Я пришел к тебе с миром –
Открой мне дверь.
Я пришел к тебе с грузом своих потерь.©
В начале всего стояла душа. Эту сказку рассказывают абсолютно всем детям в мире, пока им не стукнет лет так семь, и бюрократический аппарат не начинает тянуть к ним свои гнилые ручищи в ожидании великих совершений. Хотелось бы сказать, что в сказках живётся лучше, но идеальная жизнь в целом – понятие относительное, и никогда не узнаешь, так ли на самом деле хорошо то, о чем когда-либо говорили старшие. Детям просто не с чем сравнивать. Буратино по своему характеру был достаточно легковерным, и это несмотря на то, что сказок в детстве ему особо не рассказывали, а идеальная жизнь представляла собой всего лишь возможность без вреда для здоровья присутствовать дома. Любовь к сказкам и веру в соулмейтов ему привил Карло, хотя кто бы мог подумать, что у старого шарманщика-гробовщика настолько богатое познание в данном вопросе. Сказки и истории, рассказанные на ночь приёмным отцом под свет тусклейшей из ламп, – одно из лучших воспоминаний Буратино о детстве, то единственное, что не омрачняло его существование в «Стране Дураков». «Это лучшее, что может с тобой случиться», – говорил ему приёмный отец, но почему-то не предупредил, что соулмейты бывают такими. *** Голден Кей встретил начало месяца щедрыми проливными дождями, что не особо добавляло энтузиазма кому-либо из живущих в «Золотом Ключике». Выход на улицу даже на небольшой перекур требовал отныне от всех зависимых от табака железной воли, потому что небольшой (хоть и массивный) козырёк, который являлся больше украшением фасада, нежели надёжным укрытием, ну абсолютно никак не защищал человека от непогоды. По сути, просто идеальные условия для того, чтобы свихнуться или впасть в депрессию. Пожалуй, именно на этот слоган стоит изменить приветственную табличку «Can you feel it? Golden», порастающую мхом на въезде в город. У основателей города было неплохое чувство юмора, как ни крути, впишется замечательно. Пьеро перспектива промокнуть никогда в жизни не остановила бы от желания выкурить сигарету, хотя по обычаю своему он предпочитал свой широкий подоконник в комнате на четвёртом этаже. Но сейчас дело было явно в возможности лишний раз позлить Артемона, оставляя смачные мокрые следы на только что прибранном прислугой паркете. Пьеро стоял на лестнице, опираясь спиной о мокрый холодный бетон, словно маяк в штормовом океане, курил стремительно намокающую сигарету, совершенно, кажется, не обращая внимания на то, с какой силой пронзительный северный ветер пытается согнуть кроны деревьев. Осень в это время года не всегда была такой; просто близилась одна неприятная дата, а природа, как правило, любит проецировать на себя чужое настроение. Почему-то история умалчивает, почему это обязательно должно было быть настроение именно главного мима из «Золотого Ключика». Пьеро послушно сидел на таблетках (до сих пор неизвестно, что за мотивацию дал ему Л’Ивси), так что всё его настроение окружающими воспринималось как «более-менее выносимое». По крайней мере, репетиции были более продуктивными, нежели тот же месяц назад. «Золотой Ключик» снова работал над премьерой, в этот раз ставя что-то из классической школы, что энтузиазма у Пьеро вызывало мало. Но приходилось быть хорошим руководителем и посещать репетиции самому, но, естественно, не из-за собственного желания (желание социализироваться ему не способны вернуть ни одни таблетки), а потому что классическую школу очень сильно любил Карабас-старший. Это означало, что на премьере он ожидает только лишь один результат — тотальный успех от всей труппы. Достижение цели любыми средствами, так что никаких поблажек и никакой пощады. Даже самому себе. С отцом лучше не шутить, у него не очень хорошее чувство юмора. Когда ты творческий, ты, хочешь того или нет, очень сильно привязан к собственному эмоциональному состоянию. Когда накрывает вдохновение, естественно, горы сворачиваются, но большую часть времени ты представляешь собой бесформенную субстанцию, лишенную любой мотивации. Работа из-под палки в такой период ещё больше давит и угнетает, и это, обратим внимание, если ты просто творческий. Если ты творческий, но ещё и неадекватный и эмоционально нестабильный, твоё эмоциональное состояние превращается в старый ржавый капкан, который не просто задерживает тебя на одном месте, но и дробит на куски остатки любой существующей в твоей жизни мотивации. Что тебя мотивирует? Процесс? Нет, он же требует сил. Вознаграждение? Точно нет. Результат? А если он тебе не нужен? Пьеро ценил только разве что азарт. Творчество — вид азартной игры. Подсаживаешь так, что слезть не можешь. Что в жизни, что на сцене. Перерыв, который он сам себе устроил, подходил к концу, потому что огонёк уже успел добраться до основания фильтра. Поэтому Пьеро выбрасывает размокший бычок на несколько метров вперёд, делая абсолютно безразличное выражение лица. — Приготовься к разочарованию, всяк сюда входящий. Пьеро цитирует Данте, слегка видоизменяя строчки, когда толкает корпусом массивную входную дверь. Эта дверь тоже может считаться своеобразными вратами ада, прямо как в «Божественной комедии». *** Пьеро не понимал, почему, имея огромное количество золота на банковском счете и кучу наличных в карманах, он не может позволить себе, например, нихера не делать. Этот риторический вопрос всплывал в его голове каждый раз, когда он начинал нервно постукивать костяшками пальцев по собственной коленке, в очередной раз замечая, что в этом театре никто, блять, не старается. Вроде бы, казалось, их труппа существует далеко не первый год, некоторые из них так вообще выросли из маленьких мальчиков и девочек, подкидышей и найдёнышей, закинутых на задворки театра умирать от холода или голодной смерти. Они существуют во всей этой творческой помпезности из года в год, так же, как и он, так почему же ЭТО повторяется из спектакля в спектакль? Можно было бы сказать, что Пьеро просто хуёвый руководитель, но дело в том, что он никогда и не хотел стоять во главе процесса. Просто выполнять чужие приказы ему хотелось ещё меньше, чем тратить собственные нервные клетки в попытках выстроить хоть что-то адекватное в этом цирке уродов. — Дорогая моя, — вздыхает он, прерывая «живую куклу» на середине её монолога, — мне кажется, что ты не совсем поняла, что именно должна проживать в этом моменте, не так ли, chérie? Куколка с весьма симпатичным лицом напрягается, решая, стоит ли ему что-то отвечать. Пьеро был мудаком, но мудаком талантливым и имеющим вес, поэтому общение с ним всегда имело свои последствия и риски. Пьеро спускает длинные ноги со спинки зрительского стула, быстро забирается на сцену и берёт девушку за руки, смотря ей прямо в глаза. Она, похоже, бледнеет от напряжения, если постараться, можно почувствовать все до единой мурашки, бегущие по её коже. — Послушай, — спокойно говорит брюнет, — твоя сцена — это переключатель, разводная стрелка в истории. — Он сжимает её ладони сильнее, — Понимаешь? — Она слабо кивает, с опаской смотря на слишком уж дружелюбного по меркам всего театра мима. — Знаешь, что может случиться, если летящему на тебя поезду вовремя не перевести стрелку? Он собьёт тебя нахер. Он отпускает её руки и делает несколько вальяжных шагов в сторону. — Мы же не хотим, чтобы нас сбил поезд? — он мило улыбается, делая приглашающий жест, задевая пальцами подол собственного фрака, накинутого поверх всё ещё сырой футболки. Отец учил, что репетировать всегда нужно в сценических костюмах, чтобы снять собственную личность и иметь возможность стать кем-то другим. — Давай, давай, заново. Он жестом подзывает актрису к центру сцены, не меняя своего положения. Девушка глубоко вдыхает и начинает монолог, но в этот раз Пьеро собственнически перемещается по сцене, осматривая её со всех сторон. — Осанку прямее, — он нисколько не стесняется перебивать человека на полуслове, — Что вообще за поза? Используй руки, они не так просто тебе даны. Вот так, например, — он максимально выпрямляется, вытягивая шею, при этом естественно расслабляя торс и конечности. Он цитирует её строчки так, будто знает наизусть всю пьесу, не только собственный отрывок, мягко жестикулируя руками, когда это действительно уместно. Девушка кивает, напряжённо пытаясь усвоить всё, что вываливается на неё огромным снежным комом. — Ну вот видишь, а всего-то нужно хоть немного включить воображение, заложенное в твоей очаровательной кудрявой голове, — устало вздыхает он через двадцать минут, когда игра стоящей на сцене девушки уже начинает походить на что-то «более-менее». — Будь добра, к следующей читке я жду результат. Она кивает и стремительно покидает сцену, а Пьеро устало опускает ноги с её края. Рука по привычке тянется к пачке в нагрудном кармане, он зубами вытаскивает всё ещё влажную сигарету, кажется, абсолютно не обращая внимания на окружающий мир, потому что в этой жизни нет ничего важного. — Ещё одно чертово движение, Пьеро, — раздаётся рядом спокойный мужской голос, как только он щёлкает колесиком зажигалки, — и будешь драить награды театра своего отца все оставшиеся недели месяца. Пьеро кривится и показывает управляющему средний палец. Но сигарету всё-таки убирает. *** Поздняя осень была нелюбимым периодом не только Пьеро — Карабас-старший становился мрачнее и требовательнее в тысячу раз, и под его раздачу попадали абсолютно все обитатели «Золотого Ключика». Буратино удалось каким-то совершенно невероятным образом совмещать работу в театре с работой в казино по ночам, и, признаться, работать барменом и официантом ему нравилось куда больше, чем актёром. В отличии от помпезных и эксцентричных обитателей театра, которых с горем пополам ему удалось запомнить спустя тройку месяцев жизни в «Золотом Ключике», Буратино подниматься по карьерной лестнице актёрского мастерства не спешил, да и в целом никогда не был в этом заинтересован. В чем он действительно был хорош и незаменим – так это в физической силе, не смотря на свой крайне невнушительный внешний облик. Поэтому он с удовольствием принимал участие в работах за сценой, где воздух был пропитан ароматом свежесколоченных досок и краски. Он без видимого напряжения поднимал тяжёлые декорации, ощущая в конце очередного рабочего дня приятную тяжесть и лёгкую дрожь мышц от усталости. Тишина подсобок же позволяла ему сосредоточиться на ритме собственного дыхания, удовлетворённого тем, что он делает что-то действительно значимое для этого места. Но при этом он со смущением, от которого неизменно теплели щёки, на виду у всех проговаривал реплики, которые были положены его персонажу. И, в то время как он после каждой реплики неконтролируемо покрывался испариной, Пьеро же, кажется, его полное отсутствие таланта никак не беспокоило. По крайней мере, он никак не реагировал, что было скорее хорошим знаком, чем плохим. Пьеро в жизни и Пьеро на сцене язык не повернулся бы назвать одним и тем же человеком. Только вот если Пьеро на сцене можно было в последнее время увидеть достаточно часто — его точёная фигура то тут, то там мелькала под софитами; Пьеро вне сцены пропадал со всех радаров еще до того, как появлялась необходимость к нему обратится, даже по рабочему вопросу. Это исчезновение оставляло после себя лишь слабый звук шагов в пустых коридорах театра и едва уловимый шлейф чужого парфюма. Сейчас же Буратино был занят перетаскиванием очередных коробок, которых, казалось, в «Золотом Ключике» было бесконечное множество, иначе чем ещё объяснишь такое невообразимое количество декораций, которые можно было обнаружить в подсобке размером в целый этаж. Он уже как-то разбирал его, однако осилить до конца уборку в одиночку так и не смог. Как