Ткань бытия

NC-17
Завершён
239
8
Размер:
352 страницы, 139 747 слов, 68 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
239 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник

Измена (1940)

Настройки
Примечания:
      Проводив очередного пациента к Генриху в кабинет, Женя вернулся на кухню, на своё место у окна, откуда его пару минут назад сдёрнул звонок. Дела, впрочем, никакого не было. Так — пролистывал «Вечёрку» да пил остывший чай. Дел теперь вообще особенно не было. Иногда готовить, иногда читать, иногда спать, иногда выходить на бульвар поиграть с кем-нибудь в шахматы, видеться с роднёй и приятелями, кто остался, встречать от нечего делать пациентов, хотя Генрих и сам с этим прекрасно справлялся. Вообще ничего такого, чего Генрих не мог бы сделать сам, Жене делать не приходилось. Лишь раз Генрих попросил прокипятить инструменты, пока сам в срочном порядке готовил какие-то снадобья. По большому счёту ни в чьей помощи он не нуждался. И всё же ничего унизительного в том, чтобы иногда встречать и провожать пациентов и предлагать им чаю, если приходилось подождать, Женя, как ни странно, не находил. Добавлял уверенности и Генрих. Когда Женя пару раз пытался заговорить о ненужности и бестолковости собственного занятия и сидения дома, он внушительно блестел потемневшими глазами, сжимал за плечи и вкрадчиво говорил: «А что, если случится буйный пациент? Ненормальный? Неровен час кинется со скальпелем, или погром устроит. Кто тогда меня спасёт?» Женя пожимал плечами и отвечал, что Генрих, слава Богу, не психиатр, чтобы к нему ходили сумасшедшие, но в глубине души статус хранителя и защитника ему льстил. К сожалению или к счастью, но невменяемых пациентов пока не встречалось. Взять хоть этого, Воробьёва. В высшей степени интеллигентный молодой человек на полголовы выше Жени, лет двадцати двух, с волнистыми пшеничными волосами и несколько телячьим взглядом. Такой и мухи как будто не обидит. Обширная практика в уголовном розыске говорила, что внешность бывает обманчива, но в этот раз — вряд ли. Кажется, учится в Консерватории или вроде того. Второй раз у них, Генрих уже как-то лечил его от аппендицита. Но то было в феврале, а теперь уж апрель подходил к концу. Верно, опять что-то стряслось.       Да, теперь был апрель. Снег уже сошёл, вторую неделю уверенно стояло тепло, и во дворе, на пыльном сухом асфальте, мальчишки вовсю гоняли истрёпанный мяч, а тополя потихоньку покрывались светло-зелёной вуалью. Можно было бы пойти пройтись, но без Генриха не тянуло. Вообще столь однообразная идиллическая жизнь начинала, как и предсказывал, надоедать, и уже подумывал найти себе что-нибудь подходящее, но что? Обратно возвращаться глупо, и, откровенно говоря, не особенно хотелось. В армию — тем более, да и не возьмут, хорошо, если боком не выйдет. А чем ещё займёшься? Книги писать, как говаривал Генрих? Женя даже фыркнул от этой мысли, глотнув невкусного холодного чаю. Какие книги? Кто ж их издаст? В стол, разве что. Да и если б издали — потребности такой не чувствовал. Делать хотел то, что принесёт хоть малую пользу и прибыль в их с Генрихом немудрёное хозяйство. И теперь вот помогал ему и убеждал себя, что бережёт его и охраняет, чтобы делать хоть что-то, а не чувствовать себя зверушкой, которую держат для красоты и забавы. Душа, конечно, просила иного, как и всегда. Чего — сформулировать не мог бы и сам. Знал только, что получить это никоим образом нельзя, и дело тут не в Генрихе и его уговорах, не в возрасте, не в уходе из МУРа — нет, тот шаг был закономерным, и служба давно уже не давала большей части того, ради чего на неё поступал, — дело, вероятно, в самом времени, что текло неумолимо и меняло, где подтачивая, а где и сметая, всё на своём пути, а он — он остался прежним, всё с теми же взглядами и вкусами и с той же душой, что была и двадцать, и даже тридцать лет назад. И не было теперь того, что могло бы успокоить её. Отдохновение, отдушину находил в Генрихе и в жизни с ним, в разговорах и прогулках, в выездах за город, в близости, которую, к счастью, могли себе позволить. В последнем Генрих умудрялся быть неизменно в ударе и заражать этим Женю. Пожалуй, из ярких ощущений это единственное, что оставалось доступным. Растворился в нём, быть может, только вины Генриха в этом не было, и ничьей не было, разве что вина времени, в котором всего в тридцать с небольшим оказался «прошлым веком», взятым в будущее будто из милости. Остался только Генрих, родня, старые друзья и приятели, служба, в которой до последнего находил для себя отголосок чего-то прежнего, хорошо знакомого. А нового завести не смог, точнее — не захотел.       Думал иногда и о болтовне Генриха насчёт усадьбы, коня и сада. Недостижимо, а всё же. Если чего-то ещё и хотел бы по-настоящему, то вот этого. Усадьбу где-нибудь подальше от людей, или, может, с такими же милыми нелюдимыми соседями, живущими верстах в десяти и наезжающими изредка на чай да на винт. Квартиру в Москве, конечно, оставить тоже — город этот, родной и намертво въевшийся в душу, бросить никогда бы не смог, что бы с ним ни творили, и от того, как над ним изгалялись, круша с детства знакомые дома, улицы и церкви, только больнее, пронзительнее ныла в сердце любовь. И всё же, бывать бы здесь наездами. А жить с Генрихом далеко, в небольшом стареньком имении. Завести коня, как он говорил, а лучше двух. Было бы время научить его ездить верхом. Завести кота, а может и пару длинноносых борзых, лёгких, как призраки. Бродить по лесам, по полю, смотреть, как Генрих пишет этюды и помогать ему принимать пациентов — крестьян да соседей, и любить его, пока хватит сил. Разбить большой яблоневый сад из старых ещё сортов с тёплыми, далёкими, будто подёрнутыми росой и туманом названиями: крась душистая, бель, анис, дымчатый аркад, московский кальвиль, налив, мушкатель. Сидеть бы с Генрихом на крыльце, пить чай со смородинным листом, смотреть на цветущие нежным цветом яблони, на поднимающийся от земли пар и резвящихся борзых, на снеговой покров лепестков, и в этой нездешней дымке когда-нибудь перестать различать, где находишься — на этом свете или уже на том.       От ленивых раздумий отвлёк звук открываемой двери кабинета. Генрих сам проводил пациента в прихожую и подал пальто, подниматься Женя не стал. По шагам и шороху халата, по каким-то неуловимым звукам и знакам, которые за двадцать с лишком лет научился автоматически различать, понял, что Генрих чем-то до крайности озабочен. Вероятно, случай был непростой. Подкачав примус, Женя снова водрузил на него чайник. Генрих не замедлил появиться. Погружённый в свои мысли, он плюхнулся на стул напротив, машинально взял из вазочки козинак, но тут же и забыл о нём.       — Всё хорошо? — осведомился Женя. — Что у него за диагноз?       Генрих молчал. Потом махнул рукой.       — Так, ерунда. Думал, что осложнения после операции, но это совсем не то.       — Да уж, столько времени прошло, все осложнения давно бы проявились. Впрочем, я не разбираюсь.       — Хорошо иметь кухню, выходящую окнами на закат, а остальные комнаты — на восход, — неожиданно заметил Генрих, кивнув на оранжевые солнечные пятна на стене. — Что скажешь?       — Да, ты прав, — осторожно сказал Женя, вглядываясь в его лицо. — Иначе было бы как-то грустно.       — И хорошо, что солнце всегда откуда-нибудь да светит, — заключил Генрих. — Кроме, разве что, пасмурных дней.       — У тебя что-то стряслось?       — Почему так думаешь? — Генрих наконец вспомнил про козинак. — Вовсе нет. Я просто устал. Сегодня как будто никого больше не должно быть. Если без записи не принесёт вдруг. Знаешь что? Я поставлю пластинку, не против? Ужасно устал.       Не дожидаясь ответа, он ушёл, и вскоре из гостиной полились разухабистые звуки опереточной песенки.       На следующий день прямо с утра в дверь позвонили. Генрих, кажется, никого не ждал. По крайней мере, у него должен был быть выходной, который договаривались провести вместе. Женя тоже не ждал гостей. Кинув взгляд на Генриха, что ещё не закончил завтракать, пошёл открывать.       К своему удивлению на пороге увидел Воробьёва, бывшего накануне. Он стоял, слегка потупив взор.       — Вы к Генриху Карловичу?       — Да.       — Вы записаны?       — Нет. Он говорил, можно…       — Генрих Карлович, к вам! — крикнул Женя, и Генрих тут же выглянул, а завидев Воробьёва, как был — в шёлковом домашнем халате, чего прежде при визитах пациентов с ним не случалось, увлёк его к себе в кабинет, приобняв за плечо и даже не удосужившись переодеться.       