Семнадцать мгновений лета

R
Завершён
1201
51
автор
abra-kadabra бета
Фэндом:
Размер:
238 страниц, 85 380 слов, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
1201 Нравится 545 Отзывы 470 В сборник

13. Июнь 1996

Настройки

* * *

— Запомните, Никита: мода на чернуху пройдет, а на хороший вкус останется. — Предлагаете мне сваять очередного «Гамлета»? Или про то, как бригада работяг из высоких идеологических соображений отказывается от премии? — У каждого времени — свои истории, Никита. И в работягах, по большому счету, нет ничего плохого. — А вот вы лично, Дмитрий Степанович, ходили на эту знаменитую «Премию»? — Не ходил. — Почему? Димыч улыбнулся. Если Никита Мыльников начинал добиваться правды и лезть под кожу, сохранять рядом с ним спокойствие просто не получалось. Во всяком случае, у Димыча. Этакий феерический, совершенно безудержный энтузиазм. — Безумно скучно, Никита. Но если решите сослаться на мое авторитетное мнение — я вам этого не говорил. — Вот так всегда! Сплошное увиливание и двойная мораль! Когда Мыльников сердился, от него сыпались искры. Иногда Димычу казалось, что это даже ни хрена не метафора. …На том литературном вечере, что год назад свел Димыча и Мыльникова, все читали про любовь, непременно трагическую, «на разрыв аорты». Кто-то — под Цветаеву, кто-то — под Маяковского, кто-то — напевно-балладным речитативом — под возвышенных эльфов английского профессора Толкиена. Новая мода! А этот выдал монолог бомжа, сидящего в подвале, — кусок из собственной пьесы. И даже не в стихах вовсе — в прозе. «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» — с восхищением пробормотал тогда Горский. У него от восхищения, помнится, аж голова прошла. «Нет, ну как я мог полгода ходить возле такого феномена — и не заметить?» Правда, потом навалились со всех сторон дела, и он о талантливом студенте Никите Мыльникове и думать забыл. Мало ли их за минувшие годы мимо него прошло, талантливых, ярких? И что? И ничего. Кто на радио, рекламу писать, пристроился, кто джинсами на рынке торгует. Девчонки все норовят побыстрей замуж и чтобы непременно — четверо детей. Мода теперь отчего-то такая пошла. Жрать нечего, зарплату не платят, а детей рожают. Живучее создание — человек! А вот в профессии остались единицы. И то не особо по призванию. Просто в школы, несмотря на мизерную ставку, до сих пор попасть было легче всего. Впрочем, не зря говорят, что филолог — это не специальность, а состояние души. Димычева душа, например, совершенно очевидно жила по заветам Заболоцкого: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь!» Днем — лекции, студенты, общественные нагрузки, ночью — проверки работ, подготовка к лекциям, чтение свежевышедших книг и периодики (печатали нынче всякого интересного — выше крыши): «Огонек», «Смена», «Новый мир». Иногда требовалось, конечно, спать. И есть. (Но это не обязательно.) И удовлетворять другие нужды капризного, не слишком уже молодого, организма. Весной же у Димыча традиционно шалило его так и не пришедшее совсем уж в норму давление. Врачи говорили: «Не забывайте пить таблеточки, и все у вас будет хорошо». Димыч старательно им верил, хотя таблеточки пить периодически все же забывал, замотавшись в своей бесконечной круговерти. А к лету еще и его лучшая, самая любимая дипломница Машенька Одинцова собралась замуж. И уж без Димыча, единственного во веки веков научного руководителя, сие торжество никак не могло состояться. Гуляли в студенческой столовке при общаге. Выкуп невесты и собственно регистрацию Димыч благополучно пропустил — в это время у него стояли пары. А от появления на самом торжестве отвертеться не удалось. Он, разумеется, выдал приличествующую случаю речь, стараясь говорить покороче и не сыпать цитатами, ибо не все, сидящие за столом, — филологи, а потом с удовольствием принялся за салатики и прочие домашние заготовки под водочку, тихо радуясь, что в субботу у него нет пар. Часик-другой, и