Ткань бытия

NC-17
Завершён
238
8
Размер:
352 страницы, 139 747 слов, 68 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
238 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник

Свидание (1945)

Настройки
Примечания:
      — Гуляют, — Генрих, сидевший у распахнутого окна в гостиной, с улыбкой кивнул на бульвар.       Там в тени клёнов и лип прохаживались парочки всех возрастов, зеленели гимнастёрки, проходили шумные стайки подруг, сновали школьники. Из окон вразнобой неслись танго, вальсы, Утёсов и Козин, сливаясь в невообразимую, но не лишённую прелести симфонию жизни. Низко висело тёплое пасмурное небо. Был самый разгар июня.       Генрих дышал глубоко и покойно, будто засыпал, положив локти на подоконник, и лёгкий ветерок перебирал его волосы. Женя подсел рядом и осторожно погладил. Волосы были мягкими, как пух. Генрих что-то довольно проворчал, не поднимая головы.       — Когда всех демобилизуют, здесь будет пруд пруди военных, — ласково сказал Женя. — Вот ты налюбуешься.       Внутри уже пару месяцев царила странная тишина. Как будто дальше — ничего. Как в юности, когда летним утром на рассвете ещё не успевал заснуть, а мир ещё не проснулся и во сне своём был совершенно незнакомым, из окон тянуло свежестью, голосили птицы, сквозь заросли душистой герани уже пробивались первые солнечные лучи, и совершенно ясно было — ещё чуть-чуть, и навалятся всегдашняя московская летняя духота, шум и обыденная жизнь, но пока, в эту зависшую секунду, время растягивалось до бесконечности, и казалось, что ничего больше нет и не будет на земле, кроме этой секунды, зябко пропитанной рассветом.       С Генрихом ни о чём не говорили. Он пропадал в больнице, Женя — на службе, а те часы и дни, что удавалось провести вместе, молчали и будто нарочито жили как прежде, в повседневных хлопотах, ленивых беззлобных перебранках и брошенных вскользь нежных словах. В день, когда кончилась война, Генрих, вернувшись с работы, крепко-крепко обнял, не произнеся ни слова, а потом около часу сидел и смотрел прямо перед собой, чего не случалось с ним никогда. Женя не стал его тревожить. Потом Генрих уснул, уронив голову на руки, и Женя тихонько отнёс его в спальню, а сам ещё долго сидел на кухне и курил одну за другой папиросы, купленные утром безо всякого зазрения совести. На следующий день выпили с ним водки, которую удалось достать, но и тогда говорить ни о чём не стали. Слова теснились в голове и все, как одно, казались лишними. Все речи были уже сказаны начальством и сослуживцами, — кто хотел, — накануне, во время импровизированного празднования на службе.       — Мне хватает и тебя, чтобы любоваться, — спустя вечность ответил Генрих. — Я бы просто хотел, чтобы они наконец вернулись домой.       Женя слегка отодвинул его и взобрался на подоконник с ногами. Воздух пах дождём. Заповедно шептались кроны деревьев.       — Мне иногда кажется… Мы столько пережили за свою жизнь, что должны бы быть бессмертными, — усмехнулся Женя.       — А я думаю о другом. И мне… Признаться, так глупо это и неуместно, но мне отчего-то жаль. Совсем другого. Может быть, я стал старый, совсем сентиментальный и совсем глупый.       — Чего тебе жаль?       — Да так, ерунды, — глаза у Генриха блестели, но он скептически улыбнулся. — Жаль, что ты не вернулся ко мне тогда вот так же. С победой. Представь — всё было бы по-другому, и ты вернулся бы полноправно, как следует. С той войны. Ты был достоин. Вернуться к себе домой, победителем, а не затравленным зверем. Не прятаться, не бояться…       — Ну брось, — Женя сердито царапнул подоконник. — Ты глупости, глупости какие-то говоришь. Не надо сравнивать. Я не в восторге от того, что произошло тогда, но сейчас — совсем другое. Если угодно, я тоже сейчас воевал. У меня два ранения, пусть и не с фронта. И мой вклад есть, пусть маленький. Как и твой, кстати. Только моя война не кончилась, и не кончится, пожалуй, пока существует человечество. А списывать меня со счетов и жалеть о событиях тридцатилетней давности сейчас неуместно.       — Я не о том, — добродушно махнул рукой Генрих. — Я о теперешнем не спорю. Просто представь — ты вернулся бы тогда, такой блестящий и ласковый, весь в орденах… Вернулся, пришёл бы ко мне, и я тебя и спрашивать уже не стал бы, ей-богу. Зацеловал бы прямо в прихожей.       — Так вот я, перед тобой. Кажется, не намного хуже, чем тогда.       — Да ты знаешь, мне кажется, что ты с той войны так до конца и не вернулся, — вздохнул Генрих. — Оттого и все мои муки. Говоришь — эта не кончится никогда. Ну так бандитов и без тебя есть кому ловить. А ты словно до сих пор сидишь в окопе в своей Галиции.       — Несёшь бог знает что, — Женя передёрнул плечами и слез с подоконника, стараясь не замечать, как его слова срезонировали в душе. — Спишу на твою сентиментальность. В такое время, как сейчас, когда Бог знает сколько народу действительно не вернулось домой, строить какие-то домыслы по поводу меня по меньшей мере странно.       — Я не газетная передовица, чтобы выдавать только идейно правильное. Я в больнице и на крыше днями и ночами дежурил, я кровь сдавал, имею право говорить то, что думаю, — резко проговорил Генрих и тут же добавил примирительно: — я не умаляю чужих подвигов. Я говорю вообще о другом. О тебе. И о том, что, возможно, до той войны ты таким не был. Ну, таким… Загоняющим себя, как лошадь. Таким замороженным со всеми, кроме самых близких. Если бы не я, ты бы, кажется, вообще себе не позволил жить. А закончись та война, как должна бы… Ты же расцвёл бы ещё ярче!       — У нас в реальном парень был, — Женя завалился на диван, закинул ноги на валик и вытряхнул из пачки папиросу, не обращая внимания на недовольную гримасу Генриха. — Приятель мой, Егор Ферапонтов. Очень смешно смеялся. На одной ноте, и долго так, вроде пулемёта. Как засмеётся — так все остальные тоже падают от его смеха. Бывало, на скучном уроке специально заржёт, и весь класс за ним. И учитель тоже, до припадка, и так минут на десять. Только все отдышаться успеют, учитель снова что-то объяснять начнёт или кого к доске вызовет — так он опять. Урока, разумеется, никакого не выходило.       — Ты это к чему? — заулыбался Генрих.       — А ты вот так же. Любую тему на меня переводишь и тем обезоруживаешь.       — Я не специально, — смутился Генрих и поинтересовался осторожно: — а тот молодой человек здоров был?       — Один из самых здоровых людей, что я знал. И физически, и душевно. Кровь с молоком, как былинный богатырь. С севера откуда-то, не вспомню уже, откуда. Помню, у нас в училище кое-где диванчики стояли. Мы все на один диванчик валились, а он в конце разбегался и сверху прыгал. А в нём пудов шесть уже тогда было. Весело. А ещё мы ему на уроках орехи кидали через весь класс, а он их ртом ловил. Но и учился прекрасно. И зрение как у орла. Потом досдал разницу и в Университет на географию и этнографию поступил. Прекрасный был парень. Добрый. Дороги разошлись, а жаль. Что с ним сейчас — даже не представляю.       — Что-то ты проникся воспоминаниями.       — Ну-ну, скажи ещё, что я был в него влюблён, — фыркнул Женя, затягиваясь папиросой. — А я, знаешь, часто теперь вспоминаю, как оно было. Тогда казалось — ничего особенного, и скорее бы уже закончить, и скорее бы уже настоящая жизнь. А теперь вспомнить всё это — тепло. И далеко. Бесконечно. Тогда сложно было представить, что когда-нибудь это станет настолько далеко.       — Знакомая история. Но это всё действительно в прошлом. А ты, между прочим, уже Бог знает сколько не приглашал меня на свидание, — капризно пожаловался Генрих. — Целых четыре года. У нас так давно не было никакой романтики…       — Что я и говорил. Любую тему переведёшь на меня, да так, что не отвертишься.       Генрих промолчал, а потом начал болтать что-то о карточках на сахар, но разговор Женя запомнил, а перед глазами стояло слегка обиженное, как у ребёнка, его лицо. В голове, складываясь из неясных обрывков мыслей, всё отчётливее стал созревать фантасмагорический план.       Возможность осуществить его представилась вскорости. Генрих в тот раз дежурил ночью. Женя до темноты задержался на службе, а после поехал не домой, а прямиком на Старую Басманную. Сердце вздумало колотиться. Волнения такого не знал давно, устраивать облавы на бандитов и то было спокойнее. Теперь же чувствовал себя так, будто и сам вор. Впрочем, воровать ничего не собирался. На случай встречи с милицией или бдительными гражданами было удостоверение, на случай встречи с бандитами — револьвер. Волновало совсем не это.       У родителей горел свет, но заходить к ним сейчас не стал. Нырнув во двор, прошёл по знакомой до каждого камешка дорожке и оказался в Гороховском, у дома, где много-много лет назад в квартире на втором этаже жил Коля. Некоторые окна светились и сейчас. На секунду даже показалось — а что, если зайти? И встретит Глаша, вытирая руки о передник, и в квартире будет пахнуть пирогами с капустой, и зальётся радостным лаем маленький ушастый спаниель Сёма, побежит, зацокает когтями по паркету, провожая по тёмному коридору до Колиной комнаты. Или можно прямо с улицы позвать: «Коля!» А ещё лучше, как делал не раз, написать на бумаге послание, сложить из неё голубя и запустить в окно, которое летом было круглосуточно открыто, а перед ним стоял стол, за которым Коля всегда читал, рисовал или готовил уроки. Голубь плюхался прямо ему на книги, и через мгновение в распахнутом окне появлялась взлохмаченная Колина голова.       Нет, ерунда. Коля теперь живёт на Цветном. Давным-давно. Завернув за угол дома, Женя опустился на корточки, в темноте приглядываясь к камням фундамента. Пахло кошками и сыростью. Откуда-то доносилось пение сверчка. Из практики своей в угро знал, что именно в эту секунду кто-нибудь непременно должен был бы случайно выглянуть в окно или выйти с собакой, или остановиться на углу с папиросой, чтобы потом давать показания — дескать, да, видел, ошивался там какой-то подозрительный тип. Но никого не было, и окна, выходящие во двор, были темны. Приходилось ориентироваться по памяти. Наконец, вроде бы углядев то, что искал, Женя попробовал рукой один из небольших камней в основании. С трудом, но как будто получилось его немного качнуть. С замиранием сердца Женя слегка раскопал землю, потом раскачал камень и вытащил. Под камнем открылось небольшое углубление вершка в три. Этот тайник давно, ещё в прошлой жизни, устроили здесь с Колей. Уже сильно позже, хотя и тоже в прошлой жизни, пришлось воспользоваться тайником ещё раз.       Не давая себе времени на волнение, Женя сунул руку в углубление и выдохнул. Тряпичный свёрток был на месте, и в нём угадывалась тяжесть. Женя быстро спрятал его в карман, пригнал камень на место и кое-как утрамбовал землю вокруг. Поднялся, отряхивая руки. Двор был по-прежнему пуст, сегодня везло. Оставалось ещё одно дело.       