Полгода полярной ночи

R
В процессе
502
17
Размер:
планируется Макси, написано 670 страниц, 262 724 слова, 40 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
502 Нравится 673 Отзывы 170 В сборник

Осень. ???????

Настройки
Коннору восемь. Он – сломанная игрушка. Целые игрушки никогда не ходят простуженными. Известно, что происходит с вещами бракованными, и Коннору, глупому, впечатлительному, до косточек боязно. Он впивается в шортики тонкими пальчиками, страшась, что отец обнаружит его позорное недомогание, кусает губу до красной припухлости и силится спрятать кашель, подлецом подступающий к горлу, но тщетно – болезнь берёт своё и проступает на коже липкими потными каплями. Его накажут. Его точно-преточно накажут, его отчитают и выставят прочь за едва возведённые стены, потому что он теперь заражённый. Так с любыми заражёнными поступают, Коннор не понаслышке знает! Бедный, совсем беззащитный, он тут же погибнет в этой адской клоаке, ибо никто во всём мире не питает к заболевшим любви и не выдаёт им фруктов на завтрак, ибо болезнь – это бич человечества, а Коннор, предатель Коннор, постыдно так простывает. Сопли и пот стекают с него ручьями, но он таится, прячет следы заразы то в кулаках, то на обратной стороне рубашки, поскольку не хочет умирать, поскольку только от мысли, что прямо сейчас в его комнату ворвётся наряд закованных в чёрное дядечек, голову безбашенно кружит, как юлу, и земля уползает из-под онемевших от озноба пяток. Эта леденящая само существо идея бьётся в его мозгу несмолкающей барабанной дробью. Ненавидя себя всей душой, как последний тюфяк, каких его отец во всеуслышание презирает, он прячется в завешанном одеждой шкафу и словно дурак пропускает занятия в довоенной школе, иначе другие заметят. Они увидят, что он нездоровый, они пожалуются, куда надо, и тогда грубые тётушки отведут Коннора для расстрела на улицу. Он прячет голову в обнимаемую руками подушку, представляя как пули поочерёдно пробивают его грудную клетку, как всплески багряной крови проливаются на стену позади него и складываются в язвительную фразу, а глумливые одногодки глядят на это с сардоническим хохотом и тычут в его изувеченный труп сальными пальцами. — Заразный, ха-ха-ха! Заразный! Заразный! И ни один, ни один знакомый ему человек даже не будет горевать после его ухода, как не горюет никто, когда отец приказывает провести в городе новую чистку. И сам отец горевать не станет, так как всем известно, что горе парализует, а паралич равнозначен бессилию. Папа – далеко не бессильный, а Коннор – несчастный слабак. Никчёмный, бесполезный, сломанный! Сломанный, сломанный, сломанный!.. Он впивается ногтями в подушку и бьётся горячим лбом о её мягкие грани, не то пробить дыру в голове стараясь, не то желая удушить себя в недрах её наполнителя, потому что только глупый, безмозглый мальчишка способен заболеть даже не выходя на опасные территории. И ведь мало того, что он сломан – он не благоразумен, ведь своими постыдными и эгоистичными решениями прямо сейчас подвергает всю карантинную зону риску! Люди вокруг могут пострадать, а то и погибнуть от его беспробудной беспомощности. Зачем бежать теперь, зачем прятаться? Бесполезное просиживание штанов в шкафу не изменит того, что Коннор болен, что рано или поздно он обратится. Тогда он покусает даже папу, даже своих друзей и много кого ещё, прежде чем солдаты вообще поймут, что необходимо его обезвреживать. В час нужды они порой бывают такие непроходимые! И так страшно от этой мысли становится, так чудовищно жутко, не за себя, но за людей, которыми дорожит Коннор неистово. Подлая резь в глазах едва не обращается в слёзы, но мальчишка в своей неусидчивости тут же утирает их наволочкой. Пугающие картины мёртвого города – мёртвого по вине его бесчестного малодушия, – пляшут перед ним в ужасающем калейдоскопе. Нет, только не это, не нужно! Коннор растирает лицо ладошкой, но образы, навязчивые, раздражающие, только сильнее укореняются в его мозгу, наседают на совесть и чувство ответственности, и тянут, рвут и бередят едва зажившие раны. И кровь, много крови – на траве, на