Семнадцать мгновений лета

R
Завершён
1202
51
автор
abra-kadabra бета
Фэндом:
Размер:
238 страниц, 85 380 слов, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
1202 Нравится 545 Отзывы 470 В сборник

14. Август 1997

Настройки

* * *

— Бабка у меня была казачка. Донская. На хуторе жила. Однажды после бомбежки она подобрала у разбитой кибитки цыганенка. Вырастила его, воспитала. А тут откуда ни возьмись в их краях объявляется цыган. Краси-и-ивый! Ну она в него и влюбилась с ходу. Только страшно: вдруг он и есть настоящий отец ее сына? Ищет, значит. А найдет — тут же себе заберет… А цыган тот в нее тоже с ходу влюбился. Раньше люди были ого-го! Все у них было. И любовь была. — А потом вашего дедушку стукнули по голове, — продолжил Димыч проникновенным голосом, — и он забыл решительно все. То есть все-все. И вашу бабушку тоже! — Точно! — радостно шмыгнул носом Никита. Март нынче вышел зябкий, ледяной, продуваемый насквозь ветрами, совсем невесенний. — А вы откуда знаете? Димыч доверительно наклонился к его плечу и шепнул: — Так про него же книгу написали. И сериал сняли. «Цыган» называется. С продолжением. Пойманный на лжи Никита Мыльников ни капли не смутился: дернул бровью, подтянул повыше шарф — щеки у него, похоже, тоже мерзли — не только нос. — Вот ведь! Оказывается, семья наша прославилась! А авторские отчисления нам зажилили, сволочи? Жили бы себе припеваючи. — А на самом деле? — На самом деле, отца у меня нет и никогда не было. Имелись ли с его стороны цыганские корни, история умалчивает. Может, он и сам был цыган. Мать молчит как рыба об лед. Мать