оказалось, декораций у театра за всё время его существования накопилось до возмутительного много. Его руки, давно привыкшие к грубой работе, ощущали привычную шероховатость картона и вес содержимого — смеси металлических деталей, пахнущих ржавчиной, и мягких тканей, пропитанных ароматом пыли, старого бархата и сухих цветов. Каждый его шаг по доскам пола отзывался лёгким скрипом — в этом крыле давненько не было ремонта; пот, стекающий по спине, неприятно холодил кожу, но одновременно приносил странное удовлетворение. Ничего не прочищает мозг лучше, чем физическая нагрузка. Он без проблем пересекает пролёт лестницы, виртуозно перекидывая вес на ведущую руку, чтобы уже через секунду в него кто-то врезался. Не ожидая удара под дых, Буратино едва удерживает равновесие, с одной только божьей помощью оставаясь на каменных ступенях. Однако его идеальная картонная башня даёт трещину: несколько верхних блоков коробов срываются и с грохотом валятся прямо ему под ноги, разнося шум содержимого по всем этажам здания. — Ой-ой-ой, прости-прости! — Мальвина (ну а кто же ещё) потирает ушибленную голову. Её голубые кудри слегка растрепались от столкновения, но голос звучит по-настоящему виновато. Она неуклюже пытается подобраться ближе к его ногам, чтобы вернуть одну из коробок на место, но явно не ожидает, что её вес окажется куда больше, чем она может поднять. — Ты что там такое несёшь? Её голос настолько удивлённый, что Буратино издаёт смешок, после чего решает сделать небольшой перерыв. Он ставит коробки на пол и, пользуясь случаем, разминает затёкшее плечо. — Ничего из того, что могло бы тебя заинтересовать, — он улыбается ей светлой улыбкой, — Господин Карабас дал поручение до выходных найти всё, что есть из подходящих материалов, чтобы декораторы придумали, как можно всё это использовать повторно, — он пожимает плечами, — вроде как кто-то из спонсоров вложил меньше денег, чем должен был, это мне так господин Артемон сказал. — Понятно-понятно, — Мальвина нахмурилась, — мне вот ничего такого почему-то не говорил. — Именно поэтому коробки сейчас несу я, а не ты, — с улыбкой отвечает ей Буратино. Мальвина не спорит, в целом согласная с его комментарием. — Куда ты так спешила? Тебе очень повезло, что я удержал равновесие. — Доброжелательно интересуется Буратино, вновь начиная выстраивать пирамиду из коробок, чтобы потом было удобнее их взять. Конечно, если бы не встреча с Мальвиной, закончил бы он уже совсем скоро, возможно, ещё до начала вечерней читки. — Кажется, Пьеро меня избегает, — вдруг невпопад начинает Мальвина, и её голос едва заметно дрожит. Она садится на край одной из коробок, которая стоит дальше всего от Буратино, и нервно поправляет свои идеальные голубые локоны. — Я уже добрую неделю пытаюсь его расшевелить, но он как чёртова тень отца Гамлета в этом театре. Буратино сочувственно пожимает плечами, показывая всем своим видом, что не имеет ни малейшего понятия о сравнениях, которые использует Мальвина. — Я пыталась поговорить тысячу раз, но он все время отмахивается от меня, будто я пустое место, — Мальвина надувает румяные щёки, и Буратино отмечает, что это, пожалуй, первый раз за несколько месяцев, когда она действительно выглядит на свой возраст. — Говорит, что всё нормально, но я же знаю, что это не так. Он такой болван, у меня слов нет. Она явно злится, отчего под глазами залегают мягкие тени, но её голос тут же смягчается. — Но я его так сильно люблю. Я боюсь, что он снова сломается. Боюсь, что однажды он уйдёт на перерыв, и просто к нам не вернётся. Буратино замирает, его руки застывают на приоткрытой коробке. Сердце непроизвольно колет — а что, если Мальвина права? Он знает Пьеро далеко не так хорошо, как она. И не так долго. Пока всё, что дала ему их связь как соулмейтов, — тонну головной боли и осознание того, что этот гениальный идиот на самом деле настолько хрупкий, что треск битого стекла не заставит себя долго ждать, если на долгое время оставить его на краю. «А ещё — возможность безнаказанно влиять на его поведение», — мелькает в голове хитрый внутренний голос. «И ещё — наполнение твоего жалкого существования хоть каким-то смыслом», — добавляет сердце. Буратино отмахивается от непрошенных мыслей, пытаясь сосредоточиться на том, что сейчас более реально. Пьеро, скорее всего, избегает и его тоже, только вот причиной этого, скорее всего, является их недавний слишком откровенный разговор на заднем дворе. — Да, он... действительно странный в последнее время. Я тоже заметил. В плане... — Буратино пытается подобрать правильные слова, чтобы Мальвина поняла, что он имеет ввиду. — Ещё более странный, чем обычно? Возможно ли это вообще. Мальвина пропускает улыбку краем губ, так что Буратино расслабляется под её мягким нежным взглядом. — Я не думаю, что тебе стоит переживать о нём, — Буратино отряхивает ладони и небрежно обтирает их о рубашку. Он весь в пыли и деревянной крошке — не мешало бы заглянуть в душ перед репетицией. — Я не знаю в этом мире ещё одного такого человека, который любил бы себя настолько же сильно, насколько и ненавидел. Он ничего не сможет себе сделать, я это знаю. Мальвина улыбается, но глаза её остаются обеспокоенными. Всё равно не убедил. — Ты отличный парень, ты знаешь? Буратино пропускает комплимент мимо ушей, возвращаясь к коробкам. Вряд ли господин Карабас обрадуется, если его поручение так и не будет выполнено в те временные рамки, которые он установил. Какое-то время Мальвина просто молчит, наблюдая, как коробки восстанавливаются им в геометрически ровную стопку. — Ты же скажешь ему, что я волнуюсь? — Буратино переводит на неё недоуменный взгляд. — Я думаю, у тебя куда больше шансов до него достучаться, чем у меня. Буратино хочет улыбнуться, и сказать, что это не так, но Мальвина, кажется, говорит вполне серьёзно. Поэтому он просто кивает. И, в целом, понимает, что она не так уж и не права в своём предположении. *** Читка подходила к концу, и, казалось бы, на первый взгляд, совершенно без происшествий. Пьеро всё ещё ненавидел своё расписание дня, оно по-прежнему его угнетало. Но Л’Ивси пообещал, что в этот год его не будет так крыть по осени, если он сможет дать их лечению шанс. И он дал. Таблетки глушили больший спектр его эмоций, он стал медлительным, вечно сонным и теряющим концентрацию зачастую прямо во время разговора. Но такая уж цена у ментального здоровья. Заплатки на психику в обмен на лёгкий дискомфорт. Если всё это нужно пережить, чтобы перестать, наконец, ловить приходы и суицидальные мысли, обнимаясь с могильным камнем по трое суток к ряду (начиная с дня годовщины), то, может, это не так уж это и хуёво. Звучит как минимум выполнимо, стоит попробовать. Пьеро залипает на рампу, сегодня она отдает холодным светом, и он становится похожим на каменное изваяние. Хуёво, конечно, слышать собственные деструктивные мысли или видеть мёртвых родственников, но не слышать внутри себя ничего после нескончаемого внутреннего гула — хуёво не меньше. Это пугает. Пьеро ненавидит страх, потому что он делает его уязвимым. — Посмотрите только на нашу королеву драмы, — раздаётся наглый голос, который Пьеро предпочёл бы не слышать ближайшие лет так никогда. — Вместо того чтобы работать над собственными косяками в пьесе, он, по обычаю своему, ничего не делает. — На короля драмы, вообще-то, — спокойно поправляет его Пьеро. В голове что-то шевелится. Знакомое, но едва забытое им чувство, заставляет его остро парировать в ответ. — В чём дело, Арлекино, соскучился? Неужели стало так одиноко спать вечерами, что ты решил вспомнить о существовании старых друзей? Он был абсолютно прав. По известным причинам ни Пьеро, ни Арлекино не горели желанием видеть друг друга, стараясь избегать встреч в театре. Все их взаимодействия сводились к рабочим читкам и премьерным спектаклям, а в остальном — успешные попытки строить своё свободное время вне системы координат друг друга более чем устраивали обоих. Так что же ему нужно? Прервать такую шикарную традицию. Мускул на подвижном остром лице Арлекино дёрнулся, как и крылья его носа. Ого, да быть такого не может. Так Коломбина что, не соврала? Хотела сказать именно то, о чём Пьеро на мгновение подумал, прежде чем остановить её и не позволить этим словам стать осязаемыми, реальными? Они действительно расстались. Пьеро чувствует мстительное, ядовитое удовольствие, расползающееся по его венам. И радость от этого осознания. И правда, почему это в этом театре хуёво всегда должно быть только ему одному? Столько он ждал этого момента? Года два, может быть, три? Или это было вечность назад? Его жизнь меняется, а он не очень-то хорош в причинно-следственных связях и в ведении статистики собственных жизненных унижений. Всё ещё удивляет тот факт, что он больше не чувствует в себе желания бросить всё и сбежать вместе с Коломбиной из этого проклятого города туда, где у них ещё может быть хоть какое-то будущее. Приятно осознавать, что будущего теперь нет не только у него одного. — Оу, прости, mon ange, — подъёбывает Пьеро, обращаясь к рыжеволосому так же, как к нему всегда обращалась одна лишь Коломбина, чьи французские корни давали о себе знать мелькающими здесь и там фразами и акцентом. Арлекино дёргается, как от пощёчины. — Повезёт в следующий раз. — За языком своим поганым следи пока я тебе его не вырезал, Пьер. — громогласный голос Арлекино привлекает внимание последних зевак, до этого игнорировавших привычную стычку. Казалось бы, от такого голоса способен заледенеть сам воздух. — Я смотрю на правильных колесах ты стал куда более смелее, чем был до этого. — Ага, попробуй как-нибудь тоже, тебе будет полезно, — Пьеро показательно зевает, давая понять, что разговор его утомляет, а потом возвращает на лицо свою дежурную ухмылочку. — Торкает от алкоголя, конечно, значительно меньше, зато побочек в виде рвотного рефлекса при виде тебя, как видишь, все же удаётся избежать. Арлекино хватает ухмыляющегося Пьеро за грудки, протаскивая его через добрую половину сцены к импровизированной декоративной колонне. Та выдерживает удар одним лишь только чудом, об этом говорит то, насколько сильно она качается, приведённая в движение резонансом от столкновения с чужим телом. Буратино хочет вмешаться, но на его руку вдруг опускается маленькая тёплая рука Мальвины, тут же пресекая его необдуманный порыв. Девушка качает головой, смотря ему прямо в глаза. — Если полезешь к ним сейчас – огребешь не только от Артемона, но потом и от самого Пьеро, — она успокаивающе сжимает его пальцы. — Дай им разобраться. Ты не поможешь. Буратино кивает, на что получает от девушки одобряющую полуулыбку. На месте он остаётся, но это не означает того, что он согласен со всем происходящим. Буратино чувствует острое чувство несправедливости, жрущее его изнутри. Здесь что, подобное поведение считается порядком нормы? Дело ведь не в том, что он хотел бы заступиться за своего соулмейта (всем более чем понятно, уж кто, а он себя в обиду точно не даст), а в том, что всем, абсолютно всем вокруг, присутствующим сейчас в зале, было сказочно наплевать. Пьеро продолжает нахально ухмыляться, пытаясь игнорировать отбитый о колонну позвоночник. Прищур его глаз становится лисьим – защитная реакция его нездоровой психики включается мгновенно. Напали – бей в ответ. Не важно как, главное по-сильнее. — В чем твоя проблема, Артур? — он скалится, ответно делая акцент на чужом имени, искренне пытаясь держать себя в руках. Получается плохо. Желание выплеснуть все свои скрытые обиды на попавшегося под руку Арлекино в конечном итоге побеждает здравый смысл. Чем он рискует? Артемон накажет? Пф. Мы это уж проходили. — Не нравится быть неудачником? Арлекино снова