* * *
Этот год был словно слеплен по заветам великого Данте. Разве что рисунков Сандро Боттичелли не хватало. «Божественная комедия», твою ж мать! Правда, не спокойное, в чем-то даже поэтически гармоничное схождение в ад — восхождение к раю, а все то же самое, но только какими-то дикими скачками. То тихое занудство Чистилища, то внезапное вознесение на высочайшее, божественное Небо (так влетает в ладонь набитый опилками разноцветный шарик на резиночке, купленный возле зоопарка, если его сначала оттянуть, а после — резко отпустить), то безжалостное низвержение в бездну, чтобы потом снова — тишь да гладь, божья благодать. Родионов рассказывал, что в далекой, классово чуждой нам Америке водятся аттракционы, которые там почему-то именуются «русскими горками». И на них — такая же бодяга: то вверх, то вниз. Пока долетишь — полные штаны… хм… восторга. Вот и у Димыча нынче были полные штаны. Не жизнь — сплошной аттракцион. А все Родионов — человек-праздник. Тот самый, который всегда с тобой. Как-то незаметно для себя Димыч оказался болен им — всерьез и совершенно неизлечимо. Первый семестр промелькнул пугающе стремительно: лекции, семинары, свидания с Родионовым. Новый год. Который, кстати, пришлось встречать с родителями. Мама жаловалась на «что-то такое… не очень» и почему-то всхлипывала в трубку. Можно было бы, разумеется, приехать после сессии, на каникулы, но… Это же еще целый месяц! Димыч не рискнул. Отстрелялся с зачетами пораньше, взял билеты домой на двадцать восьмое, а обратно — на третье. Конечно, потом получалось, как у Чацкого «с корабля — на бал» (то есть прямиком на экзамен по зарубежке), но полистать конспекты в поезде всегда удавалось вполне продуктивно. Правда, дома все пошло наперекосяк. Нет, мама оказалась в порядке. Соскучилась. И батя тоже. Стол, как и всегда в праздники, ломился. «Оливье», селедочка «под шубой», шпроты, салат из печени трески… Мамин фирменный торт из печенья с орехами и сгущенкой. Папина наливочка из смородины и целая батарея шампанского. Гуляй — не хочу. Только Димычу не праздновалось. Не елось и не пилось. Сердце ощущалось совсем не на месте. Родители интересовались, спрашивали… Но… Не объяснять же им было про наличие бурной личной жизни? Сразу бы разговорами о свадьбе замучили. И о внуках. А с Родионовым какие внуки? Димыч эту жуткую сцену в кошмарах видел, в натуральных ночных кошмарах, от которых неизменно просыпался в холодном поту. Вот Родионов — весь из себя сияющий, в парадном костюме с алой гвоздикой в петлице. А рядом с ним — Димыч, молодой и красивый, тоже в костюме, том самом, что покупали когда-то в школу на выпускной. На голове — кокетливая фата с цветочками — символ чистоты и невинности. Хотя с невинностью у него явно не ахти. Потому что из-под пиджака, застегнутого на одну пуговицу, отчетливо выпирает похожий на волейбольный мячик живот, и брюки держатся под ним исключительно при помощи ремня. А у стоящих чуть поодаль родителей — торжественно-умиленный вид. Совсем не то, что у дамы-регистраторши: вон, губы осуждающе поджала! Конечно, брак по залету — дело не очень, и комсомол с партией подобного решительно не одобряют… С другой стороны, кому какое дело, если по любви? «Согласен ли ты, Дмитрий, взять в свои законные мужья…» Ну как тут не проснуться от ужаса? Не мудрено, что из отчего дома Димыч, сославшись на грядущую сессию, сбежал, только пятки сверкали. Первого января. Поменял билеты — и был таков. Кстати, в плацкарте, на верхней полке, возле вонючего туалета, дурные сны сгинули, точно их и не было. И в общем-то, понятно почему: поезд вез его к Родионову. Быстро вез, с ветерком. Какая разница, чем при том пахло? Чай не баре — можно и потерпеть! На Кутузовский Димыч рванул прямо с вокзала, с рюкзаком на плече и в валенках (дома стояли традиционные новогодние морозы), но не наплевать ли на враз намокшие по московской слякоти ноги, если душа поет, точно заевшая пластинка — по кругу — все одно и то же: «Се-е-ердце! Тебе не хочется покоя… Се-е-ердце! Как хорошо на свете жить…» И ведь пошлость, если вдуматься, ужасная, и Родионов, кабы знал, засмеял бы за подобную сентиментальность, но кто ж ему расскажет? А душа, понимаешь, поет! На восьмой этаж Димыч привычно взлетел без лифта, опять же наплевав на валенки и рюкзак. Квартира сто двадцать один встретила его тишиной. Такой глубокой тишиной, что сразу стало ясно: никого там внутри нет: звони — не звони. И бессмысленно утешать себя наивным: «Может, он спит? Крепко спит?» Ха-ха! Родионов никогда не спал днем, даже после бурных любовных игрищ. Вечный, блин, двигатель… А вот про игрища нынче думать совсем не стоило! А стоило, конечно, позвонить, перед тем, как переться к даже не подозревающему о твоих благих намерениях человеку. Что, товарищ Горский, двух копеек в очередной раз пожалели? Ну и получите, как говорится, и распишитесь. Со всем возможным уважением. В троллейбусе, по дороге в общагу, Димыч с трудом удержался от того, чтобы «протаять» кончиком указательного пальца на замерзшем стекле слово из трех букв. А то, глядишь, бдительные и высококультурные пассажиры непременно сдали бы его дружинникам как злостного хулигана и нарушителя общественного покоя. Доказывай потом, что ты вовсе не хулиган, а филолог, который — вот беда! — на свою голову знает слишком много разных