ID работы: 9787808

Полгода полярной ночи

The Last Of Us, Detroit: Become Human (кроссовер)
Слэш
R
В процессе
453
Размер:
планируется Макси, написано 529 страниц, 35 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
453 Нравится 568 Отзывы 134 В сборник Скачать

Лето. 11 августа. Часть 2

Настройки текста

Февраль

По гладким серокаменным плитам, устилающим пол от края до края, стучат каблуки изношенных дерби. Коннор идет вдоль длинного коридора, окрашенного в холодные голубые оттенки: тона ледяной Антарктиды и ясного зимнего марева. Вершины стен венчают яркие полосы ламп. Прогоняя мрак, их ослепительный белый свет растекается по всему помещению и бликует, отплясывая на натертых до сверкающего блеска ботинках. По бокам от юноши проносятся плотно закрытые двери. Коннор приближается к самым дальним, двустворчатым – широким с поистине королевским размахом, – выкрашенным сызнова любовно и бережно. Пальцы касаются серебряной ручки – вот-вот распахнется, раскроется эта завеса, – и решительно тянут ее на себя. Дверь, словно ожидавшая скорого визита, с легкостью поддается, представляя взору высеченную будто из мрамора залу с панорамными окнами и высокими не тронутыми ни единой трещиной потолками. С трепетом на дрожащих устах, с затаенным страхом и почтением люди называют эту резиденцию Белой комнатой. Не многим удается побывать в ней хотя бы раз в жизни. Коннор посещает ее как минимум раз в неделю. Посреди этой холодной пустыни величаво располагается серый стол. Коннор хмурится, замечая на нем маленькую стопку бумаг и три распахнутые настежь шкатулки – обычно ничто и никогда не порочит кристальной чистоты данной рабочей поверхности. За столом в манере истого мудреца сидит мужчина средних лет и, мягко сжимая один из рукописных листочков, задумчиво что-то читает. Омытое чистотой панорамное окно отбрасывает яркий свет на его обтянутую твидом спину, и комната, из-за затянувших небо облаков, превращается в сплошное белое марево – без стыков пола, стен и потолка, без очертаний окна и пейзажа убаюканного снегом города, – что даже сам мужчина, его темный силуэт, становится главным достоянием этой пустой необъятной бесконечности. Нарушая морозный покой, Коннор звучно прочищает пересохшее горло. — Могу я пройти? Элайджа Камски отнимает от документов флегматичный взгляд, словно только сейчас замечает присутствие в помещении постороннего. Лед голубых глаз сталкивается с холодом кофейных зерен. Секунду длится эта негласная конфронтация, пока плотно сомкнутых губ не касается тень хитрой улыбки. — Разумеется, — Элайджа аккуратно убирает документы в общую стопку. — Проходи, не стесняйся. Коннор послушно делает шаг. Жестом Элайджа указывает ему на небольшое кресло прямо перед столом. Коннор садится. Старая потертая кожа тихо скрипит и продавливается под его весом. Непринужденно барабаня пальцами друг о друга, Элайджа выжидает бесстыдно длинную паузу. В глазах его, небольшом томном прищуре, читается печать глубокой серьезности и тень вдумчивого, непрерывного анализа. Оценивающий взгляд скользит вдоль юношеской фигуры, по рукам, лицу и аккуратно разглаженной рубахе. Разглаженной, судя по всему, недавно – ни одна грубая складка не успевает разрезать любовно накрахмаленные рукава мальчишки. Губы Элайджи озаряет улыбка: угрюмый лицом, Коннор меж тем всегда приходит к нему при полном параде. И даже ботинки свои полирует только самым въедливым гуталином – чтобы блестели и выглядели лет на двадцать моложе. — Скажи, — пальцы Элайджи вдруг замирают, — как ты себя чувствуешь? И Коннор говорит, как всегда лаконичный: — Прекрасно, – имея в виду, что с последних пор ничего в его состоянии, жизни и ощущениях кардинально не поменялось. В кругу гражданских это зовется заботой. В кругу военных – в частности разного рода привратников, – это сродни тесту на КЦИ. Для них двоих же этот слог, заливистый как соловьиная песня – простая пустышка, формальность и одна из причин такой частой и не имеющей, на взгляд Коннора, за собой никакой практической надобности встречи. — Я рад, — отвечает Элайджа вскоре и подается вперед, упираясь локтями в лакированную поверхность. — Впрочем, на другое я не рассчитывал. Позволишь? — мужчина переводит взгляд на чужие руки. Коннор покорно задирает рукава. Хищному взору Элайджи предстает молочно-бледная кожа, испещренная следами частых уколов: отсутствием вен и затянувшимися красноватыми точками. Поправив очки, Камски вальяжно поднимается с кресла и достает из выдвижного ящика коробку с необходимыми медицинскими принадлежностями. — Не понимаю. Я же прошел проверку, — тихо возмущается Коннор. — Приборы показали, что я здоров. Элайджа вдумчиво дезинфицирует иглу. — Что ж, я не доверяю приборам. — Даже тем, что сделали сами? — Улучшил, — подчеркнуто скромно поправляет мужчина, — всего лишь улучшил. Элайджа картинно смолкает. Он любит эффектные паузы и маринующие слушателя окончания. Кончик иглы сверкает чистотой в сиянии белого света. Элайджа продолжает: — Прискорбно быть глупцом, что ищет путь вслепую, и как безвольный лист плывет по бесконечному течению окружающих его обстоятельств. Коннор поджимает губы, смущенный и озадаченный его жеманными речами, что красотой своей и туманностью вмиг зачаровывают всякого слушателя. Камски говорит меж тем: — Ты, верно, знаешь: невозможно отрицать тот факт, что любая, даже самая совершенная машина, прибор или, скажем, испытанная временем технология, — Камски фигурно указывает на острую иглу, — рано или поздно приходит в негодность. Дает небольшую осечку. Подобно камню, брошенному в мертвенно спокойный пруд, эта маленькая неприятность влечет за собой волну других неприятностей. Ты не успеешь и оглянуться, как тихая заводь станет огромным бушующим морем. В каждой программе, в каждом изобретении есть свои лазейки и недосмотры, Коннор. Даже в спорометре. Нет радости в быстрых, несовершенных анализах. Я предпочитаю проверяться долгими, традиционными методами, которые, может, все еще не достаточно хороши, но, тем не менее, дают наиболее точный результат по итогу. Простая предосторожность. Губ Элайджи касается мимолетная улыбка. Продезинфицировав место возле локтя, Камски долго приценивается – от частых замеров вены на обеих руках Коннора полностью прячутся, – но, приметив подходящую точку, все же вгоняет шприц под кожу. Коннор даже не реагирует. Прозрачный цилиндр наполняется венозной жидкостью. Игла покидает руку так же легко, как пронзает, оставляя после себя лишь знакомое раздражающее пощипывание. — Благодарю за понимание. Элайджа бережно забирает пробу и, развернувшись на каблуках, отходит к правой стене. Невидимый взору датчик ловит перед собой новое движение, и самодельная рука железного робота неуклюже, но очень учтиво открывает перед хозяином дверцу – вход в его персональную мини-лабораторию и место для проведения разного рода экспериментов. Фигура Камски исчезает из вида, и Коннор остается в полупустом помещении в гордом одиночестве. Не просто так болтливые языки называют эту комнату именно Белой, ведь, захмелевшие от леденящей красоты и почтения, они придают ей значение явственно отторгающее. Часто в ней бывает неуютно, с той силой и постоянством, какое испытывает пленник в замурованном склепе. Сам сияющий яркий свет, сама непорочная чистота ее пустых стен, что с отчетливой ясностью отличается от загаженного, захмуревшего за окном пейзажа – все сливается в сплошное загадочное нечто, бесконечное, по-иллюзорному необъятное, и пребывание в этой первобытной обличающей саму суть пустоте становится сродни пребыванию в коробке чужого сознания. Окутанный сиянием сильного разума, подвластный постоянному взгляду расчетливых глаз, человек, впервые оказавшийся здесь, впадает в легкое исступление. Ощущая себя полностью оголенным – не столько телом, сколько душою своей и своими помыслами, – он и сам раскрывается, предстает пред хозяином как свежая глина, готовая принять необходимую форму. Возвышаясь над карантинной зоной, как возвышается луна над покрытыми одеялом ночи руинами, комната являет собой символ власти и превосходства над той грязью, что можно встретить под своими подошвами. В простоте минимализма чувствуется мощь человеческой фигуры – ничто не отвлекает зрителя от умелого представления, – и Элайджа Камски, хозяин собственного положения, становится полноправным владетелем этой пустующей сцены. Для Коннора комната по-прежнему неуютна, но его собственный разум способен дать отпор нечаянному наваждению и не провалиться на дно того ослепительного колодца, что люди зовут незримой тревогой. Он сидит на своем кресле, собранный, но спокойный, дышащий размеренно, ровно, и чувствует, что в данный момент хозяин Белой комнаты не имеет над ним никакого контроля. В праздном ожидании Коннор бросает бесстыдный взгляд на непривычный для себя беспорядок, что так поражает его искушенное тайнами воображение ранее: как правило, рабочее место Элайджи всегда сохраняет девственную чистоту. И если стопку бумаг еще можно списать на работу, за которой Элайджу внезапно застают, то объяснить появление трех сундуков намного, намного сложнее. От шкатулок ручной работы веет солидностью. Элайджа не любит подобной вычурности, однако любит размах, а коробки эти любому скажут, что хозяин их – или искусный мастер, или человек, что может позволить себе тратить талоны на всякого рода безделицы. И Коннор, обычно безразличный, не может отвести от них заинтригованный взгляд: изнутри сундучки обиты красным бархатом, что скрывает от глаз сложный замочный механизм да небольшие деревянные стенки. Только ключей рядом нет почему-то. Шкатулки пусты, а потому Коннор быстро теряет к ним всякую заинтересованность. Зато среди формул и вычислений, в беспорядке разбросанных по остальной части стола, он с любопытством обнаруживает личные записи лидера карантинной зоны:       "Моя дорогая Аманда, — гласит их нежное начало. — Пишу тебе с двумя важными новостями: плохой и очень хорошей. Ты, верно, помнишь нашего старого приятеля, Карла Манфреда? Перед твоим отъездом он еще подарил тебе наш совместный портрет. Я получился на нем весьма прескверно, чего не скажешь о тебе, вечно мудрой и элегантной, навсегда застывшей в этом прекрасном мгновении абсолютного спокойствия и безмятежности". Коннор отводит взгляд, несколько смущенный такой вольной манерой общения. Похоже, ничего интересного там действительно не найдется – один обмен любезностями да личная симпатия. Текст, однако, не умещается даже на одной странице: он разложен по столу в небывалом для Элайджи беспорядке. Если бы Камски пользовался чернилами, Коннор сказал бы, что их темный след до сих пор не высох на сероватом пергаменте – последние несколько минут мужчина явно усердно над ним работает. Не могут же весь этот объем занимать лишь бесполезные формальности? Поборов в себе это странное, отторгающее что-то, Коннор возвращается к чтению:       "Но не об искусстве сегодня я собираюсь вести с тобой монологи, тем более, что неосимволизм – удел нашего матерого художника. В ноябре того года с ним приключилось ужасное – по чудовищной неосмотрительности, толпа зараженных КЦИ проникла в охраняемую часть города.       