* * *
Вступая вслед за Родионовым в густой полумрак коридора, Димыч судорожно размышлял: было или показалось? Привиделся ему осторожный кивок Родионова, или же имеет место классический случай выдавания желаемого за действительное? Потому что одно дело — врываться в чужой дом с твердым намерением отстаивать свое священное право находиться здесь (пусть даже и при помощи кулаков), и совсем другое — взаправду, тупо и некрасиво, пытаться дать кому-то в холеную морду. Кому-то, кто старше тебя и к тому же имеет, похоже, гораздо больше прав на пребывание в этой конкретной квартире. Ну… с богом! Гостиная была пуста, диван аккуратно заправлен, подушки и плед — на месте. Никаких видимых следов безудержного разврата. Хотя Димыч, конечно, поспорил бы насчет остаточной атмосферы… Но, вероятно, это можно было списать на его буйную фантазию и некстати разгулявшиеся гормоны. Двери остальных комнат были по-прежнему закрыты, в ванной не шумела вода. И еще… Димыч оглянулся. Ну точно! Прихожую совершенно однозначно покинули чужие кожаные ботинки импортного производства. Скатертью дорожка! Или… он сам себе придумывает утешительные приметы? Внутри звонко отсчитывала мгновения мина замедленного действия. Если срочно не перерезать нужный провод — рванет. Да еще как рванет! Пол-Москвы — с лица земли долой! А кто у нас нынче за сапера (или минера?)? Ну же, Родионов, драгоценный мой, не подведи! — Не смотри так. Здесь никого нет. Артур… ушел. В точку! Стало быть, тот короткий кивок в коридоре не являлся плодом чьих-то болезненных галлюцинаций. «Ушел!» «Ушел!» Это хотелось не просто произнести вслух, смакуя каждый звук, словно карамельку «Дюшес», но и проорать во все горло, а может быть, даже пропеть — на мотив из знаменитого фильма с Утесовым. «Легко на сердце от песни веселой!» — Насовсем ушел? Если Димыч и вынес какой-то ценный опыт из сегодняшнего происшествия, так только такой: никогда не следует доверять первым впечатлениям. А лучше все проговорить заранее: до буквы, до точки. Чтобы потом… «не было мучительно больно». Не только Линка читала Горького! Или же это Островский? Родионов вздохнул. Поскреб подбородок сквозь неопрятно всклокоченную бороду. (Ну не оставалось у него, бедняги, времени перед зеркалом красоту наводить! Слишком быстро некоторые бегают. А еще гостей приходится до дверей провожать…) — Для тебя это важно… чтобы насовсем? Тут, очевидно, пришел черед Димыча вздохнуть. Вот ведь взрослый, казалось бы, человек, а не понимает таких элементарных вещей! Димыч сел на диван, поерзал, устраиваясь поудобнее. После решительного возвратного марш-броска ноги держали… не очень. — Слушай, я не знаю, как выглядели твои предыдущие… отношения. Не знаю, как у вас вообще… принято. — Слова давались с трудом. Димыч даже подозревал, что физиономия его сейчас по цвету напоминает яркий ташкентский помидор. — Но… Я не буду твоим воскресным мальчиком для развлечений. Для меня все… слишком серьезно. Родионов стоял напротив дивана, беспомощно опустив руки, то и дело сжимая и снова разжимая кулаки. Думал. Димыч рассудил: хорошая примета. Хотел бы послать — послал бы без всяческих раздумий и сантиментов. С улицы донеслось громогласное: «Бегом домо-ой!» Потом еще один веселый женский голос прокричал, почти пропел: «Васенька! Ужинать!» Тени в комнате удлинились, а солнечный свет приобрел глубокий золотисто-апельсиновый оттенок. Скоро, похоже, и вовсе стемнеет. Осенью вечера гораздо короче, чем летом. — Хорошо. — Димыч наконец позволил себе выдохнуть. Оказывается, всю эту долгую-долгую паузу он практически и не дышал. — Для меня это все тоже не просто так. Подлец Родионов мог бы сказать что-нибудь еще. Какие-нибудь другие слова. Чтобы не было так страшно шагать в пропасть. Веселая и злая удаль, которая дважды за сегодняшний день привела Димыча в темный подъезд дома у Триумфальной арки, куда-то вдруг испарилась, и снова стало не по себе. Как ни крути, вот так, разом, похерить все свои прежние убеждения и принципы (не говоря уже о более телесных вещах) было совсем непросто. Но Родионов сказал то, что сказал. Оставалось надеяться, что он, подобно самому Димычу, имел в виду нечто большее. Или не имел? В любом случае, если Димыч собирался сегодня вернуться до закрытия в общагу (а он собирался), с разговорами следовало заканчивать. У филологов вечная проблема: все уходит в слова. Димыч заставил непослушные губы улыбнуться. (И по возможности — не дрожать!) Это ведь по-прежнему был Родионов? Тот самый Родионов, которого он столько времени и так безнадежно хотел? «Так что же ты мнешься, мямля! Вперед!» Для начала требовалось, разумеется, хотя бы встать с дивана и как-то обозначить серьезность своих… хм-м… намерений. И Димыч встал. Внутренних сил у него на это простое действие, кстати, ушло не меньше, чем у Ильи Муромца, как известно, просидевшего сиднем тридцать лет и три года. Но Димыч был ничуть не хуже знаменитого богатыря: он встал и сделал шаг вперед. Герой! И замер. Что дальше-то, а? Кидаться, аки восторженная барышня, на шею с воплем: «Возьми же меня, я вся твоя!»