слов. До общаги он добрался злобный, потный и усталый, с вдрызг промокшими ногами. Рюкзак с домашними соленьями-вареньями, которые мама обязательно давала с собой в помощь бедному голодающему студенту, весивший по дороге на Кутузовский не больше пушинки, теперь казался совершенно неподъемным. Наверное, с полчаса Димыч торчал в душе, стуча зубами и тихо радуясь, что никому не пришло в голову на праздники отключить горячую воду. Добрался до койки и рухнул в сон, даром, что перед этим почти сутки отсыпался на своей верхней полке. Проснувшись, отварил себе макарон, добавив к ним маминых соленых огурцов и заваренного прямо в кружке чая. После чего, притихший, выспавшийся и сытый, отправился к телефону — звонить. Тишина рубанула по ушам сквозь длинные гудки — точно как в «Гамлете». Ночью Димыча навестила бессонница, во время которой беспрерывно ворочались тяжелые, чугунные мысли — одна другой хуже. Утром телефон Родионова снова молчал. И днем. И вечером. И на следующий день. И на послеследующий. Утро, день, ночь — без разницы. Ритм жизни окончательно сбился. Ночью сон бежал прочь и корчил гадкие рожи, днем наваливался в самый неподходящий момент: «Спать… спать… спать…» Сессию Димыч едва не завалил. С другой стороны, не завалил — сдал на чистом упрямстве. Под девизом: «А вот хрен вам!» Молодец! Родионов появился, словно таинственным образом соткался из воздуха прямо посреди факультетского коридора, в тот момент, когда Димыч на всех парусах несся в деканат, не глядя по сторонам и счастливо сжимая в руке зачетку. Экзамен по истории языка он даже не мечтал сдать с первого раза, особенно в своем теперешнем, не совсем адекватном состоянии. Однако же сдал. Сдал! А тут Родионов… Избежать жесткой аварийной стыковки, при которой оба непременно оказались бы на полу в довольно компрометирующих позах, удалось с большим трудом. — Осторожнее, Дмитрий. Димыч почувствовал, как от одного только взгляда — глаза в глаза — по всему телу пошла волна жара. Взгляд-обещание. И сам Родионов… Черт! Такой красивый. Красивый и загорелый. Откуда бы — посреди зимы? — Простите, Евгений Александрович! — очень хотелось подпустить в голос ядовитого ехидства. Или обиды. Или еще чего-нибудь из того, далеко не самого лучшего, набора чувств, что терзали его эти дни. Не вышло. Голос хрипел и не слушался. Глупый щенок наконец увидел обожаемого хозяина и теперь вилял хвостом. И норовил лизнуть в нос. Или в губы. Вот в эти самые яркие, будто ни в чем не бывало улыбающиеся губы. — Последний экзамен сдал. — Надеюсь, сдали достойно? Интересно, почему от этой простой фразы у Димыча в мозгу сами собой стали возникать картинки разной степени непристойности? — Четверка удовлетворит ваш взыскательный вкус, Евгений Александрович? Или вас нынче сложно удовлетворить? Хорошо, что они стояли в коридоре одни. Иначе сторонний наблюдатель наверняка отметил бы, как почтенный препод совсем не по-преподовски полыхнул взглядом на вконец обнаглевшего студента и сделал решительный шаг вперед, к нему, чтобы… Чтобы — что? — Дмитрий, вы играете с огнем. — Игра с огнем — это моя особенность, можно сказать, милая изюминка, Евгений Александрович. Нужно было мне идти в пожарные. Где-то далеко, в параллельном измерении (Димыч не только классику читал), послышались оживленные голоса. Кто-то еще выпал с экзамена. Кто-то, не менее счастливый, чем Димыч, и так же желающий поделиться своим счастьем с миром. И не один, а в компании. Словно опомнившись, Родионов шагнул назад и даже для чего-то крепко-накрепко сцепил руки за спиной. — Зайдешь сегодня вечером ко мне? — прозвучало внезапно жарко и просто, без всякого ехидства и прочих родионовских выгибонов. — Если вы будете дома, Евгений Александрович. — Непременно буду, Дмитрий. В шесть? Димыч молча кивнул. «Что говорить, когда говорить нечего?»* * *
Сначала Родионов его знатно поимел. Какие уж тут разговоры! Загнул на диване буквой зю — и оторвался по полной. На некоторое время Димыч даже забыл, что пришел вовсе не для этого, а для решительных разборок и расстановок точек над совершенно иными буквами. Не то чтобы он был против предложенного сценария. Такого Родионова — потерявшего тормоза, слетевшего с катушек, наплевавшего на все и всех ради сиюминутного, но отчаянного «Дай!», — он обожал до огненной лавы где-то внутри позвоночника и слез под зажмуренными веками. И давал ему — все, что только тот желал взять. В такие минуты Димыч отлично понимал умниц-французов, именовавших оргазм изысканным словосочетанием «маленькая смерть». Потому что когда все кончалось — и все кончали — возвращаться обратно в привычную жизнь было… скажем так: не слишком-то просто. Наконец удалось выдавить: — Слезь с меня… Прозвучало хрипло. Голос! Ау! Родионов не то чтобы слез, но скатился, благо, диван в разложенном виде позволял. А Димыч и не заметил, когда радушный хозяин ложе любви успел подготовить. Или заранее обеспокоился? Стратег! Вон и пепельница с сигаретами и спичками как бы случайно рядом с диваном на полу завалялась. Родионов курил, блаженно полуприкрыв глаза, и казался отдохнувшим, расслабленным и, по правде сказать, до ужаса красивым. Особенно украшал его загар, распространявшийся не только на лицо и шею, что, хотя бы и с трудом, но все-таки можно было бы объяснить, но и на весь жилистый, подтянутый торс. На