Полгода полярной ночи

R
В процессе
502
17
Размер:
планируется Макси, написано 670 страниц, 262 724 слова, 40 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
502 Нравится 673 Отзывы 170 В сборник

Осень. 29 сентября. Часть 2

Настройки
Когда первый шок окончательно сходит на нет, Коннор в полной мере осознаёт, как же смачно разбивает свои колени. Ситуация немного напоминает детство – как после беззаботной прогулки, когда довольный ребёнок, жадно вбирающий в себя всё, что предложит мир, возвращается домой под вечер, весь в грязи, взъерошенный, и отхватывает порцию заслуженных нравоучений, пока его содранные в кровь конечности заботливо обрабатывают обеззараживающим раствором. Таинственным образом этот некогда задушенный отголосок прошлого возвращается к нему в час серьёзного эмоционального потрясения. Словно бы ту крохотную светлую деталь украдкой показывают ему, но не дают разглядеть в полной мере. Теперь, правда, Коннор разбивает колени по-взрослому: сдирает приличный слой кожи, заканчивая серединой голени, и ударяет коленную чашечку до фиолетового синяка. Джинсовая ткань густо пропитывается кровью, рана длинная, но область возле сустава вроде не опухает. Ступать, правда, неприятно, но не как от перелома и трещины – само повреждение напоминает скорее сильный ушиб, нежели действительно что-то опасное, а значит, самое страшное чудом остаётся позади. Коннор вообще всё делает сраным чудом – чудом прыгает, чудом не выплёвывает обед прямо на бедолагу Андерсона... Коннору почти неловко. Почти. Гораздо больше ему приятно смаковать итог своих выстраданных усилий. Как-никак, у него получается совладать со своей давней фобией! Прижимаясь спиной к безопасной офисной стене, Коннор благодарен себе за смелость и непростое решение, которое он находит отвагу принять, когда в ушах стучит кипящая кровь, а в глазах стоит серая дымка. Ярким лучом Андерсон прорезает её, и знакомый голос прогоняет прочь ужасное наваждение. Коннор по гроб жизни будет обязан ему, человеку, что одним присутствием разгоняет мрак в его утопающей в панике сущности, но больше всего он будет обязан самому себе, ведь жить гораздо приятнее, чем кормить поражённую грибами падаль своим разбухшим от проточной воды телом. Боль в ногах – существенное доказательство тому, что Коннор пока ещё не на том свете. Напуган, шокирован, да, но всё-таки дышит, чувствует покалывание в области голени. Ведь жизнь, похоже, это череда страдания и восторга, и только познав и того, и другого в достаточной степени, можно назвать себя живым человеком. Со временем приступ боли пройдёт и его место займёт блаженное облегчение. Коннор снова полюбит жизнь, потому что быть здоровым – то хрупкое и желанное счастье, о котором глупые люди забывают всякий раз, как насытятся им. И Коннор тоже об этом забудет, ведь так, надо думать, и работает странная человеческая психика. А пока он позволит Хэнку наскоро перевязать его саднящие раны, чтобы остановить распоясавшееся кровотечение, позволит себе утонуть в его грубых, но надёжных руках, так мягко с ним обращающихся. В ответ и Коннор позаботится о нём, бедном трудяге, которому, наплевав на боль, приходится отдуваться за них обоих. Остатками худого бинта он перевязывает Хэнку плечо и обещает сварить успокаивающий отвар, когда они оба устроятся на нормальном ночлеге. Ну а Хэнк, собственно, как самый способный к передвижению член команды, вызывается этот ночлег им устроить. Ненадолго покинутый, Коннор остаётся один, посреди пустого, покрытого пылью помещения, заставленного подвижными столами и стульями от стены до стены. Не находя, чем бы ещё занять себя, он перебирается на одно из таких сидений, обитое чем-то гладким и мягким, но оно едва из-под него не укатывается. Коннор находит это происшествие... увлекательным. Он вновь надавливает на выступающую спинку стула, и тот, повинуясь его движению, покорно откатывается в заданную сторону. Парень закусывает губу – колёса наверняка издают предательски много шуму, – но как же это щекочет расшатавшиеся нервишки! Коннор, видать, уже совсем с ума сходит, если его развлекают такие идиотские штучки. Хэнк возвращается спустя двадцать минут, до глубины души удивлённый и развеселённый узренной картиной: из-за повёрнутой спинки стула на него взирают два озорных янтарных огонька; вцепившись в обивку пальцами, Коннор высовывает голову, точно шкодливый котёнок. Лохматая чёлка придаёт его лику игривости и так умильно контрастирует с его обычно серьёзным образом, что Андерсон не может не улыбнуться. Какой же дурачок его, однако, сопровождает. Впрочем, вид этот подкидывает Хэнку небольшую идею. Он решает использовать кресло в качестве «инвалидной коляски» и провезти Коннора по коридору до лестницы – нечего его коленям устраивать дополнительные испытания. Коннор, на удивление, не возражает – похоже, ему действительно приходится по душе эта мебель. Грохот расхлябанных колёс разносится до самого потолка, и Хэнк, вжимая голову в плечи, надеется лишь на то, что никого этим звуком команда не привлечёт. А если и привлечёт, то что ж, их ночлег станет куда безопаснее, потому что Хэнк разберётся с проблемой раньше, чем она сама во мраке ночи решит к ним приблизиться. На лестнице Коннору приходится встать и идти своими ногами. Приятели не спешат и останавливаются на каждом пролёте, чтобы успокоить боль и перевести дыхание. Коннор следит за дорогой в молчании. Хоть он и не говорит ни единого слова, Андерсон без труда распознаёт, как с каждой минутой всё сильнее напрягаются сведённые мышцы. Конечно же, пацан считает про себя этажи, и пусть не видит пропасти, разверзнувшейся под ногами, озабоченное воображение услужливо прорисовывает ему устрашающую картину. Хочется огреть Коннора подзатыльником, чтобы отучить выдумывать всякое, но это делу никак не поможет. Надо действовать деликатнее – как минимум выведать, почему Коннор вообще в такой ужас приходит. Если раньше Хэнку абсолютно нет до пацана дела, теперь он озабочен судьбой Коннора не меньше собственной. Может быть, даже больше, потому что отчаянная самоотверженность красной нитью пронизывает его поступки. Каждое решение в жизни Хэнка связано с этим пресловутым желанием прыгнуть выше своей головы, чтобы те, ради кого он прыгает, чувствовали себя в безопасности. Как может он теперь спокойно существовать, сознавая, что в этот самый момент его милый друг испытывает такое серьёзное потрясение? Как может сдаться на глазах у того, кто никогда при нём не сдаётся? Три года беспросветного пасования расступаются перед ним, высокомерным мальцом в алебастровой футболке, и Хэнк не позволит отчаянию вновь сомкнуться над его... над их головами. Небоскрёб кажется Коннору бесконечным. Хэнк поднимает его уже на двадцать первый этаж... ну сколько можно-то, в самом деле? Что за глубинные комплексы заставляют людей возводить такие большие строения?.. Когда двадцать четвёртый лестничный пролёт остаётся у них позади, а впереди виднеется ещё несколько – с десяток, возможно? – Хэнк, наконец, сворачивает в