его стрясывает, да так, что Пьеро чувствует едва ощутимое, лёгкое головокружение, после чего его притягивают за ворот рубахи очень близко к чужому перекошенному лицу. Он видит маниакальный блеск в чужих глазах. Страшный блеск, глубокий. Рыжеволосый шут не просто так играет сволочей, он такой и в жизни. Уж он-то точно знает, был свидетелем чужого падения с высокой башни жизненного успеха. Побелевшие от времени шрамы в уголках чужих губ наглядное тому подтверждение. В этом театре нет здоровых людей, они здесь попросту не выживают. — Ты думаешь ты забавный, Пьер? — он шипит, выплевывая слова, так, что его еле слышно, однако вокруг стоит такая гробовая тишина, что все слова выстрелами разносятся по залу, подхваченные акустикой, — только ты не забавный. Ты – ебучее разочарование. Для театра, сцены, собственной семьи, даже для неё. Думаешь никто не знает, что скрывается под твоей маской вечно объебанного, прости господи, «грустного принца»? Гниль и разложение. Одиночество и смерть. — Арлекино опасно щурит глаза, интонация его слов – сплошная угроза. — Не был бы ты сынком босса, тебя бы давно разорвали на части, потому что здесь тебя все ненавидят. И мириться с твоими подростковыми ублюдскими замашками никому здесь не нужно. Пьеро почти не слышит пробежавшие шепотки вокруг из-за стучащей в висках крови. Буратино сильнее сжимает руку Мальвины. Та не выглядит удивленной происходящим, только смотрит она далеко не на сцепившихся парней, а на застывшую каменной статуей Коломбину. — Ого, ну наконец-то мне хоть где-то пригодилось то, что я сынок босса! — Пьеро сладко улыбается, наслаждаясь раздражением своего собеседника. Видал на своём веку людей и по-страшнее. Все знают, что когда собака ранена и ей страшно – она кусает. — А я так переживал, что мне это так и не пригодилось в жизни. — Не надо, Арли, — раздаётся тихий, умоляющий, но едва различимый голос. — Отпусти его. Арлекино мгновенно кидает взгляд в сторону раздавшегося голоса. Красавица Коломбина выглядит ещё бледнее, чем обычно, а под её глазами залегли нездоровые тени. Буратино мог поклясться, что заметил её опухшие от слёз глаза. Проходит добрые две минуты в гробовой тишине. В воздухе витает напряжённость, заворачивающаяся в тугой плотный узел. На них смотрит с десяток глаз, как за действиями фокусников в приезжем цирке — Арлекино кривит губы и через силу кивает ей, отворачиваясь в сторону Пьеро, и неохотно, но все же отпускает, делая пару шагов назад. Пьеро твёрдо встаёт на ноги, поправляя сбившийся на шее шарф, и картинно шмыгает носом. — Ты всегда был эгоистом, чертов мудак. — плюет Арлекино в его сторону, но его голос все ещё звучит громче, чем весь имеющийся фоновый шум. — Неудивительно, что она ушла от тебя. Пьеро отвечает оскорбительной усмешкой. Они проходили это добрую тысячу раз, попытки Арлекино самоутвердиться за счёт его нездоровой привязанности к зеленоволосой балерине с годами совершенно не менялись. Только вот привязанность-то теперь бывшая. Думать об этом в подобном ключе намного приятнее. — Ты думаешь, ты её любил? — Пьеро смотрит на пульсирующую вену на чужой шее, на едва различимую зацепку на его свитере, после переводит взгляд на точёное лицо бывшего друга, но совершенно точно не смотрит на Коломбину. Он даже не осознаёт до конца, что говорит о ней в прошедшем времени. — А я думаю тебе просто нужно было потешить своё непомерное эго. Не удивительно, что в итоге она бросила нас обоих. Внезапно Арлекино набрасывается на него. Удар получается расторопным и преступно быстрым для адекватного парирования. Реакции Пьеро хватает лишь на то, чтобы уклониться на жалкий миллиметр, так что он всё же получает мощный удар в плечо, который заставляет его покачнуться. Он не успевает среагировать и во второй раз – устремить ответный кулак в сторону Арлекино, потому что повторного быстрого нападения снова не ожидает. И тут же дорого за это платится – следующий удар приходится прямо по его лицу, рассекая нижнюю губу. Кровь мгновенно брызгает, солоноватый вкус пробивается в рот, и Пьеро почему-то чувствует не боль, а волнение, которое смешивается с ядовитом удовлетворением. Он наконец-то смог его достать. Смог выбесить настолько, что он показал свою истинную натуру. Однако это чувство длится недолго. Сердце бьётся быстрее, адреналин рваными волнами начинает растекаться по крови. Они оба лишаются остатков контроля, оставляя одну голую, взращённую долгими годами ненависть и всепоглощающий, разъедающий гнев, заставляющий их заносить друг над другом кулаки. Разъярённый, Пьеро бросается вперёд, направляя удар в сторону грудной клетки. Хочешь минимизировать собственный ущерб – заставь подонка потерять воздух. Арлекино реагирует быстро, но всё ещё недостаточно – Пьеро всегда соображал лучше, чем он. Он успевает развернутся боком, чтобы избежать прямого удара в грудь, но не рассчитывает того, что кулак тут же поменяет траекторию и впечатается прямо в его лицо. Рыжеволосый шут спешно хватается за занавес, чтобы удержать равновесие, потому что сила удара заставляет его едва ли не повиснуть на них. — Хватит! — наконец рычит Артемон, молча до этого наблюдавший за происходящим. Никогда точно не знаешь, перерастёт ли словесная слока в полноценную драку. Он выскакивает на сцену мгновенно и хватает за ворот рубашки Арлекино, потому что он первый попадается под руку. Тот уже успевает принять боевую стойку, но из-за этого лишается возможности нанести очередной удар. Рыжеволосый дезориентируется, едва не запинаясь о раскиданные на полу провода, и оказывается вне доступа Пьеро, который неотрывно следит за ним тяжёлым взглядом из-под челки. — Если кто из вас сделает сейчас хоть ещё одно движение, — Артемон говорит спокойно, но его голос, будто собачий лай, отскакивает от стен и бьёт по ушам. — Я применю силу. Шаг назад, оба, быстро! Они нехотя отходят ровно на шаг, задыхаясь и стараясь восстановить дыхание. Арлекино крепко сжимает кулаки от кипящего внутри раздражения, а его опухшая скула стремительно наливается цветом. Пьеро кривится от боли в губе, после чего сплевывает под ноги кровь. Лишь бы зубы были целые. Он игнорирует прожигающий взгляд Артемона, как и многие разы до этого, разворачивается на каблуках и стремится покинуть сцену. — Я не давал тебе разрешения двигаться, Пьеро, — раздраженно бросает ему в спину Артемон, — ты знаешь правила. — А ты меня заставь, — Пьеро вытирает кровь с губы рукавом рубашки. На адреналине он всегда без тормозов, абсолютно не умеет давать задний ход. Артемон щурит глаза и уже через мгновение оказывается за его спиной, чтобы тут же скрутить его руки. — Полегче, идиот, — Пьеро чувствует боль в заломанных суставах, поэтому его лицо кривится от неприятных ощущений, — Я понял, понял. Отпусти. — Ты переходишь все дозволенные границы, — Артемон и не думает его отпускать. — Синьор будет очень рад тебя видеть. Пьеро меняется в лице, бледнеет, мгновенно становясь, кажется, белее театральной краски на своём лице. — Быстро разошлись все по комнатам! Если у вас так много свободного времени, чтобы стоять тут и пялиться, я найду каждому применение. — произносит Артемон, устремляя взгляд в сторону «живых кукол». Взгляд, в котором не было ни капли снисхождения. — Арлекино, если когда я вернусь, ты сдвинешься хотя бы на сантиметр, очень сильно пожалеешь. Артемон выводит поникшего Пьеро из зала, скрываясь от многочисленных взглядов в темноте продолговатого, бесконечного, на первый взгляд, коридора. — Ну что, надеюсь теперь ты наконец-то довольна? — раздается холодный голос Мальвины. Все присутствующие поворачивают к ней голову. Мальвина выглядит ледяной принцессой, заносчивой сукой и ребёнком шестнадцати лет одновременно. Только вот взгляд её способен прожечь дыру. Коломбина ничего не отвечает и выглядит потерянной, настолько, что Буратино даже становится совсем немного её жаль. *** Уж где и хотел бы Пьеро оказаться, но только не в этом месте. Кабинет отца никак не менялся последние десять лет, хотя с последних разов, когда Пьеро тут был, полки заметно пополнились толстенными фолиантами. Он знал, что Карабас провёл в этом кабине больше половины своей жизни, чисто из принципа не снимая со стены дебильное по своей природе полотно – изображение какой-то совершенно идиотской картины очага с чугунным котелком. Данный холст настолько был не к месту в рамках строгой рабочей атмосферы кабинета, что вызывал вопросы у всех, кто в этом помещении когда-либо находился. Маленькому Пьеро Карабас отвечал когда-то совершенно просто: «это дань собственному упорству и силе духа». Пьеро не знал зачем такому человеку как Карабас необходимо напоминание о том, что сила духа у него есть, да такая, что хватило бы на весь театр, но к причуде собственного старика относился более чем благосклонно. Кто-то коллекционирует марки, кто-то вдыхает мет, кто-то пялится на старое бесполезное полотно — у всех свои слабости. — Садись, — Карабас нарушает тишину и даже не поднимает на него головы. — Постою, — спокойно парирует Пьеро даже не задумываясь насколько до автоматизма у него дошла привычка отвечать ему наперекор. Наступает давящая тишина, Пьеро складывает руки на груди, пытаясь не проецировать на себя царапающий звук кончика ручки по бумаге, чтобы не испытывать в очередной раз эти волны мурашек по коже. — Мы с тобой работаем в бизнесе человеческих несчастий, Пьер, — Карабас доводит строчку своим идеальным каллиграфическим почерком и откладывает ручку в сторону, наконец-то переводя взгляд на сына. Он в первый раз кажется настолько уставшим, что морщинки в уголках его глаз будто бы становятся заметнее. — Находимся во власти ограниченных ресурсов. — Как поэтично, сэр. Карабас не был бы Карабасом, не выражай он свои мысли поэтически. Он пропускает колкости мимо ушей. — Я воспитывал тебя как мог, но, кажется, ты до сих пор не запомнил самого главного. В любой ситуации наша семья держит лицо. А не машет кулаками, как деревенщины «Страны Дураков». Отец на удивление спокойный, поэтому сказанное остается каким-то неприятным послевкусием на языке, словно от кислой конфеты, стоит добираться до её сердцевины. — Я подбил ему глаз. — Спокойно парирует Пьеро. — Это не было бы поводом для гордости, даже если бы ты подбил ему оба, — Карабас устало снимает очки и потирает глаза, — Ты знаешь, что ты должен был сделать. — Уничтожить морально. — Пьеро хмыкает и сжимает собственное предплечье, ещё больше закрываясь. Карабас не отвечает, кажется, вполне удовлетворенный услышанным. Вот тебе и многолетние нотации, не прошедшие даром. Пьеро задерживается на месте, не шевелясь, пока не понимает, что, отец, кажется, вовсе и не собирается больше продолжать с ним разговор. — Я хотел ему вмазать и я вмазал, — бросает он на прощание и направляется в сторону выхода. — Держать лицо, — спокойно повторяет Карабас и возвращается к своим документам. Пьеро понимает, что все его слова, что он сейчас бы не сказал, будут звучать для отца как детская отмазка. Особенно те, где он поступает так ради собственной чести. Саднящая губа со смазанным гримом прямое тому доказательство. Пьеро почему-то не уходит и неловкую тишину прерывает мерное тиканье часов. Он рассматривает жилистые руки своего отца и не понимает, когда этот человек стал для него настолько чужим. Они ведь любили друг друга, там, в другой жизни. — Скоро годовщина, — Карабас не поднимает на него взгляда, но слова прибивают Пьеро гвоздями к полу, — Если ты захочешь, я иду к ней послезавтра. Пьеро впивается ногтями в собственные ладони, чтобы боль помогла ему не уйти в истерию. Он молча кивает и, ничего не отвечая, покидает кабинет. Отец каждый год повторяет ему одно и то же. Он не приходит. *** Пьеро