ID работы: 9832387

hope for the underrated youth

Слэш
NC-17
Завершён
2405
автор
ReiraM бета
Размер:
42 страницы, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
2405 Нравится 318 Отзывы 1224 В сборник Скачать

fall

Настройки текста
«Привет, моё солнышко. Я надеюсь, это письмо дойдёт до тебя как можно скорее. Я буду надеяться на это, ты знаешь? Потому что здесь на счету каждый час. Я надеюсь, что ты в порядке. Ты же в порядке, да, милый? Ты же не перетруждаешь себя, ходишь по врачам, верно? Я очень на это надеюсь: хочу, чтоб когда я вернулся, ты был здоровым, как бык — знаешь ли, я безумно скучаю. Я буду целовать тебя миллионы часов, как вернусь, клянусь, мы будем уже стариками, а я буду продолжать тебя целовать. Я так люблю тебя, маленький, и думаю о тебе каждый день. Как мама? Надеюсь, она не поддаётся унынию, как и ты тоже: нас с папой распределили в разные части, но он, кажется, тоже в порядке — здесь хорошо кормят и обещают давать вам какие-то выплаты. Но ты на них не рассчитывай, ладно? Кто знает, как всё обернётся. Я надеюсь, что все будет просто отлично и эта война продлится недолго. Давай, как вернусь, всё же попробуем поступить в университет? Находясь здесь, я понимаю, что это необходимо: не потому, что все вокруг очень учёные, а потому что тупые. Без шуток. У этих людей нет никакой тяги к саморазвитию. Люблю тебя, глупый мой Чон. Скоро встретимся, да? Ведь мы обещали друг другу. Твой Тэ. P.S. И обними маму тысячу раз за меня! P.P.S. Сейчас я как никогда рад, что ты заставлял меня ходить в школу. Ведь теперь я могу писать тебе письма.»