можно было бы подумать о побеге. — А чего вы такой печальный, Дмитрий Степанович? — даже в роли невесты и главной виновницы торжества Машенька не собиралась пройти мимо о чем-то глубоко задумавшегося научрука. Умница-хлопотунья. — Пойду я скоро, — честно признался в своих тайных планах Димыч. — День был тяжелый. В конкурсах я – ноль, в современных танцах — тем более. Чего я вам тут буду своим кислым видом настроение портить? — Кислый вид – это ненадолго, — загадочно улыбаясь, склонила голову к плечу Машуня. Нынче она совершенно не походила на себя саму: обычно гладко причесанные волосы преобразовались в пышно взбитые кудри, бледное от природы личико украсил яркий макияж, фигуру облегало белое платье чуть ли не с кринолинами. Димыч вспомнил скромный Линкин жемчуг «из Польши» и предсказуемо загрустил. У каждого времени – свои свадьбы? Или каждый имеет ту свадьбу, которую заслуживает? Глупости какие! — Почему – ненадолго? — А сейчас Мыльников примчится и тамадить начнет. Он где-то там курьером подрабатывает – к началу не успел. Дядя Леша у нас так – явление временное. Димыч хмыкнул. Дядя Леша, какая-то седьмая вода со стороны жениха, и впрямь свадьбой руководил, словно заседанием месткома в своем родном стройтресте: резко, эффективно и до одури тоскливо. — Мыльников – это Никита, что ли? К тебе-то он каким боком? Первый курс и пятый – две большие разницы, как говорят у нас в Одессе. — Да что вы, Дмитрий Степанович! – белозубо хохотнула Машка. – Кит – всем друг, товарищ и брат. А его энергия вполне способна осветить при необходимости целый город. И неважно, на каком он курсе! Мы с ним еще на Дне первокурсника скорефанились. Вас тогда не было, что ли? — Может, и был, — Димыч пожал плечами. – Склероз. Старость – не радость. — Да будет вам прибедняться! А вот и он! Мыльников возник будто тот самый пресловутый «чертик из табакерки» — и сразу понеслось, закрутилось, зазвенело. Димыч не заметил, как втянулся: поднимал тосты, смеялся над шутками и весьма недурными стихотворными экспромтами и даже (сгорел сарай – гори и хата!) принял участие в художественном конкурсе. Когда новоявленный тамада объявил этот самый конкурс, сразу стало ясно, что отсидеться в темном углу не получится. Со стороны невесты присутствовали врачи и филологи, со стороны жениха – инженеры-технари. Художников не имелось. И судя по ставшим вдруг массово кислыми минам дорогих гостей, никто на эту стезю особо и не рвался. Димычев отец, помнится, часто говорил, находясь под определенным градусом благородного подпития: «В жизни каждого настоящего мужика есть момент, когда нужно лечь грудью на амбразуру. И не раздумывать». Потому, когда Мыльников принялся уже не первый раз с легким отчаянием в голосе выкликать добровольцев, Димыч не раздумывал. В конце концов, в студенческие годы он довольно успешно оформлял стенгазеты. — О, вот и наш доблестный Леонардо да Винчи! – разом воспрянув духом, провозгласил тамада. – А кто выступит в роли Рафаэля? Родственники и друзья нашего замечательного жениха – ваш выход! Лучший подарок молодым – тот, что сделан своими руками. Не стесняемся, выходим! Со стороны жениха, улыбаясь покровительственно и слегка высокомерно, в распростертые объятия Мыльникова выбралась статная дама в чем-то ослепительно-лиловом. Из тех, что «коня на скаку остановят, в горящую избу войдут». И портрет невесты нарисуют. — «Безумству храбрых поем мы песню!» — торжественно произнес довольный Мыльников. – К мольбертам, дамы и господа! Ваша задача – в рекордные сроки запечатлеть образ прекраснейшей из всех невест, нашей дорогой Машеньки! С завязанными глазами. Димыч обреченно выдохнул. Кажется, зря он так осторожничал с алкоголем. — Справа – команда жениха, слева – невесты. Ассистировать Димычу вызвалась свидетельница. Кто помогал противнику, он не заметил. Суть конкурса была проста и примитивна до абсурда. Участникам завязывали глаза шарфами, ставили перед