* * *
— Извините, Дмитрий Степанович, но я вынужден просить вас написать заявление об уходе по собственному желанию. Моральный облик преподавателя, вы же понимаете… Колесов, декан филологического факультета, солидный дядька благородного предпенсионного возраста, краснел, бледнел и даже как будто блеял, ему было неловко, галстук-удавка перекрывал доступ кислорода в основательную, со складками, шею. Да, после того представления, что Димыч устроил несколько дней назад, когда прямо здесь, в институте, на кафедре советской литературы, прилюдно рыдал над телом своего Женьки, размазывая слезы и сопли и норовя ухватить его холодную, уже окончательно мертвую руку… Очевидно, став свидетелем подобного, в сказки о настоящей мужской дружбе не поверила бы даже кафедральная лаборантка Ниночка. Так странно порой тайное находит способы, чтобы стать явным. Впрочем, Димычу было все равно. Заявление «по собственному желанию» он написал легко, с искренней благодарностью: могли бы ведь и сдать куда следует. Все-таки соответствующую статью никто не отменял. А тут просто хоть поэму слагай про крепость филологического братства! И на двухнедельной отработке настаивать не стали. — Я все понимаю, Викентий Германович. Спасибо вам. На Колесова, ей богу, было больно смотреть. Словно это не Димыч, а он только что похоронил своего любовника. Переживал человек, мучился. Еще бы! Ему ведь последствия скандала разгребать! И Майе Степановне достанется. Удастся замять или нет, а слухи обязательно поползут. «Эту песню не задушишь, не убьешь!..» Димочка Горский — краса и гордость отечественной филологии в целом и кафедры советской литературы в частности. И вдруг такой конфуз! — И… Дмитрий Степанович… Вам бы лучше уехать из Москвы. Пока все не утихнет. Не думаю, что в ближайшие несколько лет вам будут рады в здешних научных кругах. Димыч покорно кивал: да, да! Диссертация накрылась медным тазом? Карьера — коту под хвост? Да похрен! …Ночью ему снилось, как мерзлые комья глины с грохотом падают на обтянутый красным гроб. Димыч на похороны не поехал. Не был уверен, что не исполнит «на бис» той отвратительной сцены, которой так порадовал зрителей на кафедре в день смерти Родионова. Говорят, два дюжих санитара с носилками и врач «скорой», констатировавший смерть от сердечного приступа, в шесть рук отдирали его от тела Женьки. Еле, бедняги, справились. Он там полкафедры чуть ли не в щепки разнес — так отбивался. А по виду и не скажешь, что хулиган и забияка! «Димочка! Мальчик мой!» Линка наоборот на похороны рвалась. Ревела три дня подряд. «Я только в толпе постою, Димочка! В институте на прощании. А на кладбище не поеду, если ты не хочешь». — «Не надо, Лин. Не удержишься ведь. Зачем тебе и Ришке лишние разговоры?» — «Да как же ты можешь быть таким сухарем! Это ведь Женечка! Мой Женечка! Ришкин папа!» В конце концов, Димыч махнул рукой. Будь что будет. Весело, с огоньком отбывал в свою Вальгаллу профессор Родионов! Чего уж там, скандалом больше — скандалом меньше… Про скандал с участием Линки он, кстати, не угадал. Кремень оказалась баба. Все выдержала, слезинки не проронила. Димыч сам видел, как домой пришла: спокойная и бледная. Правда поздно. Явно не только на прощании постояла, а и на кладбище съездила, и на поминки… Пила там или нет, но за стенки не цеплялась и тушь по щекам не размазывала. Он тоже старался изо всех сил сохранять лицо. — Что Ришка? — Спит уже. Накормил, искупал, уложил — все как ты велела. Сели на кухне, молча помянули Родионова водочкой и вареной картошкой с сосисками. Лина смотрела на Димыча пристально, не отводя глаз, словно выискивала что-то очевидное и важное: какой-то знак или дефект. «Рассказали, сволочи! — устало подумал Димыч. Этот день ему дался… Минута — за год. — Хотя, конечно… Снявши голову, по волосам не плачут. Так и так уезжать. Ришку только жалко». — Ты меня не любил, потому что любил Родионова? — наконец спросила жена. Кажется, уже бывшая. Димыч пожал плечами. — Что в этом странного? Ты ведь тоже любила Родионова. Даже ребенка от него родила. И после не переставала любить, да? Говорить о Родионове в прошедшем времени получалось с трудом. — Чувствую себя дурой. Просить Димыча налить ей еще водки Линка не стала — справилась сама. — Не ты одна. — Ты с ним спал, — прозвучало не вопросом — утверждением. — Все эти годы ты спал с Родионовым. Димыч не спорил. Большая ложь, маленькая ложь… Ничего хорошего из этого не вышло — ни для кого из них. Впрочем, и правда — ничуть не лучше. — После праздников пойдем в ЗАГС — подавать заявление на развод. Не хочу тебя видеть рядом с собой ни одного лишнего дня. Димыч согласно