моря тропические мотался, что ли? У нас-то в Сочах да Гаграх зимой не слишком позагораешь. Димыч ткнулся носом ему в плечо, подышал, наполняя не только легкие — всего себя — терпким, но чистым запахом Родионова. — Где тебя черти носили, Жень? Тот, сдержанно шевельнув плечом, — щекотно же! — посмотрел на Димыча ласково и снисходительно, словно на щенка, который зачем-то намертво вцепился в хозяйский тапок, никак не желая уступать кому бы то ни было свою драгоценную добычу. — В горы с ребятами ездил. Чего ты вдруг так занервничал? — В го-о-оры? — Димыч ушам своим не поверил. На Новый год — в горы? Ну ладно бы еще в Ленинград. Или в деревню. Печка там русская, самовар на шишках, толчок на улице — та еще сомнительная романтика. Но… горы? Ему раньше казалось, такое бывает только в кино. И то не из жизни простых советских парней. — А что? Мы каждый год ездим. На лыжах кататься. Когда компанией поменьше, когда — побольше. Нынче аж пятнадцать человек набралось. Кто специально отпуск на работе берет, кто без содержания. Снег, солнце, адреналин… Красота! Хочешь — тебя в следующий раз возьму? Хотя… Нет. У тебя же как раз с третьего — сессия. Вот закончишь учиться… На несколько коротких мгновений Димыч почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. В горы! Родионов возьмет его в горы! Родионов планирует быть с ним и… и… после! Когда Димыч уже закончит учебу! Для Родионова это не случайность, не эпизод! Глупому щенку захотелось лаять от счастья и гоняться, вертясь, за собственным хвостом. А после… Пришли воспоминания. Лучше бы не приходили. — А Артур? Артур тоже с вами ездил?.. летал?.. Родионов вздохнул. Вздохнул тяжело. Грудная клетка под щекой Димыча поднялась и опала, точно большая морская волна. — Разумеется, нет. Кто же его отпустит? Новый год на дипломатической ниве — самая страда. Но если бы и летал, что тогда, а? Опять ты этими глупостями свою юную голову забиваешь, мавр доморощенный? Ты хоть представляешь, в каких условиях мы там живем? Общага, комната на десятерых. Мальчики — налево, девочки — направо. Даже семейные пары вместе не селят. Нет, конечно, там есть жилье и поприличней, но на праздники — это только по гигантскому блату. У нас такого нема. Да в нашем с тобой колхозе было больше шансов уединиться, чем здесь! Родионов возмущался страстно, с огоньком. Аж про усталость забыл. Слушал бы и слушал. Однако почему-то не оставляла Димыча странная мысль: этот, если захочет с кем-нибудь страсти предаться — с мужчиной ли, с женщиной — возможность непременно найдет. Хоть и в общаге на двухъярусной койке. Или… в сугробе, на склоне горы. Но… Тему явно следовало оставить в покое, пока благодушные возмущения Родионова не сменились подлинным негодованием и мрачной обидой. Димыч, если честно, еще надеялся на «продолжение банкета» — уж больно он соскучился. Ладно, горы так горы. Если не верить человеку, которому вручаешь всего себя, целиком, без условий и оговорок, — кому тогда верить? Хотя… Еще один момент все-таки стоило прояснить. На будущее. Во избежание. — А предупредить меня, когда в последний раз виделись, не судьба была? Сказать: мол, не теряй меня, Димочка, уехал туда-то, приеду такого-то? — А зачем? — удивление Родионова было искренним и настолько… густым? — хоть ложкой ешь. — Ты же планировал до третьего праздновать с родителями, а потом сразу в сессию нырять. Стенал: «Ничего не сдам! Все на фиг завалю! Бедный я, несчастный! Вся личная жизнь — прахом!» Димыч даже сел. Седалище с непривычки (вернее, с отвычки) отозвалось болью — Родионов нынче не нежничал. Однако были проблемы и понасущнее. — То есть то, что я буду нервничать, думать всякое, — это так, ерунда? Я тут, между прочим, чуть с ума не сошел! К дверям носом прижимался — не начал ли там, в квартире, твой труп слегка подванивать? Соседи рвались ментов вызывать. Родионов тоже сел. Обнял дрожащего от негодования Димыча, притиснул к своей груди. Успокаивающе погладил по животу, запуская внутри Димыча необратимую цепную реакцию. Как ни странно, скольжение чужой ладони по влажной от еще не до конца высохшей спермы коже не ощущалось ни неправильным, ни противным. Совсем по-другому оно ощущалось. — Ну, прости дурака. Привык жить один: никого не предупреждая, ни перед кем не отчитываясь. А потом уже поздно было. Ты уехал, телефона твоих родителей я не знаю. — А в деканате спросить не судьба? — Димыч и сам отлично понимал, что бурчит уже просто так — исключительно для проформы. Что вот еще совсем чуть-чуть, и он уложит Родионова обратно и вынудит того зайти на второй круг. Хотя… Судя по ощущениям в районе… хм… спины Родионов и сам уже не сильно против. Особенно, если кое-кто проявит фантазию. А с фантазиями у Димыча с некоторых пор наблюдался полный порядок. — Протупил. Закрутился. Конец семестра, отчетности — выше крыши. Хорошо хоть экзаменов нынче не было — только зачеты на пятом. Да я их всех автоматами закрыл. — Поглаживания Родионова становились все более настойчивыми и затрагивали уже не только живот. Димыч задышал чаще. Воздуха катастрофически не хватало. — Ну ничего. Я прямо сейчас телефон твоих родителей запишу. Хочешь? — Иди ты! — обиженно отозвался Димыч, оборачиваясь к нему лицом. Нашел, тоже, время и место! «В тот день, — как изволил изящно выразиться один великий итальянский поэт, — они уж больше не читали». И разумеется, не записывали никаких телефонов.* * *