Тихо скрипнула дверь родного подъезда. В такой поздний час никого не должно было понести из квартир. Женя поднялся на последнюю площадку и осторожно, но сильно дёрнул чердачную дверь. В ней что-то глухо щёлкнуло, и она нехотя поддалась. Неслышно притворив её, Женя остался в темноте. Света, проникающего в окно, катастрофически не хватало. Сначала фонарь зажигать не хотел, чтобы не привлекать внимания, но приходилось рискнуть. Если здесь навернуться впотьмах, шуму выйдет всяко больше. Фонарик светил тускло, да ещё обмотал его платком на всякий случай, но этого тусклого света хватило, чтобы оглядеться. Скорлупа голубиных яиц хрустела под ногами, тихонько жужжал фонарик, сердце колотилось, и звуки эти казались оглушающими. Отгоняя от себя мысль, что есть шанс влипнуть по-крупному, Женя прошёл к одной из стен и сунул руку за стропило. Длинный, тяжёлый, облепленный пылью и паутиной свёрток также был на месте. Всё складывалось слишком хорошо. Наплевав на паутину, Женя спрятал свёрток под плащ и хотел было идти к выходу, как взгляд упал на груду вещей в углу. От другого наваленного и наставленного здесь барахла она разительно отличалась. В прошлый раз не обратил на неё внимания — было не до того. Теперь Женя подошёл поближе, забыв про фонарик и про то, что собирался не задерживаться. Потускневшая от пыли и времени, на полу стояла большая, высокая жестяная банка из-под монпансье. Вдруг отчётливо вспомнился их вкус — дюшес, апельсин, яблоко, малина. Разноцветные, обсыпанные сахаром, как драгоценные камешки. Больше всего нравились дюшес и малиновые. С тех пор таких больше не пробовал, и что-то подсказывало, что даже если купить теперь нарочно, это будет совершенно не то. Женя взял банку и потряс, и внутренность её отозвалась дробным стуком. Запустил руку — так и есть. Давно, давно забытое ощущение. Вытащил несколько тяжёленьких оловянных солдатиков — с облезшей краской, кто-то без головы и с обломанными саблями, но знакомые до замирания сердца. А сколько ещё их здесь во дворе посеяно — не перечесть. Стоя на коленях, Женя держал солдатиков на ладони, а в груди что-то дрожало и ворочалось. Опомнился минуты через три, торопливо ссыпал солдатиков обратно в банку, закрыл крышку. Рядом на полу, покрытый слоем пыли, как пуховым одеялом, стоял маленький розоватый деревянный конь на колёсиках. Одного колёсика не хватало. Оно потерялось где-то на улице, когда вёз коня за собой на верёвочке. Сколько ни искали, найти так и не смогли. Прилаживали какие-то новые, да они не прижились. Всё равно долго ещё таскал его везде за собой, брал и за стол, и в кровать, и на трёх колёсиках он тоже прекрасно, между прочим, катался… Женя бережно смахнул с коня пыль. Рядом стоял ящик, содержимого которого не помнил, валялся сдутый резиновый мяч, синий железный паровозик и деревянные грабельки с жёлтой ручкой.       На улице взревел мотор, и кто-то с шумом проехал мимо. Женя вздрогнул и пришёл в себя. Пообещав вернуться сюда снова и кое-что забрать, он погасил фонарь и тихо вышел.       На следующий день наскрёб денег на букет васильков и на бутылку вина и спрятал всё это от Генриха на чёрной лестнице. Генрих, отоспавшийся после дня на работе и после ночного дежурства, как раз простаивал где-то в очередях. Пока всё складывалось удачно, разве что без горячей воды, которую отключили уже неделю как. Зачесав мокрые после ледяного душа волосы назад, Женя намазал их бриолином. Кажется, сто лет этого не делал: не было ни времени, не желания, и вполне хватало утром причесать их гребешком, а днём по необходимости поправлять пятернёй. Пока возился с пробором, вернулся Генрих.       — Женя! — делился он из кухни, разбирая сумку. — Мне дали пряники!       