Карла укусили.       Ты знаешь, Аманда, протокол противодействия инфекции обязывает солдат обезвредить любых потенциально зараженных людей на месте, но я просто не смог поступить так со своим старым товарищем. Как только мы вытащили его из лап этих тварей, я приказал отрубить ему ногу". Шокированный, не способный в полной мере переварить увиденное, Коннор отрывается от записей. Непринужденное дружеское обращение окрашивает первую часть письма интимными красками, но вторая, вторая страшная половина... Коннор помнил этого доброго старика: лет десять назад Карл разрисовал все стены его старой детской, окропил необычное полотно синей краской, привнося в жизнь еще мальчишки частичку притягательного, но далекого океана. Столько времени минуло с момента его укуса, а Коннор даже не был об этом в курсе!.. А Лео, сын художника, сосед Коннора по общажной комнате? Хотя бы он посвящен в такие поразительного рода подробности? Живой интерес проглатывает Коннора с головой, и смущение от сования носа в чужие дела уступает место решительности. Это только малая часть того, что Элайджа зовет монологами – Коннору неймется узнать продолжение. Он оглядывается по сторонам, смотрит на закрытую дверь в лабораторию, раздумывает напряженно – рискнуть или все же не надо? – но таки решается, по-хозяйски переворачивает исписанный листок, чтобы не читать витиеватые слова вверх тормашками:       "Вероятно, на первых порах ты сочтешь это полнейшим безумием, Аманда, как и все прочие вокруг, как и я сам, быть может, счел бы это месяцами ранее, но в тот страшный миг полнейшей беспомощности, в момент смятения всякого вразумительного чувства, я осознал одну простую истину и выдвинул рисковое, но в той ситуации единственно оставшееся предположение: заражение не успеет распространиться по всему организму, если действовать четко, в ту же секунду.       Конечно, ты можешь сказать, что у нас уже были известные прецеденты: Остину Бейли отсекли половину руки через четыре часа после начала заражения – через день он обратился. Элизабет Диас предпочла отрубить себе ногу, нежели пытаться вытащить ее из той зловонной клоаки, что люди кличут их пастью – умерла от заражения крови через несколько суток. Мартин Шоу, мой фаворит на премию Дарвина, по незнанию рассек себе бедренную артерию – не дожил и до перевязки.       Ты можешь помнить обо всех этих случаях, и ты будешь права! Однако я считаю, что не они должны стать определяющими. Уже давно я пришел к выводу, что данный метод противодействия КЦИ требует серьезных и вдумчивых вычислений. В его основе лежит не удача и грубая сила, а решительные действия. Четкий план, распределенный по времени. Удар сердца – вот наша единица отсчета до неизбежного, та неконтролируемая переменная, что несет в себе все проблемы и все осложнения. Тем не менее, несмотря на отсутствие задокументированных (и я подчеркиваю, что только задокументированных!) случаев удачного отсечения пораженных конечностей, я решил рискнуть. Хуже Карлу все равно бы уже не стало.       Я начал вести дневник своего эксперимента и очень желаю кратко им с тобой поделиться". Коннор облизывает пересохшие губы, стервятником вцепляясь в любопытные рукописные строчки:       "Спустя двадцать минут от момента первого контакта с инфицированным, я приказал своим людям ампутировать Карлу правую голень чуть выше места поражения. От боли старик потерял сознание.       Спорометр на том этапе не выявил никаких признаков заражения, однако анализ крови подтвердил наличие в организме опасных тел. Кровообращение стало моим главным противником. Во время ампутации Карл потерял много крови, так что я выдвинул гипотезу о кровозамещении и решил начать переливание.       Около недели Карла мучили жар и тошнота; после на месте обрубка стал заметен некроз. Такого быстрого течения разложения мы не видели никогда в жизни (последствия инфекции, я полагаю?), но то, что Карл продержался больше двух суток, уже привело меня в неописуемый научный восторг. Как итог – гангрена, тяжелая интоксикация организма и ампутация остальной части ноги вплоть до коленного сустава. Он сильно хандрил и истекал кровью, но мы продолжали переливание. Я потратил на него почти все запасы. Уже тогда я понимал, что если придется отрезать бедро, мрачная статистика так и не спасенных жертв пополнится очередным несчастным случаем.       Ты не поверишь, Аманда, но через несколько дней лихорадки и забвения Карл пошел на поправку. Спорометр не смог уловить новых признаков заражения. Я стал брать пробы его крови на анализ. Кровь была чиста.       Моя гипотеза подтвердилась!" Коннор и сам вдруг ощущает восторг, какой мог испытать Элайджа, когда увидел удачный эксперимент своими глазами. Дрожащими от возбуждения пальцами юноша переворачивает очередную страницу:       "Вот уже пару месяцев я наблюдаю за его непростым состоянием, но пока наш художник держится. Он практически не встает с постели, а передвигаться может только на инвалидной коляске, и тем не менее, я считаю, что это успех. Аманда, я не думаю, что его случай уникален. Я в этом уверен, но мне нужно больше данных, чтобы утверждать это в полную силу. Карл стар и немощен – неудивительно, что он переносит восстановление с такими тяжелыми осложнениями. Врачи говорят, что прогноз неутешительный – дряблый организм Карла может не оправиться вовсе, сдать через год или даже через месяц. Однако я собираю пробы каждую неделю. Если мы получше изучим его случай, то в дальнейшем, быть может, сумеем помочь кому-то другому.       Было бы кощунством насильно обмазывать случайных людей слюной бегуна или отдавать их конечности на растерзание дрессированному щелкуну (тем более, что такового у меня не имеется), однако теперь я подумываю над тем, чтобы найти себе новых подопытных кроликов. Я действую во имя науки и альтруизма, но ты же знаешь, удачи в экспериментах всегда приводят меня в возбужденное состояние, и я не могу думать ни о чем более.       Это та хорошая новость, которой я не мог с тобой не поделиться. С твоей стороны я надеюсь, что ты, как мой идейный наставник, оценишь мои успехи и проведешь в Портленде все необходимые процедуры, если того потребуют внезапные обстоятельства. С твоим оборудованием это не должно составить труда. Возможно, проанализировав мой рассказ, ты сможешь добиться чего-то большего. Пора нам смотреть в будущее храбрыми и открытыми глазами.       P. S. Спасибо за идею и твои шкатулки, Аманда. Они весьма прелестные. Когда получишь это письмо, будь готова к тому, что через месяц или два с моим гонцом к тебе вернется и шкатулка, и наработки по нашему старому проекту. Собери всех доступных инженеров и техников. В худшем случае, начинайте без меня. Как ты и хотела, я сделаю тебе три образца из подручных материалов, но без твоего наставления и оборудования не смогу быть уверен в их работоспособности. Я готов прождать еще несколько лет, если потребуется, но ты знаешь – я искренне верю в успех этого предприятия.       Надеюсь получить от тебя весточку еще до начала лета.       Твой верный ученик, Элайджа Камски." Коннор пробегается по рукописным строчкам охочими до знаний глазами. Он поглощает буквы с завидной жадностью, с первой до самой последней, будто бы сам текст этот вот-вот убежит, испарится, исчезнет. То, что написано в нем, что изображено красноречивыми словами господина Камски, вгоняет Коннора в странное пограничное состояние: испытывая удивление перед первым задокументированным случаем остановки превращения и какую-то затаенную радость, точно от хорошей новости, он вместе с тем чувствует раздражение, что разливается внутри него горящим лавовым потоком. Секретность приводит его в смятение, и то, что он, не достойный быть посвященным в эту профессиональную тайну, все же узнает ее, делу никак не способствует. Он откладывает листы на место, разворачивает в первоначальное положение и просто смотрит на них слепо и неотрывно, желая как можно скорее переварить все увиденное. — Как дела на учебе? — вдруг доносится сбоку по-добродушному буднично. Коннор вздрагивает едва уловимо, точно пойманный с поличным за чем-то непристойным, вырванный из своих дремучих рассуждений, и чувствует, как от неожиданного оклика такого предательски запотевают кончики пальцев. Затуманенным думами разумом он совсем не успевает заметить, как подле него, скрипя натужно, раскрываются лабораторные двери. Показушно приятный тон, с каким Камски произносит свой вопрос, может сбить с толку любого незнакомого с его манерой общения человека, но Коннора, признаться, он приводит в смятение еще большее. Коннор ненавидит неизвестность – Элайджа Камски же, кажется, затевает двойную игру даже когда просто дышит. Заметил ли он интерес гостя к своим записям? Ощутит ли Коннор последствия этой внимательности однажды?.. Пока понятно только одно: Элайджа покидает лабораторию и садится обратно за рабочий стол, собрав все развалившиеся бумаги в одну тонкую стопку. Коннор смаргивает секундное оцепенение. Слова непрошеных вопросов тугой костью застревают у него в горле, но умение вовремя придержать при себе важную информацию он считает одной из своих наиболее действенных стратегических способностей. С бумаг он переводит взгляд на лицо, мягкое и как всегда уверенное, но сияющее чем-то по-настоящему двусмысленным, и сохраняет свое – извечно каменное, серьезное и по-напускному гордое. — Именно вопрос моего обучения я и хотел поднять на сегодняшней встрече, — выговаривает Коннор с почтением и учтивостью, сильнее прижимая к груди кровоточащую руку. Элайджа заинтригованно выгибает бровь. — Не так давно капитан Аллен отправил всех моих сокурсников на полевые испытания. Всех, кроме меня. — Да, сложно этого не заметить, — тянет Камски с долей игривости. — Что-то не так, мой мальчик? — Многое! Я не хочу, чтобы в городе ко мне относились по особенному, просто потому, что... — Коннор осекается, — ...