ID работы: 9822596

Как достичь сатори в трёх вариациях

Слэш
R
Завершён
665
автор
hyt бета
Размер:
91 страница, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
665 Нравится 94 Отзывы 169 В сборник Скачать

Бред

Настройки текста
Я Осаму Дазай, родился в Японии загородом. Когда отец получил новую работу, моей семье пришлось переехать в большой город. Йокогама – длинная набережная, подвесные мосты, раздирающие небосклон. Много европейского. Больше, чем где-либо в этой стране. В более осознанном возрасте я любил сидеть в недорогой кофейне, слушать свист солёного бриза и пить тёплый напиток, вызывающий тахикардию. Я Осаму Дазай, родился в Японии загородом. Когда отец получил новую работу, моей семье пришлось переехать в большой город. Я забыл, что делал вчера и что делаю сейчас. Я не чувствую тело. Но главное, что я Осаму Дазай, родился в Японии загородом. Когда отец получил новую работу, моей семье пришлось переехать в большой город. Хотел куда-то пойти. Блядь, опять забыл! Забыл даже то, отчего начались мои провалы. Главное, как сломанная шарманка, повторять самое главное. Не забывать своей идентичности, ибо она – основа сущего. Никогда. Из тела, словно из порванного мешка, начали вываливаться куски внутренностей. Я - порезанная натрое бумага. Я мёртвый изначально, но живой чуть попозже. От моей гордости отрезали кусок и сожрали, даже не проварив. Как печально, не стоило давиться гнилой кровью. Я Осаму Дазай, родился в Японии загородом. Когда отец получил новую работу, моей семье пришлось переехать в большой город. А точно ли я родился тут?.. Искусственные воспоминания застилают глаза, выносят грязь. Я обновлён. Белый свет мелькает в глазах, как начавшийся снегопад. С глаз падают рубиновые самоцветы. Мне машут рукой, но я ничего не чувствую. Дергают за плечи, но я не могу встать. Я Осаму Дазай, родился в Японии загородом. Когда отец получил новую работу, моей семье пришлось переехать в большой город. Это надо помнить как Отче наш, прибивать молотком в квартиру своего сознания. Кто-то берёт меня на руки. Пеленает, как младенца. Только закутывает не в белоснежную ткань, а в старый плед, чтобы меня не вывернуло на свою же одежду. Я и в правду как новый человек. Глупый, как ребёнок. Чувствую только спинным мозгом. Центральный у меня в подземелье. Дофаминовые вспышки почти не ощущаются, но я счастлив. Счастлив перед смертью. Перед своей ужасной судьбой. Перед остальными. Как там звали того парня? Достоевский, вроде. Это имя выжигается, словно клеймо. Надо мной все бегают, как тараканы. Меня пытаются откачать. Меня не хотят убивать. Я Осаму Дазай, родился в Японии загородом. Когда отец получил новую работу, моей семье пришлось переехать в большой город. И тут разум зашёл в тупик, а мысли потемнели. А нужно ли это помнить на одре к вечности? Может, лучше забыть окончательно? Закончить утопающий сон жизни, убить внутреннего тупого ребёнка, пытающегося спастись, как крыса с корабля. Я не помню о своей мотивации, о людях, меня окружающих, о сне разума, который отрывал от меня куски до этого момента. Я чувствую только проникающий в меня воздух. Тёмную кровь, качающуюся по останавливающемуся сердцу. Фразу о Господе внутри тела. Где я мог её узнать? Не помню. Вот ветка дуба. Похожа на ту засохшую, рядом с синтоистским храмом, куда меня водили родители. Тишина души, запах благовоний. Тотемный идол у входа. Молитвы шёпотом, обкусывание скрещенных запястий. Кто-то гладит меня по волосам и что-то говорит на непонятном языке. Я вспоминаю свою мать. Сижу в хайдэне, чувствую проплывающих по телу духов. Кожей ощущаю всполохи вселенной. Игра воображения, но яркая, как стоящие в глазах огни жёлтых свечей. Я хочу, чтобы моя мама была божеством. Горы, реки, огня, света. Никто о ней не