прикнопленными к листу фанеры кусками ватмана и давали в руку толстый войлочный фломастер. Кусок мягкой, но плотной черной ткани лег Димычу на лицо и тут же был подхвачен чьими-то теплыми, ловкими руками. (Чьими-чьими! Мыльникова, конечно! Того самого, кого Машенька, радость наша, назвала коротко и звонко: Кит.) Димыч поймал себя на странном ощущении, будто время вдруг замедлилось, стало вязким и тягучим, словно расплавленная солнцем сосновая смола или мед. И в этом замедленном мгновении не существовало ничего, кроме уверенного касания чужих рук и собственного жалко вздрагивающего сердца. — Вы, главное, не бойтесь, Дмитрий Степанович! — шепнули ему прямо в полыхнувшее жаром ухо. — Да я и не боюсь! – отозвался Димыч. И солгал. Потому что так страшно ему не было уже давно. Узел на затылке стянули качественно – ни один лучик света не пробирался под шарф. Пришлось покорно опустить веки. — Поехали? – весело поинтересовались откуда-то сзади. Он кивнул. Человек, всего на несколько ударов сердца подошедший неожиданно – непозволительно! – близко, отодвинулся, исчез, и Димыча тряхнул короткий, но острый приступ озноба. Черт! Черт! На плечи осторожно легли руки. Это были совершенно очевидно не те руки: слишком робкие, слишком легкие, практически невесомые, но разве кто-нибудь здесь и сейчас обещал ему право выбора? Димыч собрался. «Ощетинился», — как шутил когда-то Родионов. В конце концов, это был просто конкурс. Дурацкий конкурс на студенческой свадьбе. Ему сунули в руки открытый фломастер, раскрутили, подвели к «мольберту». — Сейчас мы нарисуем лицо нашей дорогой невесты! – радостно провозгласил тамада. Димыч вздохнул и очертил нечто, что, как он надеялся, должно было походить на круг или овал. Зал взорвался аплодисментами. «Звезда телешоу, ёлки!» — мрачно прокомментировал Димыч, снова поворачиваясь вокруг своей оси. — А теперь – глаза невесты, самые звездные из всех очей! Димыч на ощупь постарался определить края проклятого ватмана и покорно нарисовал две пятиконечных звезды. Дальше по порядку шли нос, рот и волосы. «И розу! Не забудьте розу!» Когда все закончилось и повязку наконец сняли, Димычу потребовались немалое самообладание и сила духа, чтобы заставить себя взглянуть на созданный его руками «портрет». Что и говорить, получилось знатно! Пикассо обзавидуется! Впрочем, хотя бы все черты лица вписались в изначально обозначенный круг. Зато у его соперницы цветок и впрямь вышел похожим на розу, а не на жалкие потуги двухлетки создать подарок маме на восьмое марта. — Победила дружба! – ликующе провозгласил тамада. – Оставьте, пожалуйста, на этих шедеврах свои автографы с пожеланиями молодым. Радовало, конечно, что автограф разрешалось изображать с открытыми глазами. Тамада изобразил очередной пышный тост в стиле незабвенного Ходжи Насреддина, а за ним объявил танцы. Димыч рюмашку опрокинул, понял, что ему требуется немедленно закурить послеконкурсный стресс, и сбежал на улицу – к черному входу, где возле потемневших от времени перевернутых ящиков стояла облюбованная курильщиками древняя школьная скамейка. Он несколько раз чиркнул колесиком зажигалки и выругался вслух. Добыть огонь никак не получалось – настолько сильно тряслись руки. Что ж его так повело-то, а? В висках горячо и болезненно билась кровь. Вкус у наконец подожженной с пятой или шестой попытки сигареты оказался совершенно отвратительным. — Дмитрий Степанович, поделитесь огоньком? Я свою чиркалку где-то там оставил. Никита Мыльников возник, как и положено уважающему себя бесу – за левым плечом. Димыч, не сдержавшись, вздрогнул. Вот ведь, зар-р-раза! — Конечно, Никита. На самом деле, он хотел сказать отчетливо, раздельно, по слогам: «Ни-ки-та». Перекатывая звуки во рту как камешки. Мелкую, обточенную морскими волнами, гладкую разноцветную гальку. Кажется, кто-то из древнегреческих ораторов рекомендовал именно так работать над улучшением дикции – с камнями во рту. Впрочем, здесь