просто потому, что вы – мой отец, — все же продолжает он тише. Брови Камски сочувственно сходятся на переносице. Сощурившись, он приподнимает очки и потирает вершинку носа белыми пальцами. — О, Коннор, милый, это в сущности не имеет никакого значения. Твои полные ненужной паранойи подозрения вдребезги разбивают мне сердце, — он картинно подносит руку к груди. — Что до нашего разговора... Полагаю, у капитана Аллена есть свои причины не выпускать тебя за пределы безопасной области. Если ты хотел обсудить этот вопрос, тебе стоило обращаться непосредственно к нему. — Я обращался. Первым делом. Капитан Аллен никогда не удовлетворит моего запроса. Он сам сказал, что быстрее съест поджаренную плоть топляка, чем примет мое прошение на рассмотрение. Элайджу пробивает усталый вздох. — Что ж, это и вправду на него похоже. Но, Коннор, капитан – человек отнюдь не глупый. Он прекрасно понимает, что делает, и мы должны ему доверять. Очевидно, твое время для таких миссий еще не наступило. — Оно наступило три года назад, — Коннор скупо поджимает тонкие губы. — Так же, как и у всех. Я терплю, но не знаю, как скоро лишусь этого терпения. Капитан просто слепец, если не видит заложенного во мне потенциала. Я прилежно учился. Я уже знаю многое. Я могу быть ему полезен. — Не мне это судить, — мужчина разводит руками, — я доверяю чутью старого приятеля. — А мне? — тихо роняет Коннор с затаенными нотками обиды. — Мне вы доверяете?.. Элайджа снова вздыхает. — Если он говорит, что ты не готов, значит, на то есть свои основания. Капитан Аллен – человек, умудренный опытом. Было бы неосмотрительной глупостью противиться его рекомендациям, ты так не считаешь? Ложь, какая восхитительно складная ложь. Карие глаза сужаются до узких испепеляющих все живое щелочек. — Нет, не считаю. Ведь это вы подсуетились, не так ли? Вы внушили ему необходимость такого ко мне отношения?.. Выдержав его серьезный взгляд, Элайджа встает с места и, скрестив на груди руки, разворачивается к окну, задумчиво оглядывая свои огражденные стеной владения. — Что ты хочешь услышать? Что я самолично запираю тебя в золотую клетку? Что вместо этого я предпочел бы найти твой гниющий труп в глубокой канаве, в замшелом рве по ту сторону изгороди? Не всякая птица ныряет под воду, чтобы достать себе пропитание. Не всякая взмывает в небеса, просто потому что имеет такие же, как у прочих птиц, крылья. Нет, тебе ни к чему спускаться за стены, мой мальчик. Мир по ту сторону полон грязи и смертельной опасности... Это мерзкое и порочное место. — Но я готов... — Разве ты не видишь? — Элайджа резко оборачивается. Коннор смиренно смыкает губы. В два шага преодолев расстояние между ними, Камски нежно касается заалевшей от раздражения щеки ладонью: — Ты совершенен, Коннор. Посмотри на себя. Мой идеальный воспитанник, мое самое великолепное создание... Покорный, но не утративший своей природной строптивости. Конечно, ты этого не понимаешь. Но ты ведь помнишь: на смертном одре я обещал твоей матери, что смогу защитить тебя от любых проблем внешнего мира. На костях неравнодушных я возвел этот крепкий щит не для того, чтобы однажды опьяненный своей бесплотной фантазией ты решил его начисто уничтожить. Это не мой magnum opus, но моя Великая Детройтская стена. Это твой дом и дом многих сотен людей, что придут сюда после. Это мои инвестиции в будущее нашей возрождающейся нации. Это мои инвестиции в твое будущее. Коннор молчит, опустив напряженный взгляд на свои сомкнутые колени. Дрожат зрачки в неистовой пляске пламени. Если бы отец осадил его резкостью, Коннор бы воспротивился ему вспыльчиво и гордо, как брыкается дикий скакун, заарканенный крепкой веревкой, показал бы клыки и заточенные когти, дал отпор без тени сомнения. Если бы отец опалил его холодом, Коннор заледенел бы в ответ, усмехнулся ему в каменное лицо с безумной надменностью. Но нежность, эта странная, неправильная нежность, какую люди проявляют лишь к ценным неодушевленным предметам, и ощущение подавляющей его сквозь физический контакт ладони вмиг выбивают Коннора из возводимого с таким упорством душевного равновесия. О, какую невообразимую власть может иметь одно незначительное слово, со снайперской выверенностью заброшенное в глубины заблудшего в своих собственных лабиринтах сознания! Холодные иллюзии Белой комнаты вмиг вцепляются в ослабевшую от растерянности добычу, находят уязвимую цель колкие парфянские стрелы. Коннор чувствует себя глупым зверем, загнанным в хитроумную ловушку – испуганным, диким и задушенным тугим золотым ошейником, – пленником, опоясанным толстым алмазным панцирем. Словом, другим – Элайджа умело дергает этот поводок на себя, и шершавая петля из узды превращается вдруг в убийственный морской узел. В безумии Коннор царапает его пальцами, но чувствует, что метафорическая веревка только больше врезается в его нежную кожу, и глубокие красные борозды, точно постыдные отметины на коже раба, окольцовывают всю его шею. Дышать. Так трудно дышать. Стена – чье-то спасение, но и его, Коннора, собственная погибель. Он ненавидит ее уже за то, что отец в ней души не чает, испытывает отвращение уже потому, что отец закладывает в ее фундамент свой первый кирпичик. Преисполненный презрения к подобной глупости, всеми силами души Коннор отрицает ее необходимость и ее истинное предназначение. В такие моменты с пугающей ясностью он осознает, что в нем самом, в изгибах его горящей искривленной мирской слабостью сущности читается незримое родство с полуживыми инфицированными, что думает он порой так же, как думает всякая безвольная тварь, подвластная неведомой организму силе. Что стены те – лишь нелепая помеха, разрушив которую можно сделаться властителем мира. Что, сняв, наконец, оковы своей защищенной тюрьмы, он сможет ворваться в мир новый, навстречу тому, чего всем сердцем желает. Отправиться на поиски многолюдного угла, чтобы заразить как можно больше носителей? Иметь возможность самому выбирать свой путь в жизни? Не так уж, в действительности, велика эта разница. Незримые путы, что сковывают ему руки и ноги, мелко дрожат и шатаются. Коннор знает – зеркальная гладь его заводи однажды покроется рябью. Не сейчас, так скоро. Сильнее сжимаются собранные кулаки, вулканический гнев, срываясь, кричит ему – я не твоя гребаная вещь, Элайджа, я не тот маленький беззащитный ребенок, каким ты привык меня помнить! – но потом, потом эти холодные голубые глаза, мрачные от множества загадочных идей и таинственных мыслей, что сталкиваются между собой, как две опасные воронки, что рождают и губят тысячи неизвестных даже самому ближайшему советнику замыслов, смеряют его с тем самым властным, повелительным достоинством, с чисто хозяйским побуждением и напористостью. И Коннор тонет, утопает в этой непроглядной бездне, барахтается, захлебываясь эмоциями, но не чувствует никакой опоры. Доминируя в этой молчаливой игре, Камски с невероятной простотой подчиняет себе его внимание и мысли, его сердцебиение и дыхание. Белоснежная рука непринужденно сползает к круглому подбородку, заставляя Коннора глядеть только прямо, без побега или утайки, без права потерять собственную маску и выйти из битвы и живым, и не проигравшим. Мягкое лицо, покрытое легкой темной щетиной, обрамленное сиянием ослепительно белого света, хранит на себе отпечаток далекой улыбки, но, вкупе с невербальным приказом ледяных зрачков, заставляет толпу мурашек пробежаться вниз по напряженной спине Коннора. Та сила, та мощная сила, которой сквозят замутненные маревом очи, выливается, выплескивается наружу, будто волна, разбивающаяся о выпирающий бетонный бортик. Сила пронзает Коннора и растекается по всей комнате липким, вязким наваждением. И страх, страх и слепая покорность перед этим монументальным человеком, титаном в теле простого – нет, определенно не простого, – мужчины, велят Коннору заткнуть свой поганый рот, проглотить язык и молчать в тряпочку. Образ стен растворяется в этом призрачном мареве, и сам Коннор, кажется, в нем растворяется тоже. Кружась в устрашающем вальсе, голубое сияние обволакивает его в свой крепкий непроницаемый кокон. Стучит защелка золотого ошейника. В вечную мерзлоту окунаются онемевшие ноги. — Надеюсь, ты меня понимаешь, мой мальчик? — сладко мурлычет приятный голос. Погруженный в глубину этих глаз, океана, что мягкостью волн-убийц тушит пожары его негодующей сущности, что превращает раскаленную лаву в застывшую во времени и пространстве чернявую породу, Коннор не может выдавить ни единого слова. Лишь губы приоткрываются на белом застывшем лице. Лишь мелко подрагивают аккуратные бурые брови. — Я... Комната наполняется назойливым дверным стуком, что резкостью своей вмиг развеивает это гипнотическое наваждение. Элайджа давит раздраженный вздох. — Прошу меня простить, — Камски отнимает руку и легонько хлопает Коннора по щеке, затем, отходя обратно к столу, обращается к незнакомцу в коридоре: — Войдите. Дверь в комнату открывает высокий запыхавшийся мужчина. Он говорит, отдышавшись: — Пришел один из детройтских гонцов, как вы и просили, господин Камски. Госпожа Хлоя велела ему подождать вас в вестибюле. Элайджа устало садится на стол, задумчиво скрестив на груди свои белые руки. — Спасибо, Морган. Передай ему, я скоро спущусь. Морган спешно кивает и неуклюже скрывается за дверью, хлопает ею о стену, немного не рассчитав своей силы. Элайджа делает тяжелый вздох и вновь обращается к Коннору, вросшему в кресло крепко-накрепко: — Прости, мой мальчик. Давай поговорим обо всем этом как-нибудь позже? Коннор слабо кивает, не способный сфокусировать взгляд темных глаз ни на чем конкретном.