Вернулся в комнату. Генрих даже не допил кофе. Оставленная половина бутерброда также свидетельствовала о том, что визитёр занимает Генриха куда больше, чем завтрак. Судя по всему, занятие на ближайший час приходилось искать самостоятельно. Решил подождать Генриха и не убирать со стола, отыскал в книжном шкафу Лескова и залёг с ним на диван.       Генрих освободился не через час, как ожидалось, а через два с половиной. Вид у него был ещё более задумчивый, чем накануне.       — Что случилось? — спросил Женя.       — Ничего. Попался непростой случай, — Генрих залпом допил остывший кофе и прикрыл глаза.       — Что именно? Какой диагноз?       — Одна деликатная проблема.       — Ты хирург, ну, в крайнем случае терапевт. С деликатными проблемами — это не к тебе, разве нет?       — Послушай, — Генрих сцепил пальцы в замок на животе и вздохнул. — Мне бы не хотелось распространяться об этом. Ты знаешь, что, согласно врачебной этике, разглашать сведения о пациенте и диагнозе неприемлемо. Вот и не заставляй меня.       — Прежде ты мне о чём только ни рассказывал, — заметил Женя. — Ещё сам же смеялся.       — Теперь не тот случай. И ничего смешного нет. Так что в этот раз веселить тебя не буду, — отрезал Генрих.       Тон его показался несколько странным.       — Больно надо. Мне это вообще не интересно, я только из вежливости спросил, — раздражённо фыркнул Женя. — Сам как начнёшь о чужих язвах трещать — не остановишь.       — Ты чего злой такой?       — Я не злой. Просто мне было интересно, с чего ты вдруг в выходной два часа сидишь с пациентом, который был накануне и вроде бы сегодня приходить не собирался. Но нет так нет.       — Ах, я, кажется, понял, в чём дело. Прости, — Генрих примирительно коснулся рукава рубашки и пододвинулся поближе. — Между прочим, ты тоже в выходные мог куда-то сорваться и меня бросить. А самому на моём месте быть не нравится, значит. Чем заняться хочешь?       Он ласково посмеивался и мягко перебирал волосы, и от звука его голоса непонятное раздражение поутихло. Женя тяжело устроил голову у него на плече и закрыл глаза.       — Пошли пройдёмся где-нибудь.       Дошли бульварами до Яузы и побрели по набережной. Весна только набирала силу, но это звонкое время нравилось больше всего, даже, пожалуй, больше пышного и стремительно пролетающего мая. Пыль ещё не успела надоесть, напротив, радовала после бесконечной зимней слякоти, сквозь крошечные молодые листочки свободно било солнце, а дома, ещё не укутанные тёмно-изумрудной листвой, казались умытыми и словно улыбались. Генрих в своём кремовом плаще и весьма идущей ему широкополой шляпе, которую изредка надевал, тоже цвёл и сиял, и был несказанно милым, но как будто рассеянным и задумчивым сверх обыкновенного. Большую часть времени он молчал и смотрел то себе под ноги, то на тёмную воду и берега, одетые в суровый серый камень. Так, в молчании, дошли до Андроникова монастыря.       — Я слышал, скоро здесь собираются строить новый мост, — заметил Женя.       — А этот разберут? — Генрих кивнул на милый кирпичный мосточек.       — Вероятно.       — Да уж, — Генрих вздохнул и свернул на мост, облокотился о перила. — Скоро я совсем перестану узнавать родной город. Всё меняется.       — Зато я не меняюсь.       — Это точно. Мы такие же, как были двадцать лет назад. Почти ничего не меняется. Иногда я думаю, правильно ли это?.. Может, я как-то добровольно отказался от чего-то хорошего, нового, чего не знаю и не понимаю?       — Да брось. Радио ты слушаешь, на метро ездишь, чего тебе ещё? — фыркнул Женя, хотя на душе от его слов стало неспокойно.       — Сам не знаю, — пожал плечами Генрих. — Но в той жизни всегда появлялось что-то новое, интересное, и я это принимал, это было естественно. А теперь… Вся жизнь как воспоминание о прошлом.       — Это тебе кажется. Произошли события, которые сломали привычный и приятный тебе ход вещей, а опираться ты продолжаешь на него, вот и всё. Я и сам такой. Да и нового у нас в жизни хватает, просто ты этого не замечаешь. Но ты говоришь так, будто и я тебя больше не радую.       — Нет, ты радуешь, — Генрих поднял глаза и, кажется, впервые с выхода из дома улыбнулся, тепло погладил по руке, лежащей на парапете.       — А мне нравится вспоминать прошлое, — заявил Женя, желая отвлечь Генриха от грустных мыслей. — Вот сюда, например, мы иногда бегали с приятелями, ещё когда учились в реальном. Я помню, как-то весной, попозже, чем сейчас, а может даже и в июне, сидели вон на том склоне, в траве, — Женя указал на монастырь. — Как раз в те дни закончилась или заканчивалась учёба. И вот мы сидели… А обсуждали, знаешь…       — Что? — заинтересованно спросил Генрих.       — Гаагскую конференцию, — засмеялся Женя. — И лет мне было, выходит, тринадцать.       — И ты тогда верил, что она на что-то повлияет? — Генрих весело блеснул сорочьим глазом.       — Ну как сказать… Тогда казалось, что да. Я был маленький. Ну и помимо политики мы, конечно, обсуждали путешествия, археологию, книги и всё такое… И играли в войну и казаки-разбойники.       — Да, давно это было, — Генрих опять вздохнул. — А я вон там, выше по течению сиживал. Там у нас всё ивами и ветлой заросло, травой, и берег хоть не такой высокий, как здесь, а сидеть можно, думать, наблюдать. Мальчишки рыбу ловили, купались. Да и не только мальчишки.       Он вдруг снова вздохнул и помрачнел.       — А ты что же?       — Я не ловил, — коротко ответил Генрих.       — Хочешь, дойдём до твоего дома?       — Нет. В другой раз.       Что-то как будто припомнив, он снова погрузился в свои мысли, и, как Женя ни старался, разговорить его не получалось. Попетляв по Сыромятникам, вернулись домой.       На следующий день, к немалому своему удивлению, Женя вновь встречал на пороге квартиры Воробьёва. Сбросив плащ, тот мельком поздоровался и прошмыгнул в кабинет, где Генрих уже ждал, облачённый на этот раз, слава Богу, в костюм и белый халат. Женя по привычке прошествовал в гостиную и вновь остановился перед громадным книжным шкафом. Всё, что было любимо или хотя бы выглядело мало-мальски интересным, было давно уже читано-перечитано. На всё остальное взгляд неизменно не падал. Точно так же иногда приходилось раз за разом подходить и стоять перед полками на кухне или перед буфетом, раздумывая, чего бы съесть, и не находя. Вот и теперь при всём изобилии было сложно выбрать, чего бы почитать. Генрих сегодня здесь уже порылся, как раз отпустив предыдущего пациента, вытащил и унёс к себе в кабинет несколько книг. Любопытно. Обычно все свои справочники по медицине он хранил в книжном шкафу в кабинете. Женя пробежал глазами ровные ряды корешков и углядел несколько пробелов. Один — где у Генриха стояли античные авторы, к которым притулилось несколько книг Анненского. Что именно взял Генрих, установить не представлялось возможным, потому как и до этого не помнил, что именно там стоит. Женя вытащил наугад одну из книг, оказавшуюся «Илиадой» в переводе Гнедича, пролистал. Нет, когда-то читал её, хотя припомнить мало что мог. Но теперь занимать этим изнемогающий от скуки ум — нет уж, увольте. Интересно, что взял Генрих.       Ближе к полу, на второй снизу полке виднелся ещё один пробел, которого прежде не было. Там у Генриха были стихи. Сомкнутым строем стояли Брюсов, Северянин, Блок, после пробела шёл Кузмин, потом Иванов… Так. Кузмина прежде было определённо больше. Теперь сиротливо желтели пара брошюр, дальше — пробел шириной в пару книг. Что именно взял Генрих, было непонятно, но…       В голове ворочалось что-то, что понимать и укладывать не особенно хотелось, а ноги, когда встал с пола, странно подгибались. На этих подгибающихся ватных ногах тихо подошёл к двери кабинета и прислушался.       — «Ах, есть другой урок для сладострастья,       Иной есть путь — пустынен и широк.       О, быть покинутым — такое счастье!       Быть нелюбимым — вот горчайший рок,» — тихим голосом Генриха неслось из-за двери, как специально, как в плохом водевиле.       Обычно Женя терпеть не мог чтения стихов вслух, особенно с выражением. Нет, доводилось, конечно, особенно в молодости, внутренне страдая и испытывая жгучую неловкость, вежливо слушать и даже сдержанно хвалить чужие патетические завывания, но удовольствия от этого, мягко говоря, не получал и страдал ещё и от собственной лжи. Генрих, как и во многом, был исключением и здесь. Генрих читал стихи совсем без выражения, тихо, чуть торопливо, будто просто говорил своим воркующим, журчащим, чуть лукавым голосом, будто играя, и если и делая изредка акценты, то почти незаметные, и строки от его чтения превращались в музыку.       Так было и теперь, но это утешало слабо. Ничего связного в голову не приходило. В груди образовалось что-то вроде пустоты, только тяжёлой, которая давила и тянула к земле, как свинец.       