и сейчас дело, очевидно, было совсем не в дикции. — Вам понравилось рисовать, Дмитрий Степанович? По-моему, получилось прикольно. — Прикольно – это?.. – на всякий случай уточнил Димыч, совершенно не успевавший переваривать огромное количество появившихся в последнее время чудес новояза. — Здорово, весело, — ничуть не обиделся Мыльников. – А вы неплохо справились, учитывая… — он сделал в воздухе неопределенный взмах рукой. Димыч, будто завороженный, проследил движение огонька в уже начавших сгущаться летних сумерках. И пальцы… пальцы, сжимавшие сигарету, тоже стоили внимания. Длинные, сильные пальцы, смуглое запястье… Сколько лет прошло с тех пор, как он вот так, бездумно и бесконтрольно, заглядывался на мужские руки? Тревожный симптом. — Спасибо, я старался, — вышло сухо и холодно. «Отвали, пацан! Оставь меня в покое!» Тогда он еще не знал, что на Мыльникова не действуют ни ледяной тон, ни мысленное внушение. Мыльников был сродни стихии. — Дмитрий Степанович, возьмите меня к себе на курсач! Димыч даже дымом подавился. Нет, ну каков наглец! Глаза наглеца, карие, глубокие, цвета темного шоколада, мерцали просительно и чуть насмешливо, губы кривились в странном подобии улыбки, будто бы никак не могли определиться: изображать им веселье или трагический серьез. Лукавый бес, черт бы его подрал! В левом ухе, как раз-таки и обращенном теперь к Димычу, из-под смоляного завитка волос блестели вдетые вместо сережек пять английских булавок. Наверное, колоть было больно. Димыч судорожно попытался сообразить: левое ухо — это намек или совсем наоборот? Что-то в последнее время он все чаще чувствовал себя безнадежно устаревшим, отставшим от жизни лет этак… на сто. Ржавым паровозом, стоящим на таких же ржавых, поросших бурьяном, запасных путях. «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути...» Ага. «Курсач». Вон, Родионов взял одного такого молодого и прыткого — и чем закончилось? Он должен был послать этого мальчика с красивыми пальцами и некрасивыми, небрежно подрезанными ногтями. Послать коротко, зло и решительно, так, чтобы у него и мысли не возникло когда-нибудь еще раз повторить свое дикое предложение. Димыч и послал. Очень корректно и безапелляционно. («Простите, но я работаю только со старшекурсниками».) Однако мальчик никуда не пошел. Взглянул, зараза, жалостливо и даже как будто снисходительно, выпустил в стремительно темнеющее небо дым от своей вонючей папиросы (Димыч внезапно осознал, что тот курил «Казбек») и сказал очень спокойно: — Ну это вы сейчас так думаете. — Я буду так думать всегда. — Посмотрим. Вот и весь разговор. Когда Мыльников, ловко загасив окурок о дверной косяк, скрылся в недрах столовой, Димыч решился все-таки выдохнуть. Получилось не очень. Со свадьбы Димыч после этого, конечно, тихо, незаметно слинял, наплевав на умоляющие взгляды Машеньки. Сбежал, отчетливо понимая, что сей шаг есть натуральнейшее воплощение вопиющей трусости, а вовсе не мудрое тактическое отступление, как он пытался убедить сам себя. И даже почти убедил. Пока осенью, в самом начале нового учебного года, Никита Мыльников, с буйными, неподвластными никакой расческе вихрами, английскими булавками в обоих теперь уже ушах и огненным, словно гипнотизирующим взглядом погибельных цыганских глаз снова не появился в его жизни.

* * *

На родительской даче, нынче по наследству перешедшей к Димычу и оттого медленно, но верно приходившей в запустение, вдоль забора рос репейник. За лето он вымахивал практически в человеческий рост, и его яркие, лохматые, сиренево-розовые цветы превращались в крепкие колючие шарики, которыми просто обожала кидаться друг в друга деревенская ребятня. Прицепится наглая колючка к одежде или – не дай бог! – к волосам, хрен оторвешь. Именно таким был и Кит. А еще на даче рос крыжовник, тоже вредный, злой и колючий, но к метафоре про Мыльникова он уже никакого отношения не имел. — Дмитрий Степанович, мне Маша