Март

— Мне очень жаль. Сегодня господин Камски созвал в зале срочное военное совещание. Тебе придется немного его подождать. Миловидная секретарша Элайджи, что, как Коннор знает, пользуется его особыми симпатиями, неловко ему улыбается и вмиг утыкает курносый нос в свою огромную записную книжку – все, лишь бы не столкнуться невзначай с чужими глазами, анализирующими, но зачастую напоминающими бесчувственную стекляшку. Дискомфорт, что сквозит между ними еще с тех пор, как Коннор узнает немного больше о ее личной жизни, ощущается в воздухе почти что физически. Камски любит ее, действительно восхищается, как восхищаются скульптурой, высеченной из чистого мрамора с мастерством и нежностью. Как не любить золотые волны волос и эту шелковую молочную кожу? Как не пасть жертвой столь элегантного женского обаяния и не стать околдованным красотой ее открытого сердца? Коннор, признаться, ревнует: пока к нему относятся точно к вещи, Хлою превозносят как значимого и ценного человека, светлого, самостоятельного и душою своей совершенно прекрасного. С каким же сладостным трепетом Элайджа обращается со своей дорогой секретаршей, как внимательно вслушивается в нежную мелодию ее голосочка, ее советы и мягкие, но настойчивые наставления! Такое уважение к собственной персоне Коннору может только присниться. — Что же, могу я обождать господина Камски в его кабинете? — уточняет Коннор дружелюбно, внутри понимая прекрасно, что ни ему, ни Хлое в действительности не обязательно называть Элайджу пресловутым "господином Камски". Эта лицемерная игра, какую они ведут между собой уже очень давно, в их кругах получила название этикета и приличной беседы – редкой штуки за стенами извечно реставрируемого белокаменного здания. Редкой, но той, которую Элайджа всеми силами культивирует. — Боюсь, это невозможно, — отвечает Хлоя смущенно. — Господин Камски распорядился не пускать к себе в кабинет никого постороннего. Постороннего, значит. Коннор сжимает край столешницы одеревеневшими пальцами. Стоило догадаться о подобных непредвиденных трудностях еще на подступи ко двору, когда толпа вояк в закрытых с головою костюмах, непроходимым черным пятном выросла прямо перед входной дверью. Коннор подумал тогда мимолетом, что такую гурьбу за собой может таскать далеко не каждый, а потому шишка, что засела сейчас за переговорами с господином Камски, явно солидная. Но, несмотря на осознание значимости всякой правительственной работы, Коннору решительно не нравится – до разгорающегося внутри буйного пламени, – не нравится торчать здесь, в этом многолюдном вычурном вестибюле, видеть стройную шеренгу разодетых в полное обмундирование военных и ловить на себе беглые взгляды напряженной от его неожиданной компании девушки. Если так подумать, Хлое это не нравится тоже... Ее смятение Коннора немного подбадривает. Вспышка прозрения – новый план. Коннор непринужденно облокачивается на высокую стойку и, подхватив в руки сточенный извечной работой карандаш, ловко крутит его между пальцами. — Значит, — начинает он с чувством, вздохнув по-актерски картинно (о, этому приему он учится у Элайджи), — придется мне стоять здесь и в беспросветной скуке своей неотрывно наблюдать за ходом течения секретарской работы... Верно, мамочка? Брови Коннора издевательски взлетают на лоб. Древко карандаша изящно скользит меж фалангами. Хлоя растерянно поджимает заалевшие губы, невероятно смущенная таким наглым и безвкусным вторжением в ее личное пространство. В такие моменты с отчетливой ясностью Коннор напоминает ей Элайджу, его самую неприглядную, манипулятивную сторону: преображается и словами, и тоном своим, сам того, быть может, вовсе не замечая – становится, словом, его идеальным отражением. И пусть Коннор никогда не признает себе этого, она видит – у них гораздо больше общего, чем можно на первый взгляд подумать. — Ладно... можешь пройти, — говорит она с неохотой. — Но только не вздумай учинять никаких неприятностей. "Когда я их учинял?" – думается Коннору насмешливо. Ловко поймав карандаш в ладонь, он благодарно кивает девушке и спешно проходит вглубь извилистого коридора. Охранники на входе его не останавливают – они уже давно знают Коннора, как одного из самых важных и частых посетителей господина Камски. Так, беспрепятственно он добирается до длинного перехода, ведущего прямиком к Белой комнате. Проходя по нему, пустому и извечно холодному, Коннор замечает слабо приоткрытую дверцу – изменение небольшое, но бросающееся в глаза невероятно, – и, сам того не желая, слышит чужие громогласные голоса: за стеной ведется излишне бурное обсуждение. Должно быть, именно там прямо сейчас заседают члены того самого военного совещания. Любопытства ради – и потому, что ему все равно придется миновать этот отрезок дороги, – Коннор приближается к светло-голубой стене, внимательно прислушивается. Знакомый голос, определенно принадлежащий капитану Аллену, говорит: — ...Сэр, я понимаю, при всем уважении понимаю и разделяю вашу позицию, но из Чикаго нет вестей уже несколько суток. Это не простая задержка еженедельного отчета. Если вас интересует нечто другое, то даже в Рокфорде не видели вашего гонца из Чикаго, а на посту в Саут-Бенде говорят о том, что гонец, что был до него, до сих пор не вернулся обратно. Да херня это все, здесь нет места дурацким совпадениям! Я считаю, в FEDRA не имеют права это проигнорировать. — И что ты предлагаешь? — отвечает голос, принадлежащий Элайдже Камски. — Отдайте приказ! Вы же знаете, я и мои бойцы всегда наготове. Прикажите отправить отряд в Иллинойс, разобраться, в чем там дело, начистить оборзевшие морды свинцом или кулаками – мои люди немедля выйдут в дорогу. — О, милый друг, твоими мыслями руководят лишь горы мышц, а не прагматичный разум, — говорит Элайджа так, словно отвечает сейчас человеку весьма слабоумному. Впрочем, мало кто действительно может угнаться за его непостижимым для обывательских умов интеллектом. Коннор не видит лиц говорящих, но готов поспорить, что капитан Аллен сейчас мечет молнии одним только взглядом. Камски продолжает чуть более снисходительно: — Ты же и сам понимаешь, Иллинойс не входит в круг интересов "Иерихона". На западе их влияние ограничивается лишь Индианой. Маловероятно, что в том, что бы там ни происходило, замешаны люди Маркуса. — Простите, сэр, но пошло оно в жопу, это их сраное влияние! — что-то с грохотом ударяет по столу. — Пока вы переплавляете свои дурацкие поварешки здесь, в тепле и достатке, мои люди на границе каждый день рискуют своими жизнями! Мне плевать, что именно там случилось. Плевать, даже если около нас вновь объявились "Цикады" и иже с ними. Там мои люди, которым нужна гребаная помощь! И я не собираюсь просто сидеть здесь, сложа руки, и тихонечко наблюдать за постановкой вашей дурацкой пьесы. — Потеря стратегической точки, — тактично вмешивается в разговор спокойный голос советника, — может разрушить всю нашу систему связи с другими опорными пунктами. Если проморгаем контроль хотя бы над одним из них – разорвем целую цепь, ведущую к Портленду. Аллен прав, нам важна эта линия сообщений, если мы хотим завершить задуманное вами объединение Америки. В комнате воцаряется продолжительное молчание от которого даже у Коннора по коже пробегают мурашки. — Хорошо, — прерывает его Элайджа. — Пожалуй, вы оба правы. "Иерихон" или нет, нельзя закрывать глаза на эту проблему. Капитан, отправьте в Чикаго отряд на разведку. Если ситуация будет обратима, пусть действуют сами. В противном случае пускай возьмут подкрепление в Саут-Бенде. И пусть узнают о моем гонце что-нибудь... Если он мертв, пусть доставят мне его тело. Что до тебя: оставайся в городе, ты нужен мне здесь. — Но сэр... — Я не могу отпустить тебя сейчас, когда мы узнали об "Иерихоне" значительно больше. Выясни, что значит rA9. Это задание гораздо важнее всего, о чем ты можешь подумать. — Если Чикаго оккупирован, я должен... — Это не просьба. Это приказ, капитан, — холодом слов прерывает его Камски. В комнате вновь воцаряется молчание. — Так точно. К выходу приближаются тяжелые шаги. Коннор отскакивает от стены, страшась быть обнаруженным. Дверь настежь распахивается. Из зала совещаний вылетает объятый в черное пламя капитан. Их глаза на секунду сталкиваются, но Аллен, не проронив ни единого слова, спешно марширует в другой конец коридора.