Пометался по коридору взад-вперёд, почти ничего не соображая и пытаясь привести мысли в порядок. Голова кружилась как при переизбытке кислорода. Жене казалось — ещё немного и он совершит какую-нибудь ненужную и непоправимую глупость, поэтому почёл за лучшее водвориться в гостиной на диване и свернуться в комок.       Неужели настолько мог в нём ошибиться? Или настолько может измениться человек, казалось бы, родной и давно знакомый, говоривший «люблю» не далее чем вчера? Вот уж поистине, седина в бороду — бес в ребро. И всё же, как не похоже на Генриха. Чтобы он вот так, за спиной… Он, который сам же на каждом шагу всю душу вынимает своими сценами ревности и идиотскими подозрениями! И вот, стоило Жене выйти в отставку…       Хотя… Кто знает, что было здесь, пока он был на службе? А вдруг?.. Думать об этом не хотелось, было мерзко, настолько не вязалось с образом Генриха. Даже услышав собственными ушами то, что услышал, всё равно испытывал стыд и вину за собственные подозрения. Что уж подозрения. Можно сказать, доказательств достаточно. А всё-таки, как мог так ошибиться? Или проглядеть момент, когда настолько изменился Генрих… Вполне ведь мог проглядеть. Ослеплённый своими заботами, делами и мыслями, привыкший к Генриху как к чему-то само собой разумеющемуся. А у него свои чувства. Но неужели он мог так играть и делать вид, что всё как прежде? В это поверить было даже сложнее, чем в тот факт, что Генрих влюбился в другого.       Смутно припоминались его слова. Вчера, на мосту, он кажется говорил про что-то новое, что упускает в своей жизни, добровольно отказывается, так сказать. И ещё… Что он там говорил про солнце? Что хорошо, мол, когда оно в квартире светит и утром и вечером, с разных сторон… Утро, стало быть, — это молодость, это Женя и их с Генрихом счастливое время. Ну а вечер… Вечер — это взявшийся непойми откуда херувимоподобный юноша, озаривший серые будни, убогий быт и всякое такое…       Потихоньку начинало трясти, как при ознобе. Нет, в то, что Генрих начал ухлёстывать за молоденькими красавцами, или, по крайней мере, что-то к ним испытывать, ещё с сильной натяжкой поверить мог бы. Но в то, что это происходит у него, Жени, за спиной, что Генрих в их же квартире назначает свидания — а в том, что и накануне, и теперь было именно свидание, теперь не было сомнений, — а потом как ни в чём ни бывало воркует и несёт свою обычную милую чепуху, зачитывает новостные заголовки, спрашивает, осталось ли дома молоко и не надо ли купить, пересказывает болтовню из очередей, заваливает очаровательно-пошлыми комплиментами и пристаёт — накануне хватило наглости не давать заснуть до двух ночи, — и всё это на фоне совершенно непотребной интрижки с собственным пациентом… Да даже если влюблённости или иного относительно серьёзного чувства… В это поверить было невозможно. Нет, врать Генрих мог, хотя и не умел, но то было бытовое враньё по мелочам, и, как правило, «для Жениной же пользы». Такую хладнокровную ложь и так искусно сыгранную беззаботность, так, что и не догадался бы сам, от него не ожидал.       — Да уж, блядь, «такое счастье», — пробормотал Женя и пожалел, что нету папирос.       Водки не было тоже, но это было и к лучшему. Заставил себя дышать глубоко и думать трезво. Что делать? Конечно, нужно разобраться, но… Если всё действительно так, как представлялось теперь, жить с Генрихом дальше было невозможно. Значит, нужно было искать выход. Найти работу. Да чёрт с ним, хоть рабочим, хоть грузчиком. Генрих, конечно, удружил со своими уговорами об отставке, подлец, но дело было поправимым. Пожить первое время можно со стариками-родителями, комната свободна, а там — снять что-нибудь подходящее… Нет, жить-то определённо можно. Но зачем, чёрт возьми, зачем? Начать новую жизнь в пятьдесят пять лет, конечно, можно, только вот явно не в его случае, когда и старая-то держалась на честном слове и на Генрихе. Начинать что-то принципиально новое не было ни сил, ни желания. Да и что тут начнёшь?       Осознав это, Женя почувствовал в теле смертельную тяжесть. Импульс идти за водкой и напиться погас необратимо. Но так лучше. Если он выпьет, нормального спокойного разговора не получится, а с Генрихом надо поговорить. Только как? Начинать разговор самому? Услышать то, что меньше всего на свете хотелось бы слышать? Да ещё утвердиться в знании, что Генрих — подлец, который бог знает сколько скрывал от него роман, да может ещё и не первый, и скрывал бы и дальше? А где-то в глубине сердца теплилась надежда, что ошибся. Не ослышался, нет, ослышаться было невозможно, но, может, не так понял… Хотелось, чтобы разговор начал Генрих. Признался честно, сам, глядя в глаза. Может, тогда бы даже получилось понять. Тогда, может, и не обесценились бы те двадцать с лишком лет, что прожиты вместе, не оказались бы навсегда бессмысленно перечёркнуты подлостью, изменой и… В конце концов, даже у Ольги хватило ума и храбрости в своё время поговорить с ним открыто, пусть и не сразу. Всё-таки это хоть немного честнее. Нет, разговор должен начать сам Генрих, если он хоть немного ещё оставался тем Генрихом, которого Женя когда-то полюбил. Но что, если он намерен вести двойную жизнь до бесконечности? На него это не похоже, и всё-таки. Нет, лучше уж его как-то подтолкнуть к объяснению. Прижать к стене, в конце концов. Вот он придёт ставить книги обратно, Женя спросит, что за книги и зачем он их брал, и, может, Генрих не выдержит и сознается…       В оцепенении Женя пролежал часа два. Где-то далеко, далеко хлопнула входная дверь.       — Женя, ты ужин не готовил? — так же издалека раздался весёлый голос Генриха.       Женя наконец отвёл взгляд от потолка. В дверях стоял Генрих, и выражение его лица менялось на встревоженное.       — Ты не заболел? — спросил он и быстро подошёл, тронул лоб прохладной рукой. — Ты чего тут лежишь?       — Я спал, — соврал Женя, ища взглядом книги и не находя. — Всё в порядке. Отпустил пациента?       — Да, только что. На сегодня больше никого нет. Если ты ничего не готовил, я пойду картошечки пожарю, хочешь?       — Мне всё равно.       — Да что с тобой?       Духу не хватило сказать ему. Генрих ещё немного покрутился рядом, порасспрашивал и наконец ушёл на кухню. Встал и Женя. Заглянув в кабинет, книг не нашёл и там. Вероятно, Воробьёв унёс их с собой.       За ужином Генрих продолжал вглядываться Жене в лицо и аккуратно спрашивать про самочувствие, но Женя твёрдо решил ничего не говорить до тех пор, пока Генрих не прекратит ломать комедию и не признается сам. Генрих же ни в чём признаваться не собирался. Придвинувшись вплотную, он взял Женину голову в ладони и внимательно посмотрел в глаза.       — Ты мне немедленно должен сказать, что тебя беспокоит. Сон приснился? Или опять вспомнил что-то?       — Скажи, — Женя мотнул головой, наконец решившись. — Ты когда-нибудь обманывал меня? Или недоговаривал правду?       — Бог ты мой. Ну… Вероятно, что-то такое было, хотя и не часто. Честно скажу, я пару раз подмешивал тебе успокоительное. Давно. И прятал от тебя газеты с новостями, которые могли бы тебя огорчить, а сам говорил, что их не принесли… Глупо, знаю. Наверное, ещё что-то такое было, но я, право, не помню. А почему ты спрашиваешь?       — Я не о том, — серьёзно сказал Женя. — По-крупному ты мне врал? О чём-нибудь принципиально важном?       — Нет, боже упаси, — немного испуганно сказал Генрих, глядя в глаза.       Уточнять, почему такой вопрос был задан, он больше не стал, но вместо этого взобрался сверху на колени, крепко обнял и положил голову на плечо. На секунду закралась малодушная мысль, что всё это действительно показалось. Но были стихи и было множество других косвенных доказательств. Так или иначе, короткий и не особенно сильный порыв разобраться во всём немедленно заглох безнадёжно, и Женя чувствовал себя ещё более опустошённым и потерянным, чем пару часов назад, как будто лишился последней опоры.       Ночью так и не сомкнул глаз. Генрих, в своих притязаниях наткнувшийся на неумолимый отказ, давным-давно мирно спал и никаких своих тайн не спешил выбалтывать даже во сне. Женя лежал и глядел в серый, едва различимый потолок. В груди было ещё тяжелее, чем днём. Казалось, что постель эта уже не «их с Генрихом», и он здесь просто по недоразумению. Оскорбительному, неприемлемому недоразумению. Или ошибся? Но как же тогда объяснить…       В сон всё-таки провалился, под утро, когда уже было совсем светло, а на бульваре шкрябала метла дворника и надрывались птицы. Проснувшись, взглянул на часы — второй час дня. Генриха, понятное дело, не было. Впрочем, сразу после пробуждения навалились воспоминания, и желанием видеть его не горел настолько, что провалялся в постели ещё полчаса. Идти всё равно было некуда. Но бесконечно тянуться это не могло. Твёрдо решив сегодня же поговорить с Генрихом во что бы то ни стало, и даже не зная до конца, что именно будет говорить, Женя всё же встал и даже нашёл в себе силы застелить постель, которая теперь ощущалась совершенно чужой.       