? (То есть твой?) Соблазнительной походкой «от бедра» перемещаться в сторону спальни? С одной стороны, где в этом доме спальня, за какой из закрытых дверей, он так и не выяснил. С другой… Похоже на то, что соблазнительная походка в его исполнении заставит бедного Родионова попросту сдохнуть от смеха. И? Слова, которыми Димыч в обычной жизни привык легко и непринужденно жонглировать, все куда-то вдруг исчезли — словно их и не было. «Ну, кто из нас двоих тут более старший и разбирающийся в предмете?! Сделай уже что-нибудь!» Приобретать свой первый опыт мужской любви на диване, от которого все еще отчетливо фонило — пусть даже только в воображении — чужой страстью, отчаянно не хотелось. Хотелось… настоящего. Ну же! Родионов развернулся и все так же молча двинулся из комнаты. Димыч радостно-обреченно поплелся за ним. И будь что будет! В спальню, как выяснилось, вела дверь, расположенная напротив кухни. Обычная дверь — без особых примет. А чего он ждал? Голопятых амурчиков в гирляндах роз и прочей барочной пошлости? У Родионова? Ничего не ждал. Просто краем сознания отметил частично измазанную белой масляной краской пластиковую ручку и здоровенный гвоздь, зачем-то вбитый на самом верху в косяк. «Белье, что ли, сушит?» — Проходи. Голос Родионова звучал буднично и почему-то глухо, совсем невыразительно, не то что на лекциях. Колени мгновенно превратились в плохо застывший студень. Димыч собрал в охапку всю свою гордость и переступил порог. Ну и чего было так дрожать? Комната и комната. Полутороспальная кровать, платяной шкаф, стеллаж с книгами, потертое кресло в углу, возле окна — стул, заваленный горой разнообразной одежды, на окне — чахлый фикус и пара нецветущих кактусов. На стене, над кроватью, — большая, наклеенная на картон фотография Хемингуэя. Кто бы сомневался! Родионов сначала подошел к кровати, сдернул с нее покрывало, точно демонстрируя всему свету бьющую в глаза белизну постельного белья. Димыч вздрогнул. Все происходило… слишком быстро, слишком обнаженно. Кстати, об обнаженности… Пока в мозгу медленно ворочались никак не желающие исчезать трусливые мысли, Родионов переместился к стулу с одеждой и стал неторопливо раздеваться: стащил с плеч уродскую растянутую кофту, потом через голову — майку. Штаны снимать не стал. И слава богу! Не то, пожалуй, Димыч немедленно рванул бы на выход испуганным зайцем. Нет уж, штаны пускай покуда остаются на месте! Пока… Пока дело не дойдет хотя бы до поцелуев. И тем не менее, несмотря на все Димычевы внутренние трепыхания, его взгляд почти намертво залип на обнаженном торсе Родионова. И ведь не новость же, не впервые, ну? Если вспомнить тот летний вечер, когда они вместе ставили решивший внезапно полежать забор, а потом плескались под льющейся из алюминиевого ковшика струей прогретой за день в большой садовой бочке дождевой воды. И Родионов был тогда без рубашки, и Димыч. Только вот, пожалуй, некоторым даже в голову тогда не приходило… залипнуть. Ежился зябко и фыркал, немного стесняясь собственной обнаженности. Ничего, добрый молодец, будет тебе сейчас обнаженность! Тело у Родионова было светлокожее, совсем чуть-чуть позолоченное вечерними солнечными лучами, крепко сбитое, упругое на вид, с небольшой рыжеватой порослью на груди. Такое красивое, что Димыч про свои страхи на миг забыл — только смотрел и смотрел. Стоило ли удивляться, что Родионов его взгляд все-таки перехватил и зафиксировал: глаза в глаза. А радужки глаз у него (мозг Димыча машинально отмечал все, пусть и самые незначительные, детали) были в этот миг почти стальные, с легким болотным оттенком. Болотная трясина, в которой каждый шаг может означать верную погибель. Хотя Димычу в тот момент было совсем не до сложных филологических метафор. В конце концов, очевидно уставший от их детской игры в гляделки Родионов решительно сказал: — Иди ко мне. И Димыч пошел. И не было такой силы, которая остановила бы его. Потому что он шел к тому, чего хотел больше всего на свете. Кого хотел больше всего. Мгновенное осознание этой простой, в общем-то, истины, шарахнуло по башке тем самым пресловутым пыльным мешком, заставив даже на