ID работы: 9802836

Отведи меня к Богу

Гет
NC-17
Завершён
75
автор
Размер:
34 страницы, 5 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
75 Нравится 21 Отзывы 15 В сборник Скачать

Crescendo

Настройки текста
 — И сколько у тебя таких, как я? Где ты постоянно пропадаешь? Смех. Шлепок по руке, а потом — снисходительное смазанное прикосновение-кость-в-конуру к чужому подбородку. Чужие руки хватают тонкие кисти, берут в плен, упиваясь мнимой победой. Снова небрежный смех. На извечной божеской плёнке, где-то на всеобщем калейдоскопе они всего лишь ещё один кадр. Плёнка перематывается, мельтешат цвета, взгляды, пейзажи, жёлтые, по Чехову, обои в квартире-гробу, сквозь потрескивания старого проигрывателя смех перемеживается матом, звуками поцелуев, глухими ударами по стене. Модный ванильный кинематограф. — Не волнуйся, ты самый любимый. Через чужие зрачки она видит себя. Это узкие от ненависти зрачки мутно-зелёных глаз девочки в жёлтой шапке. Она всегда возле подъезда здоровается с Волчонком тихо и смущённо, спрашивает, когда он придёт в школу, говорит о его матери — верно, подосланная. Вера чувствует, как чужие зрачки расширяются, когда они впиваются в Волчонка. Чувствует, как чужое маленькое сердечко стучит втрое быстрее, чувствует, как маленькая цветущая душа оборачивается смольной гнилью, стоит лишь один раз её запачкать — ненавистью. Девочке она не по душе. Девочка думает, вероятно: «Господи, поработила, околдовала…и чего она только с ним крутится? Бесит, бесит, бесит». Через собственные зрачки она примечает ненароком, как Волчонок улыбается украдкой экрану своего телефона, как возвращается на час позже, чем следует — так, невзначай, когда некому выбросить пепельницу после пяти сигарет почти подряд. Замечает, как он иногда специально крутится возле неё, уткнувшейся в книгу, бросает пытливый взгляд, взгляд того же брошенного щенка, взгляд заблудшего в море юнги, ищущего тоскливых звёзд в её глазах. В её глазах звёзды отнюдь не тоскливые. Они острые и насмешливые, и она лишь цинично приподнимает на него бровь. Беззвучный диалог звёзд немого кино проходит не так отлично. В них нет столько запала, душевной вдохновенной страсти (даже любви нет), как в выдуманных персонажах, нет театральности (во всяком случае, не сегодня), игра получается вымученной, оборванной — такой, какая бывает самая настоящая искренность. Плоской. В них только ржавая вода, макароны по акции и тлеющие угли. Диалог немого кино проходит отлично — он беззвучно выметается из кухни, в прихожей отрывисто хлопает дверью, и Вера, вздрогнув, застывает. Они подолгу молчат в последнее время. Они не трахаются, лишь ложатся в холодную постель. Он словно говорит её отвернувшейся к стене макушке: «Всё в твоих руках, делай, что хочешь, я устал». А она ничего не хочет делать. Она с самого начала не держала поводок в руках — он сам себя к ней привязал, а потом, когда красная пелена перед глазами прошла, вдруг понял, что, оказывается, она здесь не при чём. И обиделся. Рано или поздно, всё заканчивается. Сквозь свои зрачки, в которых никогда не было звёзд, она выглядывает в окно. Сквозь свои зрачки видит короткое ничего не значащее объятие, маленький огонёк сигареты, пар, два подростковых тела, сидящих на скамье, и понимает вдруг: она здесь лишняя. Многое перекручивается в её больной голове. Есть естественный порядок, в котором абсолютно нормальный мальчик дружит с абсолютно нормальной девочкой, а не становится удавкой на шее своей троюродной сестры. И со стороны можно подумать, что естественный порядок не нарушен, что все счастливы и здоровы, если бы не то, как одержимо, как зло мальчик