то её пнул. Затем было видно, как он кличет своего вестового и что-то негромко ему говорит, а после в нетерпении меряет двор шагами, оставляя узоры следов. Спустя минут пять ему привели посёдланного коня. Смирнов легко вскочил на него, коротко взмахнул хлыстом и сходу поднял коня в галоп, исчез в снежной мути.
— Володь, — позвал Евгений.
— А?
— У Смирнова какая-то личная драма связана с академией или с гвардией? Я, право, ничего не знал, и задеть его и не думал. Так, ляпнул.
— Понятия не имею. Вряд ли. Ты же его знаешь. А впрочем, может быть и так.
— Если так, то некрасиво вышло. Но, в самом деле, это странно, что он со своими замашками столько лет пробыл в армейской части, в провинции и, насколько мне известно, даже не пытался куда-то рыпнуться.
— Да Бог с ним. Здесь ему проще быть тем, кем он хочет, пожалуй. Брось. Пошли лучше тоже подышим.
Вышли на улицу. Действительно потеплело. Медленно падал липкий снег, заваливал всё слабее и слабее проступающие на земле следы Смирнова, следы копыт. Вспыхнула спичка и снова тяжело, серыми клубами, поплыл дым. Где-то в глубине мягкого низкого неба рождались крупные хлопья, казавшиеся на фоне облаков совсем тёмными. Задрали головы и смотрели на них, совсем как когда-то давным-давно смотрели на звёзды, выйдя из калужской пивной, что на углу Садовой и Успенской.