миг зажмуриться. Похоже, он и сам не понял, когда Родионов успел стать для него всем: дыханием, воздухом, миром. Один человек. Так просто и так страшно. Это был всего лишь поцелуй. Если, конечно, поцелуй с Родионовым получалось назвать «всего лишь» поцелуем. Димыч не знал, чего ему хочется больше: чтобы его немедленно повалили на кровать, где бы и овладели им с безумным пылом, или чтобы до кровати дело так сегодня и не дошло. Не мужик, а сплошное, блин, противоречие! — Не трепыхайся. Все-то он видит! Димыч позволил своему телу обмякнуть, снова потянувшись губами к родионовским губам. Одно дело — мечтать об этом долгими одинокими ночами и совсем другое — ждать, что вот-вот… сейчас… — Не будет ничего, чего ты сам не захочешь. — Я… хочу. Мягкая ухмылка прямо в рот: — Врешь. Тяжелая, ласковая ладонь прошлась по позвоночнику: от лопаток до копчика — и небрежно замерла там. Димыч застонал. Жар от как будто бы ненавязчивого прикосновения расходился кругами, большей своей частью почему-то концентрируясь внизу живота. Отчаянно требовалось прижаться плотнее, потереться. И в то же время было мучительно стыдно. Стыдно от того, что никак не мог решиться, и от того, что стояло… железобетонно. «Как Дед Мороз». Было бы легко, наверное, уступить чужому давлению и силе, но Родионов ничего такого делать не желал. Только целовал и гладил, ласкал, словно приблудную кошку. Или кота. «Ма-ау!» — Давай ляжем. Это было мудрое решение. Димыч всегда подозревал, что Родионов — человек мудрый. В основном. Кровать оказалась слишком узкой для двоих немаленьких мужчин, и им пришлось прижаться друг к другу еще теснее. Теснее и жарче. Голова шла кругом. Димыч, осмелев, стянул через голову свою рубашку. Лежа, это было делать совсем неудобно, и он проклял собственную тупоголовость: нет чтобы перейти в горизонтальное состояние уже голым! Ну или хотя бы как Родионов — голым до пояса, тело к телу. К тому же он забыл расстегнуть манжеты, и руки оказались практически связаны. Впрочем, многоопытный Родионов с манжетами расправился в два счета, и Димыч облегченно выдохнул: чувствовать себя еще и совершенно беспомощным было… неприятно. И даже немного страшно. От этой возни и без того неустойчивое желание словно бы пошло на убыль, включился мозг: «Что я делаю?» — Посмотри на меня! Родионов действовал, как укротитель львов: мягко, но непреклонно. Не разрывай контакта, не отводи взгляда. Димыч честно старался смотреть, но при этом почему-то ощущал себя девственницей, отчаянно мечущейся между: «Да-да-да-а-а! Сделай это!» и «Нет-нет-нет! Давайте не сегодня! У меня… э-э-э?.. месячные! И вообще… голова болит!» — Не думай. Чувствуй. Глаза Родионова. Глубокие, темные. Волосы растрепаны, борода смешно всклокочена. (Ах, поцелуи! Еще! Еще! М-м-м…) Засос, демонстративно темнеющий на сильной шее. Этот… Артур не просто целовал — он метил. Димычу мгновенно захотелось оставить где-нибудь поблизости и свою собственную метку. На лбу! Во! Чтобы все видели. Впрочем, по засосам он был совсем того… не мастер. — Отпусти себя! Отпусти… Димыч потянулся за очередным поцелуем к губам, которые снова оказались невероятно, волнующе близко, — и сделал так, как ему сказали. Отпустил. Ни о чем не думать, ни о чем. Только следовать гудению сумасшедшей крови, бьющейся в висках, только слушать сбивчивый шепот Родионова, без остановки несущего какую-то сладострастную чушь. (Так и знал, что в постели он будет трепаться, не умолкая!) Дальнейшее помнилось урывками: стремительно исчезающие куда-то остатки одежды, шумное дыхание, свое и чужое, пот, заливающий глаза, и подгибающиеся, дрожащие руки. Боль-боль-боль, внезапная, отрезвляющая. («Держись, мой хороший! Расслабься! Впусти меня!») Медленно проступающее сквозь эту чертову боль… что? Возбуждение, опаляющее лавой все, словно бы враз сошедшие с ума, нервные окончания, даже те, о существовании которых им никогда не говорили в школе на уроке биологии. Пестики… тычинки… Ты… ты… Ты. — Мой. Димыч фыркнул куда-то в чужое плечо, поелозил по сбившейся влажной простыне задом, устраиваясь поудобнее. Требовалось срочно переместиться в сторону ванной, потому что ощущение, что сзади из тебя слегка… хм… подтекает — явно не самое приятное в жизни. Чертовски, между прочим, стыдное. И в то же время… Ни хрена не хотелось. Даже спать. Ну разве что еще совсем чуть-чуть продлить это блаженное покачивание на волнах отступающей неги. Ведь ясно же: стоит встать — и вот уже все закончилось, Родионов, улыбаясь слегка виновато, натягивает штаны и провожает своего внезапного гостя до дверей. До… До следующего раза, если, конечно, повезет. — О