асфальте, на крышах. Мертвенно-холодные лица и багряная пена изо рта побелевшего мальчика. Грудь Коннора пронзает фантомная боль в области округлого шрама, и он сворачивается, скручивается на полу подобно креветке, потому что воспоминания выбивают из груди весь воздух, а предательская тошнота, подстёгнутая коварным воображением, зреет внутри живота омерзительной тяжестью. Груз собственных ошибок довлеет над ним, восьмилетним ребёнком, и Коннору дурно, Коннор не хочет навредить людям снова, не желает даже позволять себе подводить их к границе жизни и смерти. Нет, никогда не позволит, никогда больше. Коннор отпускает подушку. Коннор вытирает сопли. Коннор решается. Прямо сейчас он пойдёт и признается. Насилу он наполняет себя шаткой уверенностью в правоте своих непростых и по-взрослому сильных решений. Он, конечно, беспомощный, но не беспомощный до такой безнадёжной степени. Учителя ведь не зря говорят, что даже перед лицом непобедимой болезни смелый человек остаётся волен принять единственно правильное решение, не слишком простое, быть может, не слишком приятное, но всё же гуманное и миру необходимое. Глупый эгоистичный слабак, в непроходимой робости своей Коннор отвергает этот вариант достаточно долго, чтобы зарыть в песок голову и едва не потеряться во тьме собственного подсознания. Но теперь он вылезет и во всём непременно признается! Но тут двери шкафа тихонечко открываются – с натугой и скрежетом растворяется завеса детской, наивной безопасности. Переполненное хрупкой уверенностью лицо озаряет полоска тусклого света. Липкими пальцами тревога хватает его за горло, а затёкшие ноги обращаются в вату, и Коннор ненавидит себя, презирает в той же степени, в которой боится оплошать перед человеком, стоящим напротив. Искусанные губы дрожат предательски, но Коннор, кое-как совладав с безумно постукивающим сердечком, возвращает себе контроль над внештатной ситуацией. Вот и всё. Время пришло. Сжимая в кулачках скомканные края рубашки, он делает короткий вдох и смиренно шагает наружу. Холодные голубые глаза глядят на него с нескрываемым раздражением. Коннор стойко выдерживает их неустанный надзор, и лицо его, такое серьезное-пресерьезное для столь юного возраста, едва не теряет усердно встраиваемую иллюзию мужества. Он поджимает губы в тонкую полосу и, стараясь не отводить от собеседника почерневших от ужаса глаз – что, надо сказать, стоит ему всех энергетических усилий, – храбро, без заикания, признаётся в своём заражении: и про насморк рассказывает, и про кашель с першением в горле. За шумом разрывающего грудную клетку сердцебиения Коннор практически не различает своего голоса. Кровь ударяет в виски и застилает глаза диким маревом, но он должен провести свою мысль до конца – ради папы, ради всех, в карантинной зоне живущих. Отважно он разрешает отцу пристрелить его или собственноручно, или просто отдать пистолет Коннору, чтобы не марать руки такой заурядной мелочью. Без сомнения, ладошки Коннора будут трястись и подрагивать, но он уверен, что в конечном итоге сможет нажать на курок ради спасения окружающих. Проливая искренность слов, он чувствует, словно становится настоящим героем, который одной простой правдой спасает тысячу жизней, который готов отдать свою, лишь бы его друзья оставались в сомнительной безопасности, но отец просто… смеётся. Он опускается на колени, заливаясь обидным, но всё-таки добродушным смехом, и вся душевная сила восьмилетнего мальчика от этого непредвиденного сценария едва не падает на пол вслед за Элайджей. Отец прижимает его к груди и причитает под нос всякую взрослую несуразицу, и Коннор готов расплакаться просто из-за того, что прямо сейчас он представляет собой сплошной оголённый нерв, который едва ли выдерживает масштабы этого психологического напряжения. Но он должен, обязан быть сильным – нельзя ударять в грязь лицом перед человеком, которого уважаешь. Папа гладит его по спине и заглядывает в раскрасневшееся лицо с этой странной, непонятной ребёнку усмешкой, и только тогда до Коннора самую малость доходит, что его не линчуют как только выпустят из объятий на