кидал взгляды в окно на третьем этаже. Это бьёт так сильно и неожиданно: она отравила токсичным маревом всё вокруг, сделав искривлённо-неправильным, радиационным и извращённым. Она инородный элемент в естественном порядке. Всё когда-нибудь заканчивается, думает она зло, дрожащими руками сбрасывая пепел в хрустальное блюдечко, но не сегодня, и встаёт с места. Надевает куртку. Даже не марафетится — к чёрту. Она создаст свой собственный порядок, разбив это всё к дьяволу. Даже если Вселенная отторгает её, выблёвывая. «Даже если так… даже если так», — одержимо думает она, сжимая до судорог побелевшие губы, глядя на своё серое лицо и мечтая содрать его, но гордо выпрямляя голову. «Я засуну ей себя в глотку, и ей придётся меня принять». Сквозь чужие зрачки она видит худую девушку с расстёгнутой курткой, с будто бы уязвлённым видом, хотя и пытающуюся казаться самодовольной — зачем-то же она выбежала, значит, ей не всё равно. И словно маленьким чужим сердечком, затрепыхавшимся в триумфе, она чувствует торжество, упивается своей победой. Вера видит это чужое сердечко насквозь, видит его юную оголтелость, завидует ему. И думает — как это всё скучно. Тот спектакль, который она играет им обоим, жаждущим его, как очередную серию глупого массового сериала. Она чувствует себя престарелой актрисой престарелого театра, которую всё просят играть одну и ту же роль на бис, которой она и прославилась. Для неё — это роль самодовольной стервы, которая ничего не выпускает из рук. Всё в этом мире принадлежит ей. Девчонка вроде бы смотрит озлобленно, но на самом деле она в предвкушении её любимых предсказуемых паттернов, катарсиса в реальной жизни. А Артём расцветает, словно трепещет, загорается, как лампочка. Сквозь чужие, с каждой секундой становящиеся тусклее, зрачки она видит его одержимо-радостный взгляд, тяжело вздымающуюся грудную клетку, как море в шторм, воплощение надежд в сомкнутых выжидательно кулаках, в снежных горах трогательных костяшек. И усталая безмерно Вера решает быть в этот раз милосердной — пусть даже и на утреннике в детском саду. — Нехорошо это, ребята, прогуливать школу, — заносчивый, тяжёлый взгляд, гиенистый оскал, выражение лица: «Я вас сожру», а на деле — на последнем издыхании. — Артёмка, меня скоро вместо твоей мамочки в школу вызовут, ты же не хочешь этого, да? — Он гуляет, с кем хочет, и ты ему не тюрьма, — вызывающе говорит девчонка, поднимая подбородок, и где-то глубоко внутри настоящая Вера посмеивается. Вера наружняя, окружённая клыками и шерстью — а как иначе? — обращает на неё холодный взгляд. Престарелая дама, которой поздно играть с подростками, и которая не может смириться с тем, что её променяли на какую-то девку — вот её роль, и она с ней справляется. «Ты ему не тюрьма», — над этим можно долго смеяться. Иногда вот такие вот случайные выражения лучше тех, которые ты тщательно и математически складывал из слов. — Во-первых, ко мне на «вы», дорогуша. А во-вторых, пусть гуляет, с кем хочет, мне всё равно. Но не с теми, кого нашёл на мусорке. Моё чувство вкуса не позволяет Волчонку так продешевить. Перегнула палку, девчонка теряется — да и всё равно. Она отворачивается. Ей не нужно даже щёлкать пальцами. Он идёт за ней, как привязанный, снова напавший на след. Стоило лишь раз приманить. * * * Это было хуже тех мелодрам, которые крутили на канале «Россия» (она просто слышала сквозь стенку у соседей, ничего более). Это было хуже тем, что она видела это миллион раз до её жизни в анабиозе — когда она, маленькая, миролюбивая, жадная до жизни и, в особенности, до любви, погружалась во всё, что только можно. Книги с абьюзом, как это