У Генриха был пациент. Презирая себя за это, приложил ухо к двери — нет, не Воробьёв, другой. Но это уже ничего не меняет. В самом деле, не сутками же ему сидеть в кабинете у Генриха, даже если у них роман.       Сам себе удивился, насколько легко это подумалось. Кажется, успокоился совершенно. Вместо мыслей и чувств в голове была пока что одна пустота. Конечно, в своё время оглушённость пройдёт, и вот тогда будет больно, и ещё неизвестно, что и как будет тогда. Но пока смог даже проводить пациента, который был у Генриха, встретить нового, а спустя час проводить и его. Генрих сидел у себя в кабинете и занимался какими-то привычными хлопотами, только ненадолго выбежал выпить чаю и взволнованно осведомиться у Жени о самочувствии.       В пятом часу, когда Женя проводил пациента, Генрих снял белый халат, но вместо того, чтобы переодеться в домашний, вышел в прихожую, накинул плащ и стал натягивать ботинки.       — Женя, мне надо уйти. Сложно сказать, на сколько, думаю, часа на три.       — Куда же?       — У меня назначена операция.       — И что за операция? — Женя облокотился о стену, чувствуя, что толща оцепенения и безразличия неумолимо даёт трещину.       — Удаление камней, — Генрих замешкался всего на секунду, прежде чем ответить, но тут же снова посмотрел на Женю до невозможности честными глазами. — Закроешь за мной?       — Воробьёву не рановато ли обзаводиться камнями?.. Ты ничего не забыл? — вкрадчиво спросил Женя и приблизился. — Например, саквояж, без которого ты в операционную не ездишь.       В глазах у Генриха промелькнул секундный испуг, и это больно полоснуло по сердцу: «был прав!»       Женя не дал ему опомниться.       — Послушай, — сказал он, стараясь держать себя в руках и дышать спокойно. — Я многое могу понять. То, что времена меняются и меняются люди. Что чувства меняются или проходят. Но ложь, по крайней мере со стороны тех, кого я люблю, я понимать не хочу. Так что очень тебя прошу. Хотя бы из уважения к твоей прошлой любви ко мне, если она была, и к нашему общему прошлому. Скажи мне обо всём прямо. Не нужно унижать меня, да и себя этим враньём.       Генрих смотрел обалдело, сначала со страхом, потом с удивлением. В конце тирады брови его взметнулись вверх и в глазах отразилось что-то похожее на догадку.       — Женя! — прошептал он. — Ты что же, подумал…       Он упал на лавочку, стоящую в прихожей, и закрыл лицо руками.       — Я дурак, — глухо сказал он. — Ты что же, подумал, что я тебе изменяю?       Он снова взметнул на Женю взгляд блестящих глаз, и Женя невольно дрогнул.       — Выкладывай, — потребовал он, нависая над Генрихом. — Что это за чтение стихов вслух, ежедневные посещения и прочее?       — Ты слышал, да? Это не моя тайна. Но раз уж я имел неосторожность так двусмысленно себя повести, я расскажу. Только обещай, что это останется между нами. Он умолял меня никому больше не говорить ни слова.       — Ты меня знаешь. Ну.       — В общем, — Генрих вздохнул, снял шляпу и принялся мять её в руках. — Известный тебе молодой человек обратился ко мне с деликатной проблемой. Я действительно всего лишь когда-то лечил у него аппендицит, но он сказал, что обратиться ему больше не к кому, а я врач, я был деликатен и бережен в ходе всего лечения, мы с ним немного болтали о разных вещах, словом, он проникся ко мне уважением и доверием и просит совета. Не только как у врача, но и как у неглупого и порядочного человека с достаточно широкими взглядами, дальше которого информация не пойдёт, если угодно.       — В чём же вопрос? — скептически спросил Женя и сел рядом с Генрихом, потому что ноги отказывались держать.       — Ну… Ему нравятся мужчины, — выпалил Генрих.       — Бред какой-то. Ты-то тут при чём? Ему понадобились радикальные хирургические меры?       — Прекрати, — прошипел Генрих и гневно блеснул глазами. — У него никого нет, с кем он мог бы это обсудить.       — А ты тут как тут. Ты что, когда аппендикс удалял, сразу ему сообщил, что по мужчинам?       — Послушай меня. Я перед тобой виноват, что заставил тебя думать чёрт знает что. Но у меня были причины. Поимей уважение, в конце концов! Он мне доверился, но я расскажу тебе. У него была драма, неудачные отношения, его бросил человек, которого он… ну, в которого был сильно влюблён. Вспомни, он совсем молодой. Плюс к этому — страшное чувство одиночества, ненависть к себе, мысли, что испорчен и неправилен, что никогда не будет счастлив или хотя бы удовлетворён. И постоянный страх ареста, просто за что-то, за то, что кто-то догадается и донесёт. А тем более, если он будет сам искать знакомств. Ощущение, что обречён на одиночество и случайные, полные страха и опасений интрижки, как максимум. Или на ложь и насилие над собой. Послушай меня! Я знаю, каково это, а я ведь проходил через это совсем в других условиях, куда более благоприятных. Он говорил мне, что хотел утопиться, но не решился. А знаешь, зачем он сначала пришёл-то?       — Зачем? — оглушённо спросил Женя.       — Хотел узнать, как можно от этого вылечиться, — нервно усмехнулся Генрих. — Да-с, вот так.       — А ты что сказал?       — Сказал, что если это природа, а не игра, то вылечиться нельзя. Но жить, быть счастливым, любить и творить возможно, и ещё как.       — Ты с ним что ли беседы проводишь?       — Можно назвать это и так. Иногда я часами слушаю его, иногда говорю сам — привожу всякие примеры, пытаюсь поддержать и что-то посоветовать. Ему нужно и то, и другое. Ему нужна поддержка и вера в себя. А мне — чтобы он не сломал себе жизнь. У него почти никого нет из родных. Да и если б был, сомневаюсь, что он нашёл бы сочувствующего.       — Он знает, что ты тоже?..       — Ну, я сказал ему это уже потом, и он расценил это как перст судьбы. А я усматриваю в этом просто подсознательное распознавание «своих», грубо говоря. Но про тебя я молчал. Между прочим, в том числе именно поэтому я прибегал к этой глупой конспирации. Я ведь знаю, как ты трясёшься, чтобы никто не дай Бог ничего не подумал. Он знает, что ты мой сосед, который просто иногда открывает дверь пациентам вместо меня. Хотя верит ли — сложно сказать. Но он ничего такого не говорил. Он на редкость тактичен, что даже странно в наше время.       — Послушай, а ты уверен… что он не заслан специально?       — Да, — вздохнул Генрих. — Я всё-таки разбираюсь в людях. И потом, он совершенно искренне плакал у меня на плече.       — А теперь ты куда идёшь?       — Мы с ним договаривались встретиться и пройтись, поговорить. Мне было уже неловко перед тобой каждый день приглашать его домой.       — Да уж, очень великодушно с твоей стороны, — фыркнул Женя. — И где он тебя ждёт?       — Бог мой, — вздрогнул Генрих и вытащил из кармана луковицу часов, — Он ведь и правда, наверное, уже ждёт. Здесь, у метро.       — Знаешь что? День вы выбрали неудачный — вон как льёт. Только промокнете зря. Лучше пригласить его к нам, всё равно я теперь знаю.       — Правда можно? — Генрих поднял ясный взгляд. — Тогда я схожу приведу его.       — Нет уж, давай-ка я сам за ним схожу. Надеюсь, он простит тебе, что ты поделился со мной его тайной. В конце концов, про меня теперь ты тоже можешь ничего не скрывать. А ты пока ставь чайник.       — Не доверяешь мне? — прищурился Генрих.       — Доверяю. Но так будет правильнее, на мой взгляд.       — Ну иди, конечно, — пожал плечами Генрих. — Он знает тебя в лицо и не должен подумать ничего плохого…       Воробьёв действительно уже стоял у метро, опустив голову и разглядывая носки своих жёлтых ботинок. Зонта у него не было, и он прятался под крышей у входа в метро, уворачиваясь от спешащих туда-сюда прохожих, но, видно, успел вымокнуть пока шёл сюда: светлый плащ был покрыт тёмными водяными кляксами, а золотистые волосы поникли и потускнели.       — Здравствуйте, Георгий, — поздоровался Женя, и Воробьёв поднял голову.       Непонимающий взгляд метнулся Жене за спину, ища Генриха, а, не найдя, вернулся обратно к Жене уже почти испуганным.       — Здравствуйте, — растерянно проговорил Воробьёв.       Последние сомнения развеялись почти без следа ещё когда Генрих позволил пойти встретить его. Продолжать подозревать Генриха мучительно не хотелось. Но всё же внимательно вглядывался Воробьёву в лицо, может быть, по МУРовской ещё привычке, стараясь уловить малейшие движения души.       — Пойдём к нам. Не сердитесь на Генриха Карловича, что за вами пришёл я, а не он, это я не пустил его. Ему вредно мокнуть. Да и вам не стоит.       