Апрель

Две резные шкатулки стоят на пустом сероватом столе. Гонца, что нес одну из них, так и не обнаруживают, как не обнаруживают и саму коробку, и посылку, в ней содержащуюся. Овеянная дешевым мистицизмом, эта тайна навсегда исчезает в пучине забвения. Коннор прижимает к руке пропитанную кровью ватку – в этот раз игла прокалывает вену весьма неудачно. Будет синяк. Взгляд карих глаз лениво скользит вдоль приоткрытых крышек, испещренных узором лепестков хризантемы, и опускается вниз, в глубину красного, как его собственная кровь, бархата. Из лаборатории неспешно выходит Элайджа. — Все еще кровоточит? — спрашивает он, опускаясь на кожаное кресло в своем жеманном обыкновении. Теплый тон его голоса выражает заботу, но холод лазурного взора выдает зрителю совершенно противоположное. — Переживу, — обрывает Коннор лаконично. Темные от неизведанных мыслей глаза пробегаются по мальчишке. Элайджа замечает: взгляд его посетителя неизменно прикован к двум деревянным шкатулкам, вновь выставленным на стол сегодняшним утром, а разум захвачен чем-то неведомым, но определенно Коннора интересующим. — Конечно, — улыбается Элайджа и собирает руки в замок. — Силен и самодостаточен, как и всегда. Твои глаза горят ярче солнца. Тебя что-то тревожит? Коннор переводит на Элайджу взволнованный взгляд, все более проясняющийся под чужим волевым напором. Конечно, Камски замечает в нем любую перемену – ведь это он создает из него того, кем Коннор сейчас и является. Точно кукольный мастер, Камски видит каждую его ниточку, знает каждый шарнир, стежок и петельку, ему не составит труда прочитать Коннора, как по подробной инструкции. Коннору кажется даже, что все его планы и замыслы написаны у него на лице: в глазах, излишне красноречивых, на губах, сомкнутых, но не способных к возвышенному аскетичному молчанию. Возможно ли скрыть что-то от этого человека? Быть может, лучше сразу рассказать все, о чем думаешь? Коннор прикрывает веки, вздохнув глубоко и звучно. — Я не мог не заметить трех новых шкатулок на вашем столе. И что с недавних пор их стало немного меньше. — Ах, шкатулки, — Камски машет рукой безразлично, — безделицы да и только. Блестяшки в красивой оболочке, прекрасные, но в сущности не имеющие никакого практического смысла. — Тогда зачем они здесь? — Подарок. От старого друга, — Камски любовно проводит пальцами по деревянной крышке. — Люди склонны выражать свою признательность ненужным барахлом разного вида. Милый жест наивных обывателей, физическая обертка для глубокого внутреннего чувства, как частичка души, облеченная в доступную для понимая форму. Поразительно, правда? Подержи ее в руках или растопчи, как хрупкую стекляшку... такой простой способ ощутить незримую власть над человеческим сердцем. Коннор молчит, невпечатленный словесным представлением Элайджи – знание о том, что эти коробки для какого-то важного дела ему отправила его глубокоуважаемая наставница, бережно хранятся в закоулках его необъятной памяти, – но все же кивает изредка в качестве короткого подтверждения. — Не потому ли они привлекли твое внимание? — продолжает господин Камски явно разочарованно. — Не потому ли, что красота их бархата оплела и твой разум тоже? — Нет. Вовсе нет, — Коннор поднимает брови, глубоко оскорбленный и удивленный подобным упреком. — Тогда отчего ты так возбужден? В чем причина? Коннор сминает джинсовую ткань в белесой ладони, превращая робкое волнение в сильное решительное чувство. — Я слышал, — начинает он, набравшись мужества из своих душевных запасов, — одну из шкатулок забрал гонец. Месяц назад ее след затерялся... как затерялось и то, что вы отправляли. Маска игривости вмиг сползает с лица господина Камски, ужесточается холодный голубой взгляд. Длинный лоб прорезает напряженная морщинка. Коннор чувствует, как трещит тонкий лед, на котором он только что оступается. — Что еще ты слышал? — спрашивает Элайджа мягко, но за мягкостью этой Коннор, с высоты своего опыта, может различить и незримую угрозу, и прямое предупреждение. Стараясь не выдать лишних карт, Коннор отвечает пространно: — Достаточно, чтобы понимать некоторые вещи. Смерив его напряженным взглядом, Элайджа вдруг усмехается, довольно, расслабленно и неизменно таинственно. — Твоя наблюдательность, Коннор – вот, что мне в тебе нравится. Ты постоянно желаешь докопаться до сути вещей, не так ли? — улыбка вновь сползает с его лица. — Тогда, должно быть, тебе известно, что риск неизбежно следует за каждым важным заданием. Сейчас никто от этого не застрахован. Ты прав, моя первая попытка провалилась: след шкатулки безвозвратно затерялся близ Чикаго. Теперь я собираюсь предпринять вторую. — Позвольте мне, — выпаливает Коннор с горячей рьяностью, неосознанно подавшись вперед на несколько сантиметров. — Я доставлю для вас любую посылку. Что угодно. Оглядев Коннора с головы до пят удивленно, Элайджа вдруг заливается тихим, но мягким смехом. — Ты? Сегодня что, первое апреля? Слова и смех вонзаются в душу Коннора двумя сверкающими ножами, обжигают кожу горячим пламенем недоверия. Он берет себя в руки, вновь выпрямляется и поджимает тонкие побелевшие губы. — Я говорю серьезно. Обещаю, я смогу доставить куда нужно все что угодно. Все, что мне необходимо – лишь один шанс, чтобы доказать вам, что я не оплошаю. Оценив порывистый тон, Элайджа смежает веки. — Коннор, Коннор, какая старая песня! Ее извечный мотив приводит меня в неописуемое уныние. Мы ведь уже не раз говорили об этом: я не могу и не хочу отправлять тебя за стену. Более того, доставкой посылок занимаются специально обученный люди, которые наизусть знают дорогу до ближайших опорных пунктов. Ведь это не простая прогулка на свежем воздухе – это долгие сутки напряженного путешествия. Это логистика. — Я буду готов. Я изучу каждую карту, — отвечает Коннор с упрямством. Он чувствует: пути назад больше нет, теперь он не имеет права отступить на полуслове. Он должен донести свои мысли до конца или погибнуть, пораженный. Коннор сжимает пальцы, вкладывая в каждый звук свою пылающую энтузиазмом душу: — Отправьте меня в Толедо или Анголу. Куда угодно! Пусть даже в сам Портленд. Мне все равно. Я дойду и обязательно вернусь обратно. Позвольте, всего один раз. Один раз, и больше мы никогда не вернемся к этому разговору. Никогда больше. — Значит, про Портленд ты тоже в курсе... — вслух рассуждает мужчина. Пауза между ними вновь неприлично затягивается. — Ладно, пусть так. Но, Коннор, я уже послал за гонцом для второй коробки. Он должен прибыть ко мне через час. Может, чуть больше. Если не справится и он... что ж, я клятвенно обещаю, что в третий раз обязательно приму во внимание и твою кандидатуру. Глаза Коннора вспыхивают ярким светом. Серьезно? Неужели это не сон, неужели это то, что он в действительности слышит?.. Непривычная уступчивость в словах Элайджи видится ему скрытой ловушкой, опасным капканом, в который он меж тем совершенно не против попасться. — Почему?.. — уточняет Коннор в тихом недоумении. Элайджа улыбается, мягко и очень неопределенно. — Ты прав, — говорит он на удивление. — Ты действительно повзрослел, набрался сил и опыта, к тому же я ведь пообещал поговорить с тобой о ситуации с капитаном Алленом. Его мнения мне не изменить: для выездной командной работы ты еще слишком слаб. Но, возможно, когда ты закончишь свое обучение, даже он разрешит тебе, как послушному мальчику, развозить по городу свою добрую волю. Слова, напоминающие собой издевку, глумление над бесполезной второсортной работой, какую дают лишь для того, чтобы сбагрить нерадивого юнита куда подальше, не вызывают в Конноре тех эмоций, на которые Камски мог бы рассчитывать – не разжигают в нем ни раздражения, ни смуты. Все лучше, чем то, чем его запрягают сегодня. Возможно, это такая проверка? Или отвлекающий маневр, чтобы усыпить горячую бдительность? Чтобы вскружить голову беспочвенным обещанием? Коннор не знает. — Значит, вы обещаете? — спрашивает он, игнорируя прямую насмешку. — Даю тебе свое слово, мой мальчик. В конце концов, в третий раз пройти отбор будет практически невозможно.