угукнул. Он ее понимал. Он бы и сам на ее месте… — А как же Ришка? Линка красиво изогнула бровь. Она всегда была красивой, Лина Коваленко. Даже сейчас, после той жопы, через которую ей нынче пришлось пройти. Жаль, что он так и не смог полюбить ее по-настоящему. Но вот Ришка — совсем другое дело. — А что Ришка? С ребенком — через суд. Суд отдаст ее мне. Или ты претендуешь? — Ни в коем случае. И на алименты согласен, если тебя это волнует. — Волнует. У нас тут без тебя с деньгами будет… не очень. А Ришка растет быстро. Пока еще родители приедут… А приедут, я с ними жить не хочу. Попробую в кооператив вступить. Должно получиться. — У тебя все получится. — Добрый ты, Дима. Такой добрый — аж скулы сводит. А с Родионовым спал. Димыч пожал плечами. — Так уж вышло. Хочешь, перед тобой извинюсь? Линка его не слышала, думала что-то свое, глядела в окно лихорадочно блестящими сухими глазами. — А ведь у нас с тобой все могло бы получиться! Если бы ты только захотел. Ты ведь умеешь быть совсем другим… Я знаю! — Лин, теперь-то что сотрясать воздух? Поезд ушел. — Ушел… Налей мне еще, что ли. Димыч налил. И себе заодно. Сегодня было можно. — Разрешишь мне с Ришкой видеться? Не часто. — Чтобы я доверила своего ребенка извращенцу? Тебе, по-хорошему, в тюрьме самое место. Этого следовало ожидать. И так она держалась слишком долго. Когда-нибудь должно было прозвучать хлесткое слово "извращенец". Спасибо, что пидором не обозвала. Или у них все еще впереди? — Ну так сдай. Сходи к ментам, напиши заявление. Свидетелей у тебя — море. Отличная, кстати, выйдет месть. Правда, потом все-таки придется объяснять Ришке, что у нее папа — летчик, погибший во время опасного задания. О! Можно даже интернациональный долг приплести. Афганистан — и все дела. Если, конечно, добрые люди не просветят. Любовь к сплетням — наше отечественное достояние. — Дим, что ты такое несешь? Какой летчик? Какие менты? Димыч изо всех сил потер ладонями лицо. Подобная словесная эквилибристика, напоминающая хождение над пропастью по упругому канату, сильно помогала отвлечься от горьких воспоминаний. Но… Он устал. Смертельно, совершенно бесповоротно, каменно устал! Пусть бы это уже все прекратилось раз и навсегда — в один момент. Пусть бы чертов канат наконец оборвался! Хотя нет! Были ведь еще родители. И Ришка. Все-таки за минувшие годы он так привык считать ее своей дочерью, что отказаться от нее теперь — значило потерять часть себя. А от него и так нынче мало что осталось. — Лин, ты же умница. И все-все понимаешь. Даже теперь. То, что я любил мужика — одного-единственного мужика, Лин! — не делает меня автоматически опасным типом, совращающим детей. Если бы у тебя имелось хоть малейшее подозрение — ты бы не сидела сейчас со мной, распивая водку, а гнала бы меня прочь поганой метлой. Ведь так? Линка обреченно кивнула. — Так. Сучья бабья месть, Димочка. И ревность. Если бы не ты, у меня бы Ришки вообще не было. Так что… Хрен с тобою, золотая рыбка. Договоримся. Месяц — летом, неделя — зимой. Если ты, конечно, не женишься. Злобной мачехи нам не надо. — Не думаю, что тебе стоит переживать именно об этом. — Тогда допьем, и в койку! Они довольно резво прикончили бутылку и расползлись по своим комнатам. Димыч ощущал себя легким, совершенно невесомым, словно олимпийский Мишка, за прощальным вознесением которого в московские небеса на связке разноцветных шаров они следили с Родионовым по телевизору всего лишь полтора года назад. «До свиданья, наш ласковый Миша, возвращайся в свой сказочный лес!» Во всяком случае, впервые с момента смерти Женьки этой ночью по его душу пришел сон.* * *
Возвращение под отеческий кров, определенно, нельзя было назвать триумфальным. Как суд закончился (а закончился он быстро, ибо никаких взаимных претензий бывшие супруги друг к другу не имели и решили все, можно сказать, полюбовно), так Димыч домой и приехал. Чего тянуть-то? Ни работы, ни жилья. Еще спасибо Линке, что все это время благородно терпела его у себя в квартире. Расставание с дочерью, само собой, далось труднее всего, но оставалась надежда, что удастся увидеться летом. Если, конечно, Линка сдержит свое слово. Немая сцена, образовавшаяся в тот момент, когда он со своим, еще студенческим, потрепанным рюкзаком и купленным в Москве специально для переезда чемоданом (книги отправились почтой) появился на пороге у родителей, могла бы сделать честь самому Гоголю. — Случилось что, Димочка? — «отмерла» наконец мать, глядя на него встревоженными глазами. Отец успокаивающе обнимал ее за плечи. «Случилось, ма. У меня Родионов умер. Женька». Зачем им? Все равно не поймут. — Мы с Линой расстались. Дальше — по классике: «Все смешалось в доме Горских». Мама хваталась за сердце и пила валерьянку, отец грозно и недоуменно хмурил седые брови. Потом понеслось: — Ах она дрянь! А я всегда говорила, что эта столичная штучка тебе не пара! А Ирочка? Как же ребенок? — Жеребенок… — вздохнул Димыч. Именно такой реакции он и ожидал. — Лина не виновата, мам. Это я. — Да как же ты-то?! Димочка! Ты же ее практически на руках носил! Надышаться не мог! — А потом изменил. Встретил… одну — и изменил. Несколько лет роман на стороне крутил. А Лина узнала. Хорошо хоть с дочкой видеться не запретила. Не плачь, мам. Ришка летом в гости приедет. — Димочка, но как же?! Конечно, для мамы ее ребенок — всегда самый лучший. Разве можно представить, что он способен поступить… вот так? Разве можно вообразить, что он способен на предательство? — Выпороть бы тебя! Ремнем, — как-то беспомощно пробормотал отец. — Да ведь воспитывать нужно, покуда поперек лавки помещаешься. А теперь уже… поздно. — Поздно, папаня, поздно. — Димыч обнял их сразу обоих: одной рукой — отца, другой — мать. Прижал к себе, зажмурился крепко, чтобы не разнюниться прямо тут, в коридоре, от переполняющих душу, перехлестывающих куда-то через край тоски и нежности. — Ну… простите. Не создан я для семьи. Буду с вами жить-поживать. — Типун тебе на язык, Димочка! — вывернувшись из объятий, родительница погладила его ладонью по щеке. — Все у тебя будет. Найдешь еще хорошую девушку. Получше… некоторых! А Ирочка приедет. И летом приедет. И зимой, на Новый год. Ведь приедет? — Приедет, — кивнул Димыч, совершенно не испытывая никакой уверенности в собственных словах. Но… хватит уже им, пожалуй, на сегодняшний день горькой правды. — Ну вот, слышал, Степа? Пора дом покупать. Дачу. Чтобы ребенка летом вывозить. Чтобы лес и речка рядом. Ягодки, морковка с грядки. У нас ведь с тобой на книжке отложено… Димыч улыбнулся. Всё. У родителей возникла новая цель. Ягодки-огурчики-помидорчики. Картошка, опять же. Морковка — с грядки. Банки-соленья-варенья и прочие компоты. Некогда станет о личной жизни сына переживать. А там, глядишь, и он придет в себя. В конце концов, его эпический «поход по мужикам» еще вполне может оказаться всего-навсего не слишком удачным экспериментом, временным сбоем генетической программы. Встретит, как говорит мама, «хорошую девушку», остепенится, женится, детей нарожает. А пока нужно поисками работы озадачиться. И уповать на то, что страна у нас — большая, и сплетни из Москвы до здешних филологических кругов не дойдут. А если и дойдут… Всегда можно податься в дворники. Или кочегаром — в котельную. — Димочка, давай скорей, суп стынет. — Пять минут, мамуля, только руки вымою.* * *
В дворники идти не пришлось. Или в кочегары. Даже сторожа обошлись без него. Зато вот в университет на кафедру взяли. Еще и порадовались: — Мужчина! Молодой! Кандидатская на подходе? Так это же здорово! А потом в его жизни появился Кира. Жизнь потихоньку налаживалась. Шарик вертелся, словно его и впрямь крутили медведи, будто в той песенке из популярной комедии. После Москвы все казалось тише, меньше и как-то проще. Хотя Димыч совсем не считал, что это плохо. Хватило с него сложностей. Правда, с личной жизнью случился натуральный завал. Не хотелось, не моглось. Несколько лет у Димыча никого не было: ни мужчин, ни женщин. Даже утреннего стояка не наблюдалось. Даже каких-нибудь «этаких» снов. От слова «любовь», которым, если честно, натурально переполнена как великая русская, так и обозримая зарубежная литература, начинало тошнить. Словно выгорело все к чертям. Разве что Женька иногда по ночам приходил, да толку с того? Только подушка, мокрая от слез. Утром глаза отливали розовым, как у кролика-альбиноса, а мать смотрела жалостливо. Димыча собственная внезапно образовавшаяся холодность ничуть не расстраивала. Он даже иногда думал: «Вот и чудненько! Вот и отлично! Как говорят англичане: вэри вэлл! Гораздо спокойнее и лучше». А потом однажды снова вступило. И где? В поезде! И всего-то оказался с каким-то мужиком в одном купе. Раз в жизни решил попробовать шикарной жизни и взять СВ. В конце концов, не каждый день ездишь на конференцию в Ленинград. А тут еще бухгалтерша Рая, занимавшаяся оформлением его командировки, загадочно подмигнула и посоветовала ни в чем себе в плане комфорта не отказывать. Оплатят как миленькие! Димыч, следуя заветам Родионова, на новом месте изо всех сил старался дружить не только с родной кафедрой, но также с работниками столовой, бухгалтерией и отделом кадров. Вдруг да пригодится? И пригодилось! Ехать почти двое суток в компании не пойми каких попутчиков отчаянно