чем задумался, детина? — Нет чтобы сказать что-нибудь ласковое… — пробурчал Димыч. — Девушки, вон, после всегда мурлычут: «Милый, дорогой, ненаглядный…» А не классику, понимаешь, цитируют. — Девушки, говоришь? — в голосе Родионова появились какие-то нехорошие, даже, пожалуй, опасные нотки. — Мурлычут, говоришь? Димыч улыбнулся. Ревнует, гад! Острое чувство собственной принадлежности, нужности, даже необходимости, свернулось огненным змеем где-то в груди и теперь изо всех сил рвалось оттуда наружу: вверх — и в небо. Хотелось разом смеяться и плакать. И кусаться — чтобы оставить на этом бледном, в крапинках веснушек, теле свои следы, перекрывая те, прежние, уже не имеющие к их с Родионовым совместному «завтра» никакого отношения. Хотелось… повторить. Нет — черт!.. — не сразу. Даже шевелиться было… больно. Но через какое-то время — обязательно. Обязательно! — Что с тобой? Тебе плохо? Дай посмотрю… Еще чего! Димыч едва не зашипел, дернулся — и вполне предсказуемо оказался на полу. Все-таки кровать у Родионова была узкой, совершенно не приспособленной для… любовных игр. — Мне не… Ох! Вот так, стремительно, садиться на жесткий пол… — Дима?.. — Всё. Хорошо. — Актер из тебя, Горский… …А может, и не узкой. Во всяком случае, если тесно прижаться друг к другу, то выходило вполне ничего. — Прости. Я поспешил. Нужно было растянуть получше, подготовить… Крема побольше. — Родионов, заткнись! Димычу казалось, что еще чуть-чуть — и он сгорит со стыда, в пепел. А этот… гад! Разве о таком можно говорить вслух — Димочка, не будь ханжой. Мы только что с тобой проделали гораздо более неприличные вещи. А слова… Всего лишь слова. — И то, что ты мне говорил, когда... Ну… тогда, когда… Родионов непонимающе вздернул брови. В самом деле не помнил, что нес в хмельном угаре подступившей под горло страсти, или придуривался? — Когда?.. Ладно! В эту игру можно играть вдвоем, не так ли? Димыч собрался с силами и выдал: — Когда стонал надо мной: «Любимый мой! Мальчик любимый! Вот так! Да!» Ась? Или у вас, дорогой товарищ, как кончили, память отшибло? — поинтересовался он ехидно. Не девица же красная, в конце концов, чтобы только вздыхать и смущаться! Задница поболит-поболит — и перестанет. А душа? То, что внутри, в гулком каркасе ребер? Высказался — и стало легче. Слова… Страшная, если вдуматься, сила. Особенно для тех, кто понимает. У левого уха, с той стороны, которую все еще приятно грел раскаленный как печка Родионов, внезапно образовалась тишина. Нехорошая такая тишина, весьма сомнительного толка. Помнится, тот же Родионов однажды, среди прочих своих баек, поведал Димычу о том, как в театре актеры, изображающие ропщущую толпу или просто многоголосое народное гуляние, на разные лады, с разными интонациями повторяют одну и ту же фразу: «Что говорить, когда говорить нечего?» Гул получается такой… правильный, фактурный. Вот и сейчас Димычу вдруг показалось, что он слышит: «Что говорить, когда говорить нечего?» И в самом деле, что говорить? Стараясь не кряхтеть и ровно держать спину, он сделал вторую попытку покинуть постель. «Уходя — уходи». Тоже народная мудрость. Так его и отпустили! — Куда поперся? Все-таки Родионов был не только старше, но и сильнее… некоторых. Особенно если некоторые не шибко сопротивлялись. Действительно, не превращать же постельное выяснение отношений в — не дай бог! — реальную драку? — Да нет, я понимаю, — вздохнул Димыч, опрокидываясь обратно — под теплый родионовский бок. К которому его еще потом и рукой сверху как следует прижали, видимо, для страховки — чтобы уж точно не сбежал. — Нельзя к тому, что произносится… хм… в процессе… относиться слишком серьезно. Сам всегда старался чего-нибудь такого… не брякнуть. — Глупый… — пробормотал Родионов, дыша ему в ухо. — Смешной и глупый. Но такой красивый… Можешь мне не верить… Кто же филологу верит, а?.. Но все правда. Совсем все. Иначе, понимаешь, никакого смысла начинать. Слушай, давай спать? День был длинным… — Мне бы в душ… — боясь поверить тому, что только что услышал, пролепетал Димыч, чувствуя себя каким-нибудь героем древних сказов, укараулившим все ж таки распускающийся раз в сто лет цветок папоротника. — А потом в общагу… пока метро… — Спать! — строго велел Родионов, притягивая его еще ближе, еще теснее, хотя теснее уже, казалось, некуда. — Никуда твоя общага не денется. Завтра пойдешь. — А душ? — И душ тоже никуда не денется. Все бы тебе убегать от меня… в ночь. Последнее прозвучало почти обиженно. — Ну, ты же отпустил… — хмыкнул Димыч, устраиваясь поудобнее. С этим поспоришь… — Тогда, в деревне. Между прочим, было темно. — Я за тобой до остановки бежал… И из-за угла караулил, чтобы не случилось чего. — Анискин — деревенский детектив! Бешеная коза на меня там могла напасть, что ли? Или зловредная корова? — Спи уже, чудовище! Через минуту Родионов уже и сам спал и трогательно сопел Димычу в ухо. Димыч лениво поскреб на животе корочку подсыхающей спермы и счастливо подумал: «Вот теперь я действительно пидерас. Самый что ни на есть натуральный. Хоть на заборе пиши! И не наплевать ли?» Оказывается, если прижаться потеснее, кровать сделается гораздо шире. Чудеса!* * *