свободу. Он ощущает жар, алой кровью разливающийся по телу, горло свербит, а в глазах стоит сплошная сумятица. Нежная рука господина Камски проходится по его взмокшему лбу, а растянутые в нежной улыбке губы шепчут слова успокоения – момент редкой, но искренней близости, редкой, несомненно, в той же степени, как и снег в июне, и не менее приятной оттого, удивительной. И Коннору нравится, Коннор находит в ней своё покорство, смирение, ведь мелодия сладкого голоса гонит прочь головную боль и накатившее было чувство никчёмности. Коннору пятнадцать. От слизи, скопившейся в горле, сложно дышать, но он не может избавиться от неё на глазах у прочих кадетов. В ближайшие пару лет его могут отобрать в отряд, посылаемый на особые задания за стену. Коннор жаждет этого больше всего на свете. Надо только следить за своим самочувствием, потому как любая болезнь — это несовершенство. Никому не нужны дряхлые и немощные калеки, никому не нужны бойцы с гемофилией или бронхиальной астмой. А к Коннору вообще отношение особенное — капитан Аллен с радостью запишет его в список негодных за простое шмыганье носом на утренней пробежке. В таких поистине спартанских условия болеть ему противопоказано категорически. Но организму не прикажешь, он не следует ни одному плану и расписанию, если в его жизни случается что-то внезапное. В самоуверенных попытках избавиться от дефектов бренного тела Коннор учится подавлять симптомы невзначай возникшей простуды ещё в самом зародыше, ибо позорное обличение их перед кем бы то ни было влечёт провал его главной задачи. Не часто это удаётся, конечно, и, таимая, болезнь прогрессирует – наливается голова обжигающей тяжестью, забивается нос и взрываются тонкие капилляры, – но даже тогда Коннор, гордый собой до невозможного, успевает предотвратить возможные неприятные осложнения. В глазах посторонних, в глазах отца, в глазах капитана Аллена в частности, ему приходится оставаться сильным, но физически сильным всегда у него быть просто не получается. Когда ситуация не обходится обычным сезонным насморком, когда кожа на лбу полыхает сильнее огня, а сухой или влажный кашель разрывают гноящее горло на тысячу колючих кусочков, на помощь приходит сила иного характера. Лжец из Коннора, надо сказать, отменный. Там, где не помогают мускулы, он способен добиться успеха интеллектом и ловкостью: Коннор умеет давиться мокротой беззвучно; он ворует талоны, чтобы покупать на них травы и готовить отвары – за несколько лет беспрестанного сокрытия своего состояния, он обучается искусству ушлостей едва ли не в совершенстве, и даже Элайджа, скорее всего, догадывается далеко не о всех его фокусах. Больного всегда можно спрятать в толпе, и если это не та болезнь, от которой любой через пару дней обращается в подконтрольного грибу уродца, это никогда не будет критичным. Скрываться легко, достаточно лишь знать основные правила. До Коннора железно доходит одно – акцент на персоне собственной влечёт за собой уйму вопросов. Коннор больше не говорит о себе, не хвастается успехами и не горюет о поражениях, а если спросят – молчит или отвечает крайне уклончиво. Интерес к себе он душит интересом к собеседнику, совмещая, меж тем, полезное с приятным – и тему отвести, и узнать чего-нибудь компрометирующего. Искренняя улыбка степенно покидает искривлённое строгим контролем лицо, и непроницаемая маска закрытого человека остаётся запечатлена на нём на весьма продолжительное время. Остаток настоящих эмоций Коннор скрывает в глубине своего сердца, неясного и холодного, как голубые глаза таинственного господина Камски, не осознавая ни душою, ни мыслью, как удивительно на самом деле они похожи. На сцену выходит закалённый молодой человек, манипулятор и льстец – переговорщик, магией слов способный расположить к себе даже непроходимого невежду, а жестом жеманным приковать взгляд любого впечатлительного дуралея. Хрипотца простывшего горла – всего лишь неповторимый шарм, случайно выпущенное наружу покашливание – кривая усмешка, воспоминание о чём-то забавном и нелепом до жуткого. Но за красивым фасадом с организмом Коннора, с кровью, со