не хотелось. Лучше одно зло, чем три, — ведь правда? Попутчиком, то есть тем самым «злом», оказался мужик чуть постарше Димыча, видный, с неплохим чувством юмора и — слава богу! — без бороды. С некоторых пор бород Димыч просто на дух не переносил. Пару часов они с попутчиком, представившимся Александром Игоревичем, будто два пса присматривались-принюхивались друг к другу, разве что под хвост не лезли. А потом сосед, будто забывшись, положил руку Димычу на запястье. На часы взглянуть — марку уточнить. Красивые, дескать, часы. Обыкновенные. «Луч». Линка на первую годовщину совместной жизни подарила. Ремешок уже успел обтрепаться до полного неприличия. Димыч все забывал новый купить. Когда-то Родионов, улыбаясь, говорил ему, желторотому несмышленышу: — Поверь мне, ты еще научишься узнавать «наших», — и многозначительно изгибал бровь. А Димыч тыкался носом в его вкусно пахнущее потом обнаженное жесткое плечо и смешливо фыркал. «Наших»! Тайные знаки, масонское рукопожатие. Легкое, деликатное и словно бы вопросительное касание чужой руки ничуть не походило на пресловутый «тайный знак». Но не понять было невозможно. Вот невозможно — и все. Димыч руки отдергивать не стал, только настороженно прислушался к себе: что там? Привычная уже тишина? Или?.. Или. Не сказать, что сразу загорелось и полыхнуло, но… определенно затеплилось. Так что когда незнакомая, но сильная и уверенная мужская рука скользнула вниз и невесомо погладила пальцы, Димыч решил рискнуть. Научный подход ведь предполагает эксперименты? Мелькнула, конечно, здравая мысль, что это может оказаться одной огромной подставой и вот сейчас ему уже ткнут в нос корочками и начнут запугивать и вербовать, но как мелькнула, так и скрылась. Чего, собственно, с него, с Димыча, взять, чтобы ради этого проворачивать столь сложные комбинации с вагоном СВ? Чай, не иностранный шпион, не большой чиновник и не знатный деятель науки. Димыч усмехнулся своим мыслям и пошел закрывать дверь. Вот лишних свидетелей им точно не требовалось. Еще не успев обернуться, он почувствовал за своей спиной Александра Игоревича. (В голове возникло странное: интересно, они так и должны называть друг друга по имени-отчеству, или все же возможен менее официальный вариант? Что там предписывает этикет?) Огромное зеркало на двери купе отразило потемневшие глаза соседа и лихорадочный румянец у него на скулах. — Иди ко мне. Димыч послушно прижался спиной к широкой твердой груди. Господи, он уже успел забыть, как это здорово! Ни с одной девчонкой не сравнится! Под лопатками гулко колотилось чужое сердце. Или это собственное норовило выбраться на волю? Ловкие пальцы как-то слишком уж быстро разделались с пуговицами на его белой рубашке, в нетерпеливой ласке проскребли короткими ногтями по соскам. Лицо полыхнуло, внизу живота ощутимо потяжелело. Как там было в любимом Ришкином фильме про Буратино? «Пациент скорее жив, чем мертв»? Димыч приоткрыл глаза (и когда веки вдруг успели стать настолько свинцовыми?) — в зеркале отражалось натуральное непотребство. Смотреть на это не было никаких сил. Он обернулся и тут же ткнулся губами в чужие губы. Небольшая разница в росте совсем не ощущалась помехой. Александр Игоревич — Саша? — что-то одобрительно промычал, и Димыч отпустил себя. Да, это был не Женька. Кто угодно теперь будет не Женька. И что? Димыч любил и умел целоваться — Родионов сам приохотил его к этому занятию. И к другим, гораздо более непристойным вещам. И нынче его губы, руки и тело словно бы наконец очнулись после долгой спячки и зажили своей, весьма активной жизнью. Кажется, одну из Сашиных пуговиц он даже исхитрился выдрать с мясом. Оставался, конечно, открытым вечный вопрос о ролях, но его партнер решил все весьма просто: опустился на свою полку и принял коленно-локтевую. Димыч чуть не взвыл от восторга — настолько это было горячо. Горячо и правильно. Мелькнула слабая мысль, что Женька бы мужика наверняка одобрил: спортивный, поджарый, не мальчик, но муж. А еще у него в кармане сброшенных брюк обнаружилось несколько совершенно роскошных импортных презервативов в блестящей фольге, которую Димыч едва смог разорвать непослушными пальцами, и круглая баночка вазелина. «Это будто езда на велосипеде, — смеялся когда-то давно, в прошлой жизни, Родионов, обучая дрожащего от нетерпения и ужаса Димыча премудростям анального секса. — Один раз научишься — никогда не забудешь. Да минует тебя, конечно, отсутствие практики!» Обучал Родионов всегда на совесть: хоть список литературы оформлять, хоть чужую задницу к проникновению готовить. О своих тылах беспокоился, котяра! Велосипед Димыч так и не освоил, а