Воробьёв хотел что-то сказать, но так и не смог собраться с мыслями и что-то родить, и только молча похлопал светлыми ресницами. С Женей он, однако, послушно пошёл, потерянно глядя прямо перед собой, так, словно его арестовали.       — Если вам нужно поговорить наедине, я не буду вам мешать, — заметил Женя по дороге. — Но, может быть, и я вам на что-нибудь пригожусь.       При этих словах Воробьёв слегка покраснел и напрягся.       — Я не понимаю, о чём вы.       — Думаю, понимаете. Генрих Карлович очень мельком и только в самых общих чертах рассказал мне, в чём суть вашего общения. Но я очень прошу вас не сердиться на него. Это я его заставил рассказать. Потому что в последние дни всё это выглядело слишком неоднозначно. Я имел право знать правду.       — Вы с ним?.. — чуть более живым тоном спросил Воробьёв, но не закончил, раздумывая, видимо, как покорректнее назвать.       — Уже двадцать два года.       — Двадцать два года! Всю мою жизнь! Нет, честно скажу насчёт вас. Мне мельком пришло это в голову. Но я подумал, что я испорчен и потому сужу по себе и притягиваю за уши…       — Даже когда узнали про него? — ухмыльнулся Женя, придерживая перед Воробьёвым дверь подъезда.       — Да, — Воробьёв перешёл на шёпот. — Про него узнал, но не про вас. Вы, простите, не очень похожи… По крайней мере, в моём представлении. И он ни словом про вас не обмолвился.       — Я рад, что так.       — Послушайте, — вдруг страстно зашептал Воробьёв и остановился у окна, где лестница закруглялась, подальше от квартир. — Вам не тяжело? Вы не страдаете, не боитесь, не ненавидите себя? Не хотели бы жить по-другому?       Пахнущий дождём и мокрой пылью, он смотрел отчаянно, почти безумно, будто в своём внутреннем шторме хотел ухватиться за Женю, как за соломинку. Приглушённый стеклом, рассыпался трамвайный звон. На бульваре всё больше расходился ливень, шипел в лужах, шумел в листве, дробно стучал в окна.       — Нет, — сдержанно сказал Женя и прищурился в сырую тьму лестничного пролёта, но никого не было. — Давайте поговорим об этом дома. Если хотите.       Генрих встретил на пороге, как встречал много, много лет до этого. И в лице его, — Женя специально смотрел, — не изменилось ровным счётом ничего, такая же тихая нежность, такая же взволнованность, с которой он переводил взгляд то на Женю, то на Воробьёва. Он сразу принялся непринуждённо хлопотать, и сыграть это было бы невозможно. Когда Генрих врал, это всё-таки было заметно.       — Георгий, друг мой, вы простите, что я немного выболтал Евгению Петровичу? — мягко и чуть виновато спрашивал Генрих, расставляя чашки. — Ручаюсь вам, он никогда никому не расскажет, он умеет хранить тайны. Даже я от него ничего добиться порой не могу. А тут… Я сам виноват, я так шифровался, что он это заметил и неправильно расценил. Понимаете ли, Евгений Петрович двадцать лет прослужил в уголовном розыске, у меня не было никаких шансов. Мне пришлось во всём сознаться.       При словах «уголовный розыск» Воробьёв опять настороженно вскинулся, но сразу опомнился.       — Простите меня пожалуйста, — продолжал Генрих. — Обещаю, что дальше нашей квартиры ваш секрет не пойдёт.       — Если бы я знал, что вы… вместе, я бы не был против, чтобы Евгений Петрович знал, — Воробьёв всё неловко мялся у двери. — Я сейчас понимаю, что мои визиты могли выглядеть двусмысленно.       — Всё же если вам нужно поговорить наедине, я могу не присутствовать, — сказал Женя. — Теперь я примерно знаю, в чём дело, и не хочу насильно лезть в чужую душу.       — Нет, — отрезал Генрих. — Ты должен присутствовать. Я считаю, что так будет правильно. Если Георгий мне захочет сказать что-то конфиденциально, он скажет после. Не правда ли?       — Да, разумеется, — горячо подтвердил Воробьёв.       Женя устроился в углу дивана, едва одёрнув себя, чтобы по привычке не поджать под себя ноги. Лезть в душу Воробьёву действительно не собирался и теперь, обозначив свою территорию и успокоившись, думал больше наблюдать, чем говорить. После ухода недолгого, но колоссального, на грани возможностей, напряжения Женя чувствовал только слабость. Генрих же вёл себя вполне непринуждённо и точно не играл, по своему обыкновению болтая о каких-то пустяках чтобы завязать беседу. Всё-таки слишком давно и хорошо знал его, чтобы предположить, что всё это — спектакль для отвода глаз.       — Скоро совсем тепло будет, — толковал Генрих, разливая чай. — Надо опять думать насчёт дачи. Ты, Женюш, по какому направлению хочешь?       — Мне всё равно, — пожал плечами Женя, принимая чашку, и только теперь обратил внимание на то, что Генрих вместо сервиза поставил всем разные чашки и Жене налил в его персональную, в голубых незабудках, себе — в свою любимую, с разноцветными полевыми цветочками, и только Воробьёву дал строгую и торжественную, от китайского сервиза, видимо, имея какой-то свой умысел.       — И всё-таки мне ужасно неловко, что я невольно внёс раздор, — проговорил Воробьёв, сидя на самом краешке стула и подложив под себя руки.       — Ну, знаете, — Генрих примостился рядом с Женей, куда ближе, чем было бы необходимо, плотно прижался тёплым боком и как бы невзначай коснулся Жениной ноги своею. — За годы совместной жизни чего только не бывает. И вообще, мне даже немного льстит… Впрочем, неважно. А вообще-то он сам некоторым образом виноват. Евгений Петрович, подобно вам, страшно не любит, чтобы кто-то посторонний знал о его личной жизни. Мне, натурально, в голову не пришло сдать его вам, и вот я, оберегая его и вашу честь, в результате всё равно получил.       От Жени не укрылся быстрый опасливый взгляд, который Воробьёв на него кинул.       — Я получаю от тебя куда чаще, и, заметь, уж совсем на пустом месте, — фыркнул Женя.       — Совсем уж с потрохами меня выдаёшь, негодник, — вздохнул Генрих, а Воробьёв на этих словах впервые слабо улыбнулся и взял чашку. — Ну а как, скажи, мне тебя не ревновать, даже и на пустом месте? Я, конечно, боюсь, что у меня уведут такого красавца. Скажите, Георгий, ведь правда Евгений Петрович красив?       — Да, очень, — серьёзно сказал Воробьёв и оглядел Женю каким-то новым взглядом, словно увидел его впервые.       — Что у вас случилось? — спросил Женя, пресекая перевод стрелок. — Расскажите, если хотите. Генрих мне ничего не говорил. Сказал только, что вас беспокоит.       — Да я, собственно… — Воробьёв, только расслабившийся было, снова напрягся, уткнул глаза в стол и начал мямлить. Генрих укоризненно пихнул Женю локтем.       — Вы давеча в подъезде задали мне вопрос. Могу ответить на него несколько подробнее.       — Да, если можно.       — Жить по-другому я бы не хотел. Тем не менее, совсем уж нормальным я всё это не считаю, — Женя заметил тень, набежавшую при этих словах на лицо Воробьёва. — Только я предпочитаю быть неправильным и счастливым, чем неправильным и несчастным. Моя склонность к Генриху никуда не денется, даже если я бы захотел. Правда, другие мужчины меня никогда не привлекали. Но в любом случае, я ни к кому не пристаю и никак своих отношений не афиширую, чтобы кого-то смутить. Поэтому признаю за собой право жить так, как живу. Меня, конечно, иногда третировали совершенно посторонние люди расспросами о семье и сожалениями об отсутствии детей, но это, если подумать, всё же мелочи. Если угодно, я пожертвовал этим ради любви к Генриху, хотя жертва это только условно. Я никогда особенно и не хотел детей. А Генрих свой материнский инстинкт упорно вымещает на мне.       Генрих довольно фыркнул в чашку.       — У вас, как я понял, несколько иная ситуация, более сложная, — продолжал Женя. — И всё-таки, раз уж вы такой, какой есть, я бы вам советовал себя не ломать. Генрих Карлович, безусловно, разбирается во всех этих делах куда лучше меня. Но, думаю, он со мной согласится. А может, кто знает, вы сами поменяетесь. Полюбите женщину. Мало ли? Я до тридцати лет был уверен, что люблю женщин. Точнее, даже не задумывался об этом. И что в итоге? Может, наверное, быть и наоборот.       — Даже если наоборот и не будет, всё равно лучше жить так, как велит сердце, — взволнованно вставил Генрих.       — Примерно это я и имел в виду. Хотя голову тоже слушать надо. В наших реалиях — уж точно.       — Вы сказали, что до тридцати любили женщин, — застенчиво сказал Воробьёв. — Как же так вышло, что…       — Это долгая история.       — Женька тогда был офицером, — мечтательно вздохнул Генрих. — Это было ещё во время той войны. Таким красивым… Ну, как сейчас, только ещё и в форме. Таким сильным, благородным и сдержанным, и с совершенно мальчишеской улыбкой. Он спас меня, ну а я, разумеется, тут же в него влюбился. И что-то мне подсказывало, что дело не совсем безнадёжно. Ну, пришлось немного поколдовать. Исподволь раскрыть ему его самого. И просто сделать так, чтобы ему было со мной хорошо и никуда не захотелось уходить. Чтобы со мной ему было лучше, чем без меня. Приручить, грубо говоря. Хотя он всё равно долго бегал от меня, негодник.       — Я сам был очень удивлён, когда понял, что чувствую. Может быть, что-то такое во мне было всегда, но я этого не замечал, — пожал плечами Женя.       — А я что-то такое заметил. Евгений Петрович… Он сам себе не признается ни за что, но он любит нравиться. Как мужчинам, так и женщинам. И он, чёрт возьми, создан для того, чтобы его любили, ласкали, и всячески тискали. А от женщин такого редко добьёшься.       — Ну брось.       — И только я это ему показал. Да-да.       — Но как же вам удалось добиться человека, который был… далёк от влечения к мужчинам? — оживился Воробьёв и даже подался навстречу к Генриху.       — На самом деле, чистая случайность. Я уже и отчаялся. Я подозревал, что мой интерес взаимен, но Евгений Петрович упорно бегал от меня и не отвечал на осторожные намёки. Мне было страшно потерять его даже в качестве друга или приятеля, поэтому я не решался открыть карты. И только случайным образом я откровенно позволил себе немного лишнего, и всё вскрылось. Но посоветовать я вам могу только набирать свой собственный опыт. Чтобы понять самому, что, как и когда делать. И с кем. Это не всегда приятно, но поверьте, оно того стоит. Знать, как сделать приятно мужчине, которого любишь, можно только изучив мужчин, но и, конечно, в особенности этого конкретного, — Генрих взял Женину руку в свои и погладил. — А я знаю, как. Посудите сами, разве мог я его не привлечь? Я красив, обаятелен и умён, и я знаю, как обращаться с мужчиной, чтобы ему было хорошо. Да, Евгений Петрович?       — Надеюсь, ты сейчас не будешь это демонстрировать на мне.       — Но ты к этому располагаешь, — мурлыкнул Генрих и подлейшим образом провёл кончиками пальцев Жене под подбородком.       — Я бы ещё пожелал вам никогда не ломать себя в угоду другому, — сдержанно сказал Женя, мотнув головой и мягко, но упорно высвобождая свою ладонь. — Мужчине, женщине — не важно. На какие-то жертвы идти в любом случае придётся. Но ломать себя, чтобы заслужить любовь — упаси вас Бог. Потеряете себя, а любовь таким образом получить невозможно.       — Это я уже и сам понял, — невесело вздохнул Воробьёв.       — Так я смотрю, вы мне не даётесь, Евгений Петрович, — заявил вдруг Генрих, и прежде, чем Женя успел отшатнуться, обхватил его за шею сгибом локтя, второй рукой удержал за запястье и коротко, но крепко поцеловал в губы, после чего отпустил и спокойно отодвинулся с видом невинным и самодовольным.       Подобную склонность к демонстрациям на публике замечал в нём всегда, и всегда они бывали с тем или иным умыслом. Чего Генрих добивался сейчас, Женя не понял, но решил пока не обращать на это внимания. Облокотившись о стол, он повернулся к Воробьёву, который во время поцелуя сидел, скромно рассматривая картины и ковыряя скатерть.       — И ещё, если позволите. Как бывший работник уголовного розыска советую вам не ввязываться в разного рода грязные истории. Да и вообще. Это Генрих мог себе позволить водиться чёрт знает с кем, тогда это было можно. А сейчас всякого рода сообщества — это мало того что пошло и грязно, так там каждый третий — стукач. Так-то, поверьте, никому вы со своим влечением к мужчинам не интересны. Я имею в виду государство. А попадётесь под облаву — вам что угодно пришьют, вплоть до шпионажа и антиправительственного заговора. И в целом это не то общество, в котором стоит вращаться приличному человеку. Если ваша склонность — лишь один из аспектов вашей личности, а не её центр и основа.       — А ты откуда знаешь? — настороженно спросил Генрих и снова машинально схватился обеими лапками за Женину руку.       — Сам я их, разумеется, не ловил, и с политическими, слава Богу, дела не имел, у меня другая специальность. Но, конечно, знаю, что происходит и как. И даже если без стукачей и арестов… Мне знакомы сборища утончённых и в высшей степени художественных личностей, где ваше нормальное человеческое имя непременно исковеркают в какого-нибудь Жоржика, Джорджо или Жужу и при любом удобном случае будут пытаться ухватить вас за задницу.       — Ой-ой-ой, — перебил Генрих. — Вы, Евгений Петрович, в подобном обществе обращаетесь в плавучую батарею «Не тронь меня», и попробуй вас ухвати.       — Вам это должно нравиться, Генрих Карлович, разве нет?       — Мне — да. Но можно подумать Бог знает что из ваших слов.       — Одним словом, вряд ли это те компании, где можно встретить человека, с которым вы захотите прожить жизнь. Ночь — пожалуйста. Хотя я не знаю, чего вам, собственно, нужно…       — Где же найти того? — спросил Воробьёв.       — Бог его знает. Я Генриха нашёл на мостовой перед этим домом. Случайно.       — На меня напали, — сдержанно пояснил Генрих и положил руку Жене на колено. — А Евгений Петрович меня спас. Что же касается общения, то я позволю себе с Евгением Петровичем не согласиться. Оно необходимо. Да, он нашёл меня и спас. И даже влюбился. Только не будь моего знания и опыта, мы никогда не были бы вместе. А я их получил в том числе и в тех самых «недостойных кругах».       — В твои годы за это нельзя было сесть. Тем более по политической. То есть, можно, но надо было очень постараться, чтобы сесть. Связаться с малолетним или изнасиловать кого-то, да и то сделать это вопиюще, чтоб пожаловались. Так-то всем было плевать.       — Это верно. И если уйти в сторону от грубых материй, я бы, конечно, хотел, чтобы вы, Евгений Петрович, были у меня первым и последним. Встреть я вас раньше — и от каких терзаний, огорчений и одиночества я был бы избавлен! А обращение… Конечно, опытным путём я бы выяснил, как с вами обращаться. И навредить бы не смог, потому что я врач и кое-что понимаю. И что касается вас, я рад, что у вас не было шашней с мужчинами до меня. Так что отчасти вы и правы насчёт того, что количество необязательно переходит в качество. Но встретить вас так, как встретил я — это уже один случай на миллион. Мне и так повезло. Сейчас я говорю всё это, имея опыт и знания, которых у меня не было в двадцать и даже в тридцать. И всю вашу конспирологию я бы лет в двадцать наверняка не смог бы разгадать, а заполучить вас — тем более.       — Генрих Карлович, когда вам было двадцать, мне было восемь, — веско заметил Женя. — Вы бы думали хоть немного, что говорите.       — Ты понимаешь, что я имел в виду.       Генрих вдруг отставил недопитую чашку, встал и заходил по комнате. Проводив его взглядом, Женя повернулся к Воробьёву.       — Что всё-таки с вами случилось?       — Как вам сказать? — Воробьёв вздохнул, словно решаясь, и пристально посмотрел в глаза Жене, забыв о присутствии Генриха. — Это звучит пошло и глупо, но действительно меня оставил человек, которого я любил. И я добивался его расположения очень долго, из кожи вон лез. А оставил он меня некрасиво и, я бы даже сказал, подло. То есть буквально заявил мне, что наигрался и больше не хочет, что всё это было «любопытным и забавным пустяком». И после этого ещё регулярно подходит ко мне, как к доброму знакомому, и спрашивает, как у меня дела и всё прочее. После этого я и задумался, нельзя ли всё это исправить. Вылечиться, говоря проще.       — Ну и пошёл он к чёрту, — горячо заявил Женя. — Я не врач и не знаю наверняка, можно ли от этого «вылечиться», но думаю, что вряд ли. Знаете, есть такие лошади — звездочёты, которые любят голову кверху задирать. Так вот их лечат: она как башку задерёт, ей сырое яйцо разбивают об лоб. Но с человеком-то вряд ли так можно. Я слышал, есть средства, которые могут совсем охоту отбить, а чтобы действовать избирательно и переключать интерес с одних объектов на другие — вряд ли. Да и это — не панацея. Думаете, с женщинами проще? Проще только потому, что это не предосудительно и, наверное, легче найти. Но вот, например, была у меня одна… Странная, хотя странности эти не сразу начались. Мы с ней года два были вместе, и, врать не буду, были очень даже славные моменты. Но чем дальше, тем больше такого, о чём вспоминать не слишком приятно. Я многое терпел из того, что мне не нравилось — ради неё. А потом она просто взяла и ушла, нашла себе молодого корнета. Ну, там долгая история, ещё и брат её руку приложил. Тогда я её любил, наверное. Мне было очень тяжело. Хотя, не уйди она сама, я бы, наверное, ещё через полгодика сам ушёл. Я уважаю ваши переживания, всё это действительно больно и некрасиво, хочу сказать лишь, что теоретически на его месте вполне могла быть и какая-нибудь мамзель. Так что тут лечись-не лечись… У вас первый раз такое разочарование?       — Бывало и хуже, — зло усмехнулся Воробьёв, обеими руками пододвигая к себе чашку. — Я Генриху Карловичу рассказывал. Ещё в школе был один… Мне казалось, у нас всё взаимно, иначе я и не подумал бы к нему подходить. И он как будто отвечал мне взаимностью. То есть, сначала какие-то общие темы для разговоров, совершенно невинные, общие интересы, и потом постепенно, как мне казалось — естественно и обоюдно — нечто большее. И после этого он резко переменился. Знаете, что он отмочил? Он требовал с меня денег, постоянно, в противном случае угрожал ославить меня на всю школу. И сказать, что с моей стороны было давление и я его вынудил вступить со мной в связь. И, я уверен, смог бы. Я платил ему, что было делать. Представьте себе моё положение. Эта каторга длилась до окончания школы. И потом я ещё несколько лет не мог прийти в себя.       — Я бы набил ему морду. Может, это и не решило бы вопроса, может, сделало бы хуже, но он этого заслуживает.       Георгий посмотрел как-то странно, с непонятной смесью нежности и надежды, а потом отхлебнул чаю. Если сначала он казался неуклюжим и отчасти нескладным, то теперь — несчастным и замотанным, только и всего.       — Это уже ничему не поможет, — горько сказал он наконец.       — У вас есть родные?       — Мать. Но она… Не поймёт. Она всегда хотела, чтобы я стал великим и востребованным композитором, а всё, что в это не вписывалось, я бы даже сказал — вообще всё остальное, либо не замечалось ею, либо было поводом для скандала. А уж такой позорный момент, который способен перечеркнуть всю биографию… Она бы скорее отказалась от меня, если б узнала.       — Конечно, по амурной части не мне вам что-либо рекомендовать, — проговорил Женя, помолчав. — Тут уж Генрих… И всё-таки мы вам некоторым образом годимся в отцы. Если вам нужно, я могу научить вас драться, ездить верхом, стрелять, чинить проводку и варить уху или потаж а-ля рен, и если вам нужно будет с кем-то поговорить — я к вашим услугам, а по поводу остального вы можете обратиться к Генриху Карловичу. Впрочем, вы это и так уже сделали.       — Генрих Карлович сказал, вы были офицером?       — Да, — с неохотой ответил Женя и посмотрел на Воробьёва чуть внимательнее. — А что?       — Как же вы…       — Попал в уголовный розыск? Обыкновенно. Из армии. После революции я некоторое время служил в Красной армии, потом, после контузии, меня с войны отправили обратно в Москву, преподавать на курсах. Но я не выдержал, потому что преподавание — это не моё. Занятия с нижними чинами — да, но читать лекции в аудитории… Нет уж.       — Вы воевали в Красной армии? В Гражданскую? — немного удивлённо спросил Воробьёв.       — Да, — сухо сказал Женя. — И делал это добровольно, не из карьеризма и не ради левацких идей, а ради целостности и независимости страны, того, что от неё ещё оставалось. Я прошёл войну, империалистическую, как её теперь называют, я видел, как воевали простые солдаты и офицеры, и после этого видеть Россию протекторатом кого-то из союзников, а во главе — бездарных представителей командования и балаболок, устроивших февраль семнадцатого, — даже представить тошно. Я далёк от политики и идеологии. Но делал то, что считал нужным. Для меня большевизм был делом второстепенным. В чьих-то глазах, может быть, я и не прав, но я свои взгляды и не проповедую и не навязываю. Знаете, всю жизнь инстинктивно презирал три профессии, точнее, даже типажа — журналистов, ростовщиков и политиков. Словом, мне было на роду написано быть военным. А конкретные живые люди всегда интересовали меня больше политических идей. Поэтому со мной бесполезно вести беседы на такие темы.       — Да я, собственно, и не веду… — смутился Воробьёв. — Просто было любопытно. Благодарю за откровенность. Конечно, я никому не буду рассказывать о нашем разговоре. Я спросил потому, что вы довольно разные с Генрихом Карловичем. Как же он при его образе жизни мирится с вашими занятиями? Сначала война, потом уголовный розыск…       — Ужасно мирится, — вздохнул Женя. — С трудом. Совершенно измучил меня. Но, понимаете ли, Генрих — король, а я — ферзь. Король не уходит далеко. Он принимает пациентов, ходит по магазинам, по гостям и по театрам, гуляет по бульвару, и это для него естественно. А ферзь…              — Ферзя чёрт знает где носит целыми днями, — подсказал Генрих, присаживаясь на подлокотник.       — Ферзь воюет, ловит всякую шушеру и защищает короля. Так уж заведено. Да, его иногда подолгу не бывает рядом, но без короля вся игра для него совершенно не имеет смысла. Поэтому у нас полнейшая гармония.       — А теперь, когда ты вышел в отставку, стало ещё лучше, не правда ли? — ласково сказал Генрих и провёл по волосам.       — Угу, теперь я окончательно в рабстве.       — Это кто ещё в рабстве. Мне только опахала не хватает. Но послушайте, что я скажу. Я кое-что придумал.       Вид у Генриха был сияющий, в глазах читалось озорное выражение. Казалось, он крайне доволен собой.       — Там нужно моё участие? — с опаской спросил Женя.       — Не волнуйся. Так вот. Идея моя такова. Я думаю, что можно собирать у себя несколько приличных молодых людей определённого толка. Именно без тени того разврата, о котором говорил Евгений Петрович, просто для общения. Но кто знает, может быть, вы познакомитесь с кем-нибудь… Да и не только вы. Ну, как вам?       — А что, это хорошая мысль, — сказал Воробьёв, несколько приободрившись.       — У меня сразу несколько замечаний, — Жене было жаль нарушать всеобщее воодушевление, но лучше уж было сказать сразу. — Во-первых, где ты возьмёшь этих молодых людей и каким образом приманишь? У них свои компании и интересы. А во-вторых, мой опыт подсказывает мне два возможных исхода. Либо ты нас подведёшь под монастырь сразу по нескольким статьям, либо эти самые молодые люди сами заподозрят провокацию и не придут.       — Ну уж где взять — я разберусь, — чуть менее уверенно сказал Генрих. — У меня всё ж-таки есть знакомые. Это ты ни с кем не знаешься кроме своих коллег и уголовников. Пригласить — проще простого. А насчёт второго замечания — я бы звал только надёжных…       От Жени не укрылось, что всё это Генрих говорил, убеждая как будто и себя самого.       — Послушай, если уж тебе так хочется быть сводником, ты мог бы звать по одному, — пожал плечами Женя. — По крайней мере, так меньше риска. И это меньше будет похоже на тайную контрреволюционную организацию извращенцев.       — Ты думаешь о людях хуже, чем они того заслуживают, — буркнул Генрих. — Я ещё подумаю, как лучше всё устроить. Вы-то, по крайней мере, согласны? — обратился он к Воробьёву.       — Опасения Евгения Петровича не лишены основания, но в целом я нахожу эту мысль интересной, — кивнул Воробьёв. — Я бы хотел к вам приходить иногда. Если это не несёт риска для хозяев.       — Я подумаю, как всё уладить, — сказал Генрих и налил себе крепкого, бархатно-коричневого чаю.       Подумалось, что и Генриху, наверное, это нужно. Не об этом ли он говорил тогда, на мосту? По поводу измены больше не волновался и охотно позволил бы ему всё это предприятие, если б был уверен, что Генриха не арестуют. Впрочем, он тоже не дурак, и должен был понимать, что делает…       — Вы обещаете, что никому не расскажете о нашем разговоре и о нас с Генрихом? — почти неожиданно для себя спросил Женя, прищурив глаза.       На лице Воробьёва изобразилось вполне искреннее изумление.              — Ну конечно! — он захлопал ресницами. — Ей-богу, я не разговорчив, а сдавать вас — это вообще подлость. Тем более, у меня практически ни одной живой души, с кем я мог бы поговорить искренне. Мне после нашей беседы даже дышится легче.       — Я вам верю, — сказал Женя, откидываясь на спинку дивана. — И мы в свою очередь тоже не будем распространяться о вас. Да, Генрих Карлович?              — Бог мой, ну конечно!       — Хотите выпить? — спросил Женя. — Водки у меня нет, но есть бутылка какой-то белой «Массандры».       Распили бутылку вина, и Воробьёв окончательно успокоился и освоился, даже смеялся, и в конце концов погрузился с Генрихом в разговор про какие-то спектакли. Женя не принимал участия в обсуждении, уйдя в свои мысли, точнее — безмыслие. После панических раздумий, догадок и метаний последних дней в голове наконец царила тишина, и больше ничего было не нужно.       — А вы, Евгений Петрович, не любите театр?       — Я люблю его только ради Генриха Карловича, и только с ним. Сам по себе театр никогда меня не интересовал. Впрочем, иногда после службы там можно было неплохо вздремнуть.       — У меня на плече, — Генрих нежно потрепал Женю по колену и сам привалился боком, спрятал нос у Жени в воротнике рубашки, задышал тепло, и стало невыносимо стыдно за то, что посмел в нём сомневаться.       