шестнадцать, он одет в идеально выглаженный чёрный костюм тройку, свежую белую бабочку, в его руках огромный букет розовых лилий — любимые цветы его сестры. Подобные букеты он дарил ей на день рождения и просто так, потому что захотелось, но сегодня — особенный день, потому букет обернут чёрной траурной лентой. Небо Голден Кей, в отличии от Пьеро, плачет, дождь моросит с самого утра, хоть утро по сути ещё и не наступило. Сейчас четыре часа, изо рта идёт плотный пар, октябрь в этом году действительно выдался холодный. Пьеро не чувствует ни холода, ни онемевших пальцев, он вообще ничего не чувствует. Всего лишь несколько часов назад (это ведь было совсем недавно, правда?) ему насильно отмывали руки от крови, потому что в состоянии шока Пьеро был способен разве что на нелепый, жалкий скулёж. Мыслей в голове на тот момент у него уже не было, они все вышли из него вместе с истошным криком внутри зеркальной комнаты. Почему она? Почему именно Лотти? Шарлотта всегда была светом и радостью этого дома, надеждой и любовью, поддержкой и опорой его хрупкого, примитивного существа. Она была его вдохновением, смыслом жизни и причиной бороться, а теперь её нет, её мертвое тело лежит в дорогом деревянном гробу, украшенном белыми свежими цветами, которые кажутся ещё более безжизненными на фоне серой мокрой земли. Процессия была просто мучительна. Пьеро сдерживает дрожь в изрезанных пальцах; некоторые, особенно глубокие осколки пришлось из него вытаскивать пинцетом, а порезы после — зашивать семейному доктору, только он этого совершенно не помнит. Израненные осколками разбитых зеркал руки едва способны удержать букет, но он через боль вцепляется в него мертвой хваткой. Отец идёт чуть впереди от него, так же как и всегда одетый с иголочки. Но это первый раз в жизни, когда Пьеро видит его подавленным. Он, естественно, держит лицо, но в какой-то период времени кажется ему обычным, земными человеком. Не владельцем театра «Золотой Ключик», ни вторым по значимости в городе человеком, а просто отцом. Он созвал процессию в возмутительно короткие сроки, настолько, что Пьеро понял, что они на семейном кладбище только лишь когда увидел через плотный густой туман очертания готичного склепа, в котором были похоронены его мать и бабушка. Шарлотта выглядит спокойной, ей, кажется, даже успели сделали посмертный макияж, потому что Пьеро замечает привычные для неё розовые щёчки. Он думает, что она спит, в глубине души очень надеется, что она спит, но Лотти всё не просыпается, а на её руке светится уродливый рваный след от вскрытия вен. Пьеро тошнит. Он почти что роняет букет из рук, когда перед глазами вновь встаёт картина её бледного тела в луже алой крови. Да не может этого быть. О случившемся знает всего лишь пара верных Карабасу людей — они все тут, безликие свидетели начала конца его жизни. Пьеро некоторых видит в первый раз, кого-то — во второй, максимум в третий, но все эти люди не имеют никакого отношения к его семье, тем более — к Шарлотте. Однако именно они — свидетели её похорон. Молчаливые незнакомцы, провожающие её в последний путь. Шарлотта заслуживала всего в этом мире, но уж явно не тайной похоронной процессии впопыхах. Весь их бесконечный путь сопровождается губительной, разъедающей тишиной. Они проходят в плотном густом тумане через кладбище, и Пьеро краем глаза замечает усиленную охрану по периметру. Как же это похоже на отца — даже сейчас печётся о своей репутации. Будет очень некстати, если кто-то узнаёт о самоубийстве в его доме в период выборов на пост мэра госпожи Кроу. Они спускаются по готичной лестнице вниз, в глубину, и это обычно спокойное место сейчас ощущается необычайно враждебным — сырые стены давят, а воздух пропитан запахом остывающего воска от потухших свечей. Позолоченные фигуры различных святых, имён которых Пьеро так и не смог запомнить, попадаются на глаза слишком уж часто, будто бы раньше их тут не было — их пустые глаза, казалось, следят за каждым его шагом. Пьеро отмечает красивый позолоченный орнамент на вентиляционных решётках, задекорированных под античность, где завитки листьев и виноградных лоз переплетаются с изображениями мифических существ. Он старается смотреть куда угодно, лишь бы не на мёртвую сестру. Гроб ставят на постамент, как очередную инсталляцию в театре, в самый центр, чтобы холодный неуютный свет подсвечивал ключевую фигуру. И наступает оглушительная тишина. Отец начинает речь. Его голос абсолютно спокойный, такой же, как обычно — ровный, бесстрастный, словно он ведёт переговоры о сделке с очередным инвестором, а не говорит прощальную речь своей старшей дочери. Он произносит слова, да — тяжёлые, неподъёмные, полные скорби, но в его тоне нет ни единой эмоции, ни дрожи, ни даже паузы. Это всё, что она заслужила? Эту сухую формальность вместо настоящего горя? В тишине подземелья даже эхо падающих капель звучит более искренне. Пьеро в бешенстве, но его злость, подавленная стрессом, сворачивается в тугой эмоциональный узел, оседая на сердце ржавой проволокой, которая впивается всё глубже, будто забыв, что в его теле вообще существует выход. Ему нужно сказать что-нибудь тоже — он ведь её младший брат, но он чувствует лишь то, что спотыкается о слова, которые застревают в горле. Они так и не находят выхода, потому что он тупо стоит и лишь с ужасом смотрит на красивый дубовый гроб, в котором в цветочном саване лежит его любимая Лотти. Она не умерла. Это не может быть она. Пьеро шмыгает носом, на дрожащих ногах сокращая расстояние между собой и каменным постаментом. Он заглядывает внутрь гроба — неподвижная фигура сестры встречает его взгляд. Его захватывает животный ужас, потому что это она. Светится белизной своей фарфоровой кожи в холодном свете искусственной лампы. Пьеро сглатывает комок в горле, но никуда не уходит. Он едва поднимает рваным движением огромный букет — цветы шуршат лепестками, а воздух наполняется их сладковатым, едва увядающим ароматом — и складывает его в гроб, освобождая руки. Он не обращает внимания на то, что на бинтах от его резкого жеста уже выступили капельки крови. Он чувствует, как на него в этот момент устремлены абсолютно все глаза — отца, незнакомцев, даже статуй святых, — их взгляды жгут ему спину. Даже в такие глубоко личные моменты никто не может оставить его в покое. Пьеро встаёт на цыпочки, чтобы увеличить угол обзора. Холодными, дрожащими пальцами перебинтованной руки он касается её щеки. Холодная. Ужасно холодная, как мрамор колонн их театра в зимнюю ночь. Он чувствует подкатывающую к горлу тошноту, горькую, как желчь, и с трудом сдерживает рвотный позыв. Аккуратно заправляет ей за ухо фиалковую прядь волос, слегка пачкая их алым. От Лотти пахнет холодом, смертью и её любимыми карамельными духами. Пьеро изучает до боли знакомые черты её лица, пытаясь понять, что же в ней изменилось. Почему её принесли в этот холодный, промозглый склеп, где стены покрыты плесенью, а капли воды с потолка падают с монотонным, бесконечным стуком? Ей тут совершенно не место. Окружающий мир никогда не был особенно приветлив к нему, а теперь он его уничтожит. — Почему ты не забрала меня с собой? — шепотом говорит Пьеро, склоняясь над её неподвижным телом, — я бы пошёл за тобой куда угодно, ты же знаешь. Он трется носом о ледяную щёку, чувствуя, как её кожа, холодная и гладкая, как мраморная статуя, оставляет разве что не ожоги на его разгорячённой коже. И мягко касается губами её ледяных губ в коротком, холодном, абсолютно безжизненном поцелуе. Он не прощается, потому что его Лотти просто не может умереть. В гробу лежит фарфоровая кукла. Это не Шарлотта. *** Буратино находит Пьеро в его комнате, предварительно постучавшись три раза и получив едва слышное «иди к черту» в ответ. О том, что его соулмейт не закрывает дверь в дневное время суток, он узнал случайно, когда однажды Артемон поручил ему передать Пьеро одно из наставлений его отца. Естественно, самоубийцей он не был, потому сообщение о том, что его по срочным делам разыскивает владелец театра так и осталось чем-то невысказанным. Его бы все равно не послушали. — Привет, — Буратино говорит совершенно спокойно, будто бы врываться вот так вот в чужую комнату не являлось преступлением против личного пространства, — не помешаю? Пьеро сидит на широком подоконнике, подложив под себя босую ногу, и ничего ему не отвечает. Сигаретный дым, густой и едкий, окутывает его волосы и говорит о том, что сигарета в его руке далеко не первая. Он кажется каким-то помятым, пережёванным, и дело не только в неаккуратности всего его внешнего образа — тут что-то глубже. — Я думал отец никогда тебя не бил, — он специально бросает фразу, на которую Пьеро не сможет не отреагировать. — Какой у тебя IQ, ноль? — и Пьеро действительно реагирует. Ехидничает, исподлобья кидая взгляд на стоящего у входа блондина. — Мой отец слишком умён для того, чтобы использовать кулаки, он бьёт морально. Это всё… — он проводит рукой по губе, чувствуя жжение от раны, следом вытирая пальцы о край собственной одежды, оставляя на ней влажные следы от крови и сукровицы, — это Арлекино. Мы тут повздорили немножко. — Я видел, — даже если бы не видел, такую новость трудно было бы удержать в четырёх стенах. Теперь о них говорили в сорока четырёх, — мне жаль. — Мои губы или его подбитый глаз? — Пьеро довольно улыбается, будто бы подбитый глаз Арлекино — его сегодняшний трофей. — То, что вы не можете нормально поговорить. Пьеро умолкает и делает затяжку. После чего выпускает изо рта ровное колечко дыма, которое медленно тает в воздухе, и облокачивается головой на стену позади себя. — А ты смешной. Буратино поправляет свою потрёпанную кепку, пытаясь стряхнуть с себя липкое чувство неловкости, которое всё ещё ощущается под кожей из-за чужого взгляда. А казалось, что он уже привык. — Не было бы необходимости махать кулаками каждый раз при встрече, если бы этот разговор всё-таки состоялся. — Арлекино — грёбаный нарцисс с манией величия и садистскими наклонностями, дорогуша, — Пьеро искренне забавляет такая святая наивность и убеждённость в том, что любая задача имеет очевидное решение. Кажется, он даже немного скучал по нему. — Иди предложи ему светскую беседу или сеанс психотерапии, с удовольствием на это посмотрю. Буратино не сдерживается и закатывает глаза, чувствуя, как лёгкое раздражение разливается по венам. Если бы поговорка «в одно ухо влетело, в другое вылетело» была человеком, ею бы стал его соулмейт. — Я думал, вы подрались из-за девушки, а не из-за его садистских наклонностей, — блондин тянется вперёд и плавным движением забирает из рук вздрогнувшего от неожиданности Пьеро сигарету, после чего забирается с ногами на подоконник, занимая свободное пространство прямо напротив него. — Думаю, можно было бы и поговорить. — Ты пачкаешь мне подоконник своими грязными кедами, — Пьеро пропускает мимо ушей всё, что ему говорят, его голос звучит лениво и раздраженно, но всё ещё не враждебно. — Как будто ты когда-то сам здесь убираешься. Он замолкает и затягивается сигаретой, отмечая про себя в очередной раз, сигареты Пьеро куда мягче его собственного табака. Собеседник тем временем снова щёлкает зажигалкой, и комната наполняется свежей волной дыма, что лениво клубится под потолком, отражаясь в тусклом свете лампы. Сигаретный дым успокаивал бы его лучше, если бы в нём сейчас плескалось хотя бы пара литров алкоголя, как ни крути — трезвая жизнь Пьеро совершенно не нравится. Она лишает его защитного панциря, оставляя уязвимым под этим приглушенным светом и небезразличным взглядом напротив. Однако он первым нарушает тишину, его голос вдруг становится тише, почти задумчивым, с ноткой ностальгии, что редко просачивается