сказала, у вас есть книжечка по палиндромам. — Не Маша, а Мария Николаевна. В конце концов, она теперь ваш преподаватель. — Да какой она преподаватель! Так что там с книжечкой, Дмитрий Степанович? — А тебе зачем? — Интересно. Пытаюсь разобраться с теорией стихосложения. — Решил тоже в поэты податься? — П-ф-ф! Зачем мне? Современная драма – мое призвание! Прозвучало бы пафосно, если бы он не кривлялся, паясничая от души, шут гороховый! — Книги мне не жалко, только ты ведь не вернешь. Зачитаешь. Замылишь, Мыльников. Каламбурчик получился такой… ничего себе каламбурчик. Никита тоже оценил –поморщился с демонстративным отвращением. Но лезть с ядовитыми комментариями в этот раз не стал. Умница! — Никогда чужих вещей не… замыливал. Спросите кого угодно. Хоть ту же Машу. — Марию Николаевну. — Ага. Ее. Какой мне резон с вами отношения портить? Нам еще вместе курсач писать. Димычу захотелось подойти к кафедральному шкафу, почти под завязку забитому бланками календарных планов и прочей макулатурой, и побиться об него головой. Вот ведь… репей! — Книгу дам, на курсач не возьму. — Почему? Я умный. — И скромный. Прости за откровенность, но не интересен ты мне, Мыльников. И через сто лет будешь не интересен. Он должен был — просто обязан был! — смертельно обидеться. Филологические мальчики (Димыч знал по себе) натуры такие… тонкие и трепетные. А этот только фыркнул как-то… по-лошадиному: — Как скажете, Дмитрий Степанович. Через неделю книгу Димычу вернули – аккуратно завернутую в газету и поверх того еще замотанную в хрусткий целлофановый пакет. — Прочитал хоть? — Обижаете, Дмитрий Степанович! Само собой. И вот, кстати, скажите мне, что вы думаете по поводу… Димыч оглянуться не успел, как уже втянулся в жаркий спор насчет ценности экспериментов в области поэзии, как от палиндромов его перенесло к русским, а затем и к итальянским футуристам, через «Каллиграммы» Аполлинера — к графическим стихотворениям раннего Вознесенского. Мыльников не просто стоял-поддакивал преподавателю, а яростно и даже временами агрессивно то соглашался с ним, то спорил. Очнувшись, Димыч с ужасом обнаружил, что из его жизни куда-то стремительно исчезли целых четыре часа. Кажется, в это время кто-то заходил на кафедру, о чем-то разговаривал, задавал ему какие-то вопросы, на которые он, буквально не приходя в сознание, но, видимо, довольно внятно отвечал. Сейчас кафедра была тиха и пуста, а напротив Димыча сидел Мыльников, обнимая своими неприлично красивыми пальцами граненый стакан с давно остывшим чаем. И цыганские глаза этого чертового Мыльникова азартно поблескивали. «Вот так и отдают все свои деньги в электричках под гипнозом бедные лохи, вроде меня», — почти восхищенно подумал Димыч. — А не пора ли нам, Мыльников, по домам? — Пора, — с готовностью подорвался со своего стула Никита. – А вы где живете? «Э-э-э нет! Хитрый какой! Тебе палец дай – ты и всю руку отхватишь. По самые… э-э-э… уши». — Это, определенно, не вашего ума дело. Умный мальчик тут же счел за лучшее отступить. — Да я просто так спросил… А у вас есть книги по теории драмы? — Может, уже попробуешь научиться пользоваться библиотекой? На подвижной физиономии Мыльникова тотчас образовалось самое жалобное выражение из серии «сами мы не местные». — Так в нашей я уже все прочитал, Дмитрий Степанович. А в Чернышевского на дом не дают. — Ну и посидел бы, поконспектировал. Дело, говорят, полезное. — Так я днем учусь, вечером работаю. Когда мне? Чисто сиротинушка, у вокзала милостыню клянчащая с протянутой рукой! Вон какие у поганца руки – за одни пальцы можно смело платить не скупясь! Поймав себя на совершенно неприличных для преподавателя мыслях, Димыч покраснел. И подобрел. Осознание собственной вины всегда действовало на него… отрезвляюще. — Ладно, Никита. Я посмотрю в своих запасах. Только по нашей драматургии или зарубежная тоже пойдет? — Дмитрий Степанович, вы – ангел! Любая пойдет. Любая! Запас книг в