ID работы: 9832387

hope for the underrated youth

Слэш
NC-17
Завершён
2405
автор
ReiraM бета
Размер:
42 страницы, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
2405 Нравится 318 Отзывы 1224 В сборник Скачать

emotions

Настройки текста
      Он повсюду в твои шестнадцать, да, маленький, помнишь? Его дыхание хриплое обжигает тебя, его поцелуи плавят изнутри, словно свеча топит воск, его касания нежные, пальцы, что теряются в твоих волосах, тебя разбивают, а птицы кричат, когда их вместе с тобой накрывает его солёными волнами, его океаном. Переплетены ваши пальцы, тебе несколько больно, но и ему тоже сейчас, когда он, маленький, тебя целует в висок с тихим «потерпи немного, ребёнок, пожалуйста, ладно?» и «я люблю тебя, милый, я буду осторожней сейчас».       Он в тебе, это выходит осторожно, но туго, всё равно очень болезненно. Вдохами, выдохами: ты чувствуешь горячую влажность в уголках своих глаз, но, чёрт, это не от того, что ощущаешь муку растянутости там, внизу, а от знания, что он три дня работал на стройке, чтобы купить... масла. Для тебя, для того, чтобы тебе было не так сильно больно он три дня таскал камни с места на место, слушал вопли японских прорабов и несколько раз даже получил по лицу от одного из этих ублюдков за то, что пришёл на работу недостаточно рано — ты видел синяки и подтёки на скулах, но он ничего не сказал, не пожаловался. Только лишь улыбнулся, вспыхнув щеками, и выпалил:       — Говорят, с ним должно быть полегче.       (О том, что его там, не щадя, избивали ногами ты узнаёшь от его матери, солнышко. Помнишь, как пришёл домой к ней, чтобы занести мешок риса с поля, где вместо твоей матушки теперь работает папа? Тот самый чёртов мешок, который японцы ещё не отобрали, пришёл занести и застал Ким-омму плачущей просто навзрыд в тесноте барака, в котором они с хёном живут. А потом она тебе рассказала, помнишь, да? Про то, что у Тэхёна под рубашкой всё синее, местами уже где-то желтеет, но обновляется быстро, а он всё отмахивается, говорит, что повздорил с коллегами, но она видит на его грудной клетке отпечаток подошвы дорогого ботинка, у обычных строителей не бывает таких, в их время на стройки идут от отчаяния, а не для больших, чёрт возьми, денег.       А потом ты понимаешь, что это всё для того было, чтобы масло купить, и, чёрт, ты плачешь, как же сильно ты плачешь, ты так устал от всего этого, кто бы знал, сука: от трупов на улицах, от плача девушек, которых вечерами насилуют, и от вида испуганных детей, чьих родителей стреляют без какого-либо разбора. А этот дурак позволял себя избивать, чтобы купить какое-то масло, да ты бы ему через боль с кровью позволил, ты бы ему разрешил себя потрошить изнутри, зачем он, зачем?).       И вот сейчас ты под ним. Вы обнажённые, он в тебе выдохами, толчками нежнейшими, а ты только и знаешь, что испуганно за плечи цепляться и ногами — за тонкую талию, так, чтобы болью, одной на двоих, так, чтобы ближе, целостнее и навсегда: плевать, что тебе неприятно сейчас, плевать, что ему пока, в общем-то, тоже, самое главное — вместе, рядом. Научитесь, да — у вас на это целая вечность, ведь он, губами нежно касаясь, шепчет негромко:       — Чонгук, а давай, прожив эту жизнь, в следующей встретимся и никогда не расстанемся? — и твои птицы снова кричат, разрываются, у тебя эмоций от этого хёна такое количество, что дышать невозможно: откашляйся в руку — на ладони останутся перья.       — Я так и планировал, — шепчешь, а у самого глаза от боли слезятся. Но научитесь, честное слово: у вас есть всё время, вся долгая-долгая жизнь. Когда-нибудь это закончится, японцы уйдут, а вы останетесь вместе и рядом — не может судьба же вас разлучить после того, что вы пережили? — Мне с тобой одной жизни не хватит.       И двух не хватит. Трёх, четырёх, миллиона: ты хочешь быть рядом с ним абсолютно всегда, пока есть бесконечность, ты хочешь с ним дышать одним воздухом, которого между губами должно быть до ужасного мало, ты...       Ты.       Он.       Всегда.       ...