сквозь его обычную броню сарказма. — Мы раньше были неплохими друзьями. Блондин переводит взгляд с уличного фонаря за окном на чужое лицо, останавливая глаза на свежих ссадинах и следах от побоев: видимо, Арлекино изначально метил в нос, но лишь по счастливой случайности разбил одну лишь губу, оставив её опухшей и рассечённой, с коркой запёкшейся крови. — Он всегда хорошо шутил, всем нравился, был типичным весёлым парнем. А потом он слегка съехал с катушек, когда chérie… — он вдруг осекается, морщась, словно откусив кислый лимон, и поправляет самого себя, — то есть Коломбина, присоединилась к нашему театру. И понеслось по наклонной. Не знаю тут ни одного человека, которому бы она не нравилась. — Мне, — вырывается у Буратино раньше, чем он успевает подумать, что именно хочет сказать; он кидает всю свою выдержку на то, чтобы не измениться в лице, не выдать скрутившуюся внутри едва различимую ревность и раздражение, и просто остается спокойным, уставившись в кончик сигареты, где тлел красный огонёк. — А ещё, кажется, Мальвине. Пьеро бросает на него заинтересованный взгляд, его брови слегка приподнимаются, а в глазах мелькает что-то хищное. — Мальвина тоже не рождественский подарок, но тебе же она нравится, — хмыкает Пьеро, разглядывая незамысловатые узоры на чужой рубашке. — Chérie куда интереснее, чем может показаться на первый взгляд, — он по привычке защищает её, даже не осознавая этого. — Да, она та ещё стерва, но разве это плохая черта характера? Буратино смотрит на него так, будто не верит, что он может говорить это серьезно. — Очевидно, что для тебя нет, раз ты её полюбил, — спокойно отвечает блондин, снова переводя взгляд на пейзаж за окном: удивительно, но он всегда смотрит в окна только из этой комнаты — в своей собственной спальне делать это неудобно из-за громоздкой кровати, что загораживает вид, оставляя лишь кусочек неба. — В любом случае, не имеет значения, кто и когда из вас двоих сошёл с ума и из-за кого. Вы всегда можете поговорить, когда надоест принимать удары собственным лицом. Пьеро закатывает глаза. — Эй, я серьезно, — настаивает Буратино, наклоняясь чуть вперёд, а его пальцы сжимают сигарету так, что пепел сыплется прямо на подоконник. — Я не знаю, что именно случилось, но я знаю, что ты сегодня ничего не делал. Если Арлекино просто хотел выплеснуть злость, мог пойти нарваться на Артемона. Пьеро едва сдерживает улыбку, представляя подобную картину. Арлекино, как и Артемон, были куда больше него по комплекции, и, в принципе, по логике может быть и можно было бы поставить их противниками. Только вот у Артемона было колоссальное преимущество в лице армейской подготовки за весьма не хрупкими плечами — именно поэтому его так боялись местные куклы: он никогда не наносил прямых травм, но выкрученные им суставы ныли добрый месяц. Пьеро знает это на собственной шкуре. — Я бы на это, конечно, посмотрел, но думаю, это не лучший пример, — отвечает он спустя некоторое время. — У Арлекино есть причины меня недолюбливать. Так что то, что он, как ты выразился, «срывает злость» на мне, — более чем нормально. За всё время, что мы знакомы, я много дерьма ему сделал. — Смею предположить, что он тебе — тоже, — мягко вставляет блондин, рассматривая чужую реакцию, — Не оправдывай чужую агрессию неумением оставлять обиды в прошлом. Это в итоге бьёт лишь по тебе. — Иногда говоришь, как мой мозгоправ, — Пьеро делает глубокую затяжку прежде чем выпустить дым из носа. — Вы случайно не родственники? Не думал податься в психологи в перерывах между казино и театром? — Никогда об этом не думал, — Буратино пожимает плечами. Не то чтобы у него была возможность когда-либо вообще задумываться о том, кем бы он хотел быть, с его-то образованием в пару классов. — Тебе разбили губу, а ты оправдываешь это тем, что заслужил, потому что когда-то что-то кому-то сделал в прошлом. — Не совсем так, мои мотивы более эгоистичны, — он складывает руки на колени, потому что просто не знает, куда их деть. — Моя жизнь — череда сцен, где я должен во всем быть идеальным, — Пьеро докуривает до фильтра и тушит бычок о край переполненной пепельницы, отчего пепел осыпается прямо на подоконник. — Но иногда мне хочется просто быть собой, без масок и ролей. Поэтому я не против того, чтобы получить временами от Арлекино пару-тройку тумаков. Такие вещи, как разбитая губа, выбивают меня из образа на какое-то время, и я чувствую себя обычным человеком, которому разбили губу. Она болит, понимаешь? — Пьеро касается саднящей, опухшей от рассечения губы, — Вот это прикол. — Должен кому? — спрашивает Буратино, но Пьеро лишь отводит глаза, хоть ответ и витал по комнате огромными красными буквами, как неоновая вывеска над дверью их театра. Не трудно будет догадаться. — Не пытался найти какой-нибудь другой способ быть собой? — Алкоголь? — собеседник поднимает на него чёрную бровь, — Наркота? — Что-то более трезвое и менее деструктивное. — Трезвость переоценена, — Пьеро вытягивает вперёд одну ногу, бесцеремонно проскальзывая касанием по чужому бедру по пути до стены, в которую в итоге и упирается босой ногой. — Ты предлагаешь мне другой досуг? Что же это интересно, вышивка крестиком? — Ты нравишься мне трезвым, — спокойно отвечает Буратино,— И да, если бы это тебе помогло, была бы и вышивка крестиком. — Чудак, — Пьеро издаёт короткий смешок, потому что действительно считает его забавным. Буратино хмурит брови и отступает. В конце концов, у Пьеро действительно уже есть психоаналитик, который получает за одну сессию кругленькую сумму, которая ему и не снились. Они молчат добрые пятнадцать минут, рассматривая неизменный пейзаж за окном, отмечая, что далекий огонёк старого городского маяка сегодня светит намного ярче, чем обычно. — Освободи для меня вечер четверга на этой неделе, — Пьеро прерывает тишину и убирает окончательно замёрзшую ногу под себя. — Хочу тебя кое с кем познакомить. Буратино лишь кивает, будто бы Пьеро не знает о том, что из дел у него обычно только театр да казино. *** Пьеро двигается сквозь мрак, и Буратино идет за ним следом, игнорируя то, как холодный северный ветер проникает в каждую пору его кожи. Они спускаются по винтажной лестнице, ведущей в парк, и Буратино не сразу понимает, где именно они находятся, потому что никогда раньше в этой части городского кладбища не был. Это закрытая территория, принадлежащая верхушке аристократии, поэтому могилы здесь всегда чистые и ухоженные, а цветы — самые свежие. Готический склеп встречает их витиеватой чёрной аркой, увитой серебристыми паутинками, поэтому с первого взгляда и не догадаешься, что если пройти чуть глубже за вычурным цветочным горшками с анемонами, откроется хитроумный спуск вниз. Буратино понимает, куда его ведут; можно было догадаться и раньше, лишь взглянув на внешний вид своего соулмейта: никогда в жизни он, кажется, не видел Пьеро таким отрешённым. Он успел увидеть большой спектр его эмоций — от ярких вспышек гнева до тихих улыбок, — но эта, напускная маска безразличия, была, пожалуй, страшнее чем любой из разливающихся из него ураганов. Пьеро почти не говорил с ним по пути на кладбище, лишь пару раз пошутил над торчащей прядью, которая выбилась из его причёски и упрямо лезла в лицо. В его руках был большой букет лилий, и поначалу Буратино решил, что его ведут знакомиться с какой-нибудь актрисой или престижной дамой, явно важной для его карьеры. На всякий случай он мысленно приготовился и к знакомству с психотерапевтом — кто знает, что за таинственного «кое-кого» он имел ввиду. Однако из всех мест Пьеро приводит его именно на кладбище, и то вскользь брошенное пару дней назад «хочу тебя кое с кем познакомить» теперь бьёт Буратино по голове чугунной кочергой с каждым шагом вниз по каменным ступеням. Они наконец оказываются у массивной двери, украшенной сложным готическим узором — переплетающимися розами из кованого железа. Прикосновение к дверной ручке, не менее вычурной, вызывает тихий, слегка зловещий скрип, будто сама дверь не желает впускать их в свои мрачные объятия. Когда дверь открывается, Буратино на мгновение замирает. Склеп, наполненный густыми тенями, встречает незваных гостей гробовой тишиной. Огромные арочные своды вздымаются к потолку, покрытому трещинами, а в боковых стенах чернеют ниши, где покоятся несколько каменных плит с высеченными на них золотыми именами. — Моя бабушка, — спокойно перечисляет могильные камни Пьеро так, будто читает сводку самых скучных новостей о Голден Кей — дед, отец моего отца, моя мать, которую я совершенно не помню, и моя... — он запинается, и Буратино надеется, что он сообразит, что не обязательно произносить вслух то, что причиняет тебе боль. Пьеро соображает. Его голос срывается лишь на миг, но он быстро берёт себя в руки. Буратино лишь замечает, как едва дрогнули мышцы на его лице, так что держится он неплохо. Пьеро смахивает с подсвечника слой паутины — не важно, как часто сюда приходили слуги, династия шкодливых паучков облюбовала это место ещё до того, как он родился. Он зажигает свечи по всему периметру склепа, после чего суёт зажигалку в карман пиджака, и его движения кажутся медленными, почти ритуальными. Свечи придают месту тусклый мистический свет, из-за которого тени тут же начинают танцевать на гранёных стенах. — Здесь моя сестра, — говорит Пьеро, его голос раздается в тишине, как длинный, громкий хлопок. В его словах звучит такая печаль, что Буратино чувствует, как могильный холод пробегает по его спине. Он не знает, что сказать, поэтому просто присоединяется к чужому молчанию. Слова здесь попусту излишни. Пьеро проходит в крайнюю правую часть — места тут не то, чтобы много, поэтому Буратино приходится его пропустить, отступая в сторону. Соулмейт останавливается у чёрной мраморной плиты, гладкой и холодной, на которой золотыми витиеватыми буквами выбито имя: «Шарлотта». Вокруг этого имени витает невидимый шлейф скорби, окутывающий всё пространство вокруг. Буратино чувствует горечь от чужой утраты, она пеплом оседает на корне языка, горькая и неотступная, и никуда ты её не уберёшь. — Мы были с ней очень близки, — продолжает Пьеро, прижимая к губам один из цветков букета, который принёс с собой. — Она всегда поддерживала меня, когда я считал, что мои тупые проблемы самые смертельные. — Он пропускает горьковатый смешок. — Всегда была рядом со мной, а я не смог заметить, что с ней что-то не так. — Она твоя сестра, — Буратино от неловкости ситуации не знает, куда деть руки, поэтому не находит ничего лучше, чем теребить край своей клетчатой рубашки. — Могу понять, почему твои проблемы для неё были важнее. — Мы поссорились с отцом. Очень сильно, как только похороны закончились, — Пьеро говорит буднично, будто рассказывает не о своей жизни, а о ком-то совершенно другом. — Он схватил меня за шиворот, затащил в свой кабинет и прочитал пятнадцатиминутную лекцию о том, как важно для репутации семьи сохранить её смерть в тайне. Мне, пиздюку, который только что потерял сестру, лучшего друга, мать и вдохновение в одном лице. Буратино сохраняет молчание, понимая, что этот монолог — то, что годами хранилось в чужой душе без права на выход. Хрупкий, почти интимный момент, — и меньше всего на свете хочет его испортить. Пьеро касается пальцами витиеватой буквы «Ш», выгравированной мастером, наверное, с особенной любовью, наблюдая, как золото мерцает, ловя отблески свечей. — Я тогда сбежал из дома. — Куда ты пошёл? — Да в целом никуда. У меня не было цели, — Пьеро любовно убирает с других букв невидимые пылинки, его пальцы нежно скользят по золотым линиям, повторяя их контур. — Только одна: убежать как можно дальше от реальности, заснуть, чтобы проснуться в мире, где