Ткань бытия

NC-17
Завершён
238
8
Размер:
352 страницы, 139 747 слов, 68 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
238 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник

Обрыв (1919)

Настройки
Примечания:
      Последнюю весть от Жени я получил три недели назад. Не такой уж и долгий перерыв, учитывая, что предыдущее письмо было в ноябре, да и вообще он не баловал меня вниманием. Мне сложно было представить его теперь. Как он находил силы жить, ложиться спать и просыпаться в одиночестве — иного и допустить я не мог, — и выполнять какие-то свои обязанности — страшно представить, чем он там был занят — и не черкнуть мне даже пары слов. Нет, он предупреждал, что с сообщением будут сложности, и всё-таки. Как-то ведь он мог. Думал ли он обо мне? Вспоминал ли? Не мог же он быть так жесток и бездушен, что даже и не задумывался, каково мне тут, одному? Нет, он, конечно, думал про меня, мой Женька, и всё же оставался таким, как и всегда — непозволительно сам по себе. Я мерил его по себе, а по себе выходило плохо. Я-то забыть его не мог ни на минуту, и даже принимая пациентов нет-нет да задумывался — как он там? Мёрзнет чёрт знает где чёрт знает с кем. Стреляет в кого-то, Бог ты мой. И в него ведь, что самое главное, и в него ведь тоже стреляют!.. Как там у них с продовольствием? Есть ли врач?.. Не подвергается ли он опасности хотя бы уже за то, что офицер? Я регулярно получал новости — слухи, разговоры, а где-то между ними и правду, — которые парализовали меня и лишали способности трезво мыслить. И перед глазами всё стоял Женя, такой, каким я запомнил его, только замёрзший и одинокий.       Я, впрочем, тоже мёрз. Совсем один, в квартире, в которой каждая вещь всё ещё помнила его присутствие. Конец января был морозным, и я всё задавался вопросом, действительно ли на моей памяти не было зимы более холодной и гибельной, или всё дело в отсутствии дров и Жени? Иногда от холода я не чувствовал пальцев и не мог удержать ни инструмент, ни карандаш, а от тоски сердце сжималось и грудь сводило тупой болью. Тогда я доставал из шкафа мягкую Женину рубашку, ложился на кровать и зарывался в неё лицом и руками. Теплее не становилось, легче — тоже, но рубашка пахла Женей, и мне казалось, что я не один. Вторую я давно уже повесил на спинку стула, как знак его полноправного и незримого присутствия и скорого возвращения. Иногда я осторожно, едва касаясь, трогал струны его гитары, притулившейся в углу, и они откликались звонко и печально в тишине насквозь промёрзшей комнаты. Когда-то этих струн касались его милые пальцы. Где он теперь — Бог весть, а струны по-прежнему звучали. Это казалось неправильным, почти неестественным.              У меня была уйма возможностей, чтобы отвлечься. Приходящие пациенты хоть и поредели, но по-прежнему жаловали меня визитами. В Новоекатерининской, куда я устроился, дел было невпроворот. Само передвижение по городу превратилось в задачу нелёгкую и опасную, но и оперируя, и выписывая какой-нибудь Ferrum carbonicum saccharatum или Radix gentianae, и заполняя документацию, и простаивая в очередях, и продираясь по темноте сквозь неубранные горы снега, я мысленно возвращался к Жене, чем дальше — тем хуже. Летом и осенью я ещё хоть как-то держался, но теперь серая нескончаемая зима и тоскливые новости доканывали меня. В конце концов я довёл себя до того, что стал мучиться не просто тоской, а предчувствием чего-то неумолимого и страшного, такого, что и про себя я боялся назвать.       В первый раз это случилось со мной дома. Накинув на себя шубу, я сидел в кабинете и, старательно слюнявя химический карандаш, заполнял журнал после ухода пациента. В комнате брезжил линялый серенький день, от которого всё казалось призрачным, как во сне. Тоска, не отпускавшая меня ни на минуту, как всегда витала где-то фоном.       