Напольные часы в углу гулко и величественно ударили десять раз. Воробьёв вздрогнул и сверился со своими, сидящими на запястье на толстом кожаном ремешке.       — Ничего себе, как поздно! Мне пора. Я у вас неприлично засиделся, даже неудобно.       — Да бросьте вы, — лениво промурлыкал Генрих с Жениного плеча. — Посидите ещё. С вами очень интересно беседовать.       — Нет-нет, я пойду. Лучше я потом загляну к вам ещё, если можно.       — Конечно, можно, — сказал Женя, потягиваясь. — Можете даже иногда видеться с Генрихом наедине, если у вас какие-то деликатные вопросы. Я не буду сердиться.       — Ну что, Отелло, — когда Воробьёва проводили, посмеивался Генрих, принимая у Жени вымытые чашки. — Ты теперь спокоен?       — Твои шутки неуместны. Учитывая, по каким идиотским поводам и даже без них ты меня терроризировал своей ревностью всю мою жизнь. Ты дал мне гораздо более серьёзное основание для подозрений. Я чуть не умер. Знаешь, — Женя замер с недомытым блюдцем в руках. — Я ведь был готов уйти от тебя, если бы ты мне действительно изменил.       Генрих горячо прижался со спины и крепко обнял мокрыми руками.       — Глупый, — его голос был почти неслышим сквозь шум воды. — Я никогда бы так с тобой не поступил. Неужели ты мог усомниться?       — Я боялся и не мог поверить. Прости меня. А ты, когда донимаешь меня, неужели думаешь, что я способен?..       — Это другое, ты не понимаешь, — заявил Генрих уже громче и снова принялся за чайные ложки. — Конечно, я не думаю, что ты способен. Но и я… Посуди, зачем мне кто-то другой? Ты не храпишь, вкусно готовишь и всегда можешь меня защитить.       — Да, мне с тобой тоже повезло. Где теперь найдёшь свободного человека с отдельной квартирой, да ещё врача? И насчёт храпа особенно верно. После офицерской землянки и палаты госпиталя ночь с тобой в моей квартире в Мыльниковом была раем. Я тогда сразу понял — надо брать.       — Ну вот, видишь, как славно получилось.              Некоторое время стояли молча, под текущую из крана воду и редкий перезвон блюдец. Покончив с посудой, Женя сел на табуретку. Генрих разделывался с последними бокалами.       — А ты ведь тоже довольно поздно понял, что любишь мужчин? — заметил Женя. — Это интересно. До этого ты вообще не думал в романтическую сторону?       — Да как-то да. Точнее, думал, но не отдавал себе отчёта. На девчонок я вообще никогда и не смотрел. В семнадцать лет я впервые осознал и назвал всё своими именами. А до этого просто заглядывался на мальчишек. Конечно, я играл с ними и возился, но всегда был как будто немного отдельно. И некоторых, самых красивых и ярких… — Генрих вдруг застеснялся, убрал со лба упавшие волосы и сел на краешек стола с перекинутым через плечо полотенцем. — Ну, ребят, которые мне нравились, мне тоже хотелось как-то отбить от остальных, от их компании, оградить, заполучить только себе, присвоить и проводить всё время вместе. Знаешь, что-то среднее между закадычной дружбой и тем, как можно относиться к дорогому красивому коню, например. Который только твой, для твоих глаз. А другим можно только издалека смотреть. Я был ужасно ревнив.       — Понятно, твои деспотические наклонности проявились ещё в детстве, — фыркнул Женя.       — Я тебе просто не буду ничего рассказывать, в конце концов… Так вот. Я просто был неиспорченным. Мне было не с кем вести подобных разговоров, я ничего такого не знал, просто не знал, что так бывает, ну, то есть, между мужчинами. Я что-то чувствовал, но не задумывался об этом и не знал, что это какая-то моя особенность. Просто мне, например, хотелось гладить по волосам, трогать, любоваться и заботиться, но я делал это или пытался делать, а не размышлял. В этом была определённая доля сладострастия, но тогда я ничего не соображал, только чувство какой-то моей «тайны» не оставляло меня и ужасно мне нравилось. Некоторым, правда, это не нравилось, они от меня бегали, и я тоже не задумывался, почему. Это было в детстве и юности. Потом уже, лет с пятнадцати, я несколько возмужал и все эти нежности и возню прекратил, но любоваться и искать общества красивых ребят не перестал. Но тогда меня ещё стали занимать искусство, изучение медицины, и я в какой-то момент ушёл в это с головой. Может быть, неосознанное моё одиночество тому способствовало.       — А помнишь… — начал Женя и тут же засомневался, стоит ли об этом спрашивать. — Ну, словом, помнишь ты мне когда-то очень-очень давно говорил, что в вашей компании, ну, вроде бы у Елены, все спали со всеми, и даже одновременно, и что ты тоже в этом участвовал? Как тебя угораздило? Ты говорил, что всегда мечтал о чём-то вроде семьи, и что вся эта история не для тебя.       — Ну, — Генрих засмеялся. — Я просто был неуёмно влюбчив, я же тебе говорил. А если влюблялся — терял голову. И всё убеждал себя, что в этот уж раз точно всё получится, и это любовь. В отличие от многих других, я никогда не гнался за количеством и не крутил романы просто от скуки или любопытства. Почти каждый мой роман превращался в несусветную трагикомическую драму с бурными сценами любви и скандалов, ревностью, изменами и пышной романтикой. Кончалось всё, как правило, печально для меня. Ну вот. А то, о чём ты сказал… Со мной такое случилось всего пару раз. Один раз Алекс пытался меня утешить после одного из неприятнейших эпизодов моей личной жизни, подсунул мне какого-то смазливого корнета, зная мою страсть к военным… А я тогда ещё был немножко влюблён в самого Алекса, я был расстроен, разбит, да ещё и пьян.       — Ты был в него влюблён?!       — Ну да. Скорее от отчаяния и одиночества, но был, немного и недолго. Я тогда уговорил его присоединиться, тая какие-то там надежды и виды на него, но… Между нами ничего не было.       — Он тебе отказал?       — Он сказал, что не хочет терять друга, и что если мы вступим в отношения, я доведу его в первую же неделю до того, что он меня прибьёт. И, знаешь, я благодарен ему за то, что он тогда мне отказал. Хотя я был несколько порывист с ним… Мда… Интересно, где-то он сейчас. Ну вот, а второй раз мы играли в фанты. У нас почти каждый раз случалась всякая непотребщина, но до такого дошло только раз, по крайней мере, при мне. Мы все перепились, разумеется.       — Хорошенькие игры, — вздохнул Женя. — Тебе вообще можно доверять молодёжь? А то как устроишь игру в фанты…       — Как видишь, я уже много лет не позволяю себе ничего даже близко похожего, — несколько уязвлённым тоном заявил Генрих. — И не только не позволяю, но и не хочу. Да и тогда не сказать, что хотел.       — Ну ладно, ладно, не обижайся, я пошутил. А мы в Калуге пару раз в «Тигра» играли.       — Это как?       — Ну как… Собираются офицеры, — а нас в эту игру совсем немного играло, человека четыре, слава Богу.       — Почему слава Богу?       — Увидишь. Так вот, собираются. Накрывается стол, ставятся рюмки с водкой по количеству человек. А стульев ставится на один меньше.              — Я такую игру знаю! Кто не успел сесть — водит.       — Вряд ли ты знаешь именно её. Один из играющих выходит в другую комнату, остальные садятся. Через некоторое время тот, что выходил, должен громко зарычать и идти обратно в комнату к остальным, а тем временем все кричат: «Тигр идёт!» и прячутся под стол. Тигра приходит, рычит, мяукает, ходит вокруг стола, всё как полагается. Потом выпивает водку из всех рюмок, садится и объявляет, что тигр всё съел, выпил и ушёл. Тогда все вылезают из-под стола, занимают места и выпивают ещё по одной. А кому не досталось места, становится тигром, и всё повторяется.              — До каких же пор так можно играть?       — Как получится. Либо кто-то в конце концов останется под столом, либо тигр будет убит.       — Как убит?       — Тем же самым образом.       — Даа… — усмехнулся Генрих. — А ты был тигром?       — Был. И на следующий день болел. Ещё есть игра в кукушку. Но её я не буду рассказывать, у нас в неё не играли. Да и вообще я лично не знаю тех, кто играл бы, а только слышал.       — Почему не будешь? Расскажи.       — Нет, там надо в темноте стрелять друг по другу, на голос, тебе не понравится.       — Да уж. Не понять мне военных, всё-таки, хоть вы и симпатичные, — вздохнул Генрих. — Но не застрелят — так сопьёшься.       — А мне не понять ваших игр в фанты, — парировал Женя и протянул руку. — Хорошо что мы в конце концов нашли друг друга, правда?       — Правда, — Генрих пожал протянутую руку своей, горячей и всё ещё влажной, и тут же поднёс её к губам. — Предлагаю за это выпить. И за то, что сегодняшнее недоразумение разрешилось и ты меня не успел придушить. Словом, за мир. У меня там тоже где-то припрятана бутылка муската.
239 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (4)