всё это — ебучий сон, ночной кошмар. Как видишь, я всегда был драматичным. — Ты был подростком, — говорит Буратино мягко, словно пытаясь смягчить острые края чужой ненависти к себе. — А ещё — сыном уважаемого в городе человека. Как бы отец меня не бесил тогда, просить просто так он не будет. И тайные похороны без весомой причины тоже не организуют. — Он убирает пальцы от букв, поджимая при этом губы, — Сейчас я понимаю, что это просто раздавило бы его авторитет. Но я не прощаю. Лотти — не политический инструмент, она заслуживает лучшего отношения. — Далеко ты ушёл? — Буратино не отводит глаз от соулмейта, боясь пропустить хоть слово. — В «Страну Дураков». Там же «по счастливой» случайности познакомился с Дуремаром. — Торговцем дурью? — Буратино реагирует на это имя острее, чем хотел бы, отчего его кулаки невольно сжимаются, что вызывает у Пьеро заинтересованное поднятие брови. — Мой настоящий отец стал алкоголиком с его подачи, в итоге его обобрали до нитки. — Ой, брось ты. — Пьеро складывает букет лилий на каменный выступ перед могилой. Во всех этих казалось бы простых действиях сквозит такая безграничная любовь, что Буратино становится неловко, что он является свидетелем этой сцены. — Никто никогда не станет алкоголиком и наркоманом, только если сам не захочет попробовать. Невозможно сделать человека зависимым насильно. Буратино складывает руки на груди, но ничего не отвечает. В чём-то соулмейт был, несомненно, прав, но это никак не снимает ответственности с таких скользких людей как Дуремар. Они несут одно лишь разрушение. — Я вот захотел, — продолжает Пьеро так просто, будто говорит о погоде за окном, а не о похороненных годах своей жизни. — Он обещал мне то, чего я больше всего хотел — пустую голову. И не соврал, голова тогда действительно невероятно опустела. Буратино сжимает пальцами собственное предплечье. Трудно поверить в то, что есть люди, которым всё равно на то, что они толкают дурь ребёнку. — И что, оно того стоило? Он никогда не станет осуждать людей за их выбор, это не в его правилах. Он сам делал много ошибок, это — естественный процесс. У каждого за спиной своя история, вопрос только в том, как она закончится. Пьеро переводит на него нечитаемый взгляд. Стоило ли? В голове Пьеро сменяются картинки многочисленных трипов, через которые он прошел за весь этот период. Трипы, сменяемые бесконечными ломками, — неконтролируемое вдохновение, пересечённое с необузданным желанием рискнуть разок другой и превысить, наконец, дозу. Интересно, что сказал бы отец над его гробом? Вспышки цветов, искажённые лица, эйфория, сменяющаяся разрушительной для него пустотой, как пятна перед глазами после яркого фейерверка в тёмном небе. Пьеро возвращает взгляд на позолоченные буквы. Стоило ли? Хотелось ли ему когда-нибудь действительно оказаться пустым могильным камнем по правую руку от сестры? Даже себе признаться не может. — Хотелось бы сказать, что если бы не мои «конфетки», я бы давно себя убил, — начал он, поднимаясь на ноги с присущей ему грацией, отряхивая пыль со своих прямых брюк, даже не глядя на Буратино. Удивительным кажется тот факт, как просто бывает говорить о сложных вещах, если человек по твоему мнению правильный, — но я никогда бы не смог. Роль самоубийцы в нашей семье, как видишь, уже разыграна. — Ты не похож на самоубийцу, — спокойно отвечает ему Буратино, облокачиваясь спиной о центральный постамент, на который обычно возлагают гроб. — Я бы сказал, что в твоём стиле скорее разрушить себя до такой степени, чтобы хоть кто-то обратил внимание на то, насколько тебе больно. В мрачной тишине склепа правда из чужих губ звучит ещё более жалко. — Ну вот, — после небольшой паузы Пьеро пропускает смешок. Мерцающий свет от многочисленных свечей красиво играет с его лицом, отбрасывая мягкие тени на бледную кожу. — Как-то ты слишком быстро раскусил, что я сопливый подросток, запертый в теле взрослого. Он ровняется с Буратино, внимательно рассматривая чужое лицо. В полумраке он кажется куда взрослее, чем есть на самом деле. И откуда только такой взялся. Раздражающий. — На второй неделе жизни в театре, — спокойно отвечает ему Буратино. — Врёшь, — Пьеро касается его кепки и снимает её, аккуратно опуская на каменный стол, — ты не можешь быть настолько проницательным. Буратино не отводит от него глаз, выдерживая на себе чужой пронизывающий взгляд. Пьеро без грима — слишком редкое удовольствие, чтобы упустить возможность изучать чужие веснушки на носу, едва заметные пятна родинок и слабый румянец, проступающий сквозь аристократическую бледность. — Мне не обязательно быть проницательным для того, чтобы считывать твои крики о помощи, — он говорит прямо в лицо такие вещи, которые Пьеро обычно никому не позволяет. Но сегодня, в этом месте, он — не Пьеро. Он просто младший брат, который пришел повидаться с сестрой. И они оба это знают. — Я удивлён, что за столько лет жизни с тобой бок о бок никто не обратил на это внимания. — Я что, по-твоему, за красивые глаза занимаю место премьера в театре? — он сокращает расстояние между ними, и Буратино ощущает, как его вдавливают бедром в столешницу. — Может, мне податься в театральные критики, если я так быстро расшифровал за игрой твою настоящую личность? — Сначала психоаналитик, теперь театральный критик, сколько невообразимых талантов в одном человеке. — Пьеро наклоняется ближе, его дыхание, тёплое и чуть учащенное, касается щеки Буратино, так, что держать глазной контакт далее оказывается просто невозможно. — Мне нужно знать что-то ещё? Буратино не отстраняется, но и не отвечает сразу, его рука поднимается сама собой, пальцы нежно касаются изгиба оголённой шеи, проводя пальцами по мягкой коже. — Только то, что ты можешь мне доверять. От этого прикосновения Пьеро пробивает ток, а слова заставляют сердце упасть куда-то в район пяток. Ну что за самодовольный ублюдок. С чего он вообще взял, что ему это нужно. — А это ещё мне говорят, что я слишком высокого о себе мнения. Весь мир сжимается до этого пространства — каменного стола и десятков мерцающих свечей, пламя которых отражается в готической позолоте. Буратино безмолвно наклоняется, его губы едва касаются чужих — сначала так осторожно, робко, почти нерешительно, словно это их самый первый поцелуй. Но потом напор нарастает, и он углубляется в поцелуй с таким тактильным голодом, который кажется совершенно чуждым его натуре. Пьеро вынужден впиваться пальцами в чужие крепкие предплечья, чтобы не потерять равновесие и просто устоять на ногах. Этот голод отзывается в нём самом, абсолютно взаимный, неукротимый. Пьеро чувствует, как неконтролируемое желание раздирает его тело на части, пронизывая каждую клетку острой, пульсирующей болью. Что за проклятая, блядская несправедливость — встретить своего соулмейта именно тогда, когда стоишь на самом краю? Он ведь почти смог, почти сдался. Почти обрёл свободу, к которой так стремился. Буратино пахнет ментоловыми нотками, стиральным порошком и горьковатым дымом сигарет — такой простой запах, обычный и повседневный. Пьеро жаждет сцеловать с него всю кожу губами, впитать этот запах целиком, поглотить, уничтожить, потому запускает дрожащую руку в светлые, едва спутанные волосы, притягивая Буратино ещё ближе, ещё теснее. Воздуха катастрофически не хватает — лёгкие горят, а между ними нет ни одного свободного миллиметра. Если бы это было возможно, Пьеро сросся бы с ним прямо здесь, в этом поцелуе, стал бы одним существом, единым, бьющимся в унисон, — и тогда, возможно, его боль бы наконец-то утихла, а хаос вокруг потерял бы свою остроту. Судьба — такая злая, жестокая дура: зачем вообще было когда-то их разрывать на двух разных людей, в той, иной жизни? Если бы они остались единым целым, то возможно эта реальность, полная несовершенств и утрат, могла бы показаться хотя бы сносной, почти терпимой. А теперь всё, что у них осталось на двоих, — это единая драма, финальный аккорд трагедии, где что-то совершенно непрошеное рождается в самый неподходящий момент. Пьеро понимает, как глубоко в нём засело это чувство — неотвратимая, тихая капитуляция, — и ничего не хочет с этим делать. Всю жизнь он бежал от самого себя, преследующего его по пятам, потому что откровенно боялся того, что его в итоге настигнет: боялся этого всепоглощающего хаоса внутри себя, этого вихря, что затягивает его душу глубоко в бездну. Боялся утонуть, захлебнуться в океане эмоций и чувств, боялся не вынести того, что делает людей обычными людьми, — этой уязвимости, этой хрупкой красоты жизни, слабости, низменности. Но чем дольше он от них скрывался, прячась за яркой театральной маской, тем сильнее они становились ему нужны — эта жажда быть живым, жажда чувствовать и проживать. Он же зависимый от макушки до кончиков пальцев на ногах, он просто не сможет существовать иначе. Остановиться в его случае — значит сдаться, дать возможность бурному потоку жизни накрыть себя с головой, позволить волнам захлопнуть над собой капкан, утопить в своей солёной глубине. И чем больше времени проходит, тем сильнее волна, которую ему потребуется в итоге пропустить через себя. Об этом ему ни раз говорил Л’Ивси, что он попросту не сможет бежать от реальности вечно. И сейчас, в этот миг, когда чужой (свой?) человек так близко, когда обветренные губы саднит, а тело всё ещё пробивает дрожью от прикосновений, он чувствует, как эта волна наконец накатывает — тёплая, липкая, обжигающая, проникающая под кожу, разливающаяся по телу всепоглощающим чувством тоски. Его пальцы, вцепившиеся в предплечья Буратино, расслабляются, отпускают, а вместо этого скользят вверх, обхватывая шею, прижимаясь к горячей, пульсирующей коже, где бьется жилка — такое примитивное свидетельство жизни. Пьеро закрывает глаза, позволяя слезам скатиться по щекам, в первый раз за несколько лет не контролируя себя в присутствии другого человека. Буратино не говорит ни слова, его тёплые руки мягко гладят его по волосам, а сам он мягко шепчет что-то ему в плечо, но Пьеро не хочет понимать сейчас ни единого слова. Он чувствует только тоску, сожаление и обиду, которые заставляют дыру в его грудине болезненно кровоточить. Его сестры нет в живых уже шесть лет, и все эти шесть лет его жизнь проходила по каждому из кругов ада — от бесконечных кошмаров до пустоты, которая поглощала его личность. Только вот он больше так не может, потому что лимит достигнут, у него больше просто нет на это сил. Через время он отпускает шею Буратино, проведя пальцами по ткани клетчатой рубашки. Он выглядит сейчас, скорее всего, абсолютно отвратительно, потому что чувствует себя голым и уязвимым. Буратино — это плотная красная нить, яркая и прочная, которая связывает его с этой реальностью. Пьеро чувствует себя сумасшедшим, которого необходимо изолировать от общества, заперев в собственной комнате, — но он не может не держаться за эту нить. Он же с самого начала его предупреждал о том, что испортит ему жизнь. — Уходи, — спокойно просит Пьеро, смотря на каменный пол под ногами. Он все ещё не хочет врастать в этого человека, но сейчас он — его единственный шанс на спасение со своей трезвой сдержанностью. Буратино понимающе кивает и направляется к каменным ступеням, ведущим наверх, захватывая с собой кепку. Они оба знают, что он никуда не уйдёт, а будет ждать его снаружи столько, сколько потребуется, даже когда об этом никто не просит. Пьеро всего через пару минут слышит затихающее эхо шагов где-то сверху, а потом наступает поглощающая тишина, нарушаемая едва слышным треском догорающих свечей. Он вытирает лицо тыльной стороной ладони, собирая влажность с кожи, и аккуратно огибает каменный стол, опускаясь на колени перед могилой Лотти, так же, как