Май

Сильные руки грубо толкают Коннора на скамью. Не удержав равновесия, он падает вниз и больно ударяется о стенку мужской раздевалки выпирающими лопатками. Голос не на шутку разгневанного мужчины доносится до него сквозь пелену звенящего шума: — А ты находчивый сукин сын, верно? Весь в своего сраного папашку. Кто дал тебе это? — капитан Аллен вытягивает перед лицом Коннора руку с зажатым в кулаке шлемом рядового солдата FEDRA. — Отвечай! Ну? Коннор поднимает на капитана черные, как сама бездна, глаза, смотрит прямо и гордо, без смущения отвечая на опасный для жизни вызов. Коннор не стукач и не предатель, он никогда не выдаст Аллену имя того, кого заставляет отдать себе эту злосчастную часть обмундирования. Несмотря на то, что Манфред младший никогда не отличался особой ответственностью, Лео упирался долго, страшась того, что за такую безобидную шалость – незаметную подмену друг друга, – их обоих могут вздернуть перед входом в академию. Или вообще отхлестать перед всеми в назидание. Но Коннор был настойчив. Он вытащил свой единственный туз в рукаве – болезнь Карла Манфреда, о которой, как оказалось, его сын не имел ни малейшего представления. До того безучастный, он вдруг ощутил ужас и прилив сожаления за слова, которые мог проронить перед ним когда-то в прошлом, захотел встречи. Тогда, улыбнувшись победе незаметно, Коннор с радостью предложил подменить его в патруле, пока Лео отправится в лазарет к своему ближайшему родственнику. Лео отдал ему шлем, и это уже была половина успеха. Черное стекло надежно скрывало лицо обладателя от посторонних взглядов. Подвел только голос – Коннор не ожидал, что его будут спрашивать и уж тем более требовать ответа. Приятный тембр капитан Аллен узнал с первой секунды, а потому поспешил отвести Коннора от отряда куда подальше. — Кто всучил тебе этот чертов шлем? — повторяет он требовательно. Раскаленное состояние капитана Аллена действует на Коннора самым ободряющим образом, заражает смелостью поразительной и, быть может, не вполне уместной. В эмоциональные моменты люди глупы, и их затуманенные пеленой страстей сердца всегда главенствуют над чистотой холодного разума, мешают отыскать среди желанной лжи крупицу грубой истины. Использовать эту уязвимость, когда знаешь о ее сущности, не составляет ничего сложного. — Вы пробовали отыскать заплатку с именем на затылке? — отвечает Коннор с тонкой издевкой, приподнимая уголки бровей в насмешливом изгибе. Ноздри капитана Аллена, точно старинные кузнечные меха, раздуваются от небывалого по силе раздражения. Он делает замах, желая треснуть нерадивого юнца чем-нибудь тяжелым, но быстро берет себя в руки. Нельзя пока что. — Свои детсадовские шуточки можешь оставить при себе, — цедит он сквозь зубы, придавая лицу серьезное выражение. — Я повторять не стану. Кто дал тебе этот шлем? — Никто, сэр, — не прогибается Коннор. — Я украл его. — Научись лгать, прежде чем раскрывать рот для подобных глупостей. — Я украл его, — повторяет Коннор тверже. Капитан понимает – этот упрямый баран с ощущением собственной безнаказанности будет стоять на своем до последнего, но поддаваться ему, наглому мальчишке, играть в его лживую игру Аллен не собирается. Давая выход новой волне ярости, капитан с размаху кидает шлем на землю. Звенит и трясется черная матовая поверхность. Застывая в неподвижности, Коннор на агрессию даже не реагирует. — Чей он? — настаивает на своем Аллен, перечисляя несколько фамилий. Фамилия Лео тоже проскакивает. Но Коннор все повторяет как заведенный: — Шлем лежал на скамье. В раздевалке. Я не имею понятия. Капитан Аллен сжимает кулаки, давя напряжение в гулком гортанном рыке. — Твои выходки скоро меня в могилу сведут, Коннор! Первая половина дня, а ты уже успел нарушить устав, два приказа, похитить военную собственность и поставить под угрозу безопасность всего отряда! Навязаться в патруль обманом, — он усмехается, не то впечатленный, не то крайне разочарованный, — что дальше? Боюсь представить, что ты выкинешь в следующий раз. Выпотрошить тебя мало. — Никого я не подставлял. — Уверен? Своим безответственным поведением ты мог подставить нас всех в любую секунду. Это не обсуждается, — он устало потирает лоб пальцами. — Ну, и что мне с тобой делать? Ты не представляешь, как сильно чешутся мои руки... угх. Но скажи папочке "спасибо", — выплевывает Аллен брезгливо: — Он заботится о том, чтобы твое личико всегда оставалось таким же довольным и красивым. Коннора передергивает. Его кулаки тоже чешутся по многим причинам. Меж тем, обдумав что-то, капитан продолжает: — Отправишься в архив. И не вылезай наружу, пока не проведешь опись всего старья из ящиков. К вечеру отчет должен быть у меня на столе. В пылкой жажде воспротивиться занудному наказанию, в том первобытном чувстве, что исходит из глубины души его и недр своенравной сущности, Коннор подается вперед, но слова несогласия, возражений и колких упреков с его губ так и не срываются, застревают на кончике языка, умело пойманные рукой расчетливого сознания. Все без толку. Он провалился – простой план, в котором он должен был беспрепятственно занять место Лео в отряде, пошел крахом, если не выразиться еще грубее. Теперь же Коннору не остается ничего, кроме покорного смирения, мерзкого, давящего, неотвратимого, однако сама идея того, что он вынужден сдаться, сказать за это жалкое снисхождение треклятые слова благодарности, вызывает в нем жгучее отвращение. К себе в первую очередь. — Да, сэр, — бубнит Коннор в итоге, несогласный, но все же послушно подчинившийся. Аллен утвердительно ему кивает и, бросив на подопечного последний взгляд, устало покидает пустующую раздевалку. Звук его тяжелых шагов постепенно растворяется в глубине темнеющего коридора, медленно затухает, пока не сникает полностью. Коннор роняет голову в ладони и раздосадованно проводит пятерней по бурым волосам, зализывая назад извечно выбивающуюся челку. Взор его карих глаз ненароком падает на матовый шлем, одиноко покоящийся возле скамейки. Стряхнув пыль с черного пластика, Коннор бережно возвращает потрепанную каску на место. Делать нечего – надо исполнить приказ. Признаться, план был идеален. Коннор вынашивал его три недели. Слова отца сильно повлияли на его отношение к капитану Аллену. Конечно, Коннор уважал его, как уважает всякий человек, вступивший под его командование, но Коннор понял вдруг, что для них обоих – отца, капитана, – он не солдат. Скорее прототип солдата. Парнишка, над которым можно посмеяться, всучив ему первой попавшейся работы, чтобы не мучился и не слонялся по округе без дела. Но он чувствовал, всем сердцем чувствовал, что создан для чего-то большего, чем тихое погружение в пучину бесполезной макулатуры. Сердце его жаждало приключений, руки – настоящей работы. На тренировках он выкладывался так, словно каждая из них была последней, а иного шанса показать себя миру больше не представится. Все вокруг замечали это, все до единого, но каждый из них продолжал игнорировать самого Коннора. А ведь ему был нужен только шанс, всего только шанс! Маленькое тестовое задание, небольшая военная вылазка... Проверка, чтобы доказать всем – себе, отцу или Аллену в частности, – что суровые будни закалили его, что борьба за каждый новый день, за каждый вдох и выдох сделала из него сильного, достойного доверия мужчину. Не желая ждать ни секунды больше, Коннор хотел взять судьбу в свои руки. Видит Бог, судьба каждого человека теперь зависит лишь от его собственных действий. Поэтому он цепко схватил ее за гриву и потянул в нужную ему сторону. Если шанс не идет к нему в руки, он сам пойдет навстречу этому шансу. Коннор стал наблюдать. Терпеливо он выжидал того момента, когда к себе в отряд капитан Аллен выберет юнцов из его круга общения. Изучая точки, на которые можно надавить, Коннор действительно добился успеха. Так почему же совершенно идиотская оплошность так легко разрушила его с трудом возводимые планы? Почему судьба в последний момент выскользнула из крепко сцепленных ладоней? Несправедливость. Вот, что Коннор чувствует. Это несправедливость. Стены затхлого архива принимают его как старого приятеля, но Коннора от них натурально воротит. Воротит его и от запаха пыльных документов, и от неловких порезов бумагой на подушечках пальцев. Его часто отправляют сюда по разного рода причинам, но до сих пор он так и не смог пересмотреть всех-всех книг и всех записей. Глубины архива овеяны тьмой, в то время как в самом начале покоятся только