Что произошло потом — я не понял, а только вдруг в один момент перед глазами всё поплыло, на грудь навалилась тяжесть, а место тоски занял такой смертельный ужас, какого я не знал, кажется, и во время погрома. Я ничего не мог поделать, кроме как сжаться в комок в кресле, закрыть глаза и постараться глубоко дышать.       — Это пройдёт, — говорил я сам себе. — Это нервы, друг мой, ничего страшного. Сейчас пройдёт. Надо подышать.       Боль в груди разрасталась, и я, не открывая глаз, пытался вспомнить, что у меня осталось из лекарств. Nitroglycerinum… Наперстянка… Мне страшно было от того, что это не сердце. Сердце сжималось и бешено колотилось от тоски и острого чувства потери. Я открыл глаза, и мне показалось, что я теряю сознание, но лишь на мгновение.       — Женя, — проговорил я, будто это слово приближало его ко мне и ставило всё на места, и было опорой, за которую можно ухватиться.       Женина карточка стояла на столе, как и прежде, и от взгляда на неё у меня снова помутилось в голове. Милые глаза, в которых не поймёшь — то ли улыбка, то ли печаль. Губы, такие мягкие, чуткие и любимые, что когда-то наивно казалось — это навсегда рядом. Сейчас Женино лицо будто светилось изнутри холодным и призрачным, как в операционной, светом. Таким же, каким была наполнена комната.       — Женя, — снова сказал я, потому что мне стало страшно.       Я схватил фотокарточку и тут же поставил, будто обжёгшись. Мне хотелось сжаться в комок и исчезнуть, только бы не знать больше ничего, не узнавать, не участвовать. Я взял стоявшего рядом материного фарфорового зайчика. Он был тяжёленьким и знакомым до каждого скола, холодил пальцы, и холод этот несколько успокоил меня.       — Скажи, что с Женей, — потребовал я, грея в руке своего неизменного собеседника. — Ты же всё знаешь, хитрец, просто молчишь… Он вернётся, конечно. Это просто сердце, это нервы, это холод и дрянная зима. Надо успокоиться. Женька бы смеялся надо мной сейчас. Бог ты мой, какая тоска…       Я встал и повернулся к окну. Бульвар был заметён снегом так, что протоптанные дорожки едва просматривались. Серое небо перетекало в серые дома, а дома — в вековые сугробы, такие высокие, будто все люди вымерли, и некому больше ни убирать, ни ходить. Но нет, изредка сновали там и тут тёмные торопливые фигурки. Деревья тянули кривые чёрные пальцы к небу и тоже казались мёртвыми, и крики воронья доносились до меня сквозь стекло. В такие дни сложно бывает поверить, что на свете существует весна. Тоска, тоска…       Я сел обратно и попытался вернуться к заполнению журнала, но больше не мог сосредоточиться. Женины письма аккуратной стопкой лежали в верхнем ящике. Я открыл его, но так и не решился коснуться их. Бог мой, за что всё это? Так потерян я не был даже прошлой зимой. Тогда я думал, что он ушёл от меня навсегда и я сам виноват, но я знал, что он здесь, рядом, в Москве, и что он… Я вымолил его тогда, я верю в это, но зачем было давать мне это счастье, чтобы сразу отнять, отнять, когда я уже успел распробовать его и узнать наконец, что значит — быть счастливым? Когда Женя был мой, был так близко, что теперь преступлением и легкомысленной глупостью виделось решение отпустить его. Неужели я не смог бы задержать? Неужели? Чёрт возьми, дать ему эфир, хоть бы и привязать, закрыть где-нибудь. Заткнуть его и не слушать, не верить, потому что какое право он имел обещать мне что-то? Откуда он мог знать, что всё будет хорошо? Нет, надо было удержать его хоть силой, хоть обманом, хоть подлостью. Теперь это казалось таким простым. Простым по сравнению с тем, что я чувствовал сейчас. Пусть злился бы, пусть бил, пусть даже возненавидел и никогда не простил бы, но был бы рядом, тёплый, настоящий, мой, был бы.       