помнит, кроме разлагающегося меня. А она такая нежная. Ей бы приносили жертвы, цветы и монеты, а она бы спасла весь мир. Добейте. Добейте. Добейте. Добейте. Добейте. Моя грудь – решётка. Моё сердце – канарейка. Мои уши – сети. Я превращаюсь в коричневую массу. Это мой цвет. Растворение, разложение, гниль, ржавчина. Это всё про меня. Всё, к чему я прикасаюсь, становится порченным. Я и сам порченный. Бракованный. Мир меня не простит, я уже давно прошёл точку невозврата. Я не стану нормальным, я не стану человеком. Я собака. Грязная, оборванная, лишаистая собака. Ненавижу собак, после того, как одна тварь чуть не выгрызла мне глаза. Эта ненависть беспредметна, абстрактна. Так что да, я собака. Чувствую холодные руки на висках. Они держат меня в сознании, когда я хочу провалиться в небытие. Оставь меня и живи дальше. Я не более, чем винтик, который огромный механизм под названием история переварит и срыгнет в кучу. Люди помнят произведения Гомера, но не помнят его личины. Так и я. Адская машина перемелет меня и я безвозвратно исчезну. Отпусти меня из пучин своей холодной упрямости, Фёдор. Тебя же так зовут, да? Я не помню имя своих родителей, но тебя помню. Грудь наполняется ненавистью, странной, жуткой, поверхностной. Но ненавистью, точно ненавистью. Это чувство я могу различить. Такой ёбанный пидорас. Даже по ту сторону от тебя не убежать. Невидимый призрак, как совесть. Вот же привязался. – Убе…ри рук…и Это мой голос? Это не мой голос. Похож на скрип двери, бьёт по ушам, истязает душу. Но холод до сих пор стоит. Кажется, я зеленею. И все сильнее возвращаюсь в реальность. Убей меня, и я растаю. Задуши меня, и я исчезну. Вижу очертания, чувствую тряску машины. Хочу забыться, поэтому погружаюсь в сон, но чужие ногти снова и снова проводят по векам. Мягко давят. Хотят, чтобы я их открыл. Я открываю, но не вижу ничего. Ничего важного, предметного, человеческого, убитого, кроме меня самого. Я вообще ничего не вижу, только чувствую кожей и кишками. А от ненависти не остается и следа. Словно жёлтый след, перешедший в оранжевый. Небо светит изумрудом. Мне кажется, или оно поменялось с землёй? Как хочется, чтобы это правдой. А я засыпаю, отходя в болезненную немощь.

***

Осаму открывает глаза в комнате, заполненной искусственным светом. Катетер, белая кровать. Почти больница. Около него сидит Сигма и читает книгу. Дазай хочет занести руку и вытащить иглу, но тут же ослабевает, закрывая глаза. Сигма приподнимается, прислушивается. Проводит рукой по лбу. Холодный, как труп. Первая ассоциация. Вторая – как гаснущий светильник. Каштановые кудряшки окончательно потемнели. Казалось, проведёшь рукой – оставишь плешь. Он ждёт просьбы. Любой. Воды, свет отключить, ибо в глаза попадает, но Осаму упрямо молчит. Сердце замирает, натягивается, как пружина. Во сне он звал кого-то. Один раз, но отчетливо, пусть и тихо. Отбивался от Фёдора в машине, но всё-таки сдался. Сигме казалось, что умер, но беспокойное дыхание, как у чахоточного, выдавало, что всё-таки нет. Что-то в этом эксцентричном шатене с глазами юродивого вызывало разрывающую тоску. Как он ходит, говорит, хочет умереть, как вокруг него кругами бродит дыхание смерти. Сигма видит, что он думает по-особенному, как Фёдор. Не как бездарный он. От этого ещё сильнее щемило где-то в солнечном сплетении. Такой диковинный, интересный. Дазай не может просто так умереть, как бы он не хотел. Это почти фатум, обоюдоострый клинок. И это же и вызывало отчаяние: нельзя спасти человека, сросшегося со смертью, как с однояйцевым близнецом. В гостиной хлопнула дверь. Осаму резко открыл глаза. Он понял, что лежит в комнате Достоевского. Тёмный потолок, окровавленная клавиатура (хватит есть свои руки, Фёдор, это слишком дурная привычка), золотые иконы, свечи. Всё