модно сейчас говорить (ей не нравилось современное либеральное общество подростков тем, что они всему находили название и рациональное объяснение; но ведь быть полностью здоровым — это абсолютный примитив, это скучно; а может, всё дело в ложных заповедях любви таких вот подростковых книжонок, которые вбиты ей, пиздючке, под корку мозга), фильмы с неоновыми надписями на телах томно страдающих героинь, елдаками в заднице за грамм наркоты, музыкой с безысходными, захлёбывающими в истерике нотами. Она познала жизнь, не выходя из своей комнаты, а потом ей всё осточертело. Она видела это миллион раз — их, шатающихся по каким-то квартирам неприкаянными разве что не наркоманами, скандалящими по поводу и без, а потом вымещающими всё своё безумие в ковырканье на постели. Это было хуже фильмов на «России» тем, что сюжет здесь был. Здесь было всё ладно скроено на клише; в жизни так не бывает. В жизни всё путано, туманно, зыбко, обыденно. А не ярко и в лоб, на грани. Веру выворачивало, тошнило «неоном-перерезанной-глоткой-тлеющими-сигаретами-синеватой-рябью-засосов», но она продолжала, как заведённая, крутиться в этом колесе. Она всего лишь белка, и её лапы приклеены к пенопласту супер-клеем. Это вызывало ужас, она чувствовала себя перееханной грузовиком и перетраханной, но выйти из этого круга не умела. Для этого нужны были силы, а она была лепёшкой. — Я тебя убью! Кто тебя, блять, просил трогать мои тетради? — её голос дребезжит несвойственно ей, обычно низко и степенно выскабливающей из горла сарказм, и Вера, снимая с себя чёрные перчатки, швыряет их прямо в него. Она действительно злится — он потерял её тетрадь со стихами, когда убирался. Это была массовая казнь её редких натужных чувств, и она ненавидела его за это. Они оголённые провода с одноимёнными частицами, и при их столкновении всё сверкает искрами. Это не красиво — это до ужаса больно, сдирать с себя шкуру от удара током. Они терзали себя больше по привычке, но от этого не менее мучительно. Он был наркоман до таких вот вещей — сверкнуть глазами, схватить её за запястья до синяков, прижать к стене, может. От былой трепетности в нём и следа не осталось. Вот и сейчас он орёт: — Мне твои стихи знаешь где сидят? Лучше бы жрать приготовила, заебала! — Так и вали, тебя никто не держит! — она кричит это, а потом сама же и застывает. Не из-за своих слов, выпаленных назло, а из-за того, как он поменялся в лице. А она уже остановиться не может: — Тебя никто не держит, дверь открыта, найди того, кто будет готовить! Я тебе не жена. Я тебе вообще никто! Синоним: «Ты мне не нужен». И этот синоним его корёжит, бесит. Он оголтело приближается к ней, лицо искажено мукой, а кулак занесён над головой. Она округляет глаза, замирает, вздрагивает по привычке. Потому что так ей сейчас надо. Чтобы угроза в его глазах испарилась, сменившись таким же ужасом и чувством вины. Она и вправду думает, что напугана. Что хочет плакать. Думает, что эти слёзы, закипающие на её глазах, — искренние. Думает, что заслужила быть раздавленной грузовиком и погребённой заживо в болоте. Но что-то в ней гомерически и ни капельки не испуганно и не удивлённо хохочет: «Долго же мы ждали голого и чистенького его, без шелухи благоговения? Этого и стоило ожидать, дорогая». Оно выпрямляет её спину и порывает её схватить нож со стола, приставив к горлу. Потому что она не овца. Но в тот момент шкура овцы настолько глубоко приросла к ней, что она на самом деле почувствовала себя ею — жалкой и неспособной ни на что, кроме отчаяния. Он не говорит ей, что ненавидит её, что она его заебала настолько сильно, насколько можно, лишь вымученно обнимает, с