Нет, это всё глупости. И не изменить теперь, натурально, ничего. Приступ потихоньку отпускал. Я тяжело поднялся и налил себе лавровишневых капель. Внутри всё ещё что-то ворочалось, но дышать стало легче. Мне стало стыдно за мою слабость, почти истерику, и я даже смог принять ещё одного пациента, а потом сходить за хлебом, но ночью всё вернулось с новой силой. Мёрзлая простыня казалась мертвенно-влажной, а холод спальни напоминал анатомичку. Сердце стучало немилосердно, но в голове не было ни одной мысли кроме той, что случилось что-то. Чего теперь не исправить, не отменить, и это навсегда будет со мной. Я вспоминал Женю, его руки, горячие и сильные, вспоминал, как он держал меня, и я запрещал себе думать, а в голове звучал его голос — мягкий, печальный, строгий и ласковый. Понимающий, кажется, то, чего мне не понять никогда, но чёрт бы с ним, с пониманием, я не хотел понимать, я хотел жить. Я хотел простого тихого счастья всю свою жизнь, сколько себя помнил, и мне дали его потрогать, прочувствовать, как поганец-мальчишка для смеха даёт понюхать голодной собаке кусок мяса, и тут же забрали.       К утру я провалился в тревожный сон, но так теперь и потянулось. Мне было страшно, что я не смогу нормально работать, но руки помнили всё лучше, чем голова. Дни слились в кошмар, где передо мною против воли вставали картины одна другой страшнее. Несколько раз я порывался зайти к его родителям, узнать, нет ли вестей, но одёргивал себя. Он бы злился на меня за это. И впрямь, не стоило заражать их своими глупостями.       К концу недели я не выдержал. Мне казалось, что дома я заперт, как в склепе, в своём одиночестве, и медленно начинаю сходить с ума. Мне было плевать, как я выгляжу. Впрочем, выглядел я действительно неважно, и в зеркало теперь предпочитал смотреться только во время бритья, и то мельком. В один из дней, отпустив последнего пациента, я выметнулся в ранние сумерки, потому что сил моих больше не было. Чего я хотел? Я и сам не знал.       Алекс был дома. Он вообще, кажется, всегда был дома, только изредка выползал куда-то, и всё-таки я редко бывал у него и почему-то каждый раз стеснялся, как влюблённый мальчишка. Теперь мне было уже всё равно. Ни о чём не спрашивая, Алекс снял с меня шубу, проводил в комнату и усадил на диван. Не сразу я осознал, что у него тепло, но эта мысль вспыхнула и ускользнула. Алекс с ногами забрался на диван напротив меня и закрыл глаза.       — Ты чего хотел? Или просто?..       — Послушай… — я, должно быть, выглядел в высшей степени жалко, но мне было всё равно. — Мне очень плохо. Так плохо, что хуже некуда. Кроме тебя никто не поймёт.       — Что случилось?       — Мне кажется, что с Женькой что-то. Ничего нового, всё как всегда, от него никаких вестей, но это привычно. Только я места себе не нахожу уже неделю. Как будто…       Сил договорить я в себе не нашёл, но Алекс понял, открыл глаза, глянул чуть внимательнее, чем обычно.       — Симптомы?       — Ерунда. Тахикардия, бессонница. Грудь давит. Дело не в этом. Ты понимаешь, я не знаю, как жить, если что-то… Я не вынесу. Я совсем один. Мне страшно за Женю. Вдруг он…       У меня внутри всё снова сдавило, и говорить я больше не смог, закрылся руками. Алекс легко встал со своего места и опустился уже рядом со мной. Кожу захолодил ветер и шёлк его монгольского халата. Потом он мягко коснулся головы, совсем не так, как касался Женька, и мне странным показалось, что когда-то были времена и я мог желать кого-то кроме Женьки. Не так, как Женька, но Алекс перебирал и гладил мои волосы — мягче, легче, почти игриво, если не знать его. В руках чувствовалась спокойная властность, но не было в ней и малейшего призыва или намёка, а только хирургическая уверенность. У меня наконец полились слёзы, я бессовестным образом уткнулся лбом Алексу в плечо, и показалось, что холодная тупая боль, засевшая в груди, немного отпустила. Алекс держал меня, пока я некрасиво вздрагивал и прятал лицо у него на груди — холодной, неприступной, совсем не как у Жени, но тоже закрывающей меня, как стена. Потом он дал мне платок.       — Я не знаю, как жить, — признался я.       — Живи. Если помрёшь, твой благоверный расстроится.       — Ты говоришь так, как будто всё это шутка.       — Ты ел сегодня что-нибудь?       — Не помню.       Алекс ушёл, и я не знал, как долго его не было. Потом он вернулся и поставил передо мной миску с бульоном и варёным мясом.       — Спасибо, но я ничего не могу.       — Вилки нет, бери руками, — будто не слыша меня, Алекс устроился на своём прежнем месте напротив, и я машинально подчинился и не почувствовал вкуса.       Алекс подождал меня, сидя с закрытыми глазами. Совпадение ли, но от еды мне действительно стало немного спокойнее. Где Алекс взял мясо, интересно знать? Впрочем, это меня сейчас волновало меньше всего. Когда я закончил и вытер руки, он спросил:       — Чего ты хотел от меня?       — Сам не знаю. Я не могу быть один. Если с ним что-то случилось, я не переживу. А неизвестность? С ума можно сойти. И хуже-то всего, что я сам, сам его отпустил! Я не прощу себе, если с ним что-то…       — Это его жизнь, — заметил Алекс. — Не твоя. Что бы ты мог сделать?       — Что угодно, только не отпускать. Запереть, связать, усыпить, что угодно. Но он был бы жив и со мной.       — Запереть, связать… — фыркнул Алекс, и на секунду вдруг стал мучительно похож на Женьку. — Ты забываешься иногда, но это делает тебя трогательным. Понимаешь ли… Даже если бы тебе это, предположим, удалось, ты бы вмешался туда, куда вмешиваться не стоит.       — Мне плевать.       — Напрасно. Это его путь. Бессмысленно бегать от судьбы. А такому, как он… Если ты сломаешь его и каким-то образом заставишь свернуть, он погибнет куда быстрее, только и всего. Зачахнет, сопьётся, а то, знаешь, бывает, пойдёт такой человек, да на ровном месте попадёт под колёса, или поскользнётся неаккуратно, или порежется нехорошо, или ещё что…       — Молчи! Там, где он сейчас, он, по-твоему, погибнуть не может?! — взвился я. — А сейчас?.. Он жив?       Глупый детский вопрос сорвался с моих уст прежде, чем я себя остановил.       — Пока не знаю, — спокойно сказал Алекс. — Ты действительно так его любишь?       — Больше жизни.       — Знаешь, когда он родился?       Мне стало мучительно стыдно. Бог мой, я ведь даже о такой мелочи не спросил его, ослеплённый своей любовью.       — Не знаю, — выдавил я наконец. — Ему сейчас года тридцать четыре. В восемьдесят четвёртом или восемьдесят пятом, выходит… Не спросил. Не до того было.       — Представляю, — фыркнул Алекс. — Ты его, должно быть, вконец замучил. Я понимаю тебя. Он такой славный.       — Как ты можешь? — у меня в груди вместо холода разлилось горячее. — Ему было хорошо со мной! А ты ведь хотел его увести, я видел.       — Да брось. Он бы ко мне и не пошёл.       — Ты хотел! Я видел, как ты смотрел на него.       — Помнишь Кравецкого? — глаза у Алекса сузились, пьяно и масляно заблестели.       — И что? У нас с ним ничего не было.       — У нас, по твоей милости, тоже.              — Ты хочешь мне теперь за это мстить? — я почувствовал смертельную усталость и уронил голову на спинку дивана. — Изволь. Я уже разбит, как видишь.       — Глупый ты всё-таки. С чего я буду тебе мстить? А таких, как твой Женя, мне нельзя. Хотя и хочется. Впрочем, если бы ты любил его чуть меньше, я бы им непременно занялся. Подожди.       Он ушёл, а я чувствовал себя форменным идиотом, но на душе, как ни странно, было спокойнее. Алекс скоро вернулся, расстелил на низком столике между нами кусок грубой ткани и вывалил на него из мешочка горсть мелких гладких камешков.       — Ты что?       