коридор. Не самый верх, уже радует! Пока чередой поворотов Андерсон всё равно выводит его на крышу. Перед глазами Коннора расстилается Миннеаполис. С высоты небоскрёба он похож на материнскую плату, однажды обнаруженную им в кабинете Элайджи. Да, эта странная ассоциация приходит ему в голову самой первой: в своей чёткой квадратной последовательности дома выступают над землёй, словно радиодетали, а речные полосы стелятся между ними точно токоведущие дорожки. Архитектурный творческий хаос и геометричная упорядоченность сливаются в единое целое, и Коннор раскрывает рот, поражённый этим индустриальным пейзажем. Пожалуй, это самая высокая верхушка, на которую он вообще когда-либо забирался. Глядишь, руку поднимешь – и пушистые облака ласково оближут кончики пальцев. Неосознанно Коннор едва не вжимается в стену – он не сдвинется в сторону края ни на шаг! – но Хэнк ободряюще подталкивает его в поясницу. — Не боись, не свалишься. Коннор склонен ему доверять. Всё же Андерсон бесстрашно прикроет его в любой момент. Он разрешает себе немного ослабить бдительность, ибо пока Хэнк рядом, не так страшны ни высота, ни бурное течение Миссисипи. Недалеко от двери двумя разными горками лежат добытые во время разведки вещи. Рядом приставлены стулья и пластмассовые вёдра с водой. Интересно, зачем они здесь? В первой куче – нарубленная топором мебель, во второй – роскошные красные шторы. Надо думать, тяжело отыскать их здесь, в засилье однотипных офисных жалюзей, но Хэнк каким-то боком справляется. Видать, находит одно единственное помещение, где спрятан в целлофановый пакет заветный красный бархат. — Хэнк? Что... Коннор и не знает, какой вопрос задать первым. — Да, это вёдра, и вода в них скоро пригодится, — поясняет Хэнк, словно читая его мысли. Очень хорошо читая, ведь ответы льются из него проливным дождём: — Да, это шторы, и я пиздец запарился, но нашёл их. Оботрёмся вместо полотенец. И да, это я порубил мебель, но нет, не от нехер делать. Сейчас увидишь. Идея, ради которой Хэнк затевает это, совершенно ему не нравится. Она противоречит всем правилам пожарной безопасности, но её воплощение необходимо ему физически. Если бы только не эта прохладная речная вода, если бы не предательски промокшие стопы!.. Андерсону нужна древесина, чтобы развести на крыше костёр, потому что это единственный способ предотвратить надвигающееся обморожение. Воспаления лёгких он боится больше, чем огня, тем более что огонь, в отличие от болезни, хотя бы можно контролировать. Если сейчас же не просушить одежду, переохлаждение точно настигнет их. И раз уж на чашу весов поставлены только безвыигрышные варианты, Хэнк хотя бы выберет наименьший. Он складывает друг на друга разрубленные обломки и упорно пытается их разжечь. Только тогда пацан, похоже, понимает, что здесь творится. Беспокойство остро укалывает его, и Коннор напряжённо вцепляется Андерсону в не поцарапанное пулей плечо: — Хэнк! Ты что делаешь?! Коннор пытается оттянуть мужчину от недоделанного костра. Хэнк раздражённо стряхивает с себя его руки. — Так, блять, спокойно! Ситуация под контролем. Я просто хочу нас чутка согреть. — Но здесь?.. Ты уверен?.. — Коннор недоверчиво оглядывает кучку обрубков. — Ясен пень, нифига не уверен, — Хэнк продолжает разжигать огонь, — но я уверен, что перед сном хочу по максимуму высушить наши вещи. Думаешь, без солнца они успеют просохнуть к завтрашнему рассвету? — Резонно. И всё же... — Тебе сопливить понравилось? Вот и застегни варежку. Конечно, Хэнк согласен с его опасениями на все пятьсот девяносто семь процентов. Всё рациональное внутри него кричит о глупости этой затеи, но что ещё остаётся? К несчастью, Андерсон лишён таких благ, как жаростойкая твёрдая почва – путь на землю категорически перекрыт. Не помирать же теперь от холода? Что вообще может произойти?.. Да много чего, на самом деле, но ничего уже не поделаешь – в дрожащих руках Хэнка вспыхивает искра. Заботливо ограждая её от ветра, Андерсон помогает ей разгореться, и вскоре за седой струйкой дыма показывается хиленький огонёк. Из кучи спрессованной стружки берёт начало слабый рыжий костёр, и противный химозный запах заполняет прохладный вечерний воздух. Коннор морщится, но порыв ветра отводит дым в противоположную сторону, и дыханию больше ничто не препятствует. Когда огонь дополна разгорается, Хэнк не смеет оторвать от него настороженный ясный взгляд. Рядом с собой он ставит тару с водой – видно, чтобы потушить проказника, как только запахнет жареным. — Коннор, будь добр, расправь на полу те шторы. Только оставь пару-тройку, чтобы было, чем обтереться. Коннор повинуется и берёт в руки бархат. Одну штору он расстилает как есть, у другой сгибает ткань несколько раз, пока не получается широкий, мягкий, но плотный свёрток. Такими свёртками он и прокладывает место отдыха – себе и Андерсону неподалёку. — Молодец, — Хэнк подталкивает ножкой раздолбанного стула горящий обрубок, — теперь раздевайся, если просохнуть хочешь. Вначале с Коннора слетают носки и ботинки. Промокшие стопы ожидаемо испытывают дискомфорт, но, едва Коннор наступает на штору и подталкивает её к костру, неприятные ощущения проходят. Пальцы Коннора словно зарываются в шершавое одеяло, а его мягкость, оттенённая лёгкой ноткой колючести, ласкает гудящие от насыщенных будней пятки. Позже к обуви присоединяются потяжелевшие от влаги куртка, толстовка и потрёпанная футболка. Голый торс покрывает россыпь мурашек. Коннор зябко обнимает себя за плечи. Сейчас бы в душ да заварить чего-то горячего... Хэнк отрывается от беспрестанного лицезрения костра, чтобы вручить не сообразившему дурачку одну из оставшихся штор, которую определяет как полотенце. — На вот, завернись в это, чучело. Почему из уст Хэнка даже грубое слово превращается в своего рода неправильный комплимент? И вовсе Коннор не чучело! Подумаешь, не доходит сперва... Обернувшись тканью, точно гусеница, парень принимается за пропитанные водой и кровью штаны. Правда, внезапный вопрос посещает курчавую голову: — А что, надо и трусы?.. — Что, — Хэнка аж передёргивает. — Трусы снимать тоже? — повторяет Коннор отчётливее. Они, конечно, у него не менее мокрые, но стоит Хэнку подумать об ожидающей его картине, когда он начнёт обрабатывать тому разбитые в хлам колени... — Нет уж, жопой просушишь. Бородатые щёки опаляет кипятком. Это определённо не первый раз, когда Хэнк увидит обнажённое тело мужчины, но зачем, когда можно его не видеть? И потом, Андерсон так-то человек благородный, он никого не заставляет раздеваться догола по принуждению! То есть... Если Коннор захочет, он может и оголиться. По своей прихоти. Не потому, что Хэнк его попросил. Да и вообще, Андерсон ничего не имеет против его скрытых прелестей! Тем более, что не такие уж они и скрытые... Просто не хочется парнишку смущать, пока на улице царит холодрыга – Хэнк ещё подумает чего ненароком... Кхм. От неуклюжих, натурально нелепых отговорок перед самим собой у Хэнка окончательно разгорается порозовевшее лицо. Он и сам не знает, почему одна