всем, вероятно, кровообращением, с самого раннего детства что-то идёт не по плану, и лишь Элайджа намётанным взглядом способен узреть, когда обычно бледные щёки начинают розоветь от нарастающей температуры, а бескровные губы алеют от непомерно повышающегося давления. Только он замечает, только он способен раскусить постановку Коннора задолго до её представления. И только он, надо полагать, подражая этой хитрой двойной игре, снисходительно болезни воспитанника игнорирует. Коннору… много. Он не может вспомнить даже нынешний промежуток времени. Возможно, он уже давно превращается в дряхлого старика, потому как мучения умирающего в лихорадочном пылу организма кажутся Коннору бесконечными. Он умирает, не иначе как умирает – чем ещё объяснить эту жуткую слабость и скрутившиеся в морской узел внутренности? Страшная боль, какой не ведает Коннор доселе, пронзает каждую его клетку, а затем, в моменты новой интенсивной горячки, преображается во что-то иное и куда более разрушительное. Парализуя дрожащие мышцы, она лишает его всякого над собой контроля – Коннор не может думать, Коннор едва ли может открыть глаза. Его воротит от еды и донимает бесконечная жажда. Он и сам представляет собой концентрированный сгусток пустыни: огненным штормом буянит внутри него дикая хворь и в неотступной пляске этой разносит вдоль организма жар и волны усталости. Не ведая пространства и времени, Коннор засыпает точно в бреду и просыпается, когда чьи-то руки нежно проходятся по его плечам и предплечьям. Он не в состоянии признать этих прикосновений, как не в состоянии и воочию узреть их заботливого обладателя. Руки настойчиво вливают в него горькую воду, руки безжалостно заставляют его пережёвывать корешки и противные листики. Коннор брыкается, Коннора едва не тошнит от непроизвольных спазмов в воспалившемся горле, но руки не отступают, зловещие вездесущие руки… Они хватают его, больного и невменяемого, и тянут на дно бескрайнего колодца агонии, дёргают за растопыренные в разные стороны конечности. Коннор силиться вырваться, но мускулы — его слабые, бесполезные мускулы! – обмякают, и вскоре даже лёгкий поворот головы начинает вызывать сильный упадок бодрости. Его впечатывают лицом в раскалённые угли, и Коннор кричит от невыносимого жара, лавовым поток разливающегося по всему его организму, от огня, что не оставляет ожогов, что сжигает лёгкие и иссушает остатки чахлого внутреннего самообладания. В истлевшем костре недуга остаётся лишь маленький восьмилетний ребёнок, напуганный и беспомощный, ослабевший и не способный повлиять ровным счётом ни на что в своей скоротечной жизни. Он задыхается и тянет руки к единственному островку безопасности — фигуре с ясными голубыми глазами, сквозь пелену непроницаемого мрака глядящими на него участливо и до невозможного нежно, и эти глаза, чистые, искренние глаза вдруг становятся маяком в его беспросветном невежестве. Коннор находит в себе силы подняться и делает шаг навстречу родному, знакомому человеку, и воспоминания о зловещих руках, выпустивших из оков его щиколотки, теряются в широких объятиях мистера Андерсона. Хэнк глядит на него, смелого гордого воина, и под взглядом этим Коннор впервые чувствует себя настоящим мужчиной, достаточно стойким и зрелым для того, чтобы ему доверили нести бремя заботы о собственной жизни. Он поднимается, влекомый силой оказанного ему доверия, и встаёт с колен, разгоняя мрак накатившего на него безумия, потому что подвести Хэнка – сравни поражению, потому что если Хэнк видит в нём равного, будет преступлением не оправдать его крепкой надежды. Маленький мальчик наконец-то выходит из шкафа, а буйный подросток признаёт ошибочность самоуверенных убеждений. Из пепелища возрождается взрослый молодой человек, оседлавший первородную бурю своего необъятного бунтарского сердца. Открытый как никогда, в эту минуту Коннор предстаёт перед Хэнком во всём многообразии своей запутанной личности, и Хэнк не страшится, не замыкается, не убегает, как прежде. Алыми розами расцветают его преисполненные участием прикосновения, но острыми шипами обвиваются они вокруг сдавленной стеблем