библиотеке Димыча был велик. Привычка выискивать где только можно и покупать хорошие книги сформировалась у него еще в Москве – не без влияния Родионова. Во времена тотального дефицита – в том числе и книжного – когда любую, более-менее интересную, вещь требовалось не просто покупать, а и выхаживать, выстаивать, обменивать – короче, добывать, каждый, даже самый небольшой том ощущался не просто банальным источником знаний, а неким золотым слитком, тайным кладом, священным Граалем. И теперь, когда, несмотря на отсутствие денег, возможностей купить что-то интересное стало в разы больше, Димыч никак не планировал останавливаться в собственном азарте благородного собирательства. Он и по приезде в Москву до сих пор неизменно, даже прежде музеев, сразу после общения с дочерью и Линкой, спешил посетить книжный на Тверской (бывшей когда-то Горького), «Библио-Глобус» на Лубянке и книжную ярмарку в Олимпийском. Если уж не скупить все, до чего только дотянутся загребущие руки, то хотя бы просто походить-поглядеть-понюхать. Димыч обожал запах книг и чувствовал себя при том заправским токсикоманом, вроде тех, кто, дабы забыться, нюхают клей «Момент». Короче говоря, вскоре он уже щедро делился своими сокровищами с Мыльниковым, который не только все честно читал, но даже кое-что и конспектировал. А уж как он, сволочь языкастая, умел и любил потрепаться о прочитанном! — Вот вы говорите, Дмитрий Степанович, что чернуха — это плохо. Но ведь искусство должно отражать жизнь. Так? — Так. — А если жизнь мрачна и безнадежна? Скажете, такого не бывает? — Почему не бывает? Очень даже. Но мне как зрителю больше нравится выходить со спектакля с ощущением чего-то яркого, а не кромешной безнадеги. — Это потому что вы воспитывались в эпоху соцреализма! «Вперед, к светлому будущему! Народ и партия — едины!» Димыч, не удержавшись, фыркнул. Сохранять серьез, когда Мыльников вдруг впадал одновременно в пафос и дуракаваляние, у него решительно не выходило. — Не обязательно партия, Никита. Есть же такие вещи, как дружба, творчество, любовь. — Любовь вообще нужно было оставить романтикам! У них изумительно получалось делать вид, что она существует. — А на самом деле? — На самом деле — только инстинкт продолжения рода. — Да вы, батенька, циник! — почти восхищенно покачал головой Димыч. — Я — не циник, я — реалист. — Никита, сколько тебе лет? – он и сам не заметил, как оказался на «ты» со своим собственным студентом. И это при том, что подобного панибратства даже среди коллег от него могли добиться немногие. Жизнь приучила Димыча жестко держать расстояние. — А что, считаете, молод я еще, чтобы о серьезных вещах рассуждать? — Напротив. Слишком взрослым выглядишь для второго курса. Мыльников поглядел на него как-то странно. — А мне уже двадцать. Я их и впрямь постарше чуток. Димыч понимающе кивнул. Что-то в этом роде он и подозревал. — В армии был? — Не, в армию меня не взяли. Язва желудка. Пока справку добывал, думал – срастусь с этим резиновым шлангом, который мне на ФГС в рот совали. Раз шесть пришлось в разных больницах переделывать – все в обмане пытались уличить. — Не уличили? — Не-а, все честно-благородно. Пожизненная, мать ее, диета и прочие радости жизни. — А чего тогда к нам так долго добирался? Никита пожал плечами. — Цельный год себя искал, по свету странствовал. Автостопом. Не пробовали? Димычу почему-то вдруг во всех подробностях вспомнился приснопамятный СВ. Нет, ну с чего бы, интересно? Когда наконец решился ответить, всерьез опасался, что голос даст петуха. — Возраст уже не тот. Организму хочется комфорта и надежности. — Фьють! – залихватски присвистнул в ответ Мыльников. — Какие в наше время могут быть комфорт и надежность! Разве что в рекламе. Димыч попытался вспомнить хоть одну рекламу про «комфорт и надежность» и не смог. В голове, с интонациями Мыльникова, насмешливо булькнуло: «Вечная история. Банк Империал». Зато дышать стало все-таки чуть легче.