мысль об обнажённом Конноре вызывает в нём неслыханное волнение. Может, потому что и Хэнк сушить одежду планирует тоже – не сидеть же им нагими битый час друг перед дружкой? Они ведь не в бане, всё-таки, а на крыше сраного небоскрёба! Только Коннор сохраняет каменное спокойствие. Он согласно оставляет бельё на месте и принимается развешивать одежду по спинкам стульев. Чуть поодаль от костра он также оставляет сушиться обувь. Стабилизировав пламя, Хэнк присоединяется к пацану. На стулья улетает всё – штаны, футболка, рубашка, – как у Коннора, собственно, потому что промокают они одинаково. Только пальто приходится хорошенько выжать, прежде чем повесить его сушиться. Лишь подаренная другом медаль остаётся болтаться на испещрённой волосками груди. Надо думать, висеть она будет там веки вечные, пока смерть – или оборванная нить, – не разлучит их. Чёрт, а в одних трусах на крыше гораздо холодней! Андерсон зябко кутается сразу в две шторы и удивляется, почему это пацан, такой щуплый и тощий в сравнении с ним, до сих пор не дрожит осиновым листиком. И не поймёшь сначала, то ли так простуда подкрадывается, то ли просто организм лихорадит после ранения – тепло костра разливается по округе, и Хэнк отчётливо ощущает, каким же жгучим жаром постепенно наполняется его тело. Когда первый озноб проходит, а противное чувство сырости окончательно сходит на нет, Андерсон вспоминает, что должен уделить внимание чужим коленям. И своей руке, несомненно, тоже. Но болячка Коннора выглядит намного значительнее. Тот уже вовсю орудует у костра: разогревает на огне котелок и выполняет обещание наколдовать одно из своих «целебных зелий». В варево летит всё, что парень считает нужным, но в чём Хэнк не разбирается совершенно – какая-то зелёная трава, ещё зелёная... о, а вот эта вот сухая и жёлтая... — Эй, у тебя осталось немного той лечебной приблуды, верно? О, Хэнк хорошо запоминает её. Коннор часто обрабатывает ей или похожей фигнёй его, Хэнка, раны. То, вон, занозы вначале, то целые пулевые отверстия... Чудодейственность разнится от случая к случаю, но эта зелёная хренотень в итоге всегда работает. Коннор кивает, не отвлекаясь от варки, а потом склоняет голову в сторону бордового рюкзака. — Там должна быть. Во внутреннем кармане. — А, благодарствую. Остаток зелёной смеси действительно покоится в отдельном кармашке, настолько узком, что Хэнк с трудом протискивает в него свою ладонь. Под шумок Андерсон вытаскивает и свёрток новых бинтов, и какой-то мелкий куцый платок, вероятно, добытый Коннором как расходник. Затем, уже из своего рюкзака, он достаёт тарелку и просит налить в неё немного кипячёной воды. Коннор ничего не имеет против, и вскоре у Андерсона на руках оказываются все необходимые для врачевания принадлежности. — Окей, — начинает он деловито, — а теперь, господин, раздвигайте свою накидочку. — А вы точно доктор? — Коннор, очевидно, памятуя о его нелепой реакции на оголение, лукаво ему улыбается. Хэнк откашливается. — Да точно, точно. Ладно, чего Хэнка донимать? Коннор присаживается поудобнее, подгибает ноги к груди и точечно отодвигает с коленей ткань. Пальцы Хэнка действуют осторожно: аккуратно освобождают ногу Коннора от наскоро перевязанного бинта. Маленькие пропитавшиеся красным ниточки застревают в беззащитной от грязи ране – придётся промывать её от них и от пылеобразных бетонных крошек. Вымочив платок в отварной воде, Андерсон нежно промакивает место подле ушиба. Движения выходят невесомыми и воздушными – лишний раз боится он прибегнуть к силе. Постепенно рана очищается – вдумчивыми касаниями Хэнк смывает с Коннора грязь и кровь, и вскоре его взору предстаёт удовлетворительная картина. Новый бинт, обмазанный целебной кашицей, Хэнк тихонечко накладывает на ушиб. Коннор с интересом наблюдает за каждым его движением. Капельки пота блестят на сосредоточенном бронзовом лице, и седые прядки прилипают к вискам забавными серыми полосами. Хочется как-то приятеля подбодрить, но всё внимание мистера Андерсона приковано только к травме – что похвально, конечно, но несколько опечаливает. Ведь Хэнку достаточно лишь взглянуть в эти успокаивающие кофейного цвета глаза, чтобы понять – все его действия не причинят Коннору ненужных неудобств. Наоборот, Коннор безмерно рад, что с его коленями обращаются настолько обходительно. Ибо даже наблюдать за Хэнком сейчас – сродни немыслимому наслаждению: искренностью и заботой пропитан каждый его робкий жест. Испуг, но и теплота читаются в его сосредоточенных глазах, и тонкие губы поджимаются от внутреннего напряжения. Но вот лицо, само лицо излучает столь сияющий нежный свет, что не заглядеться на него – задачка из невыполнимых. Кто ещё одними пальцами станет трепетно целовать его? В чьих руках бинты так ласково обнимут его колени? Боль физическую затмевает услада душевная – Коннор забывается в ней, и туман сладкой неги окутывает его уставшее тело. Правда... тревожные мысли о высоте в двадцать четыре этажа всё равно возвращаются к нему настырными ядовитыми волнами. И шрам на груди противно тянет, и кожу вокруг него не то обжигает, не то покалывает. И чем больше проходит времени, тем сильнее проявляются они, раздражающие ощущения. В итоге Коннор всё-таки даёт слабину: ладонью тянется к округлому рубцу, из-за чего бархатная штора приходит в движение. С долей любопытства обращает Андерсон внимание на незначительное шевеление и невольно анализирует систематическое движение скрытых рук. — Чего тебя укололо в жопу, что тебе не сидится? — уточняет он, не отрываясь от своего врачевания. — Если бы только туда... — Коннор морщится, и по положению его руки Хэнк догадывается, что она вращается где-то под грудью. — Сердечко, что ли, прихватило? — Хэнк решает немного разрядить обстановку. — В трусах и шторе я, конечно, красавец, но не до замирания сердца же. — Ты, безусловно, очень красив, — улыбается Коннор кокетливо. Вгонять Хэнка в краску – его любимое развлечение. Правда, Андерсону невдомёк, действительно ли малой верит в то, о чём говорит. Может, просто играется с ним, на провокации легко ведущимся? На всякий случай мужчина всё же отводит взгляд, и даже его пальцы, занятые заботой о пациенте, запинаются на ровном месте на долю мгновения. — Это не отвечает на мой вопрос, — Хэнк откашливается. — Ты прав, — Коннор устало отворачивает голову к костру. — Проблема страннее, чем кажется. Привычная немногословность друга кажется сегодня особенно лаконичной. Хэнк понимающе прикусывает губу и проходится языком по внутренней её стороне. — Больная тема? Коннор отстранённо ведёт плечами: — Вероятно. Я, на самом деле, не помню. — Оу, — роняет Андерсон печально. А он-то уже готовится развесить уши! Скучно всё-таки в тишине сидеть, пусть даже с крайне полезным делом... Вот только что-то в словах парнишки определённо звучит не так... Распознав шокирующее противоречие, Хэнк удивлённо вскидывает бровь: — Постой, погоди, — он старается в полной мере обработать услышанное, — реально? Коннор, тот Коннор, которого я знаю, может чего-то не