Алекс поднял руку, призывая к молчанию, и я умолк. Не в первый раз я замечал, что его присутствие вселяет в меня странную уверенность и покой, что бы он ни творил. Потому, может, и пришёл к нему. Алекс разбирал камни на кучки, что-то раскладывал и перекладывал. Я закрыл глаза, и под мерный перестук камешков впервые за неделю чуть ли не задремал спокойно. Перед глазами встал Женя. Он сидел на кровати у нас дома, одетый в свою белую рубашку и зелёные шаровары. Было солнечно, как бывает только весенним утром, и вокруг его головы из-за подсвеченных солнцем волос разливалось лёгкое золотистое сияние. Женя слегка улыбался и держал что-то в руках, но что — я не мог разобрать.       — Генрих!       Алекс сидел напротив и складывал камешки обратно в мешок, поглядывая на меня с интересом. Глаза его довольно и хищно блестели.       — Уже поздно, — сказал он. — Темно, сугробы, шваль всякая бродит. Хочешь, оставайся.       — У тебя тепло и спокойно. А я, знаешь, всё про Женю думаю. Как он там…       — Ты ему не поможешь, если будешь сейчас мёрзнуть на улице, — заметил Алекс, унёс мешочек и ткань и вернулся. — Оставайся. Я тебе постелю.       — Ну хорошо, — признаться, идти сейчас по тёмной улице домой мне действительно не хотелось. — Я не стесню тебя?       — Нет.       Он сел рядом со мной и вдруг уложил голову мне на плечо.       — А хочешь, ложись со мной, — мурлыкнул он. — Ты же, кажется, когда-то этого хотел, и даже добивался?       Внутренность мою словно обдало кипятком, но первым, что я почувствовал вместо ожога, был холод. Я вовсе не галантно отшатнулся и встал, на подгибающихся ногах торопливо отошёл к двери.              — Ну, знаешь… Спасибо, но я всё же пойду к себе, — голос позорно срывался. — Прости, если дал тебе основание…       Алекс завалился на диван и покатывался со смеху. Я окоченел рядом с дверью.       — Ты что, смеёшься надо мной? Когда у меня такое горе?       — Ну, ну какое у тебя горе? — отсмеявшись, Алекс сделался жёсток. — Не разбрасывайся такими словами раньше времени. Я пошутил. Глупо, прости. Оставайся, не буду больше. То, что я тебе тогда говорил — всё так и есть. Ты ведь и сам теперь не жалеешь, да? Иначе и Жени твоего не было бы.       — Ну, не жалею.       — Ну вот. А я — как и был.       Сколько я знал его, а всё же от его выходок у меня иной раз бывало впечатление форменно странное. Алекс же смотрел на меня как-то по-иному, и масляный блеск в его глазах исчез столь же внезапно, как и появился.       — Женя твой, даст Бог, жив, — сказал он и полез в шкафчик.       — Ты это точно знаешь? — я снова по-детски глупо ухватился за поданную надежду, как за чужой рукав, тут же позабыв про его демарш.       — Я не Бог, — Алекс достал из шкафа мутную бутыль, разлил по стаканам и один без вопросов придвинул мне. — Выпей и ложись, я тебе в кабинете постелю. Там мягко.       Я слегка пригубил и почувствовал сильный запах спирта и трав. Бежать мне расхотелось, да и что это были за глупости? Алекс выпил до дна и ушёл стелить постель. Проводив взглядом его стройную, укутанную в летящий шёлк фигуру, я подумал, что он прав — как, может быть, и всегда. Я давным-давно не хотел его, но бесконечно сильнее ценил как друга, а чего хотел он — для меня, должно быть, останется загадкой навсегда. Его слова про Женю решительно ни на что не опирались, а я всё же чувствовал, что сам могу опереться на них и перестать падать, хотя бы до завтра.       Когда я уже лёг, малодушно блаженствуя от тепла и отсутствия давящего вороха тряпья, Алекс пришёл опять и сел рядом. Невольно я снова напрягся, но он просто взял мою руку и некоторое время сидел молча. Тикали часы, пахло незнакомыми травами и выделялся на фоне окна тёмный, чуть ссутуленный и напряжённый силуэт Алекса. Близкий — не как Женя, совсем иначе, — но близкий, ближе него только Женя.       — Всё хорошо, — сказал он после долгого молчания. — Хорошо, что ты пришёл, вовремя.       