шеи. И Коннор кашляет, задыхается, но продолжает бороться, потому что вся его жизнь подобна борьбе, тяжёлой и бесконечной, но определённо стоящей того, чтобы эти голубые глаза так на него смотрели. Лазурь кристаллической радужки излучает внутреннее сияние, и Коннор идёт к нему, как мотылёк, что парит непроглядной ночью. Путеводной звездой свет выводит его в долину спокойствия, где боль и ужас на мгновение отступают и дают место новому и столь сладкому после пережитых страданий ощущению. Блаженно растекается оно от макушки до самого низа, отводя прочь дыхание смерти, и, протянув Коннору руку, помогает оттолкнуть ядовитое жало болезни. Облегчение. Шипы, обвивавшие его шею, осторожно сползают, и Коннор подхватывает розы в ладони, колется – до выступающей на подушечках крови, – укалывается, но продолжает любовно держать их у самого сердца. Тьма сознания медленно расступается, и Коннор обнаруживает себя в поросшем сорняками саду, с твёрдой, озябшей землёю, способной, тем не менее, принести хозяину урожай, если он хорошенько о ней позаботится. Запертый долгие годы, сад обрастает паутиной и кустами терновыми, но Коннор чувствует, что готов над ним работать, чтобы культивировать то искреннее и светлое, что успевает обнаружить в пылу своего исступлённого странствия. Он аккуратно сажает розу на пустыре, и одинокая капля крови, сползая с насыщенно-алого лепестка, орошает теплом и влагой едва не погибшую от запустения почву. Хрупкий цветок даёт первые корни, и Коннор вымученно этому улыбается. И смеётся, так открыто, бесстрашно смеётся, поскольку, похоже, только ему, такому беспробудно самоуверенному упрямцу, требуется пережить краткий миг абсолютной беспомощности, чтобы в его недалёком, медлительном сердце впервые расцвело что-то столь удивительно восхитительное. Он лежит так какое-то время, убаюканный мыслью о восторжествовавшей посреди урагана безмятежности, пока чьи-то назойливые прикосновения не выводят его из глубокого душевного транса. Коннор разлепляет глаза, силясь побороть дикую резь и категорическую неприязнь яркого света, и вдруг в тёмном силуэте, склонившимся над ним боязно, узнаёт большую фигуру Хэнка. — Хэнк?.. Силуэт тяжело опускается на колени и роняет в ладони косматую голову. Озадаченный, Коннор думает приподняться, но это сложное в данный момент желание так и остаётся нереализованным. В силу физических причин, разумеется. — Господи… — голос Хэнка, тихий и неуверенный, ощутимо дрожит, и Коннор с трудом осознаёт причины этой необыкновенной для проводника перемены. Мысли по-прежнему не желают собраться в единую кучу, а замыленный взгляд – хоть как-нибудь проясниться. Коннору бы протереть глаза, да только в руках ощущается несравнимая слабость. Он испытывает необходимость спросить, всё ли с Хэнком в порядке, но вместо этого раздражённое от бесконечного кашля горло выдаёт глухое неразборчивое сипение. Но Хэнк, точно различая в этом бубнеже что-то осмысленное, хватает Коннора за ладонь и прижимает ко лбу тыльной её стороною, шепчет: — Ёб твою мать, грёбаный боже… Коннора это вгоняет в недоумение полнейшее, и он снова закрывает глаза, потеряв всякую надежду на разбор смыслового и эмоционального подтекста в словах мистера Андерсона, который тот, несомненно, вкладывает. Его веки наливаются свинцом, и Коннор проваливается в глубокую дрёму, спокойную на этот раз и почти безмятежную. И так хорошо на душе, так свободно от принятия собственного несовершенства, от смирения с неизбежной человеческой слабостью и обличения её перед кем-то, кому Коннор больше всего доверяет. Точно груз ответственности спадает с его плеч эта тяжёлая ноша, и разрушается вдребезги незримая внутренняя стена, что мешает и сковывает, не даёт узреть мир во всём многообразии его плюсов и минусов. Коннор бывает несовершенным, и это нормально. Он засыпает, довольный мыслью, что Хэнк принимает его даже таким, болезненным, самым бесполезным на свете человеком, не глумится, не гонит прочь и вроде как даже присутствует рядом. Коннор не видит, но ощущает это чисто психологически – такое спокойствие в его душу не способно принести