помнить?! Несмотря на всю серьёзность заданного вопроса, Коннор воспринимает его очередной подколкой. Вот они, минусы перманентной язвительности! Он и отвечает так же, как на подколку – мягко и снисходительно, с этой лёгкой нравоучительной интонацией в чётком и чистом тембре: — Я простой человек, Хэнк, ни больше ни меньше. Не стоит причислять меня к... к кому бы ты меня ни причислил. — Ну не скромничай. Такой гений, как ты, не может быть «простым» в типичном понимании этого слова. — Хэнк, я не гений. — Да-да, ты упрямый придурок, который не может признать перед другими своей гениальности, — Андерсон хмыкает. Коннор несогласно поджимает губы. — Ну правда, твоя память – это что-то невероятное, разве нет? — Нет, — обрывает Коннор сухо и грубо. Хэнк даже останавливается на секунду, прежде чем завязать крепкий узел из марли и окончательно от пацана отстраниться. — Спасибо. — Ну да, ты не помнишь часть своей жизни и бла-бла-бла, — передразнивает его Хэнк раздражённо, — но за исключением этого ты же, ну, ходячий архив на ножках. — Эх, Хэнк, ты заблуждаешься, если считаешь это даром, а не проклятием, — с сочувствием к чужой наивности отвечает юноша. «Блаженен тот, кто лишён навязчивых воспоминаний», – так бы, скорее всего, сказал отец. Но Коннор – совсем не он, а потому без всяких жеманных пауз растолковывает свои слова гораздо яснее: — В своей язвительности ты упускаешь одну маленькую деталь: я, к счастью, не помню часть своей жизни. Но, к сожалению, исходя из этого, я могу только догадываться, как сильно прошлое определило меня, если вообще когда-то определяло. Потому что, похоже, как бы я не хотел этого отрицать, прямо сейчас оно связано с тем, что я ощущаю. Коннор вновь дотрагивается до своей саднящей груди, и на мгновение его лицо прорезает болезненная морщинка. Хэнк бы мог всё это проигнорировать. Хэнк бы мог забиться в панцирь и больше никогда не касаться чужих проблем. Но чтобы понять Коннора, чтобы помочь ему, как тот помогает Хэнку, ему необходимо услышать горькую историю целиком. Хэнк чувствует, что созревает до этого знания: по мудрому совету одного не всегда мудрого человека он больше не желает бежать от прошлого. Ни от чужого, ни от тем более собственного. — Было бы интересно послушать, — и интерес действительно распирает его. С робкой надеждой на рассказ Хэнк заглядывает в лицо, озарённое рыжими всполохами. Отчаянное желание приблизить к Коннору ещё на одну ступеньку борется в нём с опасением оказаться несвоевременно вовлечённым во что-то эмоционально большее и значительное, нежели он, только встающий на долгий путь раскрытия своего сердца, сможет вынести. Хэнк боится показаться другу навязчивым, но и безучастным показаться боится тоже, а потому молчаливо перекладывает ответственность на чужие, более твёрдые плечи. Но и плечи атлантов временами дрожат и шатаются – не так долго, чтобы позволить хрупкому небу обрушиться, но, тем не менее, достаточно ощутимо. Хэнк замечает это в самых маленьких мелочах: в подпрыгнувших бровях, в языке, увлажнившем пересохшие губы. Коннор и сам оглядывает Хэнка с похожим оцениванием: готов ли мистер Андерсон окунуться в пучины чужого прошлого и принять во многом горькую и личную информацию? Готов ли сам Коннор к своему неудобному откровению?.. Ведь Коннор помнит, как на людей воздействует эта угнетающая информация: когда-то все вокруг него становились грустными и подавленными. Так ли необходимо посвящать Хэнка в подробности той истории? Разочаруется ли тот или поймёт, не глядя с праведным осуждением?.. Подсознательно Коннор опасается любой реакции, но в то же время жаждет её услышать. Неуверенно прикасается он к своей идеальной цилиндрической формы отметине – плотному шраму бледно-розового оттенка, его неотъемлемой части, что внезапно и символично напоминает о себе в момент возвращения на очередную крышу. А, к чёрту. Бархатная штора сидит на нём точно драпировка. Беспокойные пальцы незаметно перебирают её красный клочок, и Коннор, скрываясь от своей уязвимости, полностью сосредотачивает внимание на этом односложном движении. — Я расскажу. Но должен предупредить, это долгая и плохая история. Лицо Хэнка озаряет слабой улыбкой, и краска былой заинтересованности снова возвращается к нему. В вечернем воздухе воет северный ветер, трещит дрожащий от его стремительной пляски костёр. — Валяй. Как будто в жизни бывают другие. Коннор пропускает едкий комментарий мимо ушей. Кажется, всем существом своим он уже заранее погружается в ту загадочную атмосферу, о которой собирается Хэнку поведать. Начинает парень довольно буднично: — О случившемся около пятнадцати лет назад я знаю исключительно со слов моего окружения. В тот день несмышлёный я и мои друзья резвились на крыше заброшенной трехэтажки. — План надёжный, как швейцарские часы. — Говорю же, я был несмышлёным, — Коннор смущённо куксится и сжимает красный клочок ткани в кулак. — Это ещё мягко сказано, — Андерсон усмехается. — Конечно, для взрослого уха идея звучит бредово, но мы были детьми и не видели ничего плохого. В самом деле, что есть опасность для дурного непослушного дитя? — Вас таких, видно, собралось там подавляющее большинство. — Вероятно. Значит, в твоём детстве было иначе? — В моём детстве мы тусили на заднем дворе и представляли себя то Брюсами Ли, то Джеки Чанами, — отвечает он с ностальгической теплотою в голосе. Потом до него доходит, что значение сказанного не в полной мере для Коннора очевидно, и он спешит поправить себя, как умеет: — Ну, э, — Хэнк чешет бороду, пытаясь подобрать подходящее определение, — типа увлекались боевыми искусствами стран востока. — О... — тянет Коннор понятливо. Хэнку и смешно, и удивительно от того, что малой действительно на полном серьёзе его ответ принимает. — Моё детство и вправду проходило иначе. Я не выказывал почтения иностранной культуре. На самом деле, я никому его не выказывал: мы с друзьями находили особое удовольствие в том, чтобы перечить приказам старших. Я не уверен точно, но, кажется, посещение необработанных мест на территории карантинной зоны уже тогда строго-настрого запрещалось. Однако, ты понимаешь, чем строже запрет, тем больше глупцу соблазна его нарушить. Прибавить ко всему, что до того дня за соблюдением закона следили вполглаза, а чувство опасности за стенами притупляется, – на выходе получается, что даже малолетние детишки навроде меня незаметно проскальзывали под колючим забором. О да, в этом крохотном бунтаре Коннор узнаёт себя: мелкого, неоперившегося, но уже несущегося покорять неизведанные горизонты. Образ невоспитанного ребёнка восстаёт перед ним: на щеках ещё видна детская припухлость, тельце маленькое и нескладное. Травмированный, Коннор запоминает каждую деталь – в тот день на него надели ботиночки на липучках, и волосы приставали к вспотевшему от активных игр лбу. Обувь натирала ноги – Коннор хорошо помнит ощущения, – а в большой палец левой руки впилась заноза размером в миллиметр. И эти ядовитые воспоминания, дотошные до самых крохотных мелочей, как же впиваются