— Если это и называют тем самым сексом, то почему всем так нравится им заниматься? — бормочет он уже после всего: прийти к финалу не смог ни твой хён, ни, тем более, ты — слишком пока что болезненно, а ещё — грязно, и с этим тоже надо что-то решать. А сейчас ты на него смотришь во всю мощь глаз оленьих, в которых плещутся птицы в том океане, что он тебе подарил: восхитительно голый, он тебя уже совсем не стесняется в тесноте барака, в котором живёт и где вы... теперь по-другому всё выстроили.       — Научимся, — ты ему говоришь с мягкой улыбкой. Полулежишь: он, со вздохом к тебе наклонившись, аккуратно вытирает тебя там, внизу, куском смоченной в воде грубой ткани без тени брезгливости на красивом лице. — Это был... первый раз. Ко всему нужно приходить постепенно, да ведь?       Он на тебя смотрит в этот момент, улыбаясь стыдливо, но с ноткой игривости. А потом руку тянет к тебе с определёнными целями: такое, да, вы друг с другом уже много раз делали, такое не страшно, такое не ново — а ты, фыркнув, по ней его бьёшь, а твои птицы чирикают так странно, будто смеются то ли над тобой, то ли над ним.       — У меня всё болит. Из-за тебя, Ким Тэхён, — и, боже, он снова делает так: смотрит прямо, губы надув, словно ребёнок, и в глазах эта наигранная боль и наивность. — Ай, пошёл ты с твоими ужимками, ясно тебе?       — Тебе из-за меня было неприятно... — и, наклонившись, мягко целует. — И больно. Хочу сделать тебе хорошо, — поцелуй. — Пожалуйста, — ещё. — Позволь, — и снова касание. — Мне, — вновь. — О тебе, — твой выдох ловит своими губами опять. — Позаботиться, — и, отстранившись слегка, смотрит прямо в глаза.       — Ты и так это делаешь, — а грудная клетка твоя от любви разрывается. — Каждый день. Каждый час.       — До самой смерти хочу, — и улыбается. — А потом, знаешь, что, Чонгук-и?       — Что?..       — А потом мы с тобой возродимся, — и пальцем ведёт по губам. — И я снова буду тебя мучить любовью, — и негромко смеётся на этих словах. — И никуда ты не денешься от меня, мой милый тонсен.

***

      Вы знаете о «станциях для утешения»? Это места, откуда нет выхода, если ты приглянулась: места, где ничего не остаётся, кроме петли из одежды — тебя ни опиум не спасёт, ни сигареты, ни даже истерика. Это то, что обманом всегда и всегда из-за нужды: наивность, желание выжить да и просто наживы — женщины в их мире тысяча девятьсот тридцать девятого тоже хотят быть полезными, наверное, больше многих мужчин, ведь у них материнский инстинкт, желание хоть как-то помочь, что есть добродетель, желание отдать всю себя своим детям, даже если это будет здоровье — всё, что угодно отдать, на самом-то деле, если это... хоть как-то поможет. Если твой ребёнок жить будет чуточку дольше, немного счастливее, то тогда всё в порядке, за это умереть будет не грешным — так они думают, бедные, когда их насилуют по подворотням, а потом плюют прямо на лица, так они думают, когда им последний удар после коитуса в шею наносят, предварительно выжав все соки — они не о себе думают, бедные, а, в первую очередь, только о тех, кто остаётся здесь жить, пока они уже слепо смотрят в черноту сеульского неба, а душа к звёздам стремится.       Вы знаете о «станциях для утешения»? Это двадцать два — к одному, вернее, к одной, это строгие временные регламенты, это следующий, а за ним — ещё следующий. Они говорили, что солдаты — это мужчины, им нужно сбрасывать пар. Солдаты — это важнейшая часть этой страны, они говорили.       