ломаным суррогатом нежности в пальцах гладит волосы, но она слышит всё невысказанное. И чувствует, насколько это поддельно по сравнению с тем, что было в начале. Эта квартира, с ветхим засасывающим духом Веры, отравившим каждый её уголок, перемолола их и выплюнула, как конвейер на заводе. Схватила их ещё почти здоровых и неоформленных и превратила во что-то уродливое. Они всё же одеваются и идут на встречу якобы друзей в чужую квартиру. Вызывают такси, словно всё нормально. В машине, глядя на размытый дождём горизонт, Вера вдруг замечает сообщение матери, странное и некстати высветившееся на дисплее, последнее в череде тех, которые она не открывает. Там явно какая-то эпопея, матери явно что-то от неё надо, и Вера садистски наслаждается этим. «Пора возвращаться домой». Какой дом, мама? У меня нет дома. А если есть, мне же хуже — я от него бегу навстречу смерти, чтобы обрести бессмертие. Ну не глупая ли? И она приосанивается так, словно обретает ещё одного зрителя. Кидает озорной взгляд на водителя такси. И кладёт руку на колено Артёма. Тот напрягается. Она затягивает его в ловушку томным взглядом, стреляет из-под ресниц им, ведёт рукой вверх. Он шумно сглатывает, когда её ладонь накрывает ширинку. «Это мой дом, мама», — с остервенением думает Вера, водя рукой вверх-вниз и слушая хриплые, учащающиеся вдохи-выдохи. С ней определённо не скучно, но водитель, когда они выходят, смотрит на них с брезгливостью. В принципе, ничего удивительного. Юля — девушка, к которой они приезжают — жеманно строит губы, обнимает Веру, не прикасаясь даже щекой при поцелуе — так у богемы принято. Богема щурит холодные голубые глаза насмешливо, царственно стоит в каком-то атласном платье, сквозь которое просвечивает соски, и Артём на них пялит. Вот так просто. В её квартире был недавно ремонт, но люди, собравшиеся здесь — такая же богемная декорация, накуренная, но интеллигентная — этого не знают. Они думают, что здесь всегда было так красиво и стильно, по фэн-шую. Блондинистая Юля встряхивает волосами на публику, улыбается растаявшему Артёму, и Вера совсем не уязвлённо смеётся, трепля его по щекам. Что ей нравилось в посиделках Юли — то, что для неё тоже всё вокруг было театром. Она всё делала на публику и цинично высмеивала всё и вся, потому что видела людей насквозь. — Как же твои дела, моя дорогая? — мурлыкает Юля, делая глоток шампанского. Она прикасается к подбородку Веры так же, как она ранее прикасалась к подбородку Артёма. Вера понимает это, но против воли ластится и смеётся — так же, как и до этого, униженной овечкой. Она почти пьяная, но это не оправдание. Они втроём сидят на диване, прижатые друг к другу, и хлещут алкоголь, хихикая и болтая какие-то глупости. Всё вокруг смешивается в сонных глазах под тяжёлыми веками. Все люди, которых Вера встречала на своём пути, называли её или дьяволом, или богом. Эти ярлыки сменяли друг друга, лишь потому что никто из них её не понимал. Никто, кроме Юли. Лишь поэтому Вера кинулась когда-то ей в ноги, прямо под огонь её самоуверенных глаз. Это было зря — она до сих пор обожала каблуки, которые её затоптали, проткнули горло. — У меня всё… — Хуёво, да, знаем, хватит, — расхохоталась Юля, перебивая её и перегибаясь через неё к Артёму. Хищные глаза сканируют Волчонка. Тот не держит Веру за руку. — Что это за милый котёнок с тобой? Расскажи лучше, как у дела у тебя, котёнок. Вера впервые за несколько дней чувствует ком в горле. Она словно видит в зеркале свою улучшенную версию — с той же манерой речи, с теми же плавными жестами, и не понимает: её ли это всё или она слепила себя по частям, украв львиную долю у той, кого