они в него, как отравляют измученное подсознание! Невообразимее от того, что последующая часть дня напрочь из памяти улетучивается. — Говорили, мы играли на крыше. Один из старших ребят, Даниэль, мальчишка на четыре года взрослее меня, приставал к маленькой девочке: они ссорились возле края, и Эмма, так её звали, горько плакала. Говорили, один я вступился за неё, но... Я был слабым, что в действительности я мог поделать? А ведь, по их словам, Даниэль едва не скинул её вниз. — Вот же малолетний придурок. — Пожалуй... — шелестит Коннор отстранённо. — Тогда, правда, Даниэль не единственный придурок в этой истории. Знаешь, Эмма ведь так и не свалилась с крыши в тот день. Вместо неё свалились я и Даниэль. Спину Хэнка прошибает холодок. Руки тянутся к мальцу, чтобы сообщить то, что лежит на сердце, но упираются в запахнутую ткань драпировки. — Ох, Коннор... Но Коннор продолжает, погружённый в события того жуткого дня, и сам голос его, и слова, такие насыщенные и чувственные, льются наружу совсем не так, как обычно: — Говорили, я с разбега налетел на него. Внизу из земли торчала острая труба – Даниэля проткнуло насквозь, а я приземлился сверху. Его тело смягчило падение, но труба всё равно проткнула мне грудь. Но, как видишь, я выжил: обнаружил себя в лазарете, с дикой болью по всему телу и полным отсутствием воспоминаний о произошедшем. Зато Коннор помнил, как на него глядели перепуганные врачи: их лица отражали отчаяние и удивление. Весь масштаб катастрофы обрушился на него, когда он увидел худую фигуру своего отца: тот был пустой, чахлой тенью, тусклым отблеском себя самого. Коннор помнил, от страха у него едва не скрутило живот – в палате стоял не его отец, так казалось. Он совершенно точно не узнавал в этом внезапно состарившемся мужчине того гордого и вечно отстранённого человека. Коннор не заметил тогда, но сейчас, когда картины из воспоминаний заново поднялись перед ним, он осознал: все предшествующие ночи отец практически не смыкал глаз, ведь его мешки под глазами были особенно ярко выражены. И когда отец склонился над ним, чтобы прикоснуться ко лбу губами, Коннор помнил, в воздухе вокруг него витал слабый аромат ацетона. Руки дрожали, когда он гладил мальчишку по волосам, но каким же слабым и робким ощущалось это отеческое касание!.. Удивительно, что когда-то в их семье действительно царила такая искренняя атмосфера. Коннора, бесспорно, растрогала его раскрывшаяся чувствительность в тот момент. Он смутился: шершавым ощущалось больничное одеяло, когда мальчик сжимал его, не зная, чем ещё занять свои вспотевшие руки. Встревоженный, неверящий голос Хэнка ненадолго возвращает Коннора в настоящее: — Но... кто вообще способен пережить такое? Это ж, блин, труба в груди! — И самая простая часть моего лечения. До прибытия на стол хирурга, она купировала входное отверстие... Насколько я знаю, её обрубок приехал в госпиталь вместе со мной. — Еб твою... — Как известно, ржавые трубы не являются природными антисептиками. Началось заражение крови. Врачи старались победить сепсис, но моё тело ослабло от операции и едва находило силы бороться. Хэнк, я почти умер на том больничном столе. — И что же тебя спасло?.. — Антибиотики. Они подействовали в последний момент. Смолкает отрешённый голос. Коннор подходит к теме, что сильнее начинает тревожить его. Запоздалая догадка читается на его дрожащих губах: — Вся моя кровь, — и он проговаривает это с глубоким сомнением, — она как будто очистилась, понимаешь? Я помню, с каким научным восторгом рассказывал об этом Элайджа. Когда я пришёл в себя, никто не мог поверить в случившееся. Они прогнали мою кровь по анализам, но не обнаружили ничего, угрожающего моему состоянию. Они забирали её снова и снова, из недели в неделю – дошло до того, что в последующей взрослой жизни не проходило ни месяца, в котором мне бы не втыкали иголку в вену. Отец всегда обосновывал эти заборы как профилактические, но теперь... — Коннор вздыхает. Спустя года, вспоминает он горящие блеском голубые глаза и деловитый учёный тон, когда разговор невзначай сворачивал в это русло: — Теперь догадка переросла в уверенность, что нечто просто привлекло его внимание в моей крови, и в последующие годы ничего большего эти заборы не значили. — Ну, — тянет Хэнк, не зная, как ещё подбодрить приятеля, ведь все иные слова выходят сложными и неуместными, — несмотря на всё прочее, похоже, тогда он правда очень за тебя волновался. — И я так думал. Вероятно, в моменте он действительно был взволнован и, чтобы я и дальше ничего не заметил, обернул свою ложь красивой правдоподобной обёрткой. Он ужесточил закон о посещении запретных территорий и усилил контроль за ними, и в последующий период реабилитации безмерно мне помогал – конечно, я бы никогда не подумал, что дело кроется не только в моей безответственности. В первые полторы недели после падения Коннор не мог даже подняться с больничной койки – физическая нагрузка приводила его кости и мышцы в ужас. Он только и делал, что понуро лежал, уязвимый как никогда, и остро чувствовал своё всевозрастающее одиночество. Что может быть хуже для подвижного малыша, чем оставаться запертым в четырёх стенах, в самом деле? Безо всякого развлечения, без компании кого-то кроме заботливых, но таких скучных в общении медсестричек! Его буйная юность требовала выхода накопившейся за день энергии, но он оставался прикован к своему ненавистному месту в больничной палате, позабытый всеми и всеми покинутый. Бездействие разъедало его: без сильного дискомфорта Коннор не мог пошевелить даже пальцами на руках, и единственную безболезненную радость ему могла принести только умственная активность. Взамен настоящим, он разыгрывал непринуждённые игровые сценки у себя в голове и декламировал вслух слова и действия их участников. К тому же каждый день отец выкраивал хотя бы пару часов в плотном рабочем графике, сидел рядом и читал Коннору выдержки из энциклопедических книжек, и для своих будущих сюжетов мальчишка нередко черпал вдохновение из этих сеансов. Со временем увлечение от, что называется, «нечего делать» превратилось в настоящую страсть. Анализировать вещи оказалось так же заразительно, как бегать за жуками. К концу своего заточения Коннор приобрёл неудержимую тягу к познанию – не без помощи отца, надо думать, – но совершенно утратил предшествующие тому воспоминания. Но с годами одна из тайных завес в итоге пала к его ногам и явила Коннору часть событий того судьбоносного вечера – без преувеличений, его нового перерождения. Но каким же отравленным оказалось это тупое знание! За исключением самой прогулки по крыше, Коннор помнит этот день до самых крохотных мелочей. Вот и сейчас его картина живо восстаёт перед ним. Мысли превращаются в образы, а образы облекаются в яркую оболочку. Место действия – родительский дом в общежитии, на часах – девять тридцать восемь утра. В комнате пахнет кофе и сожжёнными блинчиками, сквозь занавески на кухню пробирается мягкий утренний свет. Элайджа и Коннор сидят друг перед другом и