* * *

— У тебя в роду имелись цыгане? Димыч и сам не знал, с чего вдруг завел этот разговор. Просто так. На улице, несмотря на довольно ранний час, было уже темно и сыпал жесткий, колючий снег. Стопка работ по анализу стихотворного текста, который он на кой-то ляд в качестве эксперимента задал четвертому курсу, никак не уменьшалась. А тащить всю эту красоту на проверку домой, будто работящая школьная училка, он совершенно точно не хотел. Дома, как известно, нужно отдыхать от суеты. «Мой дом – моя крепость». Однозначно. И потому требовалось отвлечься. А кроме ставшего уже привычным Мыльникова, что-то старательно, даже прикусив от усердия губу, черкавшего в толстом истрепанном блокноте, отвлечься было не на кого. — И цыгане, и казаки, и евреи, — тут же откликнулся Никита, будто только и ожидавший, когда Димыч с ним заговорит. – Хохлы, опять же. Буряты, говорят, со стороны матери. Ничего так себе коктейльчик имени братства народов. – И тут же сверкнул лукаво глазами: — А как вы догадались? Дедукция, Холмс? Димыч усмехнулся. — Интуиция. Тебя чуток подгримировать – выйдет вылитый цыган Яшка из Неуловимых. Только без булавок, само собой. — Ну, я бы золото в ушах носил, — притворно вздохнул Мыльников. – Да где же взять столько денег? Коней не имею, воровать не научился… — Какие твои годы… Еще научишься. Кажется, Мыльников буркнул в ответ нечто негодующее. Димыч уже не слышал, снова занырнув с головой в проверку. Почерк у мальчика Игоря с заковыристой фамилией Ягайло был… непростой: с явным уклоном влево и таким обилием затейливых завитушек и прочих украшательств, что при попытке расшифровать их кружилась голова и к горлу подступала легкая тошнота. А может, всему виной был столовский супчик из рыбных консервов, которым он нынче в большую перемену подкреплял на бегу свои угасшие силы. У мальчика Игоря не только почерк был заковыристый – мысли он излагал приблизительно так же: вычурно и витиевато. Не для средних умов. Димыч вздохнул. — Дмитрий Степанович, вам помочь? — Глоточек-другой цианистого калия? – обреченно поинтересовался Димыч, потирая виски. Нет, все-таки это был не суп. Давление? Давно следовало, конечно, прикупить на кафедру тонометр… Кой черт понес его на эти галеры? Вон некоторые из коллег даже на собственные лекции являются через раз, мотивируя подобное поведение ярко выраженным отсутствием материального стимула. Не говоря уже о проведенных чисто для «галочки» практических или целиком взваленных на бедных студентов курсовых. А он… дурак. Еще что-то новое каждый раз норовит придумать на свою голову. — «Яду мне, яду!»? – понимающе хмыкнул Мыльников. – Простите, прокуратор, ни цианидов, ни цикуты. Опять не завезли. Могу вместо вас эту лабуду попроверять. Страсть люблю в чужих измышлизмах ковыряться! Димычу очень хотелось сказать «да». Согласиться просто и без затей. Кто догадается, в конце концов? Кому какое дело? Да и Мыльников – не совсем же, как теперь говорят, отбитый, специально пакостить ближнему не станет. Только... Если до сорока не обзавелся полезной привычкой перекладывать свою ношу на чужие плечи, то теперь уже поздно начинать. Решительно поздно. Димыч вдруг почувствовал себя старым, будто ветхозаветный Мафусаил. Или всем известный дуб, задушевный собеседник князя Андрея Болконского. — Спасибо, Никита. Я как-нибудь сам. У тебя случайно нет какой-нибудь таблетки от головы? Кажется, мои здешние запасы подошли к концу. — А хотите, я вам массаж сделаю? Все пройдет, зуб даю! Мы, цыгане, и не такое умеем! Наверное, Димыч действительно очень устал. Не просто устал, а буквально враз ощутил, что мир вокруг сузился до плотного, пыльного, отвратительно серого комка, внутри которого задохнуться, захлебнувшись пустотой, плевое дело. Иначе бы он, разумеется, никогда! Выгнал бы в шею вконец обнаглевшего Мыльникова и как-нибудь, с божьей помощью, доплелся до дому. А тут… Долго и тщательно возводимые бастионы рухнули, а инстинкт самосохранения сделал ручкой, исчезая в неизвестном науке направлении. — Ну… давай, — сказал Димыч, устало пожимая плечами. – Валяй, коль не врешь! — Я никогда не вру! – возмутился, подтягивая повыше рукава изрядно вылинявшей и деформировавшейся от времени шерстяной черной водолазки Мыльников. – Не имею такой привычки. — Ладно, не ершись, — Димыч вздохнул. – Лучше скажи, куда мне сесть? Лечь? Прозвучало двусмысленно. Мыльников, подлец, выразительно хмыкнул. Но Димычу нынче было не до изящных формулировок. Он бы, если надо, и лег. Жаль, конечно, что родная кафедра, прежде