вот родионовские уроки, как выяснилось, и впрямь помнил накрепко. Мужик под ним поначалу болезненно морщился, а потом только сладко стонал. Жаль, что кончилось все у обоих слишком быстро. Похоже, не один Димыч в последнее время маялся перебоями в личной жизни. — Повторим? — лукаво шепнул ему в ухо Александр Игоревич — Саша! — когда они лежали, крепко-крепко прижавшись друг к другу, на его полке. Димыч благодарно кивнул и потерся носом об уже слегка заросшую колючей щетиной чужую щеку. При закрытой двери в купе было душновато и густо пахло минувшей страстью, но он почему-то ощущал себя невероятно молодым и счастливым. И в кои-то веки это состояние не имело никакого отношения ни к Женьке, ни к любви. Хотя, конечно, совсем не думать о Родионове не получалось. — Ты… Как насчет того, чтобы в следующий раз поменяться? — слова слетели с губ легко, словно так и нужно было — предлагать себя случайному попутчику. Ничего необычного, все в порядке вещей. — Да ты, как я погляжу, настоящее сокровище! — мурлыкнули ему в ухо и ласково прошлись губами по вспыхнувшей от удовольствия скуле к подбородку. — И почему я раньше предпочитал самолеты? — Дурак потому что! — шутя огрызнулся Димыч, скользя рукой все ниже и ниже, пока не наткнулся на уже весьма весомое доказательство чужой искренней заинтересованности. Так что через несколько минут они и впрямь повторили. А потом еще. И еще. Время в пути промелькнуло почти незаметно: они спали, ели (обоим заботливые родственники насовали с собой самой разнообразной домашней снеди, и Димыч благоразумно не стал уточнять, кто жарил Саше столь вкусные пирожки с картошкой), пили горячий, но невкусный чай из дребезжащих подстаканников, занимались любовью, снова спали, иногда даже расползаясь по своим полкам, но после пробуждения опять сходясь в ожесточенном поединке. Колеса поезда отстукивали привычно «тыдым-тыдым, тыдым-тыдым». На вокзале Димыч с Александром вежливо пожали друг другу руки и расстались, даже не озаботившись обменяться номерами телефонов. И правильно. Случайные встречи должны оставаться случайными. Синдром попутчика в действии: проговорили ночь — и разошлись. Или не только проговорили? Да какая разница! До метро Димыч шел слегка неуверенной походкой и чувствовал себя удивительно живым, словно только сейчас выбрался из стылой могильной ямы, куда лег вместе с Женькой той проклятой зимой восемьдесят первого. Кстати, именно после приснопамятного приключения в поезде он наконец съездил к Родионову. Ни разу до этого не был. А тем августом проводил ребенка обратно в Москву после отдыха на даче у бабушки с дедушкой, вызвал такси (гулять так гулять!) — и на Кунцевское. Он знал, что Женьку похоронили рядом с родителями. Линка дорогу к могиле набросала на листке из телефонной книжки довольно подробно — частенько туда ходила. На Димычево недоумение пожала плечами: «Что ты хочешь? У него, кроме нас с Ришкой, и родственников-то нет. Знаешь, что будет, если за могилой не ухаживать?» Димыч не стал любопытствовать, кому при таких условиях достались родионовская квартира и книги (единственное Женькино богатство). Левитанский, Самойлов, Тарковский, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, — иногда с автографами. Не стал сокрушаться, что не взял себе что-нибудь из этой драгоценной россыпи на память. Память — она не в вещах и не в книгах. И не в портрете Хемингуэя, который кто-то посторонний снял со стены. А вот «кроме нас с Ришкой» царапнуло всерьез. Хотя… К кому теперь было ревновать? К памяти? А могила и впрямь нуждалась в уходе. Он и сам поехал не просто так — романтически пострадать и поностальгировать: попросил у бывшей жены пластиковую канистру и пару тряпок, вызнал, с какой стороны памятника искать веник. Конечно, и гвоздик красных по дороге купил: по народному обычаю — четное количество. Линка строго велела перед тем, как возлагать, обломать стебельки покороче, не то ушлые кладбищенские бабульки сразу же после его ухода подберут и снова пустят в продажу. Димыч благодарно кивнул. Его мысли в тот день были страшно далеки от подобных бытовых нюансов. Воспоминания, которые на протяжении нескольких последних лет он так старательно загонял в глухие чуланы памяти, вдруг ожили и, не переставая, крутились в голове, словно навязчивое кино. Вот Родионов, похожий на молодого, но уже успевшего обзавестись бородой Папу Хэма, стремительно несется по коридору филфака, доброжелательно кивая на приветствия попадающихся ему на пути студентов и коллег. Вот он, болтая о всякой ерунде, смачно жрет эскимо на кафедре древнерусской литературы. Вот сладко передергивает мышцами обнаженной спины, на