новые документы, поэтому мало людей вообще осмеливается заглядывать так далеко в комнату. Коннор обводит завалы на столе потускневшими глазами. Рядом с дверью лежат отчеты о делах "Иерихона": немного про rA9, немного про расстановку сил Маркуса. Коннор читает их иногда, хоть и понимает, что не его это дело. Однако тот, кто обладает знаниями, имеет большую власть над миром, чем тот, кто, слепо веруя, безвольно идет по веренице собственной жизни. Сегодня, впрочем, ему нет дела до новых документов. Если Аллен просит его покопаться в старье, он так и сделает. Ему вообще безразлично. Неспешно Коннор проходит к стеллажам с делами пятнадцатилетней давности, перебирает папки без вдумчивого анализа – ибо мысли все, все переживания его заняты сейчас обдумыванием провала собственной миссии, – пока не роняет вдруг одну на пол, заблудившись в своем сознании излишне сильно. Коннор неохотно сгибает ноги в коленях и берет в руки странную желтую папку. Похоже, что хранится в ней чье-то личное дело, давно забытое, закрытое и всеми заброшенное. Коннор замечает: из папки, удивительно толстой в сравнении с остальными папками, неловко торчит загнутый кончик небольшой фотографии, прикрепленной к другим бумагам на проржавелую канцелярскую скрепку. Желая воткнуть фотографию на место, он открывает желтую корку и вдруг, окутанный праздным интересом, становится прикован к загадочному мужчине, на ней изображенному. Мужественное лицо, красивые русые кудри, большие задумчивые глаза с опущенными уголками – этот человек являет собой образ простоты и серьезности, силы и непоколебимости. Хэнк Андерсон. Сержант полиции. В отставке. Да уж, будь этот незнакомец до сих пор в строю, Коннор бы точно запомнил такого человека. Его голубые глаза совершенно не похожи на голубые глаза Элайджи, блестящие извечно неясным, таинственным блеском, мудрые, но в той же степени непостижимые. Глаза Хэнка Андерсона не лишены своей притягательной простоты и, несмотря на всю выливающуюся наружу серьезность, кажутся светлыми и достаточно теплыми. Высокий, сильный, судя по всему очень умелый – почему он покидает их так скоро? Жив ли вообще этот бедолага? Сам того не замечая, Коннор целиком погружается в чтение. А прочитать здесь можно многое. Папка Хэнка Андерсона растянута точно резиновая, будто бы тот, кто составляет ее однажды, стремится написать сюжетный роман о его непростых приключениях. Тотчас пред Коннором оживает образ незнакомого ему мужчины, непоколебимого, верного своим принципам и мироощущению. Образ человека, что не боится получать дисциплинарные выговоры за то, что считает верным, образ борца, что стремится к своей собственной справедливости, что быстро делает себе имя и становится самым амбициозным сотрудником службы. Семимильными шагами Хэнк Андерсон рвется вперед, разгоняется до сверхзвуковой скорости, отдавая делу всего себя, пока однажды его огненный запал внезапно не потухает, не развеивается. Что-то странное приключается с этим человеком. Но он, судя по всему, не побоялся выступить против системы, за что и был отстранен от работы по собственному желанию – или все же выгнан насильно, но разве ж такое в отчетах напишут? – задушен не то собственной перспективностью, не то чем-то для понимания запредельным. Ох, как же Коннор читает его странное во всех смыслах досье, как зачитывается размытыми строчками снова и снова! Все в этом человеке вдохновляет его, все будоражит страстное юношеское воображение. В его непокорности он видит собственное отражение, в его силе и мастерстве – собственный дух. В тот миг Коннору кажется, что он чувствует с ним незримую связь, будто бы и сам он, пацан, совершенно незнакомый с застенными приключениями, пребывает с ним, в его отряде, под его чутким командованием и надзирательством. Возможно, то действуют чары его светлых глаз, что дают Коннору наивную предрасположенность ко всему с Хэнком связанному, но ему вдруг чудится, словно он всегда знал этого человека. Он без раздумий мог бы вверить собственную жизнь в его большие – а Коннор был уверен, что они просто огромные, – умелые руки, что он мог бы доверить Хэнку Андерсону то, что никому другому никогда в жизни не доверил бы. Потому что до краев его наполняла твердая уверенность в том, что Хэнк Андерсон, такой удивительно знакомый незнакомец, являлся если не единственным, то определенно тем самым, особенным человеком, кто смог бы довести до конца любую начатую им задачу. Да... Если бы Хэнк Андерсон до сих пор был здесь, а не – как же там в деле написано? – прозябал время черт-те где, Коннор бы обязательно вверил ему в ладони даже самую сложную работу. Жаль, что в никуда всегда уходят только самые лучшие. Коннор поправляет выбивающуюся фотографию и все листы, что лежат в желтой папке неровно. Затем, закрыв ее бережно, возвращает на место, к другим личным делам бывших военных, и осматривает неприметный корешок с затаенным восторгом и глубоким почтением.

Июнь

Незаметно подходит к концу жаркий месяц лета. Коннор сидит на заправленной кровати и неторопливо натирает почерневшей от гуталина щеткой свои поношенные, но все еще красивые дерби. Он всегда надевает их, когда собирается на важные встречи и любовно очищает носок от засохших следов грязи. С молчаливой досадой юноша вдруг подмечает, что подошва на правой пятке от износа отходит и рвется, но его собственное бессилие не позволяет ему сделать с этой ситуацией хоть что-нибудь путное. Может, прибить каблук к верхней части гвоздями? Или просверлить дыры для нитей остро наточенным шилом?.. Коннор оглаживает разошедшийся шов пальцами и только вздыхает тяжело да глубокомысленно. Скрипит старая дверь. Бесцветной тенью в общажную комнату заходит Манфред-младший. — Он умер, — говорит Лео, застыв на самом пороге. Щетка в руках Коннора замирает. Интересно, что послужило причиной гибели старого художника? Вирус, что все же доконал его, или проблема, связанная с отрубленной конечностью? Так или иначе, этот факт мог расстроить даже Элайджу. — Мне жаль, — роняет Коннор из вежливости, выдержав долгую, полную неловкости паузу. Сам он едва ли ощущает что-то по этому поводу. Лео бурчит под нос какое-то слово, грубое и невнятное, проходит внутрь и камнем бросается на свою кровать. Затем переворачивается на спину и, уставившись в потолок задумчивым взором, говорит доверительное: — Я думал, мне будет плевать, но почему-то это так... блять. — Он был твоим отцом, — пожимает плечами Коннор, словно сей факт вообще не нуждается в лишнем подтверждении. Общажную комнату вновь наполняет звук трения черных щетинок о кожу. — Да нихрена! Этот эгоистичный мудила никогда не считал меня своим сыном. Он и сбагрил меня сюда только потому, что я ему нахрен не всрался. — Ты не представляешь, насколько сильно я тебя понимаю, — усмехается юноша. — Ты прав, не представляю. Твой-то папаша, в отличие от моего, не бросал тебя все твое детство, — фыркает Лео. — Черт, где там моя травка... Опираясь на локти, младший Манфред наклоняется к прикроватной тумбочке и достает оттуда бумажную самокрутку. — Вообще-то именно это мой настоящий папаша и сделал, — отвечает Коннор будничным тоном, не прекращая усердной работы над своими драгоценными туфлями. Лео меж тем поджигает предпоследнюю спичку из коробка для "экстренных случаев". Коннор продолжает: — Воспитанию господин Камски предпочитает термин "создание нового человека". Поверь мне, именно так на деле оно и ощущается. — Не, ты меня в это ебаное болото не втягивай, — перебивает Лео, делая первую затяжку, — не надо. И без тебя тошно. Ты куда-то собрался? Он бросает на Коннора беглый взгляд и снова обнимает косяк влажными губами. Сложно не заметить, когда твой педантичный сосед по комнате достает из шкафа свою любимую белую рубашку. Коннор же заканчивает работать с первой туфлей и берет в руки вторую, чтобы и ее натереть гуталином как следует. Затем говорит, как бы меж делом: — Аллен попросил занести в Белую комнату последние отчеты. Ничего интересного. — Ага. А ты теперь, типа, его цепной пес на побегушках? Мерзкое хихиканье Манфреда на секунду выводит Коннора из равновесия. Вспоминаются и слова Элайджи, который с иронией предрекает для него лишь второсортную роль принеси-подай-мальчика. Он предпочитает игнорировать это сердитое, неприятное между ними и просто продолжает натирать обувь, погруженный в свои собственные отвлеченные мысли. Он просто хорошо выполняет свои задачи. Когда-нибудь ему обязательно доверят работу посерьезнее.

