ID работы: 9832387

hope for the underrated youth

Слэш
NC-17
Завершён
2405
автор
ReiraM бета
Размер:
42 страницы, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
2405 Нравится 318 Отзывы 1225 В сборник Скачать

thoughts

Настройки текста
Примечания:

Боль — это совсем уж не рана в груди, Не понимание, что счастье твоё давно позади. Боль — это факт, что ты всё потерял, вдруг принять. Честь, юность и гордость позволил забрать. Боль — это там, где дыра в груди остаётся. Там, где билось когда-то, но уж не заведётся. Боль раны — не страшно, она заживёт. А душевная рвань никогда не пройдёт. Боль — это когда ты теряешь весь смысл. Боль — когда исчезает последняя мысль. Боль — это то, что минуты не лечат. Боль там, где они же рассудок калечат. Боль здесь, тут, рядом, вокруг, постоянно. Боль там, где её причиняют желанно. Боль — это когда смыслом лишь «защитить». Плевать на себя, хоть кого оградить. Боль рушит всегда, она всех уничтожит. Сначала — слабейших, затем — кого сможет. Болью пропитаны улицы, небо. Боль, чёрт, везде, друг, где бы ты не был. Боль — это то, что забирает надежду. Заставляет в петлю идти из твоей же одежды. Боль там, где ты есть, милый, теперь тебе ясно? Но любовь сохрани, чтобы та не погасла.