Воскресенье они провели с пользой. В основном, в постели. И в душе. И на кухне. И даже в гостиной, на том самом диване. (Кому-то, очевидно, показалось, что заменить одни воспоминания на другие — вполне дельная мысль.) Димыч, если честно, слегка опасался за свои всерьез пострадавшие во время вчерашней страсти тылы, но, как выяснилось, зря он недооценивал Родионова. Родионов знал, что к светлому будущему ведут многие пути, и отлично умел ими пользоваться. К вечеру от переизбытка впечатлений и активных любовных игр Димыч не то что самостоятельно передвигаться — говорить не очень мог. Заботливый научный руководитель вызвал ему такси и лично проследил, чтобы он благополучно поместился в машину. Хотелось поцеловаться на прощанье, но пришлось решительно сдержать самоубийственный порыв. Димыч, конечно, был основательно опьянен счастьем и открывшимися перед ним перспективами, но, право же, не настолько. В общаге его встретил взволнованный Махраб, от переживаний внезапно начавший путать таджикские и русские слова. — Димыч… ты… дар кучо буд? Где тебя носило? — Соскучился? — растянул в хмельной улыбке зацелованные почти до боли губы Димыч. — А я думал, у тебя тут личная жизнь бьет ключом. — Дэвна! — Чего? — Дурак, говорю! Всегда дома ночуешь. А сегодня пропал. Я в милицию уже звонить хотел! — Ну, подумаешь, у друга переночевал. — У дру-уга? — ехидно пропела хитрая таджикская морда. Нет, Димыч был всей душой за дружбу народов и большую часть времени любил Махраба почти как родного брата, но что делать, если морда — хитрая? — Слушай, а она хоть красивая? — Кто? — Ну… этот твой… «друг»? Вспомнив Родионова во всем его обнаженном великолепии и победительной мощи, Димыч тяжело сглотнул (в горле внезапно пересохло). — Да такая… ничего себе. — Познакомишь? — Еще чего! У тебя своя девушка имеется. И вообще… Спать хочу — жуть. Снова хитрый прищур глаз: — Ночь выдалась бурной? — Ты даже не представляешь!* * *
Встречаться с Родионовым по выходным превратилось в добрую традицию. Осень отшуршала палыми листьями, лег снег. Лег как-то сразу — без мерзкой грязи, чавкающей под ногами, замерзающей к утру корявой, ребристой наледью. Еще недавно все вокруг было желтым, а сейчас стало белым и сказочно переливалось-искрило в свете ночных фонарей. Живи да радуйся! Однако не получалось радоваться. Вернее, получалось, но не до конца. Что-то мешало, не давало покоя, зудело, точно едва начавший затягиваться свежий шрам. И почесать толком нельзя, и забыть не выходит. Димыч даже знал имя мерзкой занозы, болезненно-упрямо засевшей в сердце. Артур. Нет, в гостях у Родионова пересекаться им больше не довелось, но и исчезнуть этот гад, раствориться в морозном сумраке никак не хотел. — Родионов, курить вообще вредно. А ты еще и тратишь на курево половину своей зарплаты. Лучше бы шапку себе новую купил — с босой головой ходишь. Отморозишь на фиг уши в один прекрасный момент. Разговор возник сам собой, из ниоткуда. Разве что диван, на котором, уютно приткнувшись под бок небрежно курящему Родионову, ленивым толстым котом расположился по-хозяйски Димыч, навевал не совсем хорошие воспоминания и провоцировал на выяснение отношений. — Димочка, ну какое тебе в сущности дело до моих ушей? Или до моей зарплаты? — До зарплаты – никакого, а вот твои уши — это, считай, мои уши. Все твое — мое. Купи уже шапку, Родионов. Ему страшно нравилось говорить вот так — ехидно-снисходительно, по-взрослому: «Родионов». И только в постели, на пропитанной потом простыне и сбившейся в ком подушке, вскидывая пятки куда-то к потолку, выгибаясь, хрипеть, задыхаясь: «Женя! Же-е-енечка! Женька! Еще!» А в обычной жизни… «Родионов» был — самое то. — Слушай, ты будто сварливая жена! Пилишь и пилишь… — На Димычев затылок опустилась большая ласковая рука, растрепала волосы, жестко, с нажимом провела от шеи — вверх, вырывая из горла гортанный стон. — Сигареты мне Артурчик из загранок привозит. Ему это — раз плюнуть. И стоят они там по нашим меркам — совершенные копейки. Что «Мальборо», что «Бонд». А