Он мягко пожимал моё запястье, иногда причиняя едва заметную боль, а я проваливался в сон, не тревожась уже решительно ни о чём, как будто в его силах действительно было вернуть мне Женю.       Наутро он выпроводил меня, напоив чаем и сунув мне в карман какой-то свёрток, в котором я позже обнаружил хлеб и сахар. Весь день, как и следующий, я провёл в больнице и смог несколько отвлечься, даже находил в себе силы шутить с персоналом и пациентами, а вечером получил телеграмму, и снова самообладание оставило меня.       «Алексеев Евгений Петрович ранен зпт находится излечении госпитале Вильно тчк Угрозы жизни нет состояние средн тяж тчк Проявил решительность отвагу принял командование гибели командира тчк Представлен награде тчк Савицкий»       Первый раз прочитав, я не понял ничего, кроме того, что Женя жив. Жив! В следующую секунду догнало осознание, что он ранен, и грудь снова сдавило. Куда ранен? Когда? Смогут ли ему оказать должную помощь?.. Слава Богу, Вильно, а не где-нибудь в лесу или глухой деревне, где и стерильно обработать рану — уже трудность… Голова у меня кружилась, и я привалился к стене в прихожей, пытаясь привести мысли в порядок. Ранен. Как же так?.. Но жив. Жив, это главное. Угрозы жизни нет. Хоть бы они знали, что говорят. Савицкий… Кто это? Врач? И что мне теперь делать?       Я сел на лавку и, обхватив голову руками, закачался, как пьяный. Женя не шёл из головы. Какой он был ласковый, как любил меня, как трогательно заботился! Мягкий, тёплый, такой знакомый и любимый — что с ним? Вдруг что-то непоправимое? Сильно ли он страдает? И как его лечат? Нет, если он там что-то такое героическое совершил, его уж наверняка не бросят на произвол судьбы, и всё же… Главное, чтобы он вернулся живым, а тут уж я сделаю всё, что могу, я в лепёшку расшибусь, а поставлю его на ноги. Господи, что же делать… Я вскочил и бесцельно заметался по квартире, совсем как Женя, когда не находил себе места. Даже если его вылечат как следует… Я надеялся на это, не позволял себе сомневаться. Вылечат. Но что потом? Опять отправят его обратно, на убой?! И снова мне сходить с ума, ждать, не имея ни вестей, ни гарантий? Бог мой, зачем я только отпустил его… Какой же я был безответственный, ослеплённый счастьем дурак! С Женьки что взять, но я-то, я-то!.. И всё-таки он жив. Хотя бы этот камень упал с души, и вопреки гневу и полной растерянности мне хотелось смеяться. Нет, это, определённо, была истерика.       Стук в дверь заставил меня вздрогнуть. Я никого не ждал. Разве что какой-то пациент без записи, что-то срочное?.. Уже открыв дверь на цепочку, вспомнил, что Женя строго-настрого запрещал мне так делать, не спросив, кто, но за дверью, изящно кутаясь в припорошённый снегом меховой воротник, стоял Алекс. Увидеть его здесь было в высшей степени неожиданно.       — Проходи, — сказал я и распахнул дверь, и только теперь увидел, что в руке у него узел и небольшая связка дров, — Бог ты мой! Не стоило этого… Я уже к холоду привык.       — Ничего, — Алекс зашёл и опустил дрова на пол. — Евгений Петрович твой приедет, надо будет его греть. Впрочем, ты-то и без дров с этим справишься, а всё же пусть будут.       — Ты знаешь? — опомнился я. — Мне ведь телеграфировали, что он ранен! Где-то в Вильно сейчас. Я как раз получил телеграмму и всё никак в себя не приду.       — Ранен? — Алекс внимательно прищурился и чуть склонил голову на бок. — Вот оно как.       Он не сказал больше ни слова, и я проводил его на кухню. Из узла он вытащил большой, слегка подмороженный кусок баранины.       — Алекс! — я без сил опустился на табурет. — Ей-богу, не стоило! Мне неловко. Мне и дать тебе нечего взамен.       — Не глупи, — вздохнул он и сел напротив. — Бери, пока есть. Потом не будет.       — Спасибо тебе… Ты знаешь что? Я его за окно повешу, там мороз, а потом Женя приедет, и…       — Сопрут. Не люди, так вороны. Не надо. Себе свари. Часа три-четыре надо варить. Выглядишь неважно, скоро прозрачный станешь, как стекло.       — Ну хорошо, — у меня от благодарности снова позорно навернулись слёзы. — Чем же мне тебя угостить? Я не готовил ещё, сам только пришёл. Могу затируху сделать. Или пшёнку сварить.       Алекс только покачал головой.       — А чай? У меня и заварка настоящая осталась. Я-то один не пью теперь, для Жени берегу, он так любит…       — Не надо, спасибо. На вот, — он вытащил из кармана пальто ещё один свёрток и положил на стол. — Я тебе там трав принёс разных. Можешь их заварить. Что тебе про Женю написали?       Я протянул ему телеграмму и встал, чтобы поставить чайник. От волнения всё вылетело из головы, и я взялся за коробок спичек и забыл, что делать дальше. Алекс молча читал, потом отложил телеграмму на стол, откинулся к стене и закрыл глаза.       — Видишь, он жив.       — Но ранен! Я ведь как чувствовал, что что-то произошло! И, понимаешь ли, я ровным счётом ничего не могу поделать. Его ведь вылечат и обратно отправят! И потом… Почему он сам не написал, не телеграфировал? Ему, выходит, так плохо, что он и карандаша в руке держать не может? Да хоть бы надиктовал, что ли! У меня сердце разрывается.       — Побереги себя, — сказал Алекс. — Возьми да напиши ему сам. Тебе даже адрес госпиталя сообщили.       — Верно. Напишу. Он получит письмо, и пусть хоть телеграфирует, если не может писать. Быстрее дойдёт. Для меня каждый лишний час смерти подобен.       — Ну, не волнуйся. Это, кстати, очень мило, что они решили тебя уведомить.       Я вскинулся.       — Думаешь, они что-то знают?       — Я ничего не думаю. Я просто сказал, что это мило.       Я развернул газетный свёрток. Пахло тимьяном, солнцем, ушедшим летом. Я заварил чай, всё-таки сыпанув туда и чёрной заварки, достал чашки и сахар. От чая на душе несколько потеплело. Алекс посидел немного, но говорил мало, зато я трещал без умолку, не в силах успокоиться. Он, как мог, утешал меня, а потом засобирался уходить.       — Оставайся! Куда ты пойдёшь на ночь глядя? Сам же говорил, опасно.       — Не стоит. Со мной ничего не случится. Кроме того, я не домой, — уголок его губ тронула слабая улыбка.       — Послушай! — спохватился я, умирая от стыда. — Как у тебя-то самого дела? А то я всё про себя да про Женю… Ты-то как?       — Всё хорошо, — сказал он, и глаза его приняли нечитаемое выражение. — Пойду.       Я закрыл за ним дверь и снова остался наедине с телеграммой. Нужно было обдумать письмо Жене. Что написать? Вывалить на него всё то, что крутилось теперь в голове, я не мог. Волновать его я не имел права. С другой стороны, отписаться так, словно всё в порядке и я ничуть не взволнован и считаю ситуацию приемлемой, я не мог и не считал нужным. Мне хотелось и излить на него свою любовь и радость, что он жив, и выбранить его за то, что уехал от меня, и велеть ему возвращаться домой, и расспросить обо всём, но как? Я засел за письмо, но руки не слушались и дрожали, сажая кляксы, а в голове была такая каша, что ни одной связной фразы я написать так и не смог. Измарав пару листов бумаги, я бросил это дело и решил написать ему завтра, на свежую голову.       Свежей головы назавтра не получилось. Я еле-еле дошёл до больницы, а когда вместо камфары чуть не ввёл пациенту нашатырный спирт, понял, что дело плохо. Я сел в ординаторской и закрыл глаза. В темноте плясали золотистые мушки. Что было делать? Я не представлял. Написать Жене и снова ждать, ждать, ждать? Жить от письма до письма, не имея ни малейшего понятия, когда он вернётся, и вернётся ли вообще? Нет, я чувствовал, что долго так не протяну. Шальная мысль, которая поначалу показалась неосуществимой и отчаянной, виделась теперь единственным выходом: я должен поехать к нему. Увидеть его и постараться увезти домой. Упросить, уговорить всеми правдами и