одиночество. Целительный сон гонит прочь возникшее было истощение: с каждым новым погружением в царство Морфея саднящее горло пощипывает чуть меньше, а звон в ушах с переднего плана переходит на задний. С каждым новым отваром раздражённые связки по кусочкам восстанавливают прежнюю форму, с каждым новым поднятием век мир становится более узнаваемым. Да, Коннор определённо идёт на поправку, и ему это, чёрт возьми, нравится. В какой-то момент к нему снова возвращается аппетит, и Коннор с удивлением сознаёт, что, оказывается, голоден как собака. Жадно он поглощает в пищу всё, до чего только дотягиваются его измождённые руки, но чувство насыщения не приходит, наоборот – сильнее пробивает дыру в кажущемся бездонным желудке. Нутро болезненно скручивает, но на этот раз по причине иной абсолютно, и Хэнк, это замечая, бросает дела и безмолвно куда-то выходит. Вероятно, он всё-таки произносит хоть слово, но измученное болезнью сознание отказывается воспринимать любую поступающую извне информацию. Единственным рабочим мостом, связующим Коннора и размытую, эфемерную реальность, становятся его внутренние ощущения. Коннор не видит Хэнка, не слышит, но чувствует в помещении непривычную пустоту, зовёт приятеля – или так ему только кажется, – но тот каждый зов старательно игнорирует. Переживания погружают Коннора в череду мрачных кошмаров, прерывистых, дёрганных, от коих Коннора дёргает тоже, трясёт, как от новой горячки, пока чужие ладони не касаются выпирающей из-под одеяла коленки. Тогда Коннор открывает глаза, ослеплённый тёплым сиянием голубой радужки, и вымученно медвежьему силуэту приулыбается. Тем же днём – ночью, вечером? – они съедают сочную оленину, и вяленое мясо даже не просится изо рта Коннора наружу. Хэнк списывает это на несомненное достижение. Вкусовые рецепторы Коннора ликуют, да и сам он не без радости подмечает, что большинство базовых ощущений постепенно к нему возвращаются. Каким же непроходимым глупцом, надо полагать, он являлся до этого, какого стоеросового дубину строил из себя, когда не ценил того, что даёт ему жизнь безвозмездно! По временам, когда глядеть на мир сквозь призму тягучих страданий не было совсем никакой необходимости, Коннор безмерно скучает. Оленина ощущается во рту просто божественно, и от вкуснятины этой в уголках карих глаз едва не собираются счастливые слёзы. Воспевая дифирамбы гениальному повару, Коннор смакует каждый мясной кусочек как настоящее золото – ничего вкуснее в своей жизни он, похоже, ещё ни разу не пробует. Хэнк смущённо от комплиментов открещивается, но Коннор знает, что во всём вышеперечисленном имеется его и только его, глубокоуважаемого проводника, заслуга. И даже лечебный отвар, горький и омерзительный, из рук мистера Андерсона больше не видится Коннору таким уж неприглядным и термоядерным. — Давай, надери этой болезни задницу, — наставляет Хэнк, и Коннор покорно слушается. Коннор верит ему всей душой и сердцем и находит для этого силы, кажется, из самых потаённых своих источников. Он справится, он обязательно с этой напастью справится. В редкие моменты пьяное наваждение практически полностью растворяется, а тяжесть, сковавшая каждую мышцу, покорно расступается перед Коннором в стороны. Прислушиваясь к шёпоту своего организма, к доносящимся будто издалека нравоучительным словам мистера Андерсона, он позволяет себе наконец-то расслабиться, отпустить ситуацию и просто наслаждаться мгновением краткого покоя и безмятежности. Медлительное тело степенно пополняет запас новой физической мощи, и только тогда, когда Коннор ощущает явное своё насыщение, он уверенно распахивает глаза и нетвёрдо, пошатываясь, самостоятельно встаёт с дивана. Неустойчивый шаг, вероятность падения – Хэнк приобнимает мальца за плечи, и Коннор, опираясь на эти надёжные, крепкие руки, с невероятным усилием возвращает себе полный контроль над собственной оболочкой. Пальцы Хэнка многозначительно сжимаются на его коже, и Коннор в этом искреннем жесте читает глубокую радость, восторг и немую благодарность за то, что Коннор вообще это испытание выдерживает, что не сдаётся и остаётся с ним, с