деньги я ему потом, конечно, отдаю, ты не думай. Согласно курсу. Димыч, конечно, думал. Но совсем не о деньгах. А например, о том, что вот в прошлую субботу на холодильнике Родионова лежал всего один полупустой блок «Мальборо», а сегодня уже два целых, непочатых, и как раз таки «Бонд». — А что, Артур заходил? — на то, чтобы голос звучал спокойно, практически безразлично, уходило просто немереное количество внутренних сил. — Да не, мы с ним в кафешке на Калининском пересеклись. Выпили кофе, поболтали. И почему, напомни-ка мне, я должен перед тобой отчитываться? Димыч вздохнул. — Не должен. — Вот то-то же! Замершая на миг родионовская рука снова вернулась к поглаживаниям. В другое время у Димыча от действий любовника уже бы не только скулы и шея — весь он, от макушки до пят, был бы покрыт следами топтавшихся по нему мурашек, а тело громко требовало немедленного перемещения в горизонтальную плоскость. Но… Вот именно, это самое чертово «но»! Не зря, похоже, мама когда-то называла его «тираном». — И часто вы с Артуром… кофе пьете? — Ты ведь не отвяжешься, нет? Иногда Димычу казалось, что в Родионове просто бездна терпения. Общение, что ли, со студентами-оболтусами его так закалило? А иногда… Что сейчас ухватят Димыча за шкирку, и точно кота, напрудившего в знак протеста на хозяйскую постель — за порог. Без права на обжалование. Вой там потом под дверью — не вой. Но с другой стороны… С другой — Димыч и сам был, что называется, «с усам». И когда его что-то мучило, мучиться в одиночестве категорически не желал. А то как это? Ежели в койку — то «люблю, хочу, мальчик мой», а ежели в обычной ситуации, то давайте не будем вспоминать про белую обезьяну? (Димыч являлся большим поклонником соловьевского «Ходжи Насреддина».) Нетушки. — Не могу, — честно признался Димыч. — Как в поговорке: «Не болит, а ноет; не люблю, а жаль». Ноет, понимаешь? До сих пор вспоминаю, как я… к тебе… А он… тут. Знаешь, застань я тебя с женщиной, было бы не так обидно. Ну, у меня точно нет того, что есть у женщин… Мало ли. Ты ведь можешь с женщинами? Или только с мужчинами? — С женщинами? — Родионов устало потер переносицу. Заметно было, что довольно безобидный с виду разговор тяготит его все больше и больше. — С женщинами я могу. Организм в этом плане функционирует нормально. Ни одна до сих пор не жаловалась. Но, понимаешь… с мужчинами… Несравнимо, понимаешь? — Где уж мне, — буркнул Димыч. — У меня и мужчин-то до тебя ни одного не было. — Ну тогда включи воображение, — ухмылка у Родионова вышла кривая и довольно безрадостная. — Вот ты сушеные пельмени ел? — Многократно, — передернулся от воспоминаний Димыч. Из-за электрической плитки, которую он еще на первом курсе приволок в общагу из дома и хранил как зеницу ока, изощренно скрывая свое сокровище от зоркого комендантского ока, к четвертому его можно было назвать натуральным экспертом по части разнообразных сомнительных «деликатесов» быстрого приготовления. — Гадость жуткая. Особенно мясо. — Вот. А теперь сравни эту гадость с самыми восхитительными сибирскими пельменями домашней лепки. Чуешь разницу? У Димыча аж слюна едва не закапала изо рта. — Угу. Чую. Полуфабрикатами ты не злоупотребляешь, предпочитаешь правильную пищу. А я? Жень, кто же я на твоем празднике жизни? — А ты — особый деликатес от шеф-повара. Димыч устало вздохнул. — Жень, я простой студент. По ресторанам не хожу, в деликатесах не разбираюсь. Даже в «Пекине» — веришь, нет? — ни разу не был. Давай без метафор, а то я в них уже запутался. Родионов энергично поскреб затылок, словно пытался заставить мозг работать чуток резвее. — Ладно, без метафор. Несмотря на то, что мы с Артуром давно не вместе, друзьями быть не перестали. — Друзьями?! — весело умилился Димыч. — С бывшим?! Ну ты даешь! Теплая ладонь исчезла с Димычева затылка, и сразу повеяло холодом. Зимой. Еще совсем недавно казавшийся таким близким и родным Родионов вдруг почти незаметным движением отстранился, потом резко встал с дивана, отошел к балконной двери, за которой в желтом свете фонаря привычно танцевали свой медленный танец снежинки. Спина его под растянутой домашней кофтой как-то враз утратила свою прямизну, плечи ссутулились. Пришлось идти следом, обнимать, вжиматься щекой между лопатками, каяться: — Язык мой — враг мой. Прости дурака! — Потребовались определенные усилия, чтобы не допустить в голос позорную дрожь. Иногда их новорожденные отношения ощущались чересчур хрупкими, совершенно неприспособленными для любых серьезных испытаний. Раз — и нету. Даже страшно. Спина Родионова под прильнувшей к ней щекой слегка расслабилась. Но