которую Димыч льет прохладную воду из бочки с деревенского огорода. Огонь камина и первый, как бы случайный, поцелуй. Колхоз. «И комиссары в пыльных шлемах…» И снова поцелуи. Триумфальная арка, дребезжащий лифт, собственная, почти обреченная решимость стоять до конца и первая настоящая, «взрослая» близость. То, как Родионов вез его из общаги после гипертонического криза. И лето, устроенное им для Димыча среди зимы. Последнее танго в филфаковском коридоре. И… многое, многое еще. Плохое Димыч себе вспоминать не разрешил. Плохое… Оно вспоминается почему-то легче. А сегодня он шел к Родионову на свидание. К своему Женьке. Чтобы поздороваться и попросить прощения. За то, что не сумел, не спас. За то, что не был рядом в последний миг. За то, что, наверное, мало любил. И только за несколько вещей просить прощения он не собирался: за то, что снова решился жить. За Лину, которая так и не стала по-настоящему чужой. За свою дочь Ришку. За обалденного мужика Александра Игоревича там, в поезде. Могилу он нашел легко. Линке следовало не в филологи, а в какие-нибудь чертежники идти. Схемы она рисовала гениально. Раз-два — и в дамки! — Ну, привет, что ли, Женька! Яблоня, широко раскинувшая ветви над выкрашенной серебряной краской оградкой, радостно прошелестела листвой. Димычу послышалось: «И тебе не хворать!» — именно с теми, хорошо знакомыми, чуть насмешливыми, родионовскими интонациями. — Я вот, видишь, пришел все-таки. «Долго добирался», — без укоризны, простой констатацией факта. — Сам знаешь: лучше поздно. «Это точно». Веник — несколько перетянутых цветной проволокой прутьев — обнаружился, где и сказала Линка: аккурат за надгробным памятником. Димыч, боясь потревожить вовсю цветущие рыжие бархатцы, осторожно смел с оформленного в бетонную рамку земляного холмика сухие яблоневые листья и еще какой-то мусор. Мусора было немного — Линка исправно ходила на кладбище в Родительский день. Димыч повозил влажной тряпкой по памятнику, стараясь особо не цепляться взглядом за фотографии на эмалевых медальонах: мужчина в военной форме и светловолосая улыбчивая женщина в платье с кружевным воротничком. И Женька — чуть ниже. Вот тут трюк с «не цепляться взглядом» дал сбой. Не получилось не смотреть. Внезапно словно от души врезали под ребра: сделалось страшно, больно и нечем дышать. Оказывается, одно дело - знать, что вот где-то здесь, под слоем уже успевшей утрамбоваться земли лежит Родионов — его Женька, и совсем другое — лично увидеть лицо Женьки на кладбищенском, бликующем на солнце медальоне. Глаза прищурены, борода встопорщена, губы плотно сжаты, точно в обреченном на провал стремлении скрыть улыбку. Хорошая фотография. И где только взяли? Дома у Родионова Димыч такой не видел. Впрочем, Родионов не слишком-то любил похваляться своими изображениями. «Что я тебе, кинозвезда какая, что ли? Желаешь мужской красоты — повесь на стенку портрет Янковского из «Советского экрана». — «Почему Янковского?» — «Ну, или Джигарханяна. У каждого, в конце концов, свои представления о прекрасном». В результате вышло так, что у Димыча не осталось ни одной родионовской фотографии. Только память. «Ты еще поплачь!» — И поплачу. Кто его осудит тут, на кладбище? «Глупый мальчик». Слезы все-таки потекли. Долго копились под веками и в уголках глаз, потом сорвались с ресниц, поползли по щекам и носу, сделали солеными губы. Пришлось шарить по карманам в поисках носового платка. До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди… Почему-то вспомнилось, как Родионов снисходительно-высокомерно, совершенно по-снобски, не любил Есенина. А Димыч наоборот – втайне от своего кумира — нежно любил. Теперь это все, разумеется, выглядело смешно и почти нелепо. «До свиданья, друг мой, до свиданья…» В тот раз он чуть не опоздал на обратный поезд домой. Пришлось снова заказывать такси и всю дорогу крутить в голове осуждающую реплику героини Нонны Мордюковой из «Бриллиантовой руки»: «Наши люди в булочную на такси не ездят». На душе, несмотря ни на что, стало легче. Наверное, дело было в лете: Родионов всегда любил это время года. И день рождения у него, оказывается, был летом — девятнадцатого июля. А Димыч и не знал! Родионов терпеть не мог свой день рождения. Говорил: «В определенном возрасте глупо уже радоваться тому, что стал на год старше». Все, кто имел возможность поднять шухер на кафедре, в июле гарантированно уходили в отпуск, а сам Родионов успешно скрывался на дачу. И если бы не серый гранит памятника… «Родионов Евгений Александрович. 19.07.1936 — 25.12.1981. Учитель и друг».* * *