любила? Артём ничего не говорит, но глаза его горят огнём заинтересованности. Вот теперь Веру по-настоящему переезжает грузовик. Она уходит в туалет, шатаясь, и там снова смотрит в зеркало. Её трясёт. Глаза погасшие, впалые, крестик поблёскивает. Она комкает верёвку от него в руках и снова чувствует незримое присутствие вселенной, которая смеётся над ней. Через секунду Юля влетает в туалет с бутылкой шампанского в руках, смеясь и говоря пьяно, что оно из пятёрочки. Вера замирает. Её словно режут, и это невыносимо. Это — а не те пресные страдания, которым она предавалась каждый день. Вот теперь действительно больно. — Ты же моя нигилисточка, — сюсюкает Юля, наклонившись к ней и гладя её щёку. Так близко её глаза — серые, в цвет могильной земли где-то внутри Веры. Она собирается и склеивается по частям, поддерживает её за талию. — Я же вижу, что он тебе не нужен. Поделись, а? Можем даже вместе… Вера взрывается и разлетается вдребезги. Что-то ядовитое, сильное — токсичная взрывчатка — отравляет её всю, с ног до головы. «Как… как она посмела… как…», — она задыхалась. Просто задыхалась и могла только смотреть в эти хихикающие глаза. А Юля знала. Знала, что только она может разрезать её, принести боль — неважно как. От себя или против себя. И самое в этом больное, что ей было всё равно, что она просто смеялась и развлекалась, она не специально. Веру неосознанно били её же оружием, побеждая. Всё уже было в прошлом, но Вера чувствовала, что ещё секунда — и она упадёт наземь. Она не знала, почему. Не знала. — О, да ладно, что ж ты так дрожишь! Знаешь что, а мир вокруг тебя не вертится! Почему я не могу взять его, если он тебе не нужен? Ты же… ик… занята другим. Борьбой со всем и вся, отрицанием всего и вся. Давай, иди, тебя ждут несуществующие монстры! Вера сдалась. Проявила слабость. Она ударила её по щеке — так, что она зашаталась. Это было по ней — не плакать, а бить. И всё же, выбежав из туалета, она сползла по стенке в коридоре и заплакала. Сквозь приоткрытую щель двери она заметила, что Артём танцевал с Юлей. И это было закономерно. Круговорот Артёмов, которым нравятся жрущие его девчонки, в природе. Эта девчонка сожрала и Веру — и она не знала, что больнее. Смотреть, что она танцует с ним. Или смотреть, что он танцует с ней. Юля — это ладно. Она её и не выбирала никогда. Она говорила: «Я не хочу быть спасением для твоего больного одиночества, сходи к психиатру». Она много чего ещё говорила, например: «Обидеться не значит не верить, ты всё та же глупышка». Например: «Ты пытаешься жить в чужой тебе плоскости». Она понимала явно больше Веры, но не любила её. Но он. Он — другое. И теперь он, похоже, не Волчонок, а Котёнок. Это ничего, круговорот Волчат в природе. Всё рано или поздно заканчивается. Все мимолётные бзики тоже. Правда, у него бзик закончился, а у неё только начался. Это нормально, такое случалось каждый раз, когда она становилась кому-то не нужна. Вдруг телефон вибрирует в кармане джинсов. Вера, не глядя, принимает звонок, молчит в трубку, безучастно глядя в стену. В трубке тоже молчат, только изредка всхлипывают. Паршивый день, наверное. Такой же паршивый, как у Веры. — В-вера, — всхлипывает Аня, и тут Вера слегка удивляется. Из трубки доносятся рыдания. — Мама… мама… она умерла. Сердечный приступ. Она сбрасывает вызов, всё так же безучастно глядя в стену. Ничего не взрывается, не ломается. По правде, оно так и никогда не происходит. Стены всё такие же белые. В ней всё так же холодно, даже ледянее, чем раньше. И в ушах разве что только звенит, и она чуть шатается, когда встаёт — но это, наверное, потому что она пьяная. Замороженно и