было готово для таинственного обряда. Дазай дышал на ладан в прямом смысле этого слова. И Сигма, случайный свидетель его трагедии. Было стыдно, что он волновался за такую собаку, как он. Собака? Очень знакомое в подсознании слово, вызывающее изжогу. Хотелось исказить лицо в кривой улыбке, но мышцы не слушались. Но Сигму было даже жаль. Осаму боялся открыть рот и не узнать свой голос. Он не дошёл до клинической смерти, но явно старался. Каждый раз, после комы, в которую он умудрялся впадать с завидной регулярностью, Дазай ощущал себя более потерянным. Не хотелось улыбаться, смотря на прекрасные осенние пейзажи, не хотелось слушать пение птиц, которым Осаму ещё мог наслаждаться когда-то давно. Когда-то давно. Такое странное слово, будто это было ещё в прошлой жизни. Но это было правдой – он помнил лёгкие всполохи радости, щекочущие ребра, разливающиеся фейерверками в груди. Детская и неподдельная любовь к миру. Как же ему хочется вернуть этого маленького мальчика с завитками цвета карамели, сидящего босиком среди поля, рассматривающего ползающих по земле муравьев. Дазай прикрыл глаза, стараясь вызвать тёплые ностальгические переживания, но ничего не получалось. Он был обречён с самого начала. Сигма вышел из комнаты ещё давно, но Осаму заметил тишину только сейчас. Окутывающая и такая нужная. Вечная. Осаму провалился в поверхностную дрему, но истощённый организм требовал полноценного отдыха. Сомкнуть глаза уже не получалось, ведь в свои владения зашёл Достоевский, старательно стягивающий длинный плащ. Отупевший от препаратов мозг уже хотел вбросить что-то про начинающийся стриптиз. Но, повесив верхнюю одежду в массивный шкаф, Фёдор сразу же уселся за рабочий стол, перебирая многочисленные папки и распечатки. Молчать было уже невозможно. – Т..ы… Ужасно. Язык заплетался, а в горле болело. Хотелось его отрезать, ибо тот висел непонятным и тяжёлым грузом во рту. Достоевский обернулся и лишь быстрым движением поднёс палец к губам, рассматривая бумаги через красный полупрозрачный глянцевый файл. Осаму надулся, пытаясь лечь набок. Неудачно. Фёдор всё-таки поднял голову, удивлённо осматривая трясущегося Дазая. Организм буянил, просил полноценного и долгого отдыха, но Осаму задумчиво бродил рукой по межлоктевой складке, пытаясь быстрым и выверенным движением вырвать катетер. – Лежи и не дёргайся, прошу. Я уже понял, что ты довольно необычный индивид, ибо постоянно и хаотично мечешься в поисках возможной смерти, – Достоевский проговаривал это медленно, с выражением. Дазай перестал дёргаться и перевёл интересующийся взгляд на нависшую над ним тень. Фёдор одной рукой хотел переставить стоящую около него капельницу. Осаму хотелось провалиться сквозь землю. Помимо того, что он находился в комнате человека, к которому он до сих пор не мог выработать четкую линию поведения (мешала ломка), так тот ещё и очень настырно пытается его спасти. Будто ему не всё равно. Переставив капельницу, Достоевский аккуратно присел на край кровати, рассматривая развалившуюся на ней фигуру. Линии шрамов расцветали по всему телу. Дазай и сам был шрамом. Большим, незажившим рубцом, постоянно гноящимся, незаживающим. Красив по лицу, даже очень, но Фёдору всегда было всё равно на внешний вид, поверхностную кожу. А внутренности его могли быть более пугающими, но не менее захватывающими. – Может, дать что-нибудь почитать? Тебе нужно поспать. – Как-нибудь… выруб…люсь. Фёдор наклонил голову, задумываясь. Каждый социальный контакт обрубает на корню, переводит серьёзные разговоры в шутку. Гоголь рассказывал, что в обычной жизни он более легкомысленнен, но с ним он был крайне мрачным. Не хочет подбирать маски? Достоевский даже думал, что Осаму уже потерян. К нему не найти ключа. Но Фёдор не был бы Фёдором, если