именовавшаяся кафедрой советской, а нынче, в связи с новыми политическими веяниями, просто русской литературы двадцатого века, оказалась решительно не приспособлена для того, кто желал бы переместить свое бренное тело в расслабленно-горизонтальное состояние: ни дивана, ни самой завалящей раскладушки. Разве что на пол. Или на стол. Хм. Это, похоже, о другом. С каждой уходящей минутой Димычу все больше казалось, что еще чуть-чуть – и он будет согласен на пол. — Да никуда перемещаться не надо, — вдруг ворвался в его вялые, тусклые мысли раздавшийся совсем рядом голос Мыльникова. – Бумажки свои дерьмовые уберите подальше, руки обоприте на стол, голову чуть опустите, шею расслабьте… Вот так. Когда чужие теплые ладони легли на затылок, Димыч чуть не застонал от внезапно нахлынувшего счастья. Никита еще ничего не успел сказать или сделать, даже пальцами не пошевелил, а мир под закрытыми веками снова обрел краски и смысл. А уж когда пальцы дрогнули, осторожно погладили, как-то осознанно, со значением, надавили, прошлись от затылка к шее, стало совсем прекрасно. — А китайцев у тебя, случайно, в роду не было? Мудрых тибетских целителей? Мыльников хмыкнул. — Китайцев не было. Были бы – работал бы Кашпировским. Или же, как Чумак, воду по телевизору заряжал. А я тут… с вами. — Жалеешь? – Димыч и сам не знал, зачем спросил. Дурацкий получился вопрос. Двусмысленный. Впрочем, как всегда, во всем виноват был этот Мыльников: с его волшебными руками, лихими кудрями, погибельными глазами, английскими булавками в ушах и умением улыбаться многозначительно и загадочно, как будто он знает гораздо больше, чем говорит. А еще вовремя оказаться рядом именно в тот момент, когда почему-то нужен. Рассказать байку, анекдот, пристать с умными рассуждениями о предназначении литературы… Сделать массаж… — Нет, не жалею, Дмитрий Степанович. Он совершенно точно, вполне отчетливо сказал: «Дмитрий Степанович», а Димычу отчего-то вдруг послышалось: «Ди-има!» И ладно бы голосом Родионова! В конце концов, кафедра, столы, снег за окном, странно интимная атмосфера уединения, воспоминания туда-сюда. Но нет. Голос был другой, мыльниковский, густой, словно бархатная южная ночь, где-то возле теплого моря. Димыч понял, что за всю свою достаточно длинную жизнь так и не сподобился съездить на море. Раньше планировал отправиться на юга с Женькой, потом очень долго совсем ничего не хотелось, а теперь вдруг захотелось снова. И не одному. Что характерно, не одному. Это был опасный путь. Чертовски опасный путь, но сейчас Димыч не собирался думать ни о чем плохом. Ни о каких правилах и запретах. Определенно, не сейчас, когда умелые и отчего-то очень нежные пальцы сжимают, гладят и мнут ставшую отчего-то болезненно-чувствительной кожу головы, проходятся вверх, к затылку, против роста волос, а затем – как лыжник с горы, скользят вниз, чтобы заставить покрыться мурашками кожу на беззащитно-обнаженной шее. — Ну, вот и все, — сказал Мыльников. – Вы как, Дмитрий Степанович, не заснули? — Почти… — пробормотал Димыч, честно пытаясь вернуться обратно в себя. Получалось с трудом. Видимо, подобное состояние в брошюрках, продаваемых нынче везде и всюду, и принято было именовать «выходом в Астрал». (С большой буквы А.) — А голова? Голова не болит? Димыч осторожно, проверяя, покрутил головой, сначала наклонив ее к одному плечу, затем – к другому. Крепкий костяной череп ощущался пустым и гулким, шея пару раз тихо хрупнула, но боль… Боль ушла. — Спасибо, Никита. Ты все-таки поспрашивай родственников про тибетских монахов. Враз зарозовевший мочками ушей Мыльников расплылся в довольной улыбке и решительно потряс кистями рук, словно старясь избавить их от какой-то прилипчивой дряни. — Обращайтесь теперь, ежели что. Ежели – что? Голова была легкой, как воздушный шарик, сердце билось медленно, будто бы нехотя, тело казалось в этом уравнении лишним. — Надеюсь, больше экстренная помощь не понадобится. Ну, по домам? — Вас проводить? — Все не так плохо как выглядит, Мыльников. Сам дойду. Они расстались на перекрестке. Никита помчался на трамвай, а Димыч степенной походкой вполне уверенного в себе и своих силах человека двинулся на автобус. С неба продолжал сыпаться колючий снег, больше похожий на крошечные осколки льда. Все в жизни было хорошо и правильно, правильно и хорошо. А надоедливого червячка где-то внутри, занудно твердившего, что кое-кто нынче облажался по полной, Димыч и слушать не стал. Еще чего не хватало!
1201 Нравится 545 Отзывы 470 В сборник
Отзывы (12)