Зима в этом году в Москве выдалась долгой и муторной. Температура непредсказуемо скакала от вполне себе ощутимого минуса до практически плюса. Димыч внезапно почти с ужасом обнаружил в своем молодом организме такую странную штуку, как давление. Причем обнаружил самым неприятным образом: буквально-таки плюхнувшись в обморок на подходе к аудитории. Девчонки всполошились и под белы ручки поволокли в студенческую поликлинику (благо, недалеко), к врачу, поминутно спрашивая: «Димочка, ты как? Димочка, потерпи еще чуток!» Позорище! А ведь Родионов предупреждал! Внушал по-доброму так, почти по-отечески: «Спать иногда все-таки надо!» Димыч, конечно, отмахивался. Днем — учеба, вечером и ночью — то студенческие пьянки-гулянки, то встречи с Родионовым. Ну и подготовка ко все той же учебе — само собой. До сна ли тут? Накануне своего беспримерного падения, кстати, Димыч за одну ночь осилил роман классика Гончарова «Обыкновенная история». А что было делать, если декан Колесов, ведший у них нынче семинары по русской литературе девятнадцатого века, сурово поставил перед фактом: дескать, без зачета по этому самому Гончарову ни одного человека к сдаче экзаменов не допустит? Так что пятерку свою, законную, Димыч у него на семинаре просто зубами выгрыз. Зато потом… Потом собой, любимым, в коридоре пол вытирал. Хорошо хоть Родионов был не в курсе. Хотя, когда это, интересно, Родионов не знал о чем-нибудь, происходящем в стенах родного факультета? К вечеру нарисовался, гад, в общаге. Лично. Махрам, поивший в это время Димыча чаем с сушеными абрикосами, аж с лица спал. Сильно, как выяснилось, Родионова уважал. Так что картина образовалась из серии «Явление Христа народу». Валяющийся на не заправленной с утра постели, все еще иссиня-бледный Димыч и его сосед, от восторга, кажись, забывший, как дышать. И Родионов, злобный, аки античная фурия. Именно эти дамы ведь отвечали у древних римлян за возмездие? «Мне отмщение и аз воздам!» — почему-то всплыло в голове. А затем куда менее пафосное: «Кранты тебе, Димыч!» — Как поживаете, Дмитрий? Как ваше драгоценное здоровье? Димыч решил прикинуться валенком. — Спасибо зарядке — здоровье в порядке, Евгений Александрович! Какими судьбами в наши места? Мимо проходили? Случайно заглянули на огонек? — Да вот, — пожал плечами Родионов, небрежно избавляясь от пальто с каракулевым воротником и сматывая с шеи длиннющий разноцветный самовязанный шарф — подарок бывшей жены на какой-то там мохнатый день рождения, — шел по делам, решил навестить своего любимого студента. Говорят, он едва не отдал свою молодую жизнь во славу филологической науки. Димыч закатил глаза. В любовь к нему Родионова при подобных интонациях поверил бы разве совсем уж ни черта не понимающий в людях наивный младенец. Махрам засуетился, полез в тумбочку за чистой пиалой и еще одной порцией абрикосов. — Чай будете, Евгений Александрович? — на всякий случай уточнил Димыч. Ну вдруг? Говорят, чудеса иногда случаются. Соберет, например, Родионов свои манатки и, как дивное виденье, растворится в снегах. Но… определенно не сегодня и не сейчас. — Конечно. Ташаккур, Махрам! Чай у тебя просто волшебный! Димыч мрачно отметил, что с его улыбчивым соседом Родионов был легко и непринужденно на «ты», тогда как ему самому досталось холодное, высокомерное даже где-то, «вы». Похоже, Женечка нынче пребывал сильно не в духе. Узнать бы, какая болтливая сволочь слила ему информацию о Димычевом обмороке — замуровал бы скотину заживо в страшных институтских подвалах — неподалеку от столовой. Махрам, извинившись, отправился на кухню за водой, и тут же вся доброжелательность слетела с Родионова к такой-то матери. — Какого, скажи мне, хрена, а? Почему я узнаю об этом от посторонних людей? — А что мне было делать? Заползти на кафедру, трагически шепча: «Спаси меня, родной, умираю по правде»? — возмутился в ответ Димыч. — Ну, про существование телефона, мы, разумеется, не то что не слышали — даже в книжках не читали! Хоть бы вот из общаги — мимо него же шел. — Не подумал. Чувствовал себя… хреново. — Хреново он себя чувствовал… — Родионов отошел к окну, зачем-то посмотрел вниз, туда, где дворник при свете фонаря, неслышно матерясь себе под нос, счищал огромной лопатой выпавший днем снег. — Можешь считать, что отомстил за Новый год. Мне когда твоя подруга сказала, что тебя в больницу отволокли… Думал, самого инфаркт жахнет. — Подруга? Это Линка, что ли? — Она. «Ну, Линка!.. Ну… Погоди!» — Да, ладно, ерунда! — попробовал успокоить любовника Димыч. — Мне аж до пятницы больничный дали. Отлежусь — снова буду как огурец. Однако тот успокаиваться категорически не желал. — Чтобы наши врачи практически здоровому молодому мужику — и вдруг на неделю больничный? Давай, покажи, что тебе там за диагноз нарисовали? Гипертония первой степени? Отличненько! Короче так: собирай свои манатки, изобретай для соседа байку поправдоподобнее, пойдешь на несколько дней ко мне. Буду тебя в чувство приводить и за твоим распорядком дня присматривать. Димыч хотел возмутиться. Действительно хотел. Но не стал. Злой и испуганный Родионов, собиравшийся о нем… заботиться, выглядел совершенно потрясающе. Невероятно, фантастично, но тем не менее потрясающе. Кивнув, Димыч стал складывать в