бы не почти непробиваемое упрямство. Подав Дазаю стакан воды, Достоевский тут же вышел из комнаты. Осаму хотел изобразить на лице удивление, но, решив не тратить бесценную энергию, тут же провалился в глубокие и тяжелые думы. Мысли, вертящиеся в голове, болезненно разливались по протокам у висков. Кожа на месте уколов покрылась буграми, но синяки от инъекций уже переходили в светло-жёлтый. Дазай силился вспомнить о том, что он думал при смерти. Холодные прикосновения. Осаму чувствовал, что вместо ребер у него лезвия, ибо слабое сердце, привыкшее качать осквернённую кровь, билось об эти тонкие кости с разрывающей болью. Дверь тут же открылась. Фёдор нёс с собой старую, потрёпанную книгу. Дазай не менялся в лице, но среди внутренностей у него прошелся электрический разряд. – Как… неизящно, – после глотка живительной влаги горло Осаму уже могло издавать членораздельные звуки, но всё равно побаливало, терзало нёбо. – Я не думаю тобой манипулировать. Мне просто интересно: почему всю остальную бересту ты так безжалостно испортил, а эту книгу хранишь отдельно? А чем ты сейчас занимаешься? Но у Дазая не было сил на ядовитый сарказм, а Фёдор просто так не отстанет. – Это книга досталась от моего прадеда, подарок на день рождение. В детстве я хранил там засохшие листья для аппликаций, а уже ближе к совершеннолетию открыл для себя новый контекст, – Осаму отвечал максимально бесстрастно, будто говорил о погоде. Но с каждым словом ему казалось, что сердце меняется с желудком. Достоевский провёл худощавой рукой по переплету, осязая шершавую обложку, прикосновения старины. Выцветшие буквы приходили в стройный ряд. «Бусидо». По спине Осаму будто бы прошёлся электрический разряд. Нервно поёрзав, но расположил голову на подушку, с особым вниманием разглядывая чужую реакцию. Фёдор демонстрировал искреннее удивление, но такое же слабое, еле уловимое. – Интересно. Мне казалось, что твои взгляды более нигилистичны, но тут я вижу традиционный и высокоморальный кодекс чести, – Достоевский с наслаждением отстукивал каждое слово, медленно переворачивая страницу за страницей, быстро пробегаясь взглядом по тексту. – Даже заметки есть. – Это какой-то новый метод пыток? – Дазай скривил лицо, будто от кислой еды. – Нет, совершенно нет. Можно читать совершенно различную литературу, даже резко противоположную твоему взгляду на мир. И находить для себя что-то новое, – тонкие пальцы невесомо скользили по светло-коричневой обложке, ногти отстукивали тихий ритм. Осаму казалось, что он скоро потеряет сознание. – Что же ты нашёл в этой книге для себя? Дазаю хотелось, чтобы Достоевский смотрел на него с ядовитой ухмылкой, сводил глаза в хищном прищуре или хоть как-то демонстрировал презрение. Это выдержать несомненно легче, чем зрачки, заполненные живым интересом. Такая тонкая, поверхностная материя. Интерес. Только потом она перерастает в другую эмоцию, зависящую от ожиданий. Осаму никогда не соответствовал чужим ожиданиям. Было легче представлять его жизнерадостным, вечно улыбающимся человеком, не знающим границ и преград в общении, привлекающим девушек живой харизмой. Но не ходячим трупом с огромной дырой вместо сердца. А чего от него ожидал Фёдор? Сложно сказать. Даже невозможно. Между ними повисла неловкая тишина, нарушаемая лишь тихими шагами вдали. Окна были занавешены, поэтому определить время суток было сложной задачей. Лишь янтарные отблески под грубой тканью разбегались по полу. В горле пересохло. – Если ты думаешь, что я буду судить тебя, то ты ошибаешься. Просто я вижу, что ты лучше, чем сам о себе думаешь. Дазай вскинул брови. Ему говорили это часто, даже очень часто, но слышать что-то подобное от Достоевского, ещё и в такой ситуации... Комнату заполнил тёплый оранжевый цвет. Закатное солнце