оборачиваться к Димычу Родионов не спешил, а стало быть до полного прощения было еще далеко. Вот ведь! — Прости, Жень. Просто… Я и вправду не понимаю. И мне от этого… Хреново, Жень. Так хреново… Как подумаю, что ты ждешь встречи с ним, что вы… Как же ты мог тогда, а? В субботу — с ним, в воскресенье — со мной? А до этого? С дачи, где мы… забор ставили… вернулся — и с ним? На этот самый диван? Или в койку? Чисто по-дружески, а? Разве это называется дружба, а, Жень? Веселое и легкое, совершенно панибратское «Родионов» словно осталось где-то в прошлом, таинственным островом сгинуло в тумане. — Ты сейчас с энтузиазмом топчешься на чужих мозолях и пытаешься судить о том, в чем не понимаешь ни хрена. Это совсем другой мир, Дима, и совсем другие отношения. Сначала разберись в них, а уж потом… Взгляд у все-таки обернувшегося к нему Родионова был тяжелый, усталый и какой-то потухший. Димыч и сам уже догадался, что каким-то образом прошелся по больному, но… — Объясни, — тихо попросил он. — Я честно попытаюсь понять. — Ты знаешь, что я был женат? — в пальцах Родионова, словно у фокусника Арутюна Акопяна, буквально из воздуха возникла сигарета. Наверняка «Бонд» с холодильника. «Если дело пойдет такими темпами, — отстраненно подумал Димыч, подавая ему коробок спичек и стоявшую на полу возле дивана пепельницу, — то этих двух блоков хватит ненадолго. Опять с Артуром придется встречаться». Мысли были медленными и вялыми. Что угодно, лишь бы не думать о том, с кем еще вместе когда-то был Родионов. Родионов, которого Димыч уже привык считать только своим. Разумеется, с языка тут же сорвалось: — Ты ее любил? Родионов насмешливо фыркнул, едва не подавившись дымом. Наверное, это прозвучало по-детски наивно и — да! — ужасно филологично. — Мы были друзьями. И это был жест отчаяния. Для обоих. Родственники пилили: «Когда? Когда?» Да и альтернативы… не имелось. Ну мы и заключили… договор. Продержались чуть больше года. — Ты ушел? — осторожно, боясь спугнуть внезапную и оттого какую-то особенно пронзительную чужую откровенность, уточнил Димыч. — Она. Сказала: «Остобрыдло жить во лжи, Женюра!» Прям вот так: «Остобрыдло». А я и слова такого до той поры не знал. — Век живи — век учись, — вздохнул Димыч. — Ты ей изменял? — Да. — А она тебе? — Тоже. Никогда не пытайся подменить страсть чем-то еще, Димочка. Дохлый номер. Организм обязательно отомстит: не душа, так тело. — А потом? — А потом я встретил Артура. На конспиративной квартире. Знаешь, мы ведь как шпионы-заговорщики: явки, пароли. Не дай бог довериться не тому человеку и спалить место встреч! Сколько наших на этом погорело! — Сажают? — одними губами, почти забывая дышать, спросил Димыч. Это и вправду был какой-то совсем-совсем другой мир, неизведанный и страшный. Мучительно захотелось немедленно выйти на улицу, под белый-белый снег, и бежать, не оглядываясь, аж до самой Ленинки. Или еще дальше. Глупый животный страх. — В основном вербуют. Попадешься — будешь всю жизнь «под колпаком». Доносы — милое дело. А главное — полезное. — И… ты? — в собственном голосе Димыч расслышал уже натуральный ужас. Он, конечно, будучи человеком молодым и современным, не слишком верил в ужасы про «кровавую гэбню» и пытки в подвалах, но где-то глубоко под кожей у него, как и у всех в этой самой свободной и счастливой на свете стране, бился страх, генетическая память о ночных арестах, допросах, расстрелах. «Десять лет без права переписки». — Я? Нет. Бог миловал. Ну и Артур подоспел вовремя, чтобы дурные шатания да поиски подходящего партнера прервать. Вместе не страшно. Димычу очень хотелось бы ему верить. Про «вместе не страшно». Безумно хотелось. И… не моглось. — Ты его любил? По-настоящему? — это был трудный вопрос. Слово «любовь» в контексте подобных отношений почему-то давалось ему гораздо тяжелее, чем тогда, когда разговор шел о коротком родионовском браке. Родионов задумался. Всерьез и глубоко задумался. Завис, точно космонавт в невесомости. И это внезапно и остро поразило Димыча. Казалось бы, все до банального просто: ты либо любишь человека, либо нет. Как можно не знать наверняка? Как можно так долго думать? Если бы кто-нибудь, не в меру любопытный, спросил, например, у него: любит ли он… Родионова?.. — Димыч бы знал, что ответить. Совершенно точно знал. Утешало, конечно, что Родионов хотя бы действительно пытался быть с ним честным — насколько возможно в данных обстоятельствах. — Нам было хорошо вместе, — наконец услышал Димыч. — Мы… никогда не говорили об этом. Считалось, что слова не важны. — Не важны? Ты же филолог! — В постели я ни хрена не