походный рюкзак наиболее необходимое. Вернувшийся с чайником Махрам застал его в разгаре сборов. — Эй, ты куда? Сам же говорил: врач лежать велел! Димыч пожал плечами. Сможет ли филолог сочинить убедительную ложь? Умеет ли рыба плавать? Вопросы риторические. — У меня родственница пожилая приболела. Мама в деканат звонила, очень просила передать, чтобы я за ней присмотрел. — Родственница? — темные брови Махрама удивленно поползли вверх. — Не слышал, чтобы у тебя были в Москве родственники. — Бабушкина двоюродная сестра. Мы с ней не слишком ладим, но тут, сам понимаешь, не до разногласий. Даже Евгений Александрович проникся — лично прибежал. Дело-то серьезное. Родионов изобразил глубокомысленный кивок. Серьезнее не бывает! — Да и наверняка у старушки найдется, чем давление измерить. Чем там его меряют? — Тонометром, — изо всех сил стараясь сохранять сдержанное выражение лица подсказал Родионов. — Или можно обручальным кольцом. — Это еще как? — Димычу и впрямь стало интересно: с подобного рода шаманством он до сих пор не сталкивался. — Ну, как? Берешь обручальное золотое кольцо. Подвешиваешь его на вырванный из чьей-нибудь шевелюры волосок. Хорошо бы подлиннее. И ведешь медленно от локтя к запястью. Смотришь, где начинает покачиваться и где заканчивает. Потом… — Родионов озадаченно поскреб в затылке. — А вот что потом — уже не помню. Кажется, что-то надо замерять. Линейкой. Или нет? — Евгений Александрович, вы натуральный шарлатан. Не слушай его, Махрам! Это все сплошное мракобесие, чуждое духу советского научного прогресса. Чайку они все-таки выпили. Не бросать же было Махрама вот так — в обнимку с чайником. Родионов сыпал хохмами и филологическими байками, Димыч, в меру не до конца восстановившихся сил, вяло ему ассистировал, Махрам, не привыкший к столь тесному взаимодействию студентов и преподавателей, слегка заикался, но реагировал вполне адекватно. Кажется, сушеные абрикосы съели практически все. Ну ничего… Этого добра ему родственники из Душанбе еще пришлют. В такси Димыч чувствовал себя счастливой новобрачной, которую на торжественной «Волге» везут в ее первый в жизни собственный дом. И уж там!.. Ну, понятное дело! Коммунизм наступит прямо завтра, «пятилетку — за четыре дня» и «Близится эра светлых годов!» Ведь это же оно самое, да? «Давай съедемся и будем жить вместе»? Димыч, конечно, не девушка, но… В принципе, он был бы не против подобного варианта. Когда «вместе». Заботиться друг о друге, оберегать, варить пятилитровую кастрюлю борща, раз в неделю плечом к плечу стирать пыль во всех комнатах и мыть полы, а раз в месяц — генералить все до блеска — как это всю жизнь делали мама с отцом. И окна — весной и осенью. Димыч, например, совсем не боится высоты. Подумаешь, восьмой этаж! А ночью… Ночью можно не только сливаться в страстных объятиях, но и спать. Просто спать. Это выглядело практически сказочно. Хотя сказочником Димыч себя не считал. Так, реалистом. — Куда — пешком? — сурово рокотнул над ухом голос Родионова, когда, погруженный в свои мысли потенциально умирающий Димыч по привычке рванул вверх по лестнице. — А лифт тебе на что? — Да я… — Вот выздоровеешь — будешь бегать… бегун. А пока… В лифте Димыч изо всех сил сдерживал совершенно сумасшедшее желание обнять Родионова, прижаться к нему всем телом, поцеловать глубоко и смачно. Даже, возможно, укусить от полноты чувств. Жаль, восьмой этаж наступил слишком быстро. Дома (ну, разумеется, у Родионова дома) его уложили на диван и, накрыв по самые уши пледом, велели отдыхать и восстанавливать потраченные в пути силы. Димыч пытался брыкаться, уверял, что полон энергии и готов к труду и обороне — особенно к обороне! (Тут он даже исхитрился намекающе подвигать бровями.) Но все его намеки оказались самым жестоким образом проигнорированы. Родионов задернул балконные шторы и плотно прикрыл за собой дверь, сказав, что ему еще сегодня — кровь из носа — требуется закончить статью для институтского журнала. Так что пусть некоторые лучше лежат тихо и не отсвечивают. Тогда ночью… совсем ночью… очень может быть. Если у этих некоторых давление будет соответствовать. Димыч сначала пофырчал себе под нос на такую несправедливость, а потом как-то незаметно уснул, чтобы проснуться уже под утро. Наручные часы показывали без пятнадцати пять. Сходил в туалет, поплескал в лицо ледяной водой — и снова залег спать. Встал окончательно он уже ближе к десяти в полном одиночестве в чужой квартире. На кухне обнаружилась записка: «Куриный суп — в холодильнике. Обедай без меня. Буду поздно. Не забывай про учебу». Вот и вся романтика. А ты чего ждал, Горский, стихов? Вообще, к концу недели Димыч отчетливо понял: ну ее, такую романтику, буквально в жопу! Вроде бы и спали они с Родионовым теперь вместе на расправленном диване, и ужинали тоже вместе, и даже телевизор вместе пару раз исхитрились посмотреть. И уговаривать Родионова нарушить врачебный режим и слегка поднять… давление тоже не приходилось. И все же... Что-то шло не так. Димыч извелся весь, пытаясь понять, что именно не так. Даже в многокилометровой очереди в студенческой поликлинике не мог отделаться от зудящих под кожей, точно муравьиные укусы, мыслей. Счастливая новобрачная не чувствовала себя счастливой и все чаще задумывалась о возвращении в общагу. «Как люди вообще решаются на