деревянно шатаясь, она идёт в комнату. На кровати лежат — как назло — Юля и Артём. «Как забавно», — отстранённо думает Вера. «Мне всё равно. О чём я должна страдать? Я забыла. Что я должна сделать?». Она так и не вспомнила, что она должна сделать. Но решила вклиниться между ними, просто потому что. Они пьяные, жаркие, сонные, вряд ли что понимающие, закидывают на неё руки, обнимают её. Ей, её телу так жарко, но она по-прежнему стянута железным обручем. Заморожена. Мысли путаются. Кажется, так ради своего личного театра она должна сделать. Наблюдать, как они, ничего не соображая, просто ради прикола тянутся пальцами друг к другу, переплетают их — прямо у неё перед лицом. Шатают ими шутливо. Кажется, она должна чувствовать себя совсем брошенной и совсем ненужной — ради театра. А потом она вспоминает, что единственный зритель её театра мёртв. Зрительный зал пуст. Никаких оваций, ничего. В ответ полная тишина — на её старательную игру, на её попытку жить в чужой плоскости, в чужой шкуре. Она вспоминает — она так и не открыла череду сообщений. «Пора возвращаться домой». Вера видит перед собой чужие сплетённые руки, и думает: «Крах». Это просто крах её личного королевства. Её позорно сослали с трона и отобрали меч. Она побеждённая, поверженная, слоняется где-то по пустыне. Нет, во льдах. Она так и не ответила на сообщения. Вера выбирается из-под рук. Выходит из комнаты. Из квартиры. Словно пьяная, словно в бреду, она выходит из подъезда в тьму и чуть не падает на льду дорожки. «Лёд», — смеётся она. Это символично. Упасть бошкой об лёд, разбив затылок, тоже было бы символично. «Лёд», — пьяно смеётся она вслух, а потом вдруг орёт. Трубы прорывает, крестик в руках горит и плавится. «Носи его с умом, дочка. Я верю, что ты справишься и придёшь к Богу». Она так и не ответила на сообщения. Она не понимает, куда несётся. Не различает ничего вокруг, и лишь летит, летит по дороге, глядя на огни от машин, и порой ей кажется, что это звёзды, а она ангел, летящий по небу, и всё это завораживающе… Мы проиграли звёздам. Всему когда-нибудь приходит конец, даже её театру. Даже её королевству. Но можно построить новое. Без лжи. Теперь она точно свободна. Теперь — точно. Это ведь хорошо, так? Абсолютная свобода — то, к чему она стремилась. Отсутствие цепей. Декорации тлеют, картонные герои обугливаются, и её оболочка — тоже. Она стоит на обломках корабля, единственная живая и непобедимая, опьянённая. Свободой ли? Тело отказывается двигаться, как парализованное, и Вера движет им почти что силой воспалённой мысли, превозмогая желание упасть в снег. Она врывается в дом к одному из тех никчёмных мужиков, которые берут её силой, не понимая ничего. Звонит в звонок, улыбается обдолбанными в край губами, которые вскоре будут разбиты. А пока она — это шлюшьи омуты совершенно без двойного дна, облизывающий эти губы язык. И всё — хорошо. Она чувствует на себе тяжёлое тело, тяжёлое дыхание мужчины, которого скоро явно поразит сердечный приступ. Только не на ней, пожалуйста. Он почти придавил её, но она чувствует себя так легко, как только можно, словно она не здесь. Всё когда-нибудь заканчивается, но для этого «заканчивается» нужно чувство завершённости. Нужно придавить труп могильной плитой — наверняка. Ради этого чувства Вера открывает контакты в телефоне, набирает Волчонка. Он отвечает не сразу. Но трубку лижет учащённое дыхание, которое она может узнать из тысячи. И тогда она смеётся, а потом сбрасывает трубку. Высвечивается сообщение: «Пора возвращаться домой». «Это мой дом, мама», — радостно думает Вера и закрывает глаза.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.