После этого на Кунцевское проведывать Родионова Димыч ездил регулярно — как только случалось оказаться в столице нашей Родины. Уже без особого надрыва и без слез, но с неизменным ощущением правильности происходящего. Даже делился порой с Женькой скудными деталями своей личной жизни. А с кем еще? Не с родителями же и не с Линкой. Кира тоже не казался подходящим объектом для обсуждения деликатных подробностей. А вот Женька — легко! Не то чтобы означенных «деликатных подробностей» в жизни Димыча было чересчур много и, разумеется, все они носили эпизодический характер, не претендуя на звание «отношений». Однажды, правда, он продержался почти полгода, встречаясь с занудным в быту, но весьма изобретательным в постели математиком. Выглядевшая когда-то столь глобальной проблема физиков и лириков в этом ракурсе почему-то уже не ощущалась слишком серьезной. Расстались спокойно, без скандалов и выяснений отношений. Просто Димыч всей душой почувствовал то, что Родионов как-то охарактеризовал емким словом «душно»: будто бы дышать враз стало нечем, и даже самые впечатляющие кувыркания в койке от этой мутной духоты не спасали. Вообще, Димыч так и не научился знакомиться. Нет, с особами женского пола сложностей не возникало: и на работе попадались вполне очаровательные экземпляры, и мама не оставляла надежды снова женить ненаглядного сыночку на какой-нибудь «милой девочке» тридцати с лишним лет. Но дело было не в годах. После весьма знаменательного приключения в вагоне СВ Димыч пришел к выводу, что против природы не попрешь, и не желает он — боже сохрани! — всю оставшуюся жизнь жевать, ломая зубы, одни сушеные пельмени. Лучше уж никак, чем так. Что же до мужиков, то тут приходилось по-прежнему полагаться на судьбу, а та не сказать чтобы была к нему чересчур благосклонна. Иногда, конечно, удавалось оттянуться, но с обидной нерегулярностью. Это Родионов был дока и большой спец по части «наших» явок, паролей и конспиративных квартир. И то в Москве. А где эти таинственные «наши» обретаются в димычевом, далеком от столиц, родном городе, оставалось лишь гадать. Поэтому он никогда не искал и не выбирал сам, довольствуясь тем, что изредка кто-нибудь все-таки выбирал его. Конечно, призрак «той самой» статьи то и дело маячил на горизонте, но покуда, как говорится, бог миловал. А еще Димыч точно знал, зазубрил, будто отличник, идущий на главную в своей жизни золотую медаль: никаких романов на работе. Ни с коллегами, ни со студентами. Нет — и точка. В универе абсолютно со всеми он был одинаково доброжелателен, ровен и безмятежен. Из друзей — только Кира. Со студентами — только на «вы». Как ни странно, коллеги его уважали, а студенты любили. В самом что ни на есть правильном смысле. Кандидатскую он защитил в восемьдесят девятом, незадолго до окончательного развала великого Союза. «Успел проскочить под шлагбаумом», — язвил Кира. Димыч отвечал, что никуда не торопится. О докторской даже не помышлял — того, что есть, хватало за глаза. На предложение подумать о заведовании кафедрой, крестился левой пяткой: «Свят, свят!» В восемьдесят седьмом онкология стремительно и безжалостно унесла маму. Буквально через полгода после нее тихо угас отец. «И это все, что надо знать о любви», — горько думал Димыч, сидя во главе стола на поминках, проходивших в университетской столовой. Вокруг гомонили и даже смеялись, вспоминая что-то забавное из прошлого, едва знакомые и совсем незнакомые люди. Справа сидела еще больше похорошевшая с годами Линка, слева — серьезный и молчаливый Кира. Ришка осталась дома с очередной простудой под присмотром московских дедушки и бабушки, да и малая она была для посещения похорон. — Вот я и остался один, — пожаловался Димыч бывшей жене, когда оба выбрались покурить в коридор. Линка снова теперь курила, хотя и бросала на время беременности, да и Димыча не обошла стороной сия пагубная привычка. Какая жизнь — такие и привычки. — По примеру Родионова. — Дурачок, — Линка ласково погладила его по плечу. — У тебя есть дочь. И я у тебя есть. И Кира твой. Я говорила, что он милый? Ты не один. И никогда не будешь один. А у Женьки — давай уж признаемся честно — всегда был довольно говенный характер. Вот и вышло то… что вышло. Когда-нибудь, кстати, дедом станешь. У нашей дочери в школе, что ни месяц — новый поклонник. Мне бы ее хотя бы до девятого дотащить и только потом выдать замуж. — Типун тебе на язык! — хмыкнул Димыч. — Пусть никуда не спешит. Успеет еще. Все успеет. А сама как? Лина глубоко затянулась, зачем-то помахала ладонью перед лицом, прогоняя то ли дым, то ли грустные мысли. — Да вот, не встретила еще второго такого, как ты. Димыч хмыкнул. — На фиг такого, как я. Ищи нормального мужика. — Нормального? На филфаке? Присказку помнишь? «Трактор — не машина, филолог — не мужчина». — Ну тогда с историками начинай дружить. Или с математиками. — Времена нынче… смутные. Историки с математиками в бизнес рванули. Деньги в поте лица зарабатывают. А как заработают, их длинноногие создания в самом расцвете красы и юности подберут. Кому тогда будет нужна траченная молью старая кошелка? — Прибедняешься? — Совсем чуть-чуть. Димыч обнял ее, прижал к груди, ощущая, как мало-помалу теплеет внутри, отступает проклятый арктический лед. Ну и что, что зима? За зимой обязательно настает лето. Обязательно.* * *