это? Жить вместе? Жениться, выходить замуж? Как они не боятся начинать что-то… вместе, когда мы все настолько разные? Или они думают, что им будет отсыпано больше везения, чем прочим, что они совпадут друг с другом если не во всем — то хотя бы в главном?» Когда-то и Димыч в это верил. Глупый, наивный Димыч. Нет, они, конечно, старались. Оба. Родионов, кстати, порой старался как-то почти отчаянно. Но… Ничего не получалось. Родионова раздражала Димычева бытовая неприспособленность: тот мог утащить с книжной полки какой-нибудь роман и, зачитавшись, забыть помыть за собой посуду. Вернувшийся с работы после трех или даже четырех пар лекций Родионов ничего не говорил, но отчаянно, на весь дом, скрипел зубами, наводя на кухне порядок. А Димыча гнал «делать уроки». «Болезнь — не повод для тунеядства. Я вот тут узнавал — у вас на той неделе коллоквиум по…» Димыч бы предпочел, чтобы его отругали, даже, может, врезали пониже спины влажным кухонным полотенцем, а потом обняли, прижали к груди, взяли прямо на этом самом усыпанном крошками кухонном столе. Но нет. Родионов дулся, был холоден, не желал слышать никаких извинений. И помощи тоже не желал. На следующий день усвоивший урок Димыч старательно мыл за собой посуду, стирал со стола, читал не роман про тайну двух океанов, а учебник по диамату и запрещал себе даже коситься одним глазом в сторону сокровищ на книжных полках. Но… Вернувшийся чуток пораньше Родионов обнаруживал в ванной не до конца закрученный и потому целый день подкапывавший кран… И все начиналось по новой. Ночи, впрочем, да, вносили разнообразие. И телевизор — пару раз с какими-то старыми фильмами. («Волга-Волга»?) Не в фильмах, разумеется, было дело. Рядом с Родионовым Димыч чувствовал себя не полноправным партнером, спутником жизни (как бы напыщенно-литературно сие не звучало), а вечным мальчишкой, которого еще воспитывать и воспитывать… Нет, совсем не в том плане, в каком он бы хотел. Они никогда не были на равных. От Димыча словно все время требовалось расти над собой, учиться, взрослеть, что-то доказывать. Тянуться вверх, стоя на цыпочках. Стояние на цыпочках ужасно утомляло. — А теперь поставь в регистратуре печать. Освобождение я тебе от физкультуры дала на две недели. И таблетки не забывай пить. Димыч кивал розовощекой седой докторице и клятвенно обещал пить таблетки и мерить давление. «Непременно! Непременно!» За измерение давления у них, разумеется, тоже отвечал Родионов. У него и аппарат этот адский в хозяйстве водился. (А Димыч, кстати, в самом начале всерьез рассматривал куда более увлекательный вариант с обручальным кольцом. Но про кольцо Родионов сухо заметил, что давным-давно сдал это ненужное излишество в ломбард.) «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» В общаге, поди, уже заждались. Махрам места себе не находит. — Спасибо этому дому — пойдем к другому. — С чего бы вдруг? — когда Родионов хмурился, между бровей у него залегали целых две вполне отчетливые вертикальные морщины. — Я тебя не гнал. — Не напрашивайся на комплименты, — стараясь выглядеть как можно более беспечным, улыбнулся Димыч, вскидывая на правое плечо рюкзак. — Ты, определенно, победил во всех возможных конкурсах на звание лучшего хозяина пятилетки. Можешь смело двигаться на передачу «А ну-ка, девушки!» Родионов нетипично для себя подкол про «девушек» проигнорировал. Не обиделся и «язвой» не обозвал. — Тогда почему сбегаешь? — Я? Сбегаю? Мне с понедельника, между прочим, в институт. Здоров как бык. Забота и уход, а также суровый надзор больше не требуются. — Дима, все хорошо? Я тебя чем-то обидел? Родионов звал его Димой. И не было сил ни сопротивляться, ни настаивать, что он вовсе не Дима, а Димыч. Какая, в сущности, разница? Главное, чтобы Машей или Настей не звал. И так все время. За эту неделю Димыч, похоже, на всю оставшуюся жизнь возненавидел компромиссы. С другой стороны… Разве Родионов виноват, что кто-то что-то такое себе навоображал… несбыточное? Определенно нет. — Никаких обид — сплошные благодарности. Не парься, Жень. Я просто… не привык, понимаешь? Не привык так долго быть… с кем-то. Но мы увидимся в следующую субботу — как всегда. Ведь увидимся? — Само собой. Поцелуй вышел коротким и горьким. Или это Родионов опять исхитрился выпить целую бадью своего любимого черного кофе? Без сахара.* * *
«Ой, да не вечер, да не ве-е-ечер… Мне-е малым-мало спалось… Ох… Да мне малым-мало спало-ось… Ой, да во сне привиделось…» Странно, между прочим, было в преклонном возрасте двадцати двух лет, практически в возрасте человеческой мудрости и зрелости, ощущать себя какой-то… пушкинской Татьяной, с головой погрязшей в собственных комплексах. Однако — извольте радоваться! — не спалось же Димычу тем метельно-слякотным февралем, а если уж и приходили по ночам сны, то такие, что ни в сказке сказать, ни вслух произнесть. Ну, например, что стоит Димыч у доски на защите собственного диплома, голый аки праотец Адам, даже без папочки с защитным словом в роли фигового листка, а Родионов с последнего ряда медленно и методично обсуждает его (довольно средние) мужские достоинства и не особо выдающиеся постельные навыки. А комиссия, вся сплошь из доцентов и профессоров, с осуждением качает головами: «Почему же это вы, Димочка, позорите высокое звание советского филолога?» Удивительно