неторопливо заканчивают завтрак. Приказным тоном отец отправляет его чистить зубы, но скучающему мальчишке лениво даже сдвинуться с места: тепло довлеет над ним, и он, увлечённо рассматривая солнечные лучи на коже, развязно болтает ногами на табурете. Игра светотени на поднесённой к лицу руке кажется ему в разы интереснее противной зубной нити, но отец только злится и грубо преграждает свет из окна своей чёрной тенью. Сейчас отец скажет: «Марш в ванную комнату!» – и его лоб прорежет смешная морщинка, а Коннор разозлится в ответ и начнёт бузить. Ровно через двенадцать секунд представление прекратится: маленький Коннор поднимется наверх на девять скрипучих ступеней, из которых только восьмая никогда не издаёт раздражающего соседей шума, перепрыгнет через четвёртую и от своей непомерной самоуверенности едва не споткнётся о пятую. И эта неправильная, болезненная доскональность, с которой Коннор запоминает каждую крохотную деталь, натурально плавит его мозги. Не сосредоточенный на них целенаправленно, Коннор безошибочно назовёт предмет, стоявший в тот день возле холодильника – это зелёная чашка с шестью столовыми приборами: двумя вилками и двумя маленькими и большими ложками. У маленькой ложки справа узор разительно отличается от других, и Коннору кажется, если хоть кто-то однажды попросит его изобразить барельеф на бумаге, он точно сойдёт с ума, но перенесёт его, потому что так много информации – это слишком для одного травмированного человека. Его память – это проклятие, которым нет нужды хвалиться. Но, почему-то, для остальных это – прекрасный инструмент, которым удобно пользоваться. Которым его отец часто пользовался. Но, стоит отдать своему старику должное, в те одинокие, полные боли дни Коннор всё равно боготворил Элайджу за возможность лишний раз провести время вместе. Не раз до ушей ребёнка доносились его заботливые просьбы, чтобы очередная медсестра обязательно приносила Коннору обезболивающие таблетки. Осознание этого согревало маленькое сердечко – значит, отец не злился. Ибо страшнее возможной смерти для напортачившего ребёнка была только невозможность заслужить прощение названного родителя. Каждый божий день ожидал Коннор строгой воспитательной беседы, но отец никогда не выносил случившееся на повестку дня. И каким-то образом это действовало сильнее старых добрых нравоучений: истязая себя, Коннор будто принимал на плечи груз ответственности величиной с целый мир!.. И пускай мальчик ничего не помнил о произошедшем, что-то беспокойное внутри него подсказывало, что причины попадания в больничную палату не из приятных. Отчётливее всего он помнил, как болезненно отзывались вдохи и выдохи в груди; с полгода привыкал мальчишка дышать заново, то глубоко, то поверхностно. А когда, спустя полторы недели с начала восстановления, ему таки разрешили принять вертикальное положение, врачи строго-настрого наказали держать спину ровной – так он мог регулировать силу боли, которую бы испытывал при выполнении обязанностей повседневных. А первый месяц тяжело получалось даже самостоятельно надевать одежду!.. Очень скоро осанка стала его главной заботой. Коннор засыпал и просыпался в одном комфортном для сна положении, вставал в позе тоже очень определённой и садился за обеденный стол едва ли не под углом во все девяносто градусов. В противном случае резкие уколы красноречиво напоминали ему не сутулиться, и Коннор никак не мог им сопротивляться. ...Надо думать, именно потому, преисполненный горьким опытом, он так легко и умело фиксировал себя, когда ушибленные рёбра болели остаток августа. Коннор прекрасно знал, что ему нужно делать, и это знание оставило Андерсона под большим впечатлением. Теперь Хэнк понимает, что эта вышколенная солдатская выправка, которой он так любит его попрекать – не прихоть, а вынужденная необходимость, отголосок давних событий, определивших если не всего Коннора, то хотя бы эту конкретную его часть. И хотя Коннору обычно всё равно, прямо сейчас интерес к явно изменившемуся отношению Хэнка распирает его. Не терпится услышать долгожданный вердикт, но история ещё не подходит к своему логическому завершению: — Около года мне не разрешалось покидать комнату без срочной необходимости. Только поднявшись на ноги, я впервые узнал про Даниэля и его несчастную судьбу: он погиб, друзья отвергли меня, и даже Эмма, девочка, место которой занял я, косо посматривала в мою сторону. Коннор видел страх и отвращение в их глазах и сердился на их отстранённость большую часть своего одинокого детства. Межличностные отношения утратили для него привычный бескорыстный концепт, когда он поддался тщедушию и отзеркалил поведение бывших псевдодрузей. В итоге мальчик разочарованно закрылся от мира, подобно отцу, и посвятил учёбе всё свободное время. — Впрочем, я их не виню. Я осознаю, как некомфортно и больно им, вероятно, было видеть меня – извечное напоминание о том дне и полёте с крыши, полёте, оставившем неизгладимый след на впечатлительной детской психике – травмирующее воспоминание, которое я, в отличие от них, не сохранил. Но Хэнка на удивление раздражает, что Коннор примеряет на себя шкуру главного виновника несчастного происшествия. Неужели малой считает себя злодеем, пока всю жизнь страдает больше своих недалёких сверстников? Известно, куда вымощена дорожка благих намерений, но не травить же за это маленького ребёнка, что ступает на неё бездумно, но бескорыстно? — Ты слишком строг к себе, Коннор, — заключает Андерсон в итоге. — Ясно же, что это была случайность. Тебе там сколько было, около пяти лет? Ты же не хотел целенаправленно сбросить того парня с крыши? Ты вообще был способен на такое физически? Так, значит, ты думаешь?.. Губы Коннора вздрагивают. — Я не помню. Возможно, в этом и есть проблема. Никто из присутствовавших не хотел вспоминать точнее. — Что ж, уверен, у тебя не могло быть злого умысла. — Почему? — Потому что ты – Коннор, мать твою. Ты действуешь по каким-то дурацким паттернам, которые мне непонятны, но твой главный грех не гнев, а самоуверенность. Я верю, что ты никогда не делаешь чего-то без весомой на то причины. И что бы там ни случилось, ты явно нашёл такую причину. Слепое доверие Хэнка пробирает Коннора до костей. С другой стороны, может, это всего лишь ветер... Растроганный, он прячет глаза и поджимает губы, чтобы не выдать своей улыбки, не подходящей для темы настолько серьёзной. — Спасибо. Твои слова многое значат для меня, — и Коннор делится этим от всего сердца. — А на память у меня осталось это, — он раскрывает накидку и являет взору Хэнка идеально круглый шрам, — большая отметина и патологическое отторжение высоты. Каждый раз, когда я вижу пропасть перед глазами, я словно возвращаюсь в полёт, который неизвестен мне, но известен телу: воображение рисует его ярко и пугающе. Я не хочу поддаваться, но земля всё равно становится ближе. Иногда мне кажется, я боюсь не высоты, а головокружения. Боюсь, что моё тело вспомнит то, что мозг отвергает, и ловлю паническую атаку. Я знаю, это психологическое... И