делал это множество лет подряд до этого. Теперь они — снова вдвоём, только на этот раз фигура девушки в светлом платье не показывает себя. — Я должен был прийти раньше, — нежно шепчет Пьеро, любовно проводя пальцами по высеченным на мраморной плите буквам. Он уверен — даже если он закроет глаза сможет повторить все их изгибы до единого по памяти. — Прости, что не заметил. Тебе было так больно. Его дыхание замедляется, когда он лбом утыкается в холодную могильную плиту. Сегодня всё абсолютно по-другому, потому что у него в первый раз в жизни хватило мужества встретиться с призраком своего прошлого лицом к лицу. Сегодня всё по-другому — на его груди нет цепочки с ключом, которую он никогда не снимает. Это означает только одно: он наконец-то нашёл в себе смелость прочитать её дневник. *** — Давно не виделись, мой мальчик. Тиканье часов, мягкое кресло, стол, залитый холодным солнечным светом, — Пьеро был в этом кабинете столько раз, что мог бы перечислить родословную каждой трещины на потолке. Он уже много лет был частью этой обстановки, как осевшая недельная пыль на корешках книг или тень от старого бюста Фрейда, зачем-то нелепо стоящего на небольшом столике прямо рядом с компактной кофемашиной. — Я смог это сделать, — выпалил Пьеро, минуя всякие приветствия. Он рухнул в свое любимое кресло, чья обманчивая мягкость каждый раз создавала вокруг него невидимый защитный панцирь. Возможно, именно этой защиты ему так отчаянно не хватало все последние дни. Джеймс Л’Ивси, в очередной раз поражающий своим чувством стиля даже в неурочный час, поднялся из-за своего стола. Подобные внеплановые сеансы не были редкостью в его профессии. Он был женат разве что на коллекции своих винтажных пластинок, поэтому понятие «рабочий график» давно стало для него условным. Однако Пьер был особым случаем. Сам факт того, что мальчик — он мысленно все еще называл его так, хотя Пьеро уже давно превратился в прекрасного юношу — явился по собственной инициативе, был сигналом. Тревожным и значимым. Игнорировать его было бы просто непростительно. Л’Ивси мог бы признаться себе, что за годы их своеобразных отношений он по-своему к нему привязался. Но Голден Кей был слишком тесным городком, где любая привязанность становилась чужой уязвимостью. Нет, это было бы неприемлемо. Как минимум — абсолютно непрофессионально. Он, Джеймс Л’Ивси, как и любой уважающий себя психоаналитик, просто питал профессиональный интерес к уникальным клиническим случаям. Пьеро был ходячей иллюстрацией к учебнику, живым воплощением того, о чем обычно читают лишь в толстых монографиях. В первый год их работы Джеймс даже держал мальчика «на карандаше» — точнее, тот самый карандаш был готов в любой момент сделать пометку в бланке, способном упрятать этого уникального молодого человека за решетку, пусть и комфортабельную, но строго специфического свойства. А потом они сработались. По крайней мере — сделали колоссальный шаг вперёд, сопровождающийся, естественное, тройкой-других назад и в стороны. Человеческая психика — тонкая материя, нужно быть художником, чтобы её исправить. — Смог сделать что, мой мальчик? — мягко спрашивает Л’Ивси, возвращаясь в настоящее. — Прочитал. Пьеро чувствует, что за секунду теряет почву под ногами и кресло, мягкое, уютное, его обожаемое кресло в этом кабинете вдруг начинает душить его своей мягкостью и нежной текстурой. Прочитал. Он, если честно, совсем не понимает, почему его выбором в тот момент стал именно звонок доктору, а не, например, драматичное украшение асфальта собственными мозгами, после того, как он сиганул бы с четвёртого этажа. Перед глазами встают страницы, исписанные аккуратным красивым почерком — Лотти во всем была идеальна, даже в таких абсолютно не важных мелочах. «… наступила ночь, и у нее нет конца.» Пьеро хватает себя за воротник рубашки в попытке нащупать верхнюю пуговицу, потому что она его душит. Чёрт бы побрал эти облегающие рубашки. — Перечисли мне пять предметов голубого цвета в кабинете, мой мальчик, — спокойный голос доктора разбивает купол из накатывающего на него ужаса. Глаза Пьеро судорожно бегают по комнате в поисках хоть чего-то подходящего. Взгляд цепляется за спасительные цветовые пятна. — Папка для бумаг, цветочный горшок... — ему приходится делать усилие, чтобы выдержать паузу между словами, — ваши носки… полоска на галстуке… — Вот так. Вот так, — кивнул Л’Ивси, наблюдая, как сознание пациента понемногу возвращается из чёрной пучины. — Пятый предмет? Пьеро сглатывает, ощущая, как по спине стекает капля холодного пота, останавливаясь где-то между лопаток. — … стикер на настольной лампе. — Не так уж и сложно, верно, мой мальчик? «… я заперта внутри своей головы, а он не хочет…» Пьеро делает глубокий вдох, впиваясь пальцами в бархатную обивку кресел. Л’Ивси контролирует его дыхание, мягко наблюдая за ним из-под стёкол очков. Пьеро не верит, что земля под ногами не качается, напряженный язык его тела абсолютно не стыкуется с его взглядом. У молодого человека его возраста не должно быть такого взгляда. — Я прочитал его, — после долгой паузы произносит Пьеро, глядя куда-то мимо Л’Ивси, на солнечные блики по праву сторону от его руки. — Сам. От первой до последней страницы. Вот оно в чем дело. Дневник Шарлотты. Тот самый, что шесть лет лежал в столе у Пьеро как вещественное доказательство его навязанной самим собой вины за чужой осознанный выбор. Они много лет подбирались к этому моменту, проходя отрицание, ужас, деструкцию и аддикцию. От самоанализа до попытки прочитать его вместе, прямо здесь и сейчас, на сеансе, — и панику, когда Пьеро просто прикасался к обложке. Потом он приходил в ужас от этой идеи, исчезал с радаров, срывался с новой силой, — и возвращался ещё более измученным и разрушенным. И всё начиналось заново. — Она писала его фиолетовой ручкой, — вдруг произносит Пьеро. — У неё были такие… гелиевые, с блёстками. Она их обожала. Говорила, что такими пишут только принцессы. Л’Ивси не перебивает, потому что этот момент — ключевой в чужой истории. То, что он должен был пережить, пока травма была ещё свежая, — Пьеро просто завязал в подарочную ленту и запрятал за самую дальнюю дверцу своего разума. По счетам всегда нужно платить, особенно когда задолжал самому себе. Но данный кредитор берёт бешеные ментальные проценты. — Знаете, док, — Пьеро шарит по карману рубашки и едва справляется с дрожью в пальцах, когда привычным движением вынимает сигарету из пачки и пытается её поджечь, — Я не знаю, что я чувствую сейчас, но мне кажется… что это не та реакция, которую я ждал от себя. Он затягивается и выпускает дым из носа. Л’Ивси внимательно следит за каждым его движением. Его задача сегодня — контролировать, сделать так, чтобы этот мальчик после их встречи не захотел снова шагнуть назад. — Какой ты думал будет твоя реакция? Сожаление? Боль? Страх?— доктор поднимается с кресла и направляется к журнальному столику, по пути останавливаясь рядом с ним, чтобы мягко пододвинуть ему ближе пепельницу. — Капучино, мой мальчик? — Нет, — спокойно отвечает Пьеро, наблюдая, как пепел сыпется на его же рубашку, — разочарование. — Твои ожидания не оправдались? — доктор нажимает на сенсорную кнопку и раздаётся мерный треск перемалываемых зёрен. В нос ударяет запах свежего кофе. — Ты разочарован в себе? Или в Шарлотте? — Я … — Пьеро сжимаем сигарету крепче, стараясь словить мысль. — Я не знаю. Шесть долгих тяжёлых лет он не мог заставить себя открыть этот маленький островок чужой памяти, потому что до смерти боялся того, что сможет там прочесть. Боялся найти подтверждение тому, что он — главная причина того, что она с собой сделала. Боялся узнать, что причиной смерти сестры стала его всепоглощающая темнота, с которой она попросту устала бороться. «… но однажды он обязательно влюбится и сбежит из этого дома, а я навек останусь его пленницей.» Он боялся не текста, не сложённых в идеальные каллиграфические строчки слов сёстры. Он боялся того, что услышит через них крик, её отчаяние, и это навсегда затмит собой все светлые воспоминания о ней. О её мягком смехе, о том, как она щурилась на солнце, о её прекрасных фиалковых локонах, веснушках, светлых платьях и о её дурацкой, но любимой им привычке напевать себе под нос старые отцовские песни. И когда он сорвал цепочку с ключом с груди и дрожащими руками заставил себя открыть, наконец, замок, он нырнул не просто в старый исписанный дневник — он вошёл в замкнутое пространство чужой боли, где каждый день оказался мучительно похож на предыдущий. И Пьеро было дико осознавать, кому принадлежит этот дневник. «… всю ночь рассказывал мне истории, я чувствую себя почти здоровой» — Она даже написала, что я — её «единственное солнце», представляете. Это так в духе Лотти. — Пьеро невольно улыбается, хоть и чувствует, как тяжело даётся ему каждое слово, — А потом там появился кто-то другой. Л’Ивси возвращается за свой стол, совершенно беззвучно опуская чашку на столешницу. — Я так ждал обвинения, — тихо говорит Пьеро, и его голос срывается, становясь непривычно хриплым и чужим. Он тушит сигарету о пепельницу, которую Л’Ивси едва заметно пододвинул ему еще пять минут назад. — Я так хотел, чтобы она написала: «Это из-за него. Он меня сожрал, не оставил мне места в этом мире». Я ведь был готов к этому. Шесть лет я носил это внутри, как готовый приговор, потому что не мог даже подумать о том, что в её жизни могло быть что-то плохое кроме меня. «… пообещал мне, что покажет…» Л’Ивси медленно помешивает капучино с идеальной молочной пенкой, но всё ещё не пьёт. Его внимание было полностью приковано к Пьеро. Он был его заземлением в этот момент, якорем между реальностью и саморазрушением. — А вместо этого... — Пьеро пропускает смешок, но звук был скорее горьким и недоумевающим. — Вместо этого я нашел там свод погоды? Заметки о том, как необычно то, что сегодня так ярко светит солнце в Голден Кей. О том, что она обожает осень, потому что может ходить в своём любимом пальто почти каждый день. О том, что отец привёз ей новые платья из поездки и даже не забыл про новую книгу, о которой она его просила. О моих идиотских подарках в виде подвесок с городской ярмарки, о своём беспокойстве из-за моих синяков на рёбрах после походов в Академию. О том, как сильно она меня на самом деле любила. Он замолкает, настолько, что на кабинет опускается тишина, в которой еле слышится тиканье наручных часов доктора Л’Ивси. — Тебя разочаровала её любовь к тебе, мой мальчик? — Я не увидел там себя. Того, кто я есть, кого я так боялся увидеть — монстра, причины всех несчастий. — Пьеро закрывает глаза, проваливаясь в собственные мысли, — Там был просто её младший брат. Глупый, любящий её до потери пульса мальчик, который приносил огромные букеты лилий и ложился у неё в ногах почти на всю ночь, только лишь для того, чтобы рассказать очередную смешную историю. Который, боже, просто пытался её развеселить. Пьеро поднимает на доктора глаза, и в них было невыносимое, щемящее недоумение. — Она писала о моей любви как о лучшем своём лекарстве, которое однажды обязательно закончится. Она была уверена, что я однажды сбегу из дома, потому что мои амбиции в подростковый возраст пробивали потолок. Господи, да я же сам ей об этом говорил. — Он снова замолкает, и на этот раз тишина становится тяжелее. — А она... она просто останется позади, потому что при всем желании не смогла бы сбежать. Из «Золотого Ключика» нельзя просто сбежать. «… нежно целую тебя, мой дорогой, я всегда буду с тобой рядом.» Л’Ивси подносит чашку к губам и делает маленький глоток. Кофе приятно обжигает язык и оставляет за собой мягкое послевкусие. Карабас-старший определенно знает толк в качестве своих