филолог, — прозвучало резко, почти что грубо. Зато, очевидно, правдиво. — Мы были нужны друг другу. Я — ему, он — мне. И мы не только… удовлетворяли первичные потребности. Мы говорили на одном языке. — На русском? — не удержался от ехидства Димыч. Все эти до болезненного откровенные разговоры «вокруг постели», как выяснилось, серьезно действовали ему на нервы, и он защищался — как умел. — И на русском в том числе, — пожал плечами Родионов. Димычева вызова он не принял — и правильно сделал. Чего связываться с человеком, который… не совсем в себе? — Главное, что нам вообще нашлось, о чем говорить… после. Это, знаешь ли, тоже довольно редкий случай. Димыч вспомнил свои амурные похождения в деревне и вынужден был согласиться. Действительно… Тем более, что некоторых… «после» отчаянно тянет поговорить. Его самого, например. А иногда, к сожалению, и не «после», а «вместо». Вот как сегодня. Дурак дураком. Могли бы уже давно использовать проклятый диван в совсем других целях. — Так что мы были вместе… какое-то время, — неловко закончил разговор Родионов. Во всяком случае, Димычу показалось, что то была именно попытка свернуть затянувшийся вечер болезненных для обоих разборок. — Какое-то? — удержаться от уточнения не удалось. Когда еще Родионов будет настолько разговорчивым, искренним, готовым отвечать на дурацкие вопросы — до самого дна, до самого чертового донышка? — А почему… разошлись? Все-таки в этих мужских отношениях с терминологией — совсем беда. Никак не подобрать правильные слова. Кто бы говорил о филологии! — Артур влюбился, — в голосе Родионова отчетливо прозвучала печаль. И сожаление. О чем-то несбывшемся или ушедшем? А в пальцах вновь образовалась дымящаяся сигарета. Вот и борись с ним по поводу вредных привычек! Что — в лоб, что — по лбу! — В поляка. Они на каком-то дипломатическом мероприятии познакомились. Совсем влюбился, понимаешь? То есть по уши. Вдребезги. Как чумной ходил. Чуть из семьи не ушел. То-то скандал бы грохнул! До неба. Дурак. — А потом? — А потом этого поляка из страны высвистнули. Якобы в связи с шпионской деятельностью. В двадцать четыре часа — фьють! Даже проститься не успели. За ним слежка была постоянная. Не по телефону же звонить, когда все прослушивается. — Настоящий шпион? — подивился Димыч и даже на какое-то мгновенье отвлекся от бешеной своей ревности. — Как в кино? — Да кто же его знает! Артур клянется и божится, что подлые наветы и подковерные игры. То за своим Войцехом в Польшу рвется, кретин, то трясется как осиновый лист, что успел где-то в его компании засветиться и теперь тоже… под колпаком. В тот день, когда… — недокуренная сигарета оказалась довольно жестко раздавлена в пепельнице, — когда ты появился столь… феерично, Войцех как раз и улетел. Ну Артурчик и сорвался. Понимаешь? Ему надо было это куда-то выплеснуть, чтобы не сгореть на фиг. Не к жене же с таким идти. Тем более, там семья — одна сплошная фикция. — И ты ему помог… по-дружески, поскольку ты — не фикция, — Димыч уже не спрашивал, а так… констатировал. Чего спрашивать, пытки какие-то психологические устраивать, ежели все добровольно рассказали и по полочкам разложили? Только легче почему-то от этого понимания не становилось. Или просто юношеский максимализм в нем играл со страшной силой? В ответ Родионов рассмеялся сухим каким-то, каркающим смехом. — Вот кто бы мог подумать, что такой милый, солнечный мальчик окажется ревнивым как Отелло? Того и гляди задушит. — А ты повода не давай! — огрызнулся в ответ Димыч. Родионова было почему-то жалко. Но и себя… себя тоже. Сам себя не пожалеешь, как известно, — никто не пожалеет. — И кстати, он ее не задушил, а зарезал. Классику надо знать не только из анекдотов. — Эх, молодость, молодость! Не мудрено, понимаешь, помнить все до точки, если совсем недавно экзамен самой Розе Соломоновне сдавал. С первого хоть раза-то? Димычу его в такие минуты хотелось натурально придушить — почти без шуток. Или все-таки зарезать. Как Отелло — Дездемону. Или… отлюбить до полной потери сознания и способности говорить. Он еще никогда не был сверху, и это тоже вносило свою резкую, фальшивую ноту в настройки его души. — Ну что… наговорился? — кажется даже мысли у них с Родионовым шли совершенно одинаковыми путями. Вот как так: только что о серьезном вещал, переживал за друга — просто дым из ушей, а через мгновение — уже вжимает своим большим жестким телом в проклятый диван и пуговицу на Димычевых брюках чуть не с мясом рвет? А уж руки у этого слетевшего с катушек Родионова творят такое, что… Не до мыслей, короче. Ни до хороших, ни до плохих. Потом… Все потом…