***

      К тысяча девятьсот тридцать шестому тебе уже целых пятнадцать, и, нет, ты не взрослый, совсем, абсолютно. Взрослые так себя не ведут — тебе об этом говорит даже мама, которая устала вздыхать на твоё нежелание в школе учиться, но разрешает перевестись в старшую обычную корейскую школу, пусть даже она... не настолько престижна. Ты на это лишь хмыкаешь: у вас с ней нет ни денег, ни власти, ни родословной, чтобы можно было говорить о «престиже», а у её мечт, кажется, цвет отвратительно розовый, если она всё ещё думает, что всё ещё будет иначе. Иначе — это то, что ты в университет непременно поступишь, то, что женишься когда-нибудь всё-таки, а потом купишь вам дом и вы не будете больше знать бед. Ты её понимаешь, в общем-то, по-человечески: мама для тебя готова отдать целую жизнь, но всё же надеется, что так не придётся — хочет внуков увидеть, малышам улыбаться, которые на тебя будут похожи, и просто увидеть, что у тебя рубашек больше двух штук (одна из них уже давит: ты в мышцах сильно раздался — всё ещё таскаешь тяжести с целью заработать хотя бы копейку в семью, потому что она горничной получает просто ничтожно, но работает, надо сказать, за троих). Понимаешь её как ребёнок, как тот, кто действительно хочет, чтобы она ни в чём не нуждалась, но есть одно «но», и оно тебе на мозг давит, заставляя мысленно тихо скулить каждый раз, когда:       — Тэхён-и, твой отец мог бы гордиться тобой, — это она всегда говорит тебе ласково: когда ты в барак матрас тащишь, не для себя — для неё; когда ты приносишь ещё один мешок риса, который можно будет растянуть на целый, чёрт возьми, месяц; когда, падая от усталости, приползаешь домой за полночь, каждый раз идя по улицам города со смутой в душе: ей выходить слишком рано или же поздно ты запрещаешь — недавно дочь семьи Пак из соседнего дома была изнасилована тремя японскими солдатами сразу, когда домой возвращалась из школы. Слава Богу, осталась живая, но теперь покалечена психикой, шугается даже родного отца, что уж о тебе говорить, который пришёл к ним в дом за каким-то куском ткани для матери, а столкнулся с криками девчонки младше тебя, и настоящей истерикой. Поэтому, да: мама работала в четырёх домах ранее, но сейчас ты заставил её уйти от одной японской семьи, потому что сейчас женщине ходить по Сеулу тогда, когда людей фактически нет, подобно самоубийству. Странно, что ты понимаешь это только в пятнадцать, но выбора нет, ведь мужчина в семье Ким много лет уже как только один, и ты должен вести себя соответственно. — Осталось только тебе познакомиться с кем-то, что думаешь, милый?       Ты всегда стонешь в своей голове очень громко на подобные фразы: чем старше становишься, тем чаще ты это и слышишь. Кто-то с вашей улицы уже родил первого: ты их поздравляешь сердечно, но сам, в свою очередь, не стремишься общаться с девчонками хоть потому, что не хочешь плодить нищету, а ещё...       Потому что тебя не интересуют они. Парни, на самом-то деле, тебя тоже не привлекают совсем — вернее, только один, и уже довольно давно, но чтоб ты его? с ним?       Никогда. У Чонгука должна быть семья хоть когда-то, счастливая (в ваших условиях) юность, и ты не будешь лезть к нему со своей любовью совсем, абсолютно.       Но когда он касается — это громом по венам. Когда улыбается — дыханием сбитым. Когда говорит тебе, что, чёрт, любит, ты немного воешь в душе, а ему улыбаешься, чтобы обещать, что всегда защитишь. Ты от Чонгука никуда уже, знаешь, не денешься: он твоя мука, но твоё исцеление; горечь и боль, но облегчение вместе со счастьем. У тебя, Ким Тэхён, от Чонгука дурацкого море в груди бьётся о рёбра невиданным штормом, а как он обнимет тебя — так штиль моментальный, тишина гробовая, нарушаемая только лишь мерным плеском солёной воды и вскриками чаек. Ты сам себя уже раздражаешь тем, что так реагируешь, на самом-то деле, но по-другому не можешь.       А как по-другому? Ведь когда он, такой уже взрослый, почти по росту догнавший, с плечами сильными под тканью белой школьной рубашки тебе рукой машет со своим улыбчивым «хён», ты готов, мать вашу, душу продать лишь за то, чтобы эта гримаска абсолютного счастья с его лица не сходила. Это так плохо, да — желать кому-то добра в ущерб себе самому? Возможно, тебе нужно побыть эгоистом?       