пробивалось даже сквозь толстую материю на окнах. – Моё мировоззрение помогло мне лучше понять мир, человеческую психологию, – Фёдор смотрел внимательно, пристально, но ненавязчиво. – Религия – справиться с некоторыми жизненными испытаниями. Даже на холодном полу, в одиночестве и без надежды я просто знал, что стоит делать дальше. Но это понимание пришло не сразу, а через толщу рефлексии. Предполагаю, что эта книга помогла тебе что-то осознать, раз ты так ревностно её охраняешь. В золотистом сиянии белая кожа Достоевского отражала свет. Он был похож на мраморную статую. С усталым положением, ладонью под щекой, слабой, но ласковой улыбкой. – Я не нигилист, – Осаму нарушил тишину сначала неожиданно несмело, но позже продолжил с привычной ему интонацией. – И не отрицаю понятия добра и зла, просто не совсем их понимаю, если тебя это интересует. Да, из меня плохой самурай, раз уж я так ревностно стремлюсь к смерти или сижу на препаратах, но… Я понял, что уважаю подобную силу духа в людях. Уважаю традиции своей страны. Просто… я не чувствую себя в своей тарелке. Дазай говорил неспешно, не дополняя рассказ деталями, но всё равно чувствовал, как спадает небольшой груз его души. Под фиолетовым блеском чужих глаз хотелось заснуть. В этом ли целительная сила исповеди? – Что именно ты не понимаешь? Законы морали? Общества? – Достоевский нащупывал почву, бил под дых. Осаму держал лицо. Не хотелось, чтобы его препарировали наживую. – Ты не поймёшь. – Конечно, я не пойму. Я всегда четко разделяю понятия добра и зла, хоть могу и проводить между ними черту. Оттого мне и интересна твоя позиция, – Фёдор скрестил ладони, уместив на них подбородок, чтобы было удобней улавливать малейшие изменения мимики собеседника. Блеск в глазах, случайно сомкнутая морщинка. Дазай в своём положении проигрывал, ибо смотрел снизу вверх. – Добро и зло? Почему ты тогда продаешь наркотики? Вбиваешь слабым людям своё мировосприятие, манипулируешь? Входит ли это в твою систему координат? – Всё просто. Добро может навредить, зло – спасти. В одной ситуации лекарства спасают, в другой – убивают. Зависит от оптики, угла, точки зрения. Иногда они расщепляются до практической идентичности. Я же говорил, что могу проводить между ними черту? – Не хочу заниматься с тобой словоблудием. – Я не против, мы же просто разговариваем, – слабая улыбка стала шире, а Достоевский уже начал щуриться от проникшего в комнату света. Между шторами и окном была небольшая щель, но вставать с места и закрывать их настежь не хотелось. – Можешь обсудить со мной своё самочувствие. Желудок не болит? Конечно, внутри была неприятная, тянущаяся тяжесть. Осаму надеялся, что его не вывернуло. – Был ли смысл в этой попытке? – Фёдор спрашивал серьёзно. Про себя Дазай подумал, как нетактично спрашивать этот вопрос у человека, который хотел умереть от передозировки буквально пару часов назад. С другой стороны, его всегда раздражало это жалостливое избегание очевидной проблемы у лечащих его психологов. – Не было. Глупый импульс, – Осаму помотал головой. Достоевский аккуратно наклонился к постели. Хотел наладить зрительный контакт. – Тебя так сильно расстроил ответ Сигмы? Думаю, ты итак понял, что он работал на человека, обещавшего ему трансплантацию здорового сердца. Не будем вдаваться в детали. Просто я не особо понимаю, почему после этого ты решил покончить с собой. – Я сам этого не понимаю, – обреченно вздохнул Дазай, закрывая глаза и расслабленно откидываясь на подушку. Фёдор нахмурился, но ничего не ответил. Лишь перевёл взгляд на рабочий стол. Он уткнулся в тупик, больше из Осаму и клешнями не вытащишь, поэтому легче дать ему заслуженный отдых. Выходя из комнаты, Достоевский услышал тихое посапывание. Он и подумать не мог, что Дазай так утомился.