еще, как после подобных ночных «сюрпризов» у Димыча в принципе оставались желания и силы для демонстрации пресловутых «постельных навыков». Что-то не срабатывало у него в голове, не давало развернуться по полной, стать самим собой, получать прежнее удовольствие от происходящего. На простой и честный вопрос: «Какого, собственно, рожна тебе надо?» он так и не смог сформулировать однозначный и честный ответ. Потому что каждый раз, размышляя о своих отношениях с Родионовым (да и можно ли было назвать происходящее между ними емким словом «отношения»?), краснел и путался в трех словах как в трех соснах, словно несчастный косноязычный пацан, которому злобная училка в школе опять задала писать неподъемное сочинение «Пушкин — солнце русской поэзии». На целых пять страниц. Нет, он, конечно же, все понимал. Наивно было мечтать о том, чтобы поставить знак равенства в отношениях «преподаватель-студент». Да и почти двадцать лет разницы в возрасте, как ни крути… А он мечтал! Не только о буре-натиске-страсти, а о дружбе. О той, что порой случается между людьми, обрекая их на родство душ, а не только тел. Иногда, кстати, Димычу всерьез казалось, что еще вот-вот, еще чуть-чуть — и все у них получится. Спаяется, выстроится. Ослепит непреходящей гармонией легендарного «золотого сечения». А потом… — Дим, я надеюсь, ты помнишь, что к марту обещал закончить чистовой вариант вступления и первой главы? И уже перепечатывать пора. Пишешь ты, прости, как курица лапой. — Не суетитесь, месье Родионов. Все будет в лучшем виде — будто в песне. — В какой еще песне? — «Все, что было загадано, все исполнится в срок». — Слух у тебя, Дим, если честно… — Можно подумать, у тебя лучше! — И кстати, список литературы ты опять оформил неправильно. Сколько раз тебе говорить… После разговоров о курсовых, долгах по учебе, несерьезном отношении к будущей профессии игривый щипок за попу, призванный самым банальным образом напомнить кое-кому о том, зачем они, собственно, здесь собрались в этот сумрачный февральский вечер, ничуть не помогал. Димыч ощущал себя телевизором, которому предлагают вслед за бодрым щелчком ручки резво переключиться с канала на канал, а у него, бедного ящика, что-то заело — и он упрямо гнет свое, намереваясь до победного показывать не то балет «Лебединое озеро», не то выступление симфонического оркестра Гостелерадио. И никаких «Веселых ребят» или, упаси господи, «В джазе только девушки». Иногда Димыч с горечью думал, что, носи он платье и высокие каблуки, все сложилось бы гораздо проще. Но ни платьев, ни каблуков, ни выдающегося бюста, ни «правильной» попы судьба ему не припасла — оставалось «работать» с тем, что есть. — Какой-то ты смурной нынче… — порой все же Родионов совсем некстати являл чудеса прозорливости и душевной тонкости. — Я не смурной, я затраханный… — при Родионове Димыч предпочитал особо не выражаться, но изредка все-таки использовал фольклорные выражения для пущей образности. — У тебя не машинка, а зверь. Скоро рука по локоть уйдет в плечо — так приходится по клавишам лупить. — Лупи двумя руками, будет легче, — похоже, родионовская проницательность, возникнув из ниоткуда, столь же внезапно испарилась неизвестно куда. — Это не машинка, а гроб с музыкой! Печатать двумя руками, красиво, как это делают профессиональные машинистки, Димыч не умел, тупо тыкал указательным пальцем в нужные буквы, часто промахивался, сажал опечатку, за что получал от Родионова меланхоличное: «Надеюсь, ты помнишь: не больше семи исправлений на страницу». — Взял бы и помог, коли такой умный! — Твоя курсовая — твое дело. Закончишь, будем ужинать. Я сегодня в «Кулинарии» на Калининском пельмени ручной лепки отхватил. Тебе понравится. Пельмени Димыч есть не стал. Из принципа. Или потому, что внутри все-таки сорвалась проклятая пружина. Собрал отпечатанные листы курсовой, педантично-аккуратно сложил их в канцелярскую папку с растрепанными от времени завязками, чертыхаясь, засунул папку в авоську (не лезла, зар-р-раза!) и сказал: «Пока». Не ради пельменей, в конце концов, он сюда ходил. И не ради пишущей машинки. Курсач ведь можно и от руки переписать. ГОСТ позволяет. Открыть дверь и шагнуть на лестничную площадку ему не дали. Родионов втиснулся между Димычем и вожделенным путем к свободе, скрестил на груди руки. Непоколебимый, точно скала. Или утес. «Ночевала тучка золотая…» — И куда ты рванул? Сегодня суббота. Мог бы остаться на ночь. — Мог бы, — пожал плечами Димыч, тихо раздумывая, не врезать ли уже порядком распухшей от отпечатанных листов папкой любимому научруку промеж глаз. Уголком. Раскрутить авоську на манер пращи и… — Но не хочу. — А чего хочешь? — когда ему требовалось, Родионов умел быть редкостным занудой. «Свободы. Равенства. Братства», — хмыкнул про себя Димыч. А вслух сказал: — Лета. Достала, понимаешь, зима. До самых печенок достала. Ты можешь сделать лето, Жень? Или ты не волшебник, а так… только учишься? Родионов посмотрел, точно хотел дать в морду, но сдержался. Или не в морду, а завалить прямо здесь, на придверном коврике и вколотить хоть капельку приличных манер если не в башку, то в задницу. Как там назидательно говорил папаня? «У кого не входит в голову, тому вбивают в попу!» Впрочем, не сделал ни того ни другого. Неизвестно, как Димыч в его нынешнем состоянии отреагировал бы на подобный воспитательный интим. — Может, все-таки завтра придешь? — Может, и приду. Родионов отступил, и Димыч независимо прошагал мимо него в распахнутую дверь. — Приходи, — донеслось в спину тихо, почти неслышно, совсем непохоже на Родионова. — Приходи, я буду ждать.* * *