неправдами. Его или его командира. Убедить, что здесь он нужнее. Имел ли я право, я, всего лишь сосед… Да, но я ведь и друг, и, что немаловажно — врач… Позволят ли мне приехать? Как вообще мне это организовать? Теперь это было неясно, но всё же мысль эта позволила мне хоть немного успокоиться. Домой меня отпустили, увидев, что руки мои трясутся и оперировать я не могу. Дома я принял снотворного и уснул, проспав до утра, но и выспавшись принимал пациентов кое-как, всё раздумывая, как же мне устроить встречу с Женей и его возвращение. Решил разделить задачу на две, и прежде всего добиваться разрешения увидеться с ним. Впрочем, нужно ли было разрешение, чтобы приехать? Адрес я знал. Но в новых порядках я ничерта не разбирался, и уверенности, что меня не завернут с порога какие-нибудь комиссары, у меня не было. Лучше всё же было предупредить официально… А предупреждать ли Женю? Или лучше нагрянуть внезапно и увезти его, не дав прийти в себя? Нет, всё-таки ему надо сказать…       Письмо Жене я смог написать и отправить только на следующий день. Им я остался доволен: ничего лишнего и волнующего, но так, как есть, как чувствовал. Ещё через день я составил и направил телеграмму этому Савицкому с просьбой посетить Женю. О своём намерении забрать его я пока счёл за лучшее умолчать.       Потянулись мучительные дни ожидания. Ответа от Жени всё не было и не было, хотя я прождал две недели. Чем дальше, тем хуже мне становилось, и тем меньше я мог работать. Беспокойство моё росло. Отчего, в самом деле, он не отвечает? Что с ним? Представляя возможные причины и виды ранений, я совершенно терял голову. Зато ответ от Савицкого пришёл вскорости. Мне разрешили приехать, и снова мне показалось, что я схожу с ума — на сей раз от радости. Не откладывая дело в долгий ящик, я стал собираться. Из больницы меня отпустили. Накануне отъезда я зашёл к Алексу попрощаться.       — Ты так поедешь? — спросил он, оглядывая меня.       — Да, а что?       — Тебя в лучшем случае просто разденут, — хмыкнул он. — Тебе только золотой цепочки от часов не хватает, чтоб наверняка.       — Ну а что прикажешь делать? — рассердился я. — Ехать вообще без пальто, без шубы?       — Подожди меня здесь, я скоро, — сказал он, быстро собрался и ушёл, не удостоив меня ни единого ответа.       От нечего делать я послонялся по комнатам, потом засел читать какую-то книгу по медицине, но мысли мои были совсем далеко. К счастью, Алекс действительно вскоре вернулся и принёс с собой светлую, не слишком новую овечью бекешу.       — Должна подойти.       На вопрос «где взял?» он отмалчивался и заставил меня померить её. Результатом примерки остался доволен, хотя я себя в новом наряде решительно не узнавал.       — Так гораздо лучше, — сказал он, и глаза его вдруг стали печальны. — Ты так сражаешься за свою любовь. У тебя должно всё получиться.       — А как же Женин «свой путь»? — горько усмехнулся я.       — Если он встретился с твоим, это что-нибудь да значит, — серьёзно ответил Алекс. — Ты берёшь какое-нибудь оружие?       — Боже упаси! У меня его и нет. И пользоваться им я не умею.       — Возьми хоть нож.       — И не уговаривай! — замахал я руками. — Я всё равно не смогу никого убить. Лучше я буду безоружным. Так и меньше вопросов, если что.       — Как знаешь. Возьми тогда вот это.       Он вынул из шкафа шкатулку, а из неё достал маленький деревянный крестик. На это я не стал возражать и спрятал крестик во внутренний карман.       — Ну, иди, — сказал Алекс, и печаль в его глазах вдруг подёрнулась нежностью, какой я в нём никогда прежде не видел.       Прежде, чем открыть мне дверь, он вдруг ласково провёл пальцами мне по волосам, а потом впервые крепко обнял, и в этот момент я наконец по-настоящему поверил, что всё ещё может быть хорошо.
238 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (8)