сейчас, когда отметину рвёт от боли, я думаю, это потому, что я никогда не возвращался на крыши прежде. Никогда не засиживался рядом с краем. Будто в подтверждение этих слов он сгибается от очередного укола боли. На долю мгновения искажаются тёмные брови. Хэнк опять подаётся другу навстречу, но опять оказывается в ловушке своей бархатной накидки. Хочется уже сбросить её с себя к чёртовой матери, но на улице холодно, а простывать нежелательно. — Прости, я... — Хэнк неловко откашливается, — я не представлял, что высота для тебя настолько болезненна. Я всегда думал, что ты ведёшь себя просто, ну, незрело и боишься взглянуть своему страху в глаза... Я не догадывался, от чего на самом деле тебя колбасит. Тем невероятнее вспоминать его жалкие попытки ползти по металлической балке меж двумя небоскрёбами, когда страх за потерю шкатулки затмевал его страх перед возможным падением. Мужество это или отчаяние?.. Да что такого хранится в этой треклятой коробке?! — Все в порядке, ты не мог знать. Я никому о таком не рассказываю... по понятным причинам. — Больше я не отведу тебя на крышу без необходимости. Ты уж потерпи чуть-чуть, пока одежда не высохнет. Коннор кивает, обнимая себя за перебинтованные колени. На вечернем небе разгорается первая звезда. Варево на костре доходит до нужной кондиции, и Коннор, весьма довольный этим событием, перенимает негласную эстафету заботы на себя. Готовый отвар юноша разливает по жестяным тарелкам и предлагает Хэнку в качестве лекарства и средства, чтоб не замерзать. Тёплая жесть приятно согревает кончики пальцев. Его царапину на руке точно так же окружают вниманием: Коннор меняет пропитавшиеся кровью бинты и по-нормальному, без спешки, обрабатывает поверхностную рану. Место до сих пор гудит и пощипывает, но Хэнку думается, это мелочь в сравнении с тем, что сейчас испытывает его приятель. Сложно сказать, какая боль тревожит его сильнее – физическая или фантомная, – Хэнк переживает так, словно это не с Коннором, а с ним происходит. Когда одежда подсыхает до приемлемого состояния, нарадоваться не могут оба мужчины. Хэнк безмерно счастлив скрыться от укалывающего мороза, а Коннор доволен уже скромной новостью, что они уйдут в глубину офисных помещений. Они тёплые, закрытые, и солнышко не будет светить в глаза... Удивительно, но возможность выговориться тоже радует его. Одна из тёмных тайн, что он уже давно несёт в себе, падает мистеру Андерсону к ногам. И так легко становится на душе, что даже дискомфорт в области диафрагмы будто притупляется и проходит. Надев сухие вещи, незваные гости небоскрёба, наконец-то, покидают крышу. Прежде, конечно, Хэнк со всей ответственностью гасит разведённый на бетоне огонь: заливает обуглившиеся деревяшки водой, а сверху притаптывает ботинками. На месте костра остаётся пугающий чёрный след – хорошо хоть, что пол не рушится и выдерживает непомерно повысившуюся температуру. Чередой коридоров Хэнк приводит Коннора в одну из многочисленных комнатушек. Оказывается, и её он подготавливает заранее: крупная мебель заботливо сдвинута к самым окнам, чтобы перекрыть доступ к свету – может даже, оградить Коннора от раздражающего пейзажа. Приятно думать, что это не случайное совпадение, что Хэнк – его преданный супергерой, но противная рациональная часть напоминает: это просто предосторожность, чтобы спрятать зажжённый свет. В центре маленьким островком накиданы диванные подушки. Их Хэнк тоже накрывает шторами, как бы создавая комфортное место для ночлега. Настолько комфортное, что Коннора ведёт от одного его манящего вида! Насыщенные события сего дня в равной степени выматывают их обоих: без задних ног Коннор валится на обмотанную бархатом подложку и, особенно уставший после эмоционального напряжения, сразу проваливается в долгожданный сон. Бедный, измотанный человек... Он сопит, раскрывая расслабленные уста, и Хэнк, сам успокоенный этим зрелищем, накрывает Коннора выцветшей красной тканью. Несмотря на то, что сонливость пробирается Андерсону в подкорку, погружаться в дрёму вслед за Коннором ему нельзя – сомкнёшь тут веки, когда снаружи гуляют рейдеры! Наверняка они уже осведомлены о незнакомцах на своей территории... А если в распоряжении у них есть лодки? А если Хэнк не знает о каком-то тайном проходе, что ещё не затоплен водой? Слишком много этих дурацких «если», слишком опасно отрубаться вдвоём одновременно. Хэнк безропотно жертвует долгим сном. Всё равно сейчас его очередь караулить... Последние годы, проведённые в одиночестве, многому обучают его, приспособленного никогда не смыкать глаз слишком плотно. Горький опыт подсказывает: выбирай особенные места, баррикадируйся, чтобы опасность не успела подкрасться, пока ты дрыхнешь. Хэнк в этом деле спец. И пускай он убеждает себя, словно ему плевать, что однажды случится с ним, – подсознательное и в крайней степени навязчивое опасение смерти заставляет его, ответственного как всегда, не пренебрегать безопасностью в очередном паломничестве в дикие земли. Правда, бесцельно просиживать штаны в безопасном и тёмном офисе кажется Хэнку не очень-то продуктивным. Тишина и спокойствие склоняют Андерсона ко сну. Чтобы не поддаться их гипнотическому воздействию, он решает коротко пройтись. За непроницаемыми стенами небоскрёба уже царит глубокая ночь. Хэнк идёт по пустым коридорам и прокручивает в голове недавно услышанное откровение. Излишне эмоциональный, он мечется от одного состояния к другому, снедаемый то печалью, то злостью, то жалостью к мальцу и всему с ним произошедшему. Хэнк одёргивает себя: нет, не такого отношения желает Коннор. Но Хэнк банально не знает, как ему себя вести. Он внимает Коннору, как заворожённый, но все переживания почему-то держит при себе. Они спрятаны за ширмой глубочайшего удивления и вылезать наружу, видимо, не спешат. Но что обычно говорят люди в подобных случаях? А надо ли вообще что-то говорить?.. Хэнк боится выглядеть равнодушным, но и ворошить прошлое лишний раз боится тоже. Хочется донести до Коннора, что рассказ его очень ценен, что Андерсон вовсе не прячется в свою конуру – он принимает Коннора и гордится его благородной честностью. Ведь так обворожителен Коннор, что не кривит душой, так беззащитен перед Хэнком в своей прекрасной открытости. Как наградить его за эту сердечную искренность?.. С улицы из окон льётся загадочный яркий свет. Хэнк проходит мимо одного, когда замечает на стене невероятное буйство цвета. Он замирает, врастая в пол, не способный оторвать от него глаза. Редкое, исключительное событие – такое же редкое, как сердечные разговоры в дороге, – случается в Миннеаполисе, и Хэнк, преисполненный затаённого восхищения, поражённо припадает к стеклу. В небесном очаровании он находит отсвет той пленительной красоты, что отчётливо наблюдает в Конноре, в смысле слов его и его смелости не таясь рассказать о своей старой жизни. Так сияет его бойкий взгляд, так блестит его душа, открытая перед Хэнком в те волшебные личные мгновения. Вселенная склоняется перед ним, мальчишкой с горячим сердцем, отражая