подарков. — И это самое ужасное, док. — Пьеро поджимает под себя ноги, сворачиваясь в кресле в эмбрион. Поза, говорящая о максимальной уязвимости в данный момент. — Осознать сейчас, спустя шесть лет, что всё время её выбор был не про меня. Он был только про неё. Что я на самом деле был тем единственным, что держало её на плаву. Пьеро замолкает, смотря на свои пальцы, цепляясь взглядом за едва заметные шрамы. «…я надеюсь, что ты сможешь когда-нибудь меня понять, этого будет больше чем достаточно…» — И моя вина... — он снова задыхается, пытаясь поймать на шее пуговицу рубашки, — Моя вина оказалась всего лишь фарсом. Шикарной, драматичной, удобной маской, под которой я прячусь все эти годы. Потому что чувствовать себя чудовищем... это просто, понятно. Легко. А как теперь чувствовать... ничего? Л’Ивси откашлялся, мягко прокручивая чашку с остывающим кофе в руках. — Ты чувствуешь не «ничего», мой мальчик. Ты чувствуешь опустошение. А это — совсем другое. — голос Л’Ивси мягко втекает в чужие уши, — Это пространство, которое прежде было заполнено одним определенным чувством — виной. Теперь оно освободилось. И теперь тебе предстоит самое сложное. — Что же? — почти беззвучно выдыхает Пьеро. Он хочет повернуться, но не находит в себе никаких сил на это. — Решить, чем ты захочешь заполнишь эту пустоту. — Спокойно продолжает доктор, — Старой, невероятно удобной виной, с которой ты сжился? Или это будет что-то новое для тебя? — Он откидывается на спинку стула. — Тебе было шестнадцать, мой мальчик. Ты был просто младшим братом, который очень любил свою старшую сестру. И ты точно не был способен держать в руках осколок, который перерезал её жизненную нить. Пьеро смотрит в пол, ощущая, что по его лицу текут беззвучные слезы. Тихие, как холодный солнечный свет, заливающий сейчас комнату. В последнее время слез в его жизни как-то непозволительно много. — Я не знаю, кто я без этого, — признаётся он, выдавливая из себя эти слова. — Без этой вины. — Тебе предстоит это узнать, — так же спокойно отвечает ему Л’Ивси. — Ты только что совершил очень смелый поступок. И теперь нам есть с чего начать настоящую работу. Если конечно, ты всё ещё хочешь дать себе шанс. «… мне жаль, что я не увижу, каким ты стал, но я уверена…» Пьеро кивает, не в силах подобрать слова. Слёзы и удушающий комок в горле мешают ему дышать. Джеймс Л’Ивси допивает, наконец, одним глотком свой остывающий кофе. Это и правда был прогресс. Гигантский и чудовищный. *** Пьеро вновь ускользает с репетиции, на этот раз всего лишь на десять минут раньше, потому совсем не удивляется, когда дверь пожарного выхода с тихим скрипом открывается, и его покой прерывает Мальвина. Естественно, кто ещё это мог бы быть. Она сегодня, как обычно, эпатажная: в новом платье с кружевными оборками и яркими атласными лентами. Карабас привез ей целый сундук новых красивых нарядов, вернувшись с деловой поездки в другой город. Здорово, наверное, быть любимицей его отца — всегда в центре его внимания. Не то чтобы он желал того, что есть у Мальвины, совершенно нет, просто хотелось иногда заглянуть в другую версию собственной жизни, где вся их семья походила бы на те, которых обычно печатают на упаковках апельсинового сока. Пьеро не приветствует её, его социальная батарейка сдохла ещё на середине читки, оставив лишь глухую пустоту в голове. Мальвина плюхается на ступеньки лестницы, шуршит многочисленными юбками, и что-то поёт себе под нос — легкую мелодию, полную ноток беззаботности. Она подставляет разыгравшемуся ветру свои шикарные голубые кудри, чтобы они не щекотали ей щеки прохладными касаниями. — Ты изменился, дорогой, — прерывается она через некоторое время, оборачиваясь к нему, и Пьеро даже не сомневается в том, что пришла она сюда изначально поговорить, а вовсе не подышать свежим воздухом. — Ты тоже похорошела, Мал, — мягко возвращает ей Пьеро, даже не глядя в её сторону, уставившись на потрескавшуюся стену напротив. — Хотя куда уж больше. Он вышел сюда набраться сил, выкурить пару сигарет, и, как всегда, ритуально пересчитать количество камней в стене напротив, находя в этом монотонном занятии своё странное очарование. В последнее время серьёзных разговоров в его жизни было слишком много, оставалось лишь надеяться на то, что Мальвина не принесёт ему ещё один. Он, кажется, исчерпал весь свой лимит. — Я скучала по тебе, дорогой, — мягко начинает Мальвина, но её голос дрожит, и в нём сквозит обида, такая глубокая, что даже Пьеро, погружённый в свои мысли, чувствует укол в груди. И идиоту будет понятно, почему она обижена. Пьеро только сейчас осознаёт, насколько перед ней виноват, — ведь с тех пор, как Мальвина появилась в театре, она не оставляла его ни на секунду. Спустя несколько месяцев притирок, он нашёл в ней дом и родственную душу, даже прекрасно осознавая, что не совсем адекватная фраза его метки — той, что на рёбрах, — точно никогда не могла бы ей принадлежать. Мальвина была слишком чистой, слишком светлой для его жалкого существа. Она держала его на плаву в самые хуёвые дни его жизни, разделяла с ним творчество, одиночество, тишину и эйфорию от успешных спектаклей и выступлений, когда мир казался немного, но ярче. Она не давала ему сойти с ума окончательно, всегда искренне верила в то, что он способен ещё быть нормальным человеком, а чем он ей отплатил? Разрушением, «конфетками» — хаосом и деструкцией, изредка — молочными сладкими коктейлями на городских благотворительных ярмарках мадам Кроу. Он должен целовать ей ноги и молить о прощении за каждый раз, когда посмел её не ценить, потому что Мальвина — его Мал, — это важный элемент пазла его жизни, часть чего-то большего, его личности, а не просто красивая «живая кукла», которую крайне удобно брать с собой на концерты. Она — не пустышка, которой видит её отец. Он сбрасывает пепел с сигареты, прослеживая, как серые хлопья падают на бетон, и тут же зажимает её в зубах. После чего подходит к девушке и присаживается перед ней на корточки. Мальвина не смотрит на него, но у неё дрожит нижняя губа — что выдаёт её на всю тысячу процентов. Она всегда была плаксой, никогда не умела сдерживать слёзы, когда ей было больно или обидно, даже если её просто слегка царапнула кошка, которая живёт на их театральной кухне. — Мал, — мягко начинает Пьеро, беря своими холодными руками её руку, — посмотрите только, всё такая же плакса, как раньше. Мальвина после этого уже уж точно не может сдержать слёз, её милое кукольное личико искажается, и она всхлипывает, пытаясь вытереть слёзы рукавом платья. Но Пьеро ловит её руку, мешая это сделать. Она поднимает на него свой расстроенный взгляд, и Пьеро не может не думать о том, как сильно её любит, — любовь накатывает на него волной, сладкой и болезненной. — Я решила, что я тебе надоела, — всхлипывает девушка, сжимая пальцами его руки в ответ, будто цепляясь за него ещё отчаяннее, — что я теперь как сотни твоих бесполезных кукол, выброшена на помойку. Пьеро улыбается, потому что Мальвина невозможно милая в своей уязвимости. Какой же он всё-таки мудак, заставляет близких ему людей проходить через собственный ад. Он роняет бычок изо рта, потому что руки заняты, и тот падает на лестницу с тихим шорохом; после чего он тут же садится рядом, притягивая девушку к себе. Мальвина со всхлипом падает на его грудь, зарываясь лицом в белый фрак. Пьеро успокаивающе проводит пальцами по её голубым волосам, и ощущает, как её дыхание постепенно выравнивается. — Никто в этом мире не будет способен заменить мне тебя, Мал, — он утыкается подбородком в её макушку, чувствуя лёгкий запах её шампуня, и прикрывает глаза, позволяя себе немного расслабиться. — Это невозможно. Мальвина — его безопасная зона, тихая гавань в его хаотичной жизни. — Прости меня, — он шепчет ей извинения совсем тихо, но знает, что она прекрасно их слышит. — Я был таким идиотом все эти годы. — Не смей извиняться передо мной за то, что ты — это ты, — она успокаивается в его руках, это ощущается по тому, как её плечи перестают дрожать. — Лучше извинись за то, что избегал меня весь этот месяц. Я чуть с ума не сошла от беспокойства. — Прости, — он мягко улыбается, чувствуя как морозный ветер забирается под распахнутый воротник его хлопковой рубашки. — Дурак, — хмыкает Мальвина и зарывается в его одежду ещё сильнее. Пьеро ценит такие моменты гораздо сильнее, чем мог себе признаться. Иметь рядом людей, которым безразличны все твои недостатки и маски, — для него это была неоправданная, почти пугающая роскошь. Он молча держит её в объятиях ещё несколько минут, слушая, как её дыхание окончательно успокаивается, сливаясь с шумом за стенами театра. Колючий морозный воздух больше не обжигает легкие ледяной хваткой — его согревает исходящее от неё тихое, сонное тепло. — Ну всё , всё, — Пьеро мягко отстраняет ее от себя, не обращая ни малейшего внимания на её недовольное личико, — лимит. Он поднимается на ноги, с наслаждением потягиваясь во весь свой рост, пока суставы не издают тихое похрустывание. — Ли-мит, — беззвучно повторяет он одними лишь губами. Доктор Л’Ивси был прав: теперь он, наверное, знает, чем бы хотел заполнить свою пустоту. Ловким, отработанным движением он забирается на широкую перила и свешивает вниз ноги в массивных ботинках. *** Ярко светило солнце, заливая улицы теплым золотистым светом. Погода на удивление была хороша для таких поздних чисел. Буратино вышел из театра после дневной репетиции и тут же зажмурился, потому что яркий солнечный свет после полумрака сцены заставлял глаза мгновенно слезиться. Молодой человек тут же поправил свою потрепанную кепку, чтобы козырек бросал спасительную тень на лицо, защищая от этого ослепительного сияния. У него наконец-то выдался выходной. В это трудно было поверить, но в новой постановке, которую ставил театр, у Буратино была абсолютно незначительная роль — всего пара реплик в массовке, — поэтому в итоге он оказался наедине с вагоном свободного времени, с которым, по-честному, уже и не знал, что делать. Он обогнул здание по левую сторону, чтобы сократить путь до главной площади, — через дворы всегда было быстрее, особенно когда не хотелось сталкиваться с толпой. На ходу парень достаёт мятую пачку сигарет из заднего кармана джинс, отправив одну из них в рот и борясь с зажигалкой, которая никак не хотела давать огонёк. Ему пришлось даже остановиться для того, чтобы справиться с этой небольшой проблемой: пальцы уже саднило от нажатия на колёсико, а зажигалка всё так и щёлкала впустую. После пары минут страданий наконец появилась искра, и Буратино сделал победную затяжку. — Эй, чудила! Буратино слышит знакомый ехидный голос, но не может понять откуда он раздаётся. Он резко и как-то даже совсем поспешно разворачивается, в надежде увидеть его владельца, но позади него только лишь узкий безлюдный переулок, усыпанный жухлой листвой. — И когда же я уже услышу обещанный рэп, который вызовет у меня фриссон? Буратино поднимает глаза наверх и замечает изящную фигуру темноволосого парня, свесившего ноги с перила пожарной лестницы (ну не псих ли совсем, второй этаж?), держащего в зубах тлеющую сигарету. Его тёмные волосы слегка развевались на ветру, а прищуренные глаза смотрели с откровенной насмешкой. Буратино еле сдерживает улыбку, смахивая пепел с сигареты, щурит глаза, потому что Пьеро ослепляет белизной своей одежды, будто святой на католической иконе, и бросает абсолютно смелую для него фразу. — Когда наконец скажешь, что любишь меня. Мальвина рядом с Пьеро начинает хохотать как заведённая, он же ничего не отвечает, молча затягиваясь сигаретой. Буратино может поклясться всем на свете, что замечает на секунду на его губах настоящую, искреннюю улыбку.