***

      — Мама, смотри, Тэхён прислал нам письмо! — а она, поднимая глаза, реагирует вяло: разбита, растоптана уже долгое время, с тех самых пор, как ты птиц своих отпустил, чтобы сберечь, и ты... устал. Правда очень устал улыбаться, когда в душе открывается с каждым днём рана за раной. Кто говорил, что воевать сложно, а? Ты, здесь, в тылу, словно в аду: три работы за раз и не на стройке даже — все остановлены, а таскаешь лекарства в больницы с утра, днём — помогаешь в обедневшей — ведь всё уходит на фронт — лавке дядюшки Юри, а после — на фабрику швейную в ночь, чтобы вернуться под утро домой с очередным мешком риса на месяц и парой йен в качестве своей скромной зарплаты. Люди вокруг обезумели: наравне с позитивными лозунгами — вой, слёзы, истерики, все в начале сорок второго вламываются друг к другу в дома в поисках пищи, ведь почти ничего не осталось. Ни работы, ни денег, ни даже еды: ты в свои девятнадцать крутишься, вертишься и живёшь только птицами, что там, рядом с ним, да парой писем за год, которые доходят до тебя с опозданием — о папе думаешь, но ещё больше — о том, от кого твоя жизнь напрямую зависит. Ты правда устал, но улыбаться, чёрт, нужно: для мамы, для того, чтоб перестала уже чувствовать себя бесполезной. Соседи говорят: «Давай ей уже опиум», но ты категоричен в отказах — видел, что случается с теми, кто на него хорошенько подсаживается, и дрянь эту держать дома не будешь. Ты стараешься, правда: держишь ваш домик в порядке, постоянно с ней разговариваешь, а ещё — извиняешься, что в сквер не можешь вынести прогуляться немного так часто, как прежде, ведь вокруг все с ума сошли напрочь, могут за одежду даже убить.       А ещё ты... скрываешь. Скрываешь, что те ребята-японцы, которые по какой-то причине служить не пошли, возвращают тебя назад на целых одиннадцать лет, но сейчас, в этих условиях, ты можешь дать сдачи, поэтому, в целом, в порядке. Они тебе: «Дизертир», «Баба», «Целка», «Подстилка дикого корейца из Тэгу», а ты на это всё им можешь сказать только: «Он из Сеула, паскуды, зарубите себе на носу!» и драться, драться опять.       Мама не замечает ни кровоподтёков, ни чего бы то ни было: ты их умело скрываешь, если что — придумаешь ей небылицы в духе «ты представляешь, как я упал сегодня? лицом прямо на тумбу!» и она верит тебе, потому что ей нужно верить хотя бы кому-то. А ты всё никак не живёшь от письма до письма да в надежде, что птицы твои оберегают его и отца, разумеется, тоже: даже начинаешь молиться в какой-то момент, чтобы вернулись скорее. Инвалидами, калеками, но зато, сука, живыми.       Даже если калеками. Ты всех их вытянешь, честное слово, ведь выживать в восемнадцать ты уже научился...       Так думаешь. А потом, милый, помнишь? К тебе приходит мальчишка, вбок смотрит, чтоб прошептать самое то, что бьёт каждого здесь, в тылу, по лицу. Это — самое дикое, самое жуткое, ты даже представить не можешь себе этим утром, что ты столкнёшься с чем-то подобным, но сталкиваешься.       А мальчишка тебе:       — Чон Чонгук? Вам... похоронка, — и медальон страшный протягивает, который ты берёшь руками дрожащими, а он себе дальше бежит, пока у тебя нет сил даже на то, чтобы выдохнуть, раскрыть, посмотреть. Но надо: и ты, онемевшими пальцами раскручивая капсулу чёрного цвета, достаёшь бумажку оцепеневшими пальцами, где: «Чон Чонвон, тридцать восемь, пулевое ранение в голову, провинция...» — а дальше мутно от слёз, потому что маме нужно сказать.       А как сказать? Ведь ты в свои девятнадцать уже так устал, так откровенно измучился, что у тебя на ладони капает-капает-капает, а ещё на душе мерзко, потому что отец — не Тэхён. Тэхён ещё где-то там, живой, пока что живой, твои птицы всё ещё с ним и сейчас, чувствуя внутри пустоту, ты... возвращаешься в дом.       А помнишь, малыш, как обнимал её в сорок втором? Помнишь, как она выла от боли потери, и как ты старался быть с ней рядом сильным, но сдал, чёрт возьми, как же ты сдал, потому что сам разрыдался от двух чувств, сука, сразу: от боли — и от облегчения? А помнишь, как ты, пустой в душе, безо всяких там птиц, руками трясущимися тесёмку пытался просунуть в маленькую дыру от иглы в тот медальон, чтобы ей после — на шею ей с тихим: «Всё не напрасно». Ты лгал, ребёнок, ты помнишь? Ведь отец воевал не за нацию, он воевал за Японию чёртову, и сейчас, когда ты понимаешь, что его больше нет, то сознание бьёт словом «мужчина». Ты мужчина. Тэхёна здесь нет, тогда бы главным он был, конечно, не ты — куда тебе, но сейчас пора становиться взрослее.       — Мама, пожалуйста, только не плачь.       — Мама, я вытяну. Клянусь, я вытяну нас. Могу четвёртую работу найти, мам, хочешь? Мы будем в порядке, у нас ещё мешок риса есть: кушать вкусно будем весь месяц, а там я ещё найду, заработаю, да?       — Давай, мам. Улыбнись, мам. Пожалуйста. Отец не хотел бы, чтобы ты плакала.       А она словно... нет, не словно: она внутри мертва, ты это видишь, как никогда — устала, сломалась, всё чаще говорит тебе негромкое: «Я тебе обуза, сынок» или «А если Тэхён с войны тоже придёт покалеченный, каково тебе будет содержать двух инвалидов за раз?». А ты ей в ответ постоянно: «Мама, не говори так, пожалуйста» или «Тэхён вернётся и вернётся здоровым, мы в университет вместе поступим, нас на работу возьмут, мы тебе сиделку наймём, чтобы ты одна не была, хочешь? Когда всё закончится, всё будет по-другому, мам, да? Заживём, честно!».       Ты устал. Ты правда устал от распирающего изнутри чувства отчаяния, которое наполнило тебя в тот самый миг, когда птицы покинули место насиженное, чтобы за Тэхёном последовать, чтобы его уберечь. И держаться устал: улыбаться, когда хочется плакать, и понимать, что ты остался один с той самой женщиной, которая всё потеряла, даже возможность ходить, замкнулась в себе и из когда-то улыбчивой мамочки превратилась в свой призрак. Помнишь, как она тебя в лоб целовала, тогда, давно, в детстве? Помнишь, как говорила, что всё хорошо будет, не может не быть? А как штаны тебе штопала, как усердно трудилась, помнишь, малыш, и ведь всё равно не сдавалась, всё для тебя, для отца.       