— Дмитрий Степанович, да вы никак изволили заснуть? — Кира настойчиво тряс его за плечо. — Прости, задумался. День выдался аховый. Во-первых, погода никак не могла определиться — зима она или уже весна (что было бы весьма странно в конце января) — и радостно скакнула с вчерашних минус шестнадцати до нынешних минус двух. Димычев организм на это ответил привычными головной болью и тошнотой. Впрочем, проверенные жизнью таблетки чуток поправили дело. Во-вторых, встреченная в коридоре главбух Ольга Аркадьевна «обрадовала» новостью, что денег в этом месяце им не видать как своих ушей. В лучшем случае — выдадут семнадцатого вместе с авансом. В пресловутый «лучший случай» никто из дружного коллектива их кафедры уже давно не верил. В-третьих, именно сегодня, в Татьянин день, драгоценнейшие студенты устроили литературный вечер в приобщажном кафе, и Димыч обещался непременно быть, дабы придать происходящему значение и статус. А Кира просто решил ни с того ни с сего составить ему компанию. Может, опять с женой поругался — кто его знает? Димыч любил своих оболтусов и искренне ими восхищался. Были они умные, нестандартные, талантливые. Но имелся у них некий ощутимый недостаток — неизбывная тяга к творчеству. Они, эти нынешние детки, все как один мнили себя если не Булгаковыми, так Бродскими. А Димычу по роду службы и по зову сердца приходилось объяснять восторженным неофитам, почему вот это — хорошо, а вон то — уже не очень. И почему кому-то из них нужно совершенствоваться и двигаться вперед, а кому-то плюнуть на так называемое вдохновение и податься в литературные критики. Или в преподаватели литературы. Иногда получалось довольно болезненно. — Димыч, ты чего такой грустный? Ответилось на автомате: — Я не грустный, я невеселый. — Голова болит? — участливо поинтересовался Кира. — Болит, сволочь. — Так, может, уже домой? — Ты что! Еще даже не середина. Кира понятливо кивнул. Долг — превыше всего. Димыч потер висок. — Кофе, что ли, хряпнуть? Кофе здесь варили на удивление недурной. Если еще и шоколадку к нему взять... Самую маленькую… Ничего, как-нибудь дотянет до получки на имеющихся в доме припасах. Кстати, на этой неделе гонорар за две статьи обещали прислать. — Не вздумай! — пресек его сибаритские поползновения Кира. — В крайнем случае — чай. Если у тебя давление вверх рвануло, ты его этой черной бурдой совсем до кондиции доведешь. Придется «скорую» вызывать. Знаешь, как они ездят? Не летают — ползут. Могут и не успеть. Димыч вздохнул и опять помассировал виски. — Умеешь ты обнадежить. — Эй! — не дал ему впасть в окончательное уныние друг. — Смотри, Мыльников сейчас будет читать! — Они все читают… И все - стихи. Разбуди, когда он закончит. Я поаплодирую. — Зря ты так. Никита у нас парень нестандартный. — В смысле? — Помнишь, у Брэдбери? "Если тебе дадут линованную бумагу, пиши поперек". Вот и товарищ Мыльников — сплошь поперек. — Почему я его не опознаЮ? — удивился Димыч, вглядываясь в сосредоточенно крутившего что-то на микрофонной стойке парня. — Вроде никогда на зрительную память не жаловался. — Потому что нагрузку нахватал — скоро сам себя в зеркале опознавать перестанешь. К тому же у первых курсов ты ничего не ведешь. А мне нынче литвед всучили. Так что по долгу службы весь этот молодняк — мой. — Нет, ну в коридорах мог хотя бы заметить… Мужиков у нас традиционно — не перебор. — Лучше поздно, Димыч, лучше поздно. Парень у микрофона между тем с шумом выволок на сцену стул, уселся на него, вольно расставив ноги, словно не перед универовскими интеллектуалами выступать собрался, а где-нибудь на стройке, среди мужиков в грязных робах, залихватски кхекнул (микрофон предсказуемо зафонил), сделал вид, что сплюнул (публика затаила дыхание), левой рукой перехватил поудобнее рукопись, правой извлек из-за уха чинарик и громко сказал: — Блядь! — Зал — полуиспуганно, полувосторженно — ахнул. — И чем это так воняет? То ли крыса сдохла, то ли целая кошка? Жаль. Кошку я бы съел. Димыч распахнул глаза и приготовился слушать.