то, чем искрится само его существо. И пока темнота не скроет это сияние, пока не потушит последний огонь в глубине карих глаз, магическая красота будет сверкать для Хэнка Андерсона и освещать полярную ночь маленькой путеводной звёздочкой. Сквозь завесу глубокой дрёмы в мысли Коннора проникает чужая речь. Мистер Андерсон осторожно зовёт его, и Коннор с неохотой разлепляет не успевшие отдохнуть глаза. Восторженный облик Хэнка, беглые жесты, полные неутаимого трепета, приводят юношу в замешательство. Он плохо соображает в первые секунды со сна; неуклюже тянет Коннор руки к глазам, чтобы протереть их и удостовериться, что это не его, не до конца пробудившегося сознания, наваждение. И Хэнк, уловив этот осознанный жест, позволяет себе отважную вольность – растрясает пацана за плечо, полный явственно отражающегося в горящих зрачках предвкушения. Проникая в его слова, оно преображает речь мистера Андерсона и сам тон: — Коннор, эй, — толчки нежные, но настойчивые. — Пойдём скорее, покажу тебе кое-что. Но Коннор только пытается стереть с лица былую сонливость. — Хэнк, какой сейчас час?.. — Не важно, — нетерпением сочится каждое его слово. — Пойдём, тебе это понравится. Прямо сейчас Коннору понравится и спокойный сон, но так и быть, всё равно он уже бодрствует. Да и Хэнка расстраивать не хочется – когда он сидит перед ним вот так, загоревшись энтузиазмом, как мальчишка, отказать ему практически невозможно. Так умилительны его сердечность и азарт, которыми буквально дышит любое его движение, что Коннору и самому становится интересно, что же вызывает в вечно угрюмом Хэнке такое разительное преображение. Ощущение новой тайны, загадки, которую вот-вот предстоит раскрыть, будоражит в Конноре кровь и опьяняет сильнее того второсортного никотина. Ну что, ну что же готовит ему этот загадочный человек? Отчего так светится сам и освещает непроглядную ночь пламенем вспыхнувшего энтузиазма?.. От идей, ежесекундно возникающих в каштановой голове, у Коннора сладко подрагивают пальцы. Своим нарочитым молчанием, утайкой чего-то непостижимого, Андерсон раззадоривает воображение лишь сильнее, настолько, что, когда они поднимаются гораздо выше, чем в прошлую свою остановку на крыше, Коннор даже не успевает это отразить. Хэнк ведёт его, безмолвную любопытную тень, погружённую в пучины неугомонных предположений, и наслаждается тем, что умудряется так удачно отвести чужое внимание от насущных проблем. О да, мистер Андерсон занимает его всецело. Даже сонливость отходит на второй план и расступается перед ним, человеком-интригой. Когда лестничные пролёты подходят к концу, Коннор с запозданием сознаёт: они взбираются выше некуда. Под ногами – тридцать этажей, не меньше, и мысли снова переписываются тревогой. Вязкая, ядовитая, она едва не прожигает его изнутри, но Хэнк здесь, напротив, и дарит другу подбадривающую улыбку. Таким вдохновлённым Коннор видит его в первый раз – больших усилий стоит Хэнку не вбежать на крышу. Но он стоит, как бы говоря: «Честь открыть последнюю дверь принадлежит тебе. Наберись смелости, и тогда увидишь нечто потрясающее». Дверной ручки робко касается его худая рука. Там, за финальной завесой, сидит его злейший враг. Но, судя по виду Хэнка, и что-то будоражащее, прекрасное. Ради этого интригующего неизвестного Коннор решает рискнуть и тянет дверь на себя. Предпоследняя преграда между ним и глубокой пропастью медленно исчезает, но прежде чем Коннор успевает сфокусировать на этом внимание, его взгляд падает на разноцветные небесные всполохи. Губы юноши раскрываются в удивлении, а ноги сами собой ведут его, не смеющего противиться гипнотическому волшебству сил природы, на крышу. Извилистой полупрозрачной рекой меж облаками разливается северное сияние. Зелёное, пурпурное, розовое – чудесная пляска света занимает обозримый небосвод, и полярные огни танцуют, устремляя свои красочные столбы в необъятный космос. Волны сказочной красоты накрывают Миннеаполис, и с высоты тридцать третьего этажа это ощущается куда острее. Когда практически ни один небоскрёб не мешает обзору, когда весь остальной околоземный мир расстилается перед Коннором, как на ладони, он ощущает себя причастным к сиянию как никогда, словно только для него одного оно и мерцает, словно к нему единственному и тянется от самого горизонта. И Коннор готов тянуться к нему навстречу, загадочному, мистическому существу, пускающему по телу трепет покорности и нежность благоговения. Хрупкая гордая красота раскрывается перед ним, и на глазах у Коннора едва не выступают слёзы. Отблески чистого глубинного чувства собираются в уголках его широко раскрытых от восхищения век, и Коннор бегло утирает их, не смея оторваться от чуда, что их дарует. Как в тумане, подходит он к самому краю, но теперь его голова устремлена только вверх: полярное сияние направляет его, и Коннор, не испытывая на душе ничего, кроме покоя и умиротворения, безбоязно опирается на бортик руками. Разноцветные всполохи усыпляют его тревожность, и Коннор полностью отдаётся во власть этого сладкого ощущения. Годы эмоциональной закостенелости и эстетического непринятия словно бы расступаются перед ним, будоражащим мысли и воображение природным явлением, и Коннор со свойственной ему жадностью желает изучить увиденное впервые зрелище и докопаться до причин своего глубокого наслаждения. Сейчас только соберёт для анализа – разумеется, исключительно для анализа! – достаточно запоминающихся зрительных образов... Ну а Хэнк, расслабленный и довольный, просто стоит позади и с тем же трепетом и похожей благоговейной нежностью глядит на собственный источник яркого света. Потому что смотреть, как Коннор, в годы отрочества в должной мере не знавший ни любви, ни ласки, теперь так трогательно делится ей со вселенной, сродни обретению чего-то, чего, как оказывается, Хэнку давно уже не достаёт. Сама собой на лице его расцветает улыбка, и он, наслаждающийся каждой секундой этого удивительного момента, с чувством выполненного долга скрещивает на груди широкие руки. Ледяная статуя по имени Коннор оттаивает у него на глазах и открывает взору то, что всё это время автономно трепещет под толстым слоем не по годам возводимой льдины – горячее живое сердечко, уязвимую эмоциональность и эту умилительную юношескую восторженность окружающим миром, что так раздражает Хэнка вначале, но теперь дарит тепло, не сравнимое ни с жаром костра, ни с объятиями сухой верхней одежды. Открытый в самом хорошем смысле этого слова и уязвимый в своей невинной открытости – таким Коннор предстаёт перед ним, и Хэнк, желая сохранить это хрупкое, нежное, искреннее, не смеет даже пошевелиться, наслаждаясь восхищением Коннора и восхищаясь его вырывающейся из холодных оков человечностью. И этот Коннор, не таящий своей восторженности и ранимости, определённо ему симпатизирует, и даже одна минута, проведённая в его молчаливой компании, стоит сотни северных сияний, озаряющих мир всеми красками завораживающего дыхание спектра.
502 Нравится 673 Отзывы 170 В сборник
Отзывы (12)