От нежности к нему ломило в груди. Пришёл к нему на кухню, и Генрих сразу же посмотрел на причёску, улыбнулся и хотел было уже что-то сказать, но Женя обнял его и, перебивая, обстоятельно поцеловал в тонкие мягкие губы.       — Ты можешь обещать мне, что сделаешь, как я скажу?       — Да, а что? — рассеянно спросил Генрих, чьи глаза всё ещё блаженно блестели после поцелуя.       — Ты сейчас пойдёшь к себе в кабинет и будешь сидеть там, пока я не позвоню в дверь. И ни в коем случае не будешь подглядывать. Иначе всё испортишь. Это быстро, я обещаю. Иди, почитай что-нибудь. Потом сразу откроешь мне.       — Ну хорошо, — недоумение на лице Генриха мешалось с совершенно детским любопытством. — Обещаю.       Он ушёл в кабинет, и Женя закрыл за ним дверь. Теперь надо было действовать быстрее.       В спальне достал из шкафа свой старенький френч, что носил ещё и до поступления в угро. Выглядел он неплохо, к тому же был заблаговременно почищен. Оставалась в шкафу и пара рубах старого кроя, с манишкой, и шаровары из той же неспокойной и счастливой жизни. Сапоги годились и новые — хромовые, нагуталиненные и шикарно скрипучие. Облачившись во всё это, Женя порадовался, что вовсе не поправился с тех пор. И дело не в войне даже, а, кажется, какой была фигура лет в тридцать-сорок, такой и осталась, тут уж Генрих не льстил, а говорил правду. В отца пошёл, вероятно. Размышлять об этом было некогда. Ещё раз пригладив волосы роговым гребешком, Женя развернул тряпицу, изъятую накануне из тайника. Поблёскивая золотом и красной эмалью, в ней лежал «Стаська», спрятанный в восемнадцатом году. Ничего с ним не сделалось в сухом, прохладном и каменном временном доме. Наскоро продырявив френч шилом, Женя надел орден и принялся за большой свёрток. Портупея несколько задубела от долгого лежания на чердаке, но всё же это была его шашка — хорошо знакомая, убранная в потёртые ножны, пленяющая тяжестью и благородной прохладой, гордо сияющая «клюквой». Кое-как портупею удалось расправить и пригнать. Глянул на себя в зеркало — хорош. Прошёлся по лицу Генриховой пуховкой. «Цветочного», увы, давно не было на свете, но были «Маки», немного на него похожие, пахнущие жасмином и флёрдоранжем. Зеленел на трельяже и «Шипр», от которого Генрих сходил с ума и говорил, что на Жене он раскрывается так, будто для него и создан. Но теперь было нужно не это. Вылив на себя «Маков», Женя осторожно выглянул в коридор. Генрих, похоже, не жульничал и сидел тихо. Оставалось дойти до кухни, забрать букет и вино и выйти в подъезд.       Это, последнее, было самым сложным. Надо было молиться, чтобы никого не принесло в неподходящий момент, иначе — прямая дорога на Лубянку или в психиатрическую. Открыв дверь на цепочку, Женя мучительно вслушивался в колодезную тишину. Никого. Не хлопали двери, не слыхать шагов. Придерживая одной рукой шашку, а другой — васильки и бутылку, Женя вылетел в подъезд, захлопнул дверь, одёрнул китель и тут же вдавил кнопку звонка.       Генриху, видно, наскучило ждать, и он почти тут же пришёл открывать. За эти несколько секунд сердце успело пару раз остановиться в ожидании, что вот-вот откроется соседняя дверь и кто-нибудь из соседей пойдёт выбрасывать мусорное ведро или выгуливать пса. Но в последний момент одёрнул себя, собрался и выправился, как подобает.       — Придумал что-то, — смешливо ворчал Генрих, открывая, а потом поднял взгляд, замер и пошатнулся с беспомощным и ошарашенным видом, — Женька… Женька!       Он тигрино метнулся вперёд, схватил Женю, втащил в квартиру и захлопнул дверь, после чего заключил в объятия, уткнулся в плечо и забормотал что-то нечленораздельное.       — Я вернулся, — сказал Женя, обнимая его в ответ и щекоча ухо васильками.       — Правда?       — Правда. Победил и вернулся. Это правда.       — Пойдём, — заторопился вдруг Генрих, потянул куда-то за руку. — Не разувайся, пойдём. Я налью нам вина. Хочешь пряники? Или… Ах, да у меня ничего нет. Ты же не предупредил меня, что вернёшься.       В гостиной он всё не выпускал Женину руку из своей и то и дело подносил к губам, сидя на самом краешке дивана и откровенно любуясь, скользя глазами то по лицу, то по ордену, то по эфесу шашки, то по антрацитово сияющим сапогам.       — Я так ждал тебя… А я-то даже не переоделся к твоему приходу.       — Тебе очень идёт этот костюм, — искренне успокоил его Женя.       — Хочешь я поставлю пластинку? — спросил Генрих. — Какой-нибудь вальс, ну, знаешь… «Оборванные струны», может?       — Нет, лучше поставь знаешь что… Поставь Утёсова. Потом потанцуем, если хочешь.       Генрих не возражал. Немного покопавшись в пластинках, он завёл граммофон, и после шипения полилась музыка — знакомая, таинственная, довоенная, грозовая, тихим прибоем доносящаяся сквозь время, сквозь смерть, сквозь ветер и косые дожди. Генрих вернулся на диван.       — Давай выпьем. За победу. Твою.       — И твою. И за возвращение.       Генрих зажмурился и, вопреки своему обыкновению пить по чуть-чуть, выпил всё до дна и довольно откинулся на спинку дивана.       — Ты дашь мне посмотреть свою шашку? — застенчиво спросил он.       — Конечно, — Женя закрыл глаза и чувствовал что, действительно, будто бы что-то изменилось, хотя всё это не более, чем озорство, но, видит Бог, изменилось. — Я хочу выбраться с тобой куда-нибудь за город. Помнишь, как ездили раньше? Куда-нибудь в поле, чтобы колокольчики и ромашки. Просто лечь на землю, в траву, и смотреть в небо. И чтобы ты рядом. Мне это необходимо.       — Поедем. Хочешь — в ближайший мой выходной. И ты тоже постарайся взять выходной… Евгений Петрович!       — М?       — Позволите вас поцеловать?       Женя открыл глаза. Генрих смотрел серьёзно и гипнотически, и глаза его поблёскивали, как топазы. Приблизиться он не торопился.       — Пожалуйста, — милостиво разрешил Женя и откинулся на валик. — Я, знаете ли, давно вас люблю.       Генрих метнулся вперёд, словно долго-долго ждал этого момента. Целовал жадно, как пил. Женя обнял его ногами и прижал к себе его худенькое, горячее, милое тело. От Генриха пахло вином и солнцем. Едва оторвавшись, он принялся исследовать руками всё, до чего мог дотянуться — ворот рубахи, орден, бока и грудь, шашку, ноги, потом снова возвращался к губам и водил по ним пальцами, как зачарованный.       — Женька. Ну ты же как игрушечный, ей-богу, — восхищённо шептал он. — И откуда ты такой взялся?       Зашипел граммофон.       — Поставь «Бомбардировщиков», — попросил Женя.       — Это песня про тебя, — кокетливо заявил Генрих и пошёл ставить пластинку. — Мы могли бы петь её дуэтом.       Потом он вернулся, сел рядом и решительно потянул Женю, заставил лечь и устроить голову у себя на коленях. Тоже что-то давным-давно забытое. От его прикосновений к голове накатывала дрёма.       — Знаешь, ты действительно невероятно хорош, — сказал Генрих. — Совсем как тогда. Ничуть не отличаешься. Ещё бы коня тебе.       — Конь есть, — откликнулся Женя. — Только маленький. И одного колеса не хватает. Я вас познакомлю.       Генрих счастливо смеялся, а граммофон всё пел и пел о том, как       Мы ушли, ковыляя во мгле,       Мы к родной подлетаем земле.       Вся команда цела,       И машина пришла       На честном слове и на одном крыле.
238 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (6)