А теперь вот сдалась, потому что не может принять, что отныне только ты для неё, а отца больше нет, а из памяти — лишь медальон с роковой бумажкой внутри у неё на шее висит, да какие-то вещи вроде старых ботинок поношенных в углу комнаты, что уже пылью покрылись.       Ты устал быть усталым, ребёнок. И это нормально: тебе потом девятнадцать в том же тысяча девятьсот сорок втором, по факту — меж двух огней сразу: из юности в зрелость переходишь вот-вот, у тебя, вроде как, должно всё быть по-другому, друзья, например, или работа, или учёба. Не попытки, чёрт возьми, выжить. Не драки на улице, когда на тебя за еду нападают, чтобы отдал, или когда бьют ногами толпой из-за того, что служить не пошёл. Они-то не пошли из-за того, что за них мамы-папы впряглись — и ты невольно задумываешься, мол, а что, если Тэхён просто попал на их место? Но это звучит, как абсурд: все знают здесь, что корейцы не в приоритете, корейцы — монета разменная, второй сорт, низшая нация, которая сейчас умирает за то, что никогда счастливым не делало.       А ты... не живёшь. Выживаешь. От письма до письма. «Привет, ребёнок. Я знаю о нём, мне командир роты сказал. Просто пришёл, сел рядом, вздохнул и сказал: «Ким, ты только держись, но твой папка погиб», а у меня... сжалось всё, потому что я вспомнил, что где-то там мама же, которая надеялась на то, что он к ней вернётся. Ты только, ребёнок, пожалуйста, её поддержи, я знаю, ты умеешь делать это лучше всех в этом городе. А потом я вернусь и поддержу её тоже. Всё хорошо будет, скажешь ей, да? Скажи обязательно. Люблю тебя. И всё ещё думаю о тебе каждый день. Знаешь, когда мне без тебя особенно становится плохо, я слышу их. Твоих птиц слышу, ребёнок, они так громко поют о тебе для меня, что мне становится легче. А с тобой рядом потом совсем легко будет. Но мне нужно сворачиваться: завтра у нас ещё одна операция, и скоро почтамт закроется, ведь солнце уснуло. Встретимся скоро. Ты только дождись меня, ладно?»       От письма до письма.       От письма до письма.       От письма до письма ты не живёшь.       Выживаешь.       А помнишь, малыш, как в один день всё начало разрушаться? Когда ты, едва волоча свои ноги, пришёл домой с одной из работ, чувствуя тяжесть в груди: нехорошо ты маму оставил в последний свой раз, она так плакала, снова называла обузой себя, сильно срывалась — а ты только и мог, что целовать её щёки с лицом и говорить негромкое: «Мамуля, всё будет в порядке, ты просто дождись меня, ладно? Мне бежать нужно, мамуль». И в тот день, когда всё начало разрушаться, помнишь, малыш, как спешил к ней обратно? Ты же опять полмешка риса от японцев отбил, у тебя спина болит до безумия, скулы левой не чувствуешь — вся онемела, и ты домой, скорее домой бежишь — ведь там мама, мамуля, родная.       А помнишь, солнце моё, как ты дверь попытался открыть? Она поддалась, да вот только мешало там что-то, помнишь, ребёнок, что-то тяжёлое? И тогда тебя пронзило ужасом безо всякой причины: навалившись, приложив много усилий, ты её всё-таки слегка приоткрыл, чтобы слезть боком в вашу каморку...       Да так и осел на колени пред её трупом, повесившимся на высокой ручке дверной за шнуровку её медальона, что с именем отца внутри на бумажке.       Она умирала в мучениях, ты понимаешь, начиная рыдать и прижимая её прямо к себе, такую отчаянно хрупкую, ту, что сдалась, поломалась, внутри умерла безо всякой возможности починиться назад — ту, что себя обузой считала, несмотря на то, что ты утверждал об обратном. Ты же всё ей отдать был готов: свои ноги в одиннадцать, всю любовь — в девятнадцать, ты же ради неё на всё, солнце, на всё бы пошёл, а она...       А ей было не нужно. Она тоже безумно устала, и когда ты в голос, блять, воешь в темноте позднего вечера, изо всех сил прижимая к груди её голову, но понимаешь — освободилась, и судить её за это нельзя.       После стольких лет наконец-то отмучилась мамочка. А у тебя теперь один смысл остался: дождаться.       Не жить от письма до письма.       От письма до письма.       От письма до письма.       Выживать.       А помнишь, что с тобой случилось через неделю уже? Помнишь, как, похоронив её, снова по привычке как будто выходишь за дверь на одну из работ — ту самую, с которой ушёл, потому что тебе одному и на двух нормально теперь, ведь ты сам себя кормишь и только.       А за дверью... мальчишка. Вбок снова смотрит, мрачный донельзя, а у тебя горло немедленно душит истерикой.       Нет.       Нет-нет-нет-нет.       И в этот момент... чувствуешь их. Вернулись к тебе разом все, наполнили грудь, кричат, бьются в неистовстве — и ты впервые не хочешь ничего знать о них, Господи, потому что это значит одно, сука, значит только одно...       — Чон Чонгук... — и мальчик даже не спрашивает. — Вам... похоронка.       И протягивает очередной медальон чёрного цвета, который ты, ни жив, ни мёртв, берёшь пальцами своими холодными, а открывать... страшно, потому что тебе могли принести весть только об одном человеке.       Мальчик уходит. Ты ему вслед смотришь глазами стеклянными, а потом начинаешь дрожать возле порога, когда опускаешь взгляд на капсулу чёрную. Вдох-выдох — пора.       Нужно. Необходимо...       В медальоне бумажка, аккуратно в трубочку свёрнутая.       А на бумажке схлестнулась Вселенная.       «Ким Тэхён, двадцать один, убит осколком гранаты, н.п. Аитап, о. Новая Гвинея».       А ты, глядя в пространство, на колени свои опускаешься: стоять больше сил, кажется, нет.       И чувствуешь, солнышко? Они ведь вернулись к тебе, птицы твои, чтобы всем разом сдохнуть, на месте, немедленно, чтобы больше никогда-никогда не вернуться.       Умереть вместе с ним.       Оставить тебя одного.       Совсем одного в этом мире.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.