А как тут побыть? Ведь он для тебя на всё готов пойти, глупый, рассыпаться в пепел и заобнимать до смерти, честное слово. Ты его тоже сильно, до крика, до ужаса, больше всего на свете, чёрт возьми, боишься его потерять, ты его готов так трепетно сжимать в пальцах, как можешь, до судорог, до онемения, ведь он за тебя за столько лет — самый-самый, даже избитый, даже разбитый, он для тебя навсегда самый красивый, самый желанный и прекраснее его нет на этой земле.       Каждый раз, когда ты позволяешь себе думать об этом, то задыхаешься. От чувств, которые твоё глупое сердце оказалось способным выдерживать, от того, как они тебе душу на клочки разрывают, ты умираешь снова и снова, чтобы каждое утро глаза открывать с целью становиться сильнее.       Ради него.       Ради мамы.       Ради себя?       Боже, зачем для себя, в этом давным-давно смысла нет. А для него — целая тысяча, и больше всего ты боишься причинить ему дискомфорт, отталкиваешь, боясь не сдержаться, а он упорный дурак и никогда не сдаётся.       Сука, как же сильно ты любишь.       Нельзя так любить. Никого. Никогда.       (Но Чонгук всегда был особенным. Для тебя-то уж точно: ты вообще видел душу чище, ребёнок, чем та, что у него заложена в сердце? Видел ли ты этих птиц, что у него под рёбрами прячутся целыми стаями, и каждая особь, она удивительна, она отражает частичку его: эта щебечет потише, но уверенно и постоянно — любовь, эта редко и громко — счастье, а вот та — неловко, пока ещё совсем боязливо — самооценка. И ты так любишь каждую, Господи, любишь так сильно, что у тебя уже не просто шторм, у тебя конец света в груди, ты готов сделать всё, что угодно, лишь бы глупый маленький Чон не для тебя, а для себя был самым умным, самым счастливым, самым любимым, ведь он достоин, Боже, он, по твоему скромному мнению, достоин всего).       У него столько дерьма, на самом-то деле, и ты его с ним готов разделить. У него мама не ходит, он выносит её на себе, на спину сажая, гулять в небольшой сквер каждый вечер, и он с ней так бережен, так до ужаса нежен, не стесняется её сажать и размять бедненькой ноги: один раз ты был свидетелем, как японцы над ними двумя начали заливисто ржать — ваши ровесники, к слову, друзья многолетние, чтоб они сдохли — и не постеснялся с ним рядом сесть, чтобы:       — Омма, дай мне вторую, — и лицо Чонгука, малыш, ты помнишь его выражение? Он был шокирован, он был повержен, а его мама начала плакать тихонько, когда ты её ступню без тени брезгливости пальцами сжал и начал массировать. А японцы... заткнулись.       И поделом. Его мама тебе уже как родная, ты за неё всем глотки вскроешь, если быть честным.       Даже японцам. Этим — особенно, потому что то, что они делают — это за рамками, за какой-либо гранью: недавно вы с ним вечером по улице шли — было довольно уж поздно, и Чонгук держал тебя за руку. Это робко, это всего лишь пальцами пальцы сжать нежно, но тебе достаточно, кажется, потому что ты слегка умираешь внутри, просто идя молча с ним рядом и чувствуя себя самым счастливым человеком на свете, ведь сегодня Чонгук у тебя ночевать остаётся и вы будете спать вместе на твоём потёртом футоне, сплетётесь руками, ногами и всякое, знаешь. Ты счастлив. Да, счастлив в свои пятнадцать и в своей силе юности: в такие моменты тебе действительно кажется, что ты можешь горы свернуть, не иначе, малыш.       А потом, повернув за угол, видите. Сначала обнажённые ноги в туфлях: они раскинуты не очень естественно, и ты невольно Чонгука за спину заводишь, делая шаг, чтобы потом, грязно ругнувшись, сделать обратно — так, чтоб не видел. Но поздно: его лицо белеет, губы дрожат в тот самый момент, когда он видит голый труп молодой девочки старше вас ну максимум года на три, но не это самое страшное — у неё на теле кровоподтёки свежие-свежие, рот в немом крике открыт, глаза слепо смотрят в почерневшее небо, а по телу — разводы наверняка японского семени, потому что так делают только они, твари, и больше никто.       Так — это когда во влагалище девочки торчит разбитая бутылка, которую они вставили горлышком, а по животу — ранения колотые, словно (не словно — специально) протыкали чем-то острым нежную кожу. Под ней лужа крови скопилась, и это... блять, страшно, это так, сука, страшно, от этого Чонгука за твоей спиной мучительно рвёт, а ты, чувствуя по всему телу дрожь, ближе подходишь. Ты не знаешь, кто она (одна из тысяч других, будь откровенным с собой), имени её тоже не слышал...       Но она же живой была ещё недавно совсем.       Даже погибнув, она человек, и ты без страха подходишь, испытывая только лишь чувство глубокой печали, садишься перед нею на корточки и, протянув свою руку, закрываешь чужие глаза, которые больше не посмотрят на небо.       — Надо... наверное... вытащить, — слегка задыхаясь, Чонгук, губу закусив, садится от неё с другой стороны. Ты хмуро киваешь и руку протягиваешь, чтобы аккуратно извлечь стекло из разорванных гениталий убитой, чтоб не хрустнуло даже — и откинуть в сторону дрянь, которая кому-то показалась... смешной? — Ты не порезался? — шепчет, глядя с ужасом в тёмных глазах.       — Нет, — хмуро бросаешь. Девочку жаль, Боже, как же тебе её жаль: пока на неё смотришь, чувствуешь горечь и желчь в сжатом до невозможного рту — губы дрожат, но при Чонгуке нельзя.       Нельзя при Чонгуке. Но вот он, дурацкий Чон, который его, но не совсем, что встаёт и говорит:       — А что делать? — говорить ты не можешь: разрыдаешься, а ведь ты же мужчина. Мужчины не плачут. И уж точно не демонстрируют слабости перед теми, кого любят до потери сознания, а ведь именно так ты любишь этого тринадцатилетнего парня имени Чон. — Хоронить? Или сказать офицерам? — пожалуйста, не задавай вопросов сейчас, потому что кто-то из вас двоих не может даже раскрыть своего обычно такого острого на язык рта. — Если только не они это сделали, — спасибо, Чонгук. — А как тогда? Просто уйдём? Бросим её? У неё же семья есть, кто сообщит?       Ты смотришь. У тебя в груди — штиль, но соль моря вот-вот через глаза перельётся, так её много. Но ты старше и ты всё же мужчина, не мальчик, и это будет твоим первым решением, что встаёт перед многими едва ли не каждый день в этом аду: поднявшись, ты снова смотришь на труп и пытаешься унять дрожь в коленях.       Сколько таких, как она, сейчас лежат по этому кошмарному городу, и никто им уже не поможет?       Сколько семей ждёт из школ или с работ своих жён, дочерей — и не дожидается, потому что этим животным захотелось почувствовать себя сильными, всемогущими, самцами, чёрт бы побрал?       Сколько их?        Сколько? И что они сделали, чем заслужили?!       — Уходим, — бросаешь. Глаза Чонгука распахиваются: он не понимает. А вот ты теперь понимаешь, с опытом, с возрастом, с первым же робким «нет, спасибо, я не хочу быть членом вашего общества, извините, пожалуйста» — и глазами в пол, а ещё — поклоном на девяносто и быстрым бегом потом. Это так больно и страшно сейчас: когда-то давно этот тринадцатилетний подросток, что в данный момент не осознаёт всех масштабов, сам затыкал тебе рот ладонью и чертовски боялся, что тебя, бойкого кровью юнца, повяжут прямо на месте за острый язык. А сейчас вы поменялись: теперь в Чонгуке клокочет жажда возмездия и гнева острое чувство, а в тебе просыпается... взрослость. А ещё — желание его, дурака, уберечь. — Уходим быстрее, Чонгук. Не смотри так на меня: если нас сейчас тут поймают с ней рядом, то даже разбираться не будут, — и за большую руку хватаешь того, ради которого сердце всё ещё бьётся, и прочь, быстрее домой, туда, где можно запереться и отдышаться, но никогда уже не забыть страшной картинки, которая так быстро превратила тебя из мальчика в... мужчину по мыслям? Наверное, так: ты и раньше старался быть серьёзным и собранным, на теории знал, что маме нельзя покидать дома, когда слишком поздно — да что там целая ночь, даже одной ходить лучше не нужно, — но сейчас... столкнулся. Увидел.       Бежишь.       Выживаешь.       Прости, безымянная. Прости, что оставил тебя лежать на земле: одним закрытием глаз и изъятой бутылки здесь не отделаться, но у тебя сейчас правда нет выбора: у него в руке — другая рука, ледяная от нервов, у него прямо у уха — чужое дыхание, а рядом бежит тот, кто дороже всего.       Прости, безымянная. Прости, что не пришёл спасти тебя раньше: возможно, твоё присутствие бы что-то решило — или же бы тебя пристрелили, как скот, но ты мог бы... сделать хоть что-то. Попытаться хотя бы, а не просто сбегать, стараясь его защитить.       Каждый раз, когда будешь позволять себе думать об этом, то будешь задыхаться, ребёнок. От чувств, которые твоё глупое сердце оказалось способным выдерживать, от того, как они тебе душу на клочки разрывать будут немыслимо, ты умирать будешь, милый, снова и снова, чтобы каждое утро глаза открывать с целью становиться сильнее.       Ради него.       Ради мамы.       Ради себя?       Боже, зачем для себя, в этом давным-давно смысла нет. А для него — целая тысяча, и больше всего ты боишься причинить ему дискомфорт, отталкиваешь, боясь не сдержаться, а он упорный дурак и никогда не сдаётся.       Сука, как же сильно ты любишь.       Нельзя так любить. Никого. Никогда.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.