***

Сигма стоял в гостиной, прижимаясь спиной к холодной стене. Ему казалось, что его облили ледяной водой. Плечи тряслись в такт рвущейся в изнеможении земле. Он не мог смотреть на Достоевского. Его холодные глаза, такие же по температуре руки, тихие интонации. Сигма знал о его плане. О том, к каким жертвам это может привести. Но терпел. Руки ломал в тихой ярости, кричал, рвал и метал, но терпел. Не от нужды, Сигма мог бы найти множество подработок, чтобы оплачивать огромные больничные долги. Зажимал бы губы от боли, тёр бы мозоли хозяйственным мылом, чтобы не подхватить сепсис, но работал. Причина же, как ядовитая гадюка, проникала в его череп медленно, выгрызая глубокую дыру. Или это он позволил ей отравить его мысли? Ужасно, просто ужасно. Одиночество. Скользкое, липкое, чёрное, бьющееся. Разливающееся по всему телу, но не вызывающее ничего. От ярости трясёшься, как в древнем языческом танце, от ревности тебя сушит, от зависти сходишь с ума в холодной ненависти. Кажется, что прокусишь кожу и из неё выльется зелёная желчь. Одиночество же всегда одинаковое. Оно косит, разрывает сердце в тоске, но не вызывает аффекта, не нуждается в разрядке. Лишь делает послушным рабом. К нему привыкаешь. Сигма плохо помнил детство, школу, знакомых. Память растворялась, как капля в огромной ванной. Но одно он помнил прекрасно. Больница. Белый цвет. Лекарства. Халаты, врачи. «У вас изменения» или «Возможно, вас скоро выпишут». И после каждого приступа. Белый цвет. Лекарства. Халаты, врачи. Ужасный запах, проникающий в носоглотку, раздирающий кожу, вызывающий судороги. Он один, рассматривающий узоры на полотке. Вот пятно в углу. Вот пыль на полупрозрачных занавесках. Незаправленная постель, пожелтевшие от старости простыни. Сигме казалось, что если он закроет глаза, то в точности может воспроизвести этот надоевший интерьер. Отвратительно. И из-за этого он терпит поступки Фёдора? Демона, который за горло держит людей, что приближаются к нему. От его слов бросает в дрожь, от его взгляда леденеют пальцы. Но Сигма думает, что Достоевский меняется. Этот заблудший пёс, у которого бинты заменяют кожу. Откусывает руку по локоть, когда даёшь ему пищу. Не зря он держит Осаму около себя… Сигма тяжело вдыхает воздух, но не чувствует обогащения. Почти совершил самоубийство. Случайно, практически беспричинно. Темные мысли ветвятся, ударяются об основание черепа. Сигма понимал, что он догадался, но лишать себя жизни из-за этого?.. От глухого стука он вздрогнул так, что чуть не ударился головой об платяной шкаф. Звук шагов звучал, как реквием. Вышедший из-за угла Достоевский был похож на вампира ещё больше, чем обычно. Залёгшие под глазами тени, синие венки на краю глаз, усталый вид. Фёдор лично откачивал организатора торжества, продолжительное время делая ему массаж сердца. – Ты боишься? – по коридору эхом прошёлся ласковый голос, засевший в печёнках. Сахаристый. Приятный даже в гневе. Если это не божий дар, то Сигма даже не знает, что это. – Чего именно? – За жизнь Дазая. Тебя сильно напугал его поступок. Сигма свёл брови и нахмурился. Начинает разговор издалека. Хотелось больше конкретики, что именно Достоевский от него хочет? – Как и любого нормального человека. Когда кто-то перед тобой хочет лишить себя жизни, то это в первую очередь вызывает страх и непонимание, если ты не знал. Фёдор улыбнулся, рассматривая подкашивающиеся ноги Сигмы. Ранение болело так, словно кто-то засунул туда руку и крутил против часовой стрелки. Внезапные шпильки всегда проскальзывали в обычной речи Сигмы, как защитная реакция. Достоевскому доставляло особое удовольствие ломать их голыми руками. – Я думал, что ты привык к подобному. В горле встал ком. Перед глазами встали отвратительные картины из охладевших тел. Сигма давно знал Фёдора. Слишком давно, чтобы это привело к чему-то хорошему. Испещрённые кисти, текущие линии. Глубокие порезы. Живые капюшоны из мяса. К горлу поднимался ком, а ноздри забил зловонный запах. Достоевский не давал видеть их тела, но живое воображение дорисовывало всё слишком ярко и понятно. Мясо, которое раньше было человеком. Сломавшийся об веревку хребет. Сигма бы отдал половину мозга, лишь бы не переживать эти кошмары снова и снова. Слёзы снова потекли по лицу. Сигма редко плакал, но за день он уже успел опустошить целый мешок, копящийся годами. Он почувствовал себя в чужих некрепких объятиях, будто обвитый умирающей лозой. – Мы создали организацию, чтобы спасать потерянных людей. Но не каждый человек может справиться со своей трагедией. Не вспоминай об этом, о судьбе этих людей, твою боль заберу я. Сигма не чувствовал своего тела, бьющегося в тихих рыданиях. Сознание заволокло неосязаемой тучей. Фёдор довёл его до приступа, чтобы освободить от груза. Электрошоковая терапия. Демон, терзающий душу. «Они уже в лучшем месте» Пророк, очищающий душу. «Они освободились от земной оболочки» Достоевский говорил, что после смерти следует вечное блаженство. Ведь ад сейчас на земле.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.