Июль

Одна резная коробка вновь выставлена на пустой сероватый стол. Коннор замечает ее даже из коридора, когда дверь в кабинет господина Камски настежь распахивается, и прислужник, как всегда неуклюжий, стремительно покидает пределы белоснежной обители. В быстро исчезающей щели Коннор замечает ласковое прикосновение пальцев к деревянной крышке. Дверь в комнату закрывается в тот самый момент, когда Элайджа кладет что-то на красный бархат, и Коннор вдруг понимает с ужасающей отчетливостью: Второй гонец тоже не справился. О, мог ли он в тот миг быть благодарен судьбе сильнее, чем когда-либо! Сердце в его груди колотится как бешеное. Он припадает к стене взмокшей спиною, стараясь вернуть контроль над буйно взорвавшимся в груди возбуждением. Сейчас он возьмет себя в руки, сейчас распахнет дверь уверенным жестом и войдет в эту треклятую комнату настоящим победителем!.. Сейчас или никогда. Последний шанс, Коннор. Ты знаешь, что делать, чтобы его не упустить.

Август

— Хочешь знать правду? — выдавливает он заплетающимися от волнения губами. Слова, срываясь наружу, Коннору не поддаются. Трепещет тембр тихого, непривычно робкого голоса. Андерсон кивает, решительно и твердо, и этот сильный, уверенный жест вступает в удивительный контраст со слабой сморщенной от растерянности фигурой, с маленьким, съежившимся до дрожащего комочка мальчишкой, таким побитым и ничтожным на его фоне, каким Коннор еще никогда, даже в самые смутные часы приключений, не предстает перед ним. Вдруг падают стены его душевной силы, его странная страстная уверенность, присущая только буйной молодости, вдруг растворяется в необъятном пространстве его возводимая с упорством и выдержкой внешняя храбрость. Глядя на него, помятого после напряженной борьбы с неравной стихией, переживающего какой-то неясный внутренний конфликт, бурю чувств, что грозится вырваться на свободу сквозь разряды сверкающих молний, Хэнк чувствует, как внутри него самого, в затвердевшем от спасительной черствости сердце, сквозь пелену обуявшего его чувства – гнева и безумного леденящего все его существо страха, – проклевывается сейчас свет затаенного сострадания и необъяснимой жалости к этому усталому, омраченному чем-то глубоко неведомым человеку. Даже перед самим собой Хэнк не смеет обнаружить это слабое, но искреннее чувство. Все еще он ощущает злость обесценивания, гнев, пришедший на место непреодолимому ужасу перед сохранностью собственных жизней. Хэнк сосредотачивается на нем, потому что ярость отрезвляет, потому что ему важно знать ту правду – ту любую правду, – которую Коннор собирается ему предоставить. Ему необходимо услышать, почему Коннор так легко готов пожертвовать собственной жизнью. Опущенная к земле каштановая голова скрывает от Хэнка лицо, отмеченное печатью смертельной усталости. Коннор не поднимает взгляда, пользуясь своим положением. Дрожат от холода взмокшие плечи. Одинокие капли воды, стекаясь к кончику носа, тяжело падают вниз и разбиваются о холодную поверхность на маленькие хрустальные осколки. — Правда в том, — начинает Коннор издалека, с той же тихой, затаенной интонацией, что лишь мелодией своей превращает всю агрессию Хэнка, все недовольство его и готовое сорваться с уст брюзжание в едкое, неприятное сердцу переживание, — что я и сам не знаю, что в этой коробке. Прости меня, Хэнк. Мне так жаль... Я не имею об этом ни малейшего представления. Я не видел и не слышал ничего, что могло бы намекнуть на ее содержимое – это тайна, покрытая мраком. Правда в том, что ключ от нее есть лишь у одного человека – у женщины, которой предназначается эта посылка. Ее невозможно открыть, полностью не разрушив. Юноша делает короткую паузу, сглатывает подступивший к горлу ком неуверенности, сипит не то от кашля, не то от чего-то более глубокого, личного: — Правда в том, что до меня ее пытались доставить уже дважды; дважды это были сильные обученные люди – нет, целые группы сильных обученных людей, – и этот раз, этот третий раз – самый последний из всех возможных. Правда в том, что оттого на мои плечи возложено бремя гораздо большей ответственности. Не только перед кем-то, но и перед самим собой в первую очередь. У меня нет права на ошибку, понимаешь? Я просто не имею права всех подвести. Это чувство, оно... оно давит на меня изнутри, оно... — Коннор запинается. — Правда в том, что мне очень страшно, Хэнк, я не знаю, что мне делать, я так сильно, очень сильно во всем запутался... — Эй... — Правда в том, — продолжает Коннор, и голос его становится крепче, а пальцы, царапая стылую землю, сжимаются в напряженный кулак, — что это – мой единственный шанс впервые сделать свою работу правильно. Шанс доказать, что в этой жизни я чего-то достоин! И я пытаюсь, я... я, честное слово, стараюсь изо всех сил, потому что, черт возьми, я устал от мысли, что всякий раз я подвожу окружающих. Хэнк, я так устал от этого чувства! Я уже подвел тебя однажды: из-за моей неосмотрительности тебя чуть не пристрелили. Я сожалею, я каждый день об этом сожалею, и я должен, обязан становиться лучше... Я больше не хочу подводить тебя снова, не хочу подводить кого-то еще. Правда в том, что без этой шкатулки мне уже нет пути обратно – лучше я погибну где-то по дороге, чем с позором вернусь назад за стены. — Коннор... — Правда, — его голос срывается, разрывая сердце Хэнка на мелкие кровоточащие кусочки, — правда в том, что без тебя мне совершенно не справиться, Хэнк. Ты мне нужен. И мне пришлось приукрасить значимость посылки, чтобы ты согласился отправиться со мной в это путешествие. Я знаю, что просто не смог бы покинуть город в одиночестве. Но правда в том, Хэнк, что с самого начала я... я... Нежная рука мистера Андерсона утешающе касается его мокрого плеча. Коннор вновь осекается, вздрагивает, будто опомнившись от пьяного наваждения. Он чувствует, что в этот час доверительной близости позволяет себе сказать слишком многое, раскрыть то, что маринуется у него в голове долгие недели. Страшась того, что Хэнк начнет глумиться над его раскрытым настежь сердцем, растопчет его и разобьет вдребезги, он, так и не сумев закончить, замолкает, вновь облекая душу в непроницаемый защитный кокон. Но Хэнк, этот удивительно непредсказуемый человек, вдруг сам опускается на колени и, приводя парня в чувство, осторожно растрясает его дрожащее от холода и тревоги тело, обнимает за плечи большими ладонями, заставляя Коннора разжать кулаки, поднять побледневшее лицо и заглянуть в красноречивые голубые глаза, пропитанные странным участливым чувством. Сумбурный ответ Коннора раскрывает для Хэнка завесу его потаенной сущности, напоминает, что и он человек все же – со своими скрытыми чувствами, со своим израненным временем сердцем, – пускай иногда и кажется совсем противоположное. Теперь он немного понимает, почему Коннор так рвется доказать что-то всем на свете, пускай и не может с этим полностью согласиться. Парень никогда не отступит от того, что вбивает в свою каштановую голову. И каждый раз он подставляет их отнюдь не из вредности, как Хэнк иногда мог в сердцах подумать. — Ну все, давай. Давай, вставай, — говорит Андерсон с мягкой требовательностью, утратив нотки всякого гнева, и тянет Коннора вверх, поднимая на неустойчивые от усталости ноги, — пойдем-ка отсюда. Нам ведь еще выполнять твою дурацкую ответственную работу. Опираясь на Хэнка, Коннор, наконец, выпрямляется. Слабая улыбка облегчения и благодарности трогает его искривленные нервами губы. — Спасибо, что рассказал мне правду. ...Но правда в том, Хэнк, что с самого начала я солгал тебе.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.