Ночью он спал. (Хотя не спать и привычно маяться было бы по-своему красиво.) И утром спал. И днем. И если бы не разбудил испуганный Махрам, скорее всего, проспал бы и вечер. Обоссал бы, наверное, весь матрас (виданное ли дело: из ночи — в ночь!), но проспал к чертям все на свете. Похоже, так из него выходил страх. Или отвращение к самому себе. Или нежелание принимать решения. — Эй! Ты живой? Димыч нынче ни в чем не был уверен, но на всякий случай сквозь сон утвердительно подергал подбородком и правым, не прижатым к подушке, ухом: дескать, живой, куда я денусь. Тут же довольно резко напомнил о себе мочевой пузырь. Дальше был привычный забег по коридору в одних трусах под девизом: «Главное не добежать — главное донести!» Благослови бог Махрама! Или же Аллах с пророком Мухаммедом? Кто у них там, в солнечной Азии, за главного? Простое дело опустошения мочевого пузыря принесло столько радости и телесного довольства, что Димыч подумал: «Ну и черт с ним! Поеду. Обещал ведь…» И поехал. Обиды обидами, а воскресенье без Родионова ощущалось напрочь неправильно. Пусто оно выглядело. Точно заклеенный почтовый конверт со всеми положенными штемпелями и марками, но почему-то без самого письма. Родионов встретил его настороженно и выглядел как-то зажато. То ли не верил, что после вчерашнего Димыч все-таки придет, то ли наоборот — дулся и обижался в собственной неповторимой манере. — Проходи. Димыч, ведомый своим носом, резво двинулся на кухню, откуда до одури завлекательно пахло запеченной в духовке курицей. Когда хотел, Родионов и сам мог дать сто очков вперед любой кулинарии. Хоть с Калининского, хоть с Арбата. Если учесть, что ел Димыч в последний раз… да?.. больше суток назад… Однако на кухню его не пустили. — В гостиную ступай. Там ужинать будем. — Большой дворцовый прием? — не удержался от ехидства Димыч, но пошел покорно. Без разницы, где — лишь бы пожрать. — Почти. Выглядела гостиная странно. Во-первых, большой старинный овальный стол с кружевной скатертью, всегда служивший ее главным украшением, оказался задвинут куда-то в угол. Во-вторых, почти посредине комнаты, рядом с диваном, стояла огромная разлапистая пальма, обычно скромно ютившаяся на табуретке в углу. А на полу, на вытертом, когда-то роскошном, ковре, который хозяин дома именовал не иначе как «останки былой роскоши», оказались аккуратно разложены два довольно больших банных полотенца. — Укладывайся, чувствуй себя как дома, — с самым серьезным выражением лица предложил Родионов. Димыч аж дар речи на время утратил. — К-куда... укладываться? — Да вот прямо сюда. Выбирай, какое тебе больше нравится. Не бойся, полотенчики чистые. — Родионов, ты в порядке? — Более чем, дорогуша. Более чем. Офонарев окончательно от непривычного в суровых родионовских устах «дорогуши», Димыч избавился от растоптанных гостевых тапок и улегся: ногами — к телевизору, головой — к дивану. Диван был не разобран, и это смущало. Что вообще тут происходит? — Молодец, — похвалил его Родионов, вернувшийся с кухни с двумя хрустальными бокалами, наполненными шампанским. Против шампанского Димыч ничего не имел, хотя и предполагал, что на голодный желудок — это не самая здравая мысль. Но вот то, что в них болталось, помимо шампанского… — Это ананасы. Помнишь, у Северянина? «Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!» Летний, можно сказать, тропический коктейль. — А я думал, повторно Новый год будем праздновать… Родионов посмотрел на него обиженно. — Ты же сам хотел лета. — Лета? Димыч оглянулся. Так. Пальма. Пляжные (ведь пляжные?) полотенца. Ананасы… м-м-м... в шампанском. Курицей, наверное, накормят. Курица, конечно, из общего ряда выбивается, но если соединить все части мозаики… Цыплята-табака? — Ты мне, что ли, лето придумал организовать? Присевший на соседнее полотенце Родионов сделал гигантский глоток из своего бокала, словно решил поставить мировой рекорд по скоростному употреблению шампанского, и даже, бедняга, слегка подавился. (Ананас пошел не в то горло?) И покраснел. Нет, правда?! Родионов — покраснел?! — Сейчас телевизор включим. Там это… «Клуб кинопутешественников» вот-вот начнется. Будем надеяться, покажут море. Или какое-нибудь еще лето. Тебе Сенкевич нравится? — Настоящий мужик, — кивнул Димыч, все еще пребывая в некоторой прострации. Родионов. Лето. Для него. — На «Ра» с Хейердалом плавал. Отклячив зад, обтянутый ветхими домашними штанами (ничего себе зад), Родионов на коленях подполз к телевизору и демонстративно его включил. Через несколько мгновений на экране, еще пока без звука, что-то вещал молодой и импозантный ведущий Юрий Сенкевич. Димычу было на него плевать. И даже на курицу было плевать. И на лето. Он смотрел на Родионова и чувствовал себя самым счастливым человеком на планете Земля. И в ее окрестностях. — Женька, ты… Уронить на ковер того, кто уже сидит на полу, оказалось делом двух секунд. Тем более, что никто и не сопротивлялся. Они так и не узнали, показали ли им лето. Хотя Антарктида с пингвинами в телевизоре мелькала совершенно точно.