Хэнком, несмотря на все усилия судьбы добиться обратного. Теперь всё у них будет в порядке – Коннор сжимает Хэнка в ответ, тем самым это ему гарантируя. — Прости меня, — говорит он вдруг сокровенное. Хэнк недоумевающе искривляет брови. — За что это? Всё в порядке. — Мне жаль, что из-за меня мы прохлаждались здесь, — Коннор озадачено осекается, — кстати, а сколько мы здесь прохлаждались?.. Хэнк коротко усмехается. — Абонент был вне зоны доступа чуть ли не две недели. Лицо Коннора в шоке вытягивается, когда он в полной мере переваривает услышанное. В пылу своего беспамятства он практически не ведает времени, и эта страшная цифра, прозвучавшая из уст мистера Андерсона, вгоняет его в ступор невообразимейший. Как такое возможно в принципе? — Число, Хэнк, — глаза Коннора беспорядочно мечутся, а лоб покрывается мелкой испариной, — мне срочно нужно узнать число. — Эм… — проводник потирает затылок, несколько смущённый таким странным требованием, — это разве так важно? — Ещё бы это было не важно! Неловкость Коннора уступает место раздражению и нарастающей панике. Хэнк, напуганный резким преображением, покорно напрягает извилины: — Не знаю, малой, может, э… сентябрь… двадцать первое? Давай будем считать, что двадцать первое, я не обращал внимания, честное слово. Только для такого педантичного пуделя как ты это, похоже, имеет значение. — Имеет, — Коннор, ни сколько не обижаясь, согласно ему кивает. — Это помогает держать сознание в тонусе и... помнить вещи. — Я думал, твоя память фотографическая. — Так и есть, но даже она требует от владельца тренировки. Как я уже говорил, я не помню ничего раньше середины двадцатых. С тех пор я стараюсь систематизировать полученные воспоминания, чтобы никогда больше в них не теряться. Это, можно сказать, моя жизненная необходимость. — Да-да, иначе твой компьютер вместо башки собьётся, и в мире наступит хаос, — язвительно улыбается Андерсон. — Что-то вроде. Двадцать первое. Ладно. Коннор разминает затёкшие конечности: хрустят суставы, наливаются силой мышцы. Как приятно вновь ощутить власть над своим организмом! Пускай Коннора немного пошатывает, но он чувствует себя полностью посвежевшим, и подцепляет пальцами рюкзак, намекая на скорое продолжение путешествия. — Эй, жеребец, полегче, — осаждает его пыл мистер Андерсон. — Ты едва поднялся с постели. — Я в порядке. — Коннор. И в этом коротком, брошенном с нажимом «Коннор» юноша видит своё чёткое отражение, неугомонное, непослушное, самоуверенное – корень его проблем и причину недавнего бедствия. Возможно, только потому Коннор тушуется, отступает перед повелением Хэнка и покорно возвращается на диван, обретая шаткое послушание и смирение. А может, что вероятно, за те проведённые в забытье недели Коннор по-новому обретает себя, вырастает и разрушает ставшие тесными рамки. Приятное удивление Хэнка явственно считывается с его приоткрытых губ и глаз, озарённых душевным спокойствием. Он довольно присаживается к Коннору по соседству и перекидывает ему руку через плечо. — Отдохни денёк, а завтра отправимся, куда пожелаешь, договорились? — Коннор, заражаясь его игривостью, из-под руки кое-как выбирается и, приведя сбитую причёску в порядок, уступчиво Хэнку кивает. — О, и ещё, — Хэнк наклоняется за спинку дивана и достаёт оттуда скомканную тёмную курточку, — заботься впредь о своей одежде, а не щетине. Куртка впечатывается Коннору в грудь. Он её с недоумением принимает. Нетвёрдые пальцы проходятся вдоль застёгнутой молнии и оглаживают наспех пристёгнутый капюшон. Где Хэнк только это находит? Вероятно, он-то без дела не сидит – исследует территорию, ходит на охоту, возможно даже обороняется. Коннор чувствует новый прилив стыда за то, что пропускает всё самое интересное, но виду почти не показывает. — Спасибо, — Коннор откладывает курточку в сторону. — Ты прав. — Неужели? — усмехается Андерсон. — Да. Мне всё ещё нужно побриться. Хэнк снисходительно ему улыбается, огибая взглядом лёгкий пушок в самом низу подбородка, что окрестить гордым званием «щетина» язык вовсе не поворачивается.
502 Нравится 673 Отзывы 170 В сборник
Отзывы (20)