А женщины? Те самые женщины, которых тащат в эти бараки, подвалы насильно, обманом? Ты о них слышал когда-то: двое военных, пока ты курил возле рисовой лавки дядюшки Юри, громко недалеко от тебя обсуждали, как по очереди ебали «ту корейскую шлюшку» в одном из подобных притонов, а она, рыдая, просила их прекратить — один из них сказал своему боевому товарищу, что он спросил у «Танака», как она вообще попала туда, а тот ответил, что ей сказали, что придётся работать швеёй, и она повелась. Они обсуждали это долгое время, тебя почти что стошнило, но у тебя мама, ты помнишь, мама, которая работает горничной в трёх домах сразу, а она так наивна — поэтому стоишь в свои восемнадцать, и слушаешь. Слушаешь, как «бревно это» просила её уже пристрелить, чтоб не мучилась или хотя бы дать опиума самую малость, чтобы уменьшить боль в стёртых насилием в кровь гениталиях, просила не бить её, просила закончить быстрее. По словам тех вояк, ей недолго осталось: когда один из них выходил, за ним уже была очередь, и на этом моменте море твоё не выдержало — бурей разразилось ужасное, ровно настолько, что ты, давя в себе ярость, спокойно спросил на чистом японском:       — Господа офицеры, а когда её выпустят?       — Её? — и один из них ржёт. — Никогда. Там и сдохнет, они все так заканчивают. Эй, малой, а дай сигаретку?..       Никогда.       Там и сдохнет.       Ты дрожь сдерживаешь в тот самый момент, когда слышишь эти слова: отдав японцу весь свой портсигар, тащишься лениво домой, едва волоча длинные ноги — знал ведь, всегда знал о том, что японцы, блять, нелюди, а солдат даже животными сложно назвать, потому что, в отличие от этих отвратительных выродков, те душою чисты и живут на инстинктах. Но женщины — боже — как же жалко всех женщин. Помнишь, что ты, Ким Тэхён, думал в свои восемнадцать, пока шёл к бараку? Да, верно: о том, как бы сильно хотел всех корейцев в этой стране защитить, как бы хотел, чтобы дети не знали страданий и голода, а ещё — мук сиротства, которую ты отчасти в детстве познал; об отце ты уже почти и не помнишь — запах стёрся со временем, в памяти отпечатком только улыбка его и слова, которые ты принял за аксиому: «Не верь японцам, сын, потому что ты для них никогда равным не будешь».       Не верь японцам, да. Чем старше становишься ты, тем больше понимаешь всю глубину этих слов, тем больше хочешь оградить от этого дерьма маму и... его, да. Он хрупкий, болезненный — японцы таких ненавидят, и ты больше всего на свете хочешь его защитить. А мама? А как же мама твоя? И его? Их тоже ведь надо, они совсем беззащитны, они же костьми лягут ради вашего счастливого будущего, да вот только ты давным-давно перестал в него верить. Но, знаешь, порой, когда Чонгук неловко внутрь тебя толкается, краснея лицом от смущения, а ты ему тише и своё я в порядке, давай же, ты всё же надеешься. Когда он целует тебя — возможно, надежда в тебе вспыхивает чуть сильнее положенного.       А когда он тебе, смеясь, широко улыбается — веришь. Потому что чувство любви в тебе, оно настолько сильно, что иногда от неё до ужаса больно: она твоё море внутри будоражит, сводит органы судорогой — так она невозможно сильна. А любовь к маме, усталой, но такой светлой лицом и рассудком, тебя разрушает до основания.       Тебе только... сколько там? Восемнадцать? Да, восемнадцать: а по ощущениям ты уже старец глубокий и вынести тебе всё до безумного сложно — всё ждёшь, когда же сломаешься, сдашься, ведь говорят правду все, что когда переломишь прут из сплавов железа, то это всё, радикальность и финиш, поскольку тот совершенно не гибкий. И ты точно такой же: прямой, чёрт возьми, как струна, как часто Чонгук тебя одёргивает на особо лихих поворотах? Что на уме — то на язык резво соскакивает, ты конфликтный ужасно, что не так — можешь дать тумака и плевать тебе на нацию того, кто попадёт тебе под руку. Один раз вы с ним даже ругаетесь: Чон твой не плачет тогда, не кричит, не доказывает. Отнюдь — он спокоен в тот день и тебе до ужаса страшно становится, когда он говорит тебе тихо и твёрдо:       — Иногда я удивляюсь тому, что ты с твоим поведением всё ещё жив. Ты ужасный везунчик, хён, в курсе? Тебе просто везёт, но как долго ты судьбу хочешь испытывать? — а когда ты задыхаешься от льда в его голосе, нахмурившись, тебя добивает: — О себе не думаешь, подумай о своей матери: она совсем одна будет.       Ему не надо говорить тебе в то мгновение: «Обо мне тоже подумай» — ты это додумаешь сам, а потом задохнёшься.       И будешь вести себя... сдержаннее. Ты будешь пытаться: вот сейчас ты отдал этим выродкам свой портсигар, а мог бы начистить их грязные японские рожи, а дальше... как будет, в самом-то деле. Но нет: идёшь домой вот, едва-едва переставляя ногами, а потом, как толкаешь хлипкую дверь, замираешь — мама встречает тебя с широкой улыбкой, чтобы сказать:       — Теперь всё будет иначе, сынок.       — В каком смысле иначе? — и хмуришься.       — Меня сами японцы пригласили работать на швейную фабрику! — и смеётся счастливо. — Там зарплата в два раза больше, чем я получаю сейчас! Представляешь? Просто подошли и сказали, что нужна женщины на производство, так как их работниц лихорадкой скосило... — и, губу закусив, пользуясь твоим состоянием шока, добавляет негромко: — Нельзя, конечно, радоваться... Но ты представляешь, сынок, у нас будет рис!       — Мама, нет! — и хватаешь её за тонкие руки. — Даже не вздумай, понятно?! Не вздумай!       — Но почему, Тэтэ?.. — и растерянно глазами моргает.       — Тебя заберут! Заберут в секс-рабыни, мам, блять! — кричишь в лицо ей в сердцах. — Бесплатный сыр только в мышеловке бывает, мам, пожалуйста, не иди, не соглашайся! Ты помнишь, что отец говорил нам с тобой, мам? «Не верь японцам, потому что ты для них никогда равным не будешь»! Они бы не предложили тебе такую работу! Просто на улице! Так не бывает, все хорошие места уже заняты!       — Глупости, — и она, хмурясь, твои пальцы отталкивает. У тебя, кстати, внутри море бушует, вот-вот снова прольётся, боже, как же часто ты плачешь, родной, как много аспектов толкают тебя на отчаяние. — Те двое людей выглядели весьма дружелюбно.       — Мама, они все выглядят дружелюбно, когда им что-то нужно! А потом они тебя заберут, а солдаты будут насиловать, и спасибо, если в Корее, а если тебя увезут, допустим, в Китай? Как тогда, мам, тогда как?! — и обрываешься, чтоб тихо: — Мам, я же спасти тебя не смогу, оттуда не возвращаются. Пожалуйста, мам, пожалуйста, — глухой стук, она ахает, а ты, на коленях стоя, её пальцы целуешь: — Мам, пожалуйста, не иди, прошу тебя, мам. Это ловушка, я молю тебя! Мамочка, а давай я... — и горло прочистить бы, да не получается: в нём слёзы комом стоят. — Мамочка, давай я найду ещё две работы? А три хочешь, мам? Мне восемнадцать, у меня сил знаешь, сколько? А ты можешь вообще не работать: помогай, вон, соседкам, чтобы домой возвращаться не поздно. Мам, я тебя умоляю, не соглашайся! — воем из лёгких.       — Боже, Тэхён, — шепчет она. — Встань с колен. Это швейная фабрика, она недалеко: Коян-гун. Я буду постоянно домой приезжать, только, сынок, встань с колен, Тэтэ...       — Не соглашайся, прошу! — ты уже не кричишь, ты орёшь. — Мама, послушай меня, не соглашайся!       — Сын, ты же знаешь, что всё, чего я когда-либо хотела... — а сама плачет, глупая, тихо-тихо слёзы бегут по усталым щекам. — Это чтобы ты счастлив был, верно? И я все усилия приложу для того, чтобы у тебя было больше одежды, чтобы ты больше голодным не ходил, хорошо? — и отнимает. Отнимает у тебя свою руку, чтоб выдохнуть: — Не останавливай, Тэхён, просто дай мне, пожалуйста, шанс.       — Я запру тебя!       — Надолго? Только уйдёшь — я сбегу.       — Я запрусь вместе с тобой!       — И мы оба умрём от голода, сын, — и слёзы свои утирает. — Смотри, вот увидишь: я уеду сейчас, но вернусь через парочку дней. Хорошо? Люблю тебя.       И выходит за дверь, оставляя тебя одного.       На коленях.       В бараке.       Трястись от рыданий, особенно уже через «парочку дней», когда вы с Чонгуком в Кояне с вопросом: «А где здесь швейная фабрика, Вы случайно не знаете?».       Ответ прост, как день: никакой швейной фабрики здесь даже не строится.       Вы знаете о «станциях для утешения»? Это места, откуда нет выхода, если ты приглянулась: места, где ничего не остаётся, кроме петли из одежды — тебя ни опиум не спасёт, ни сигареты, ни даже истерика.       Вы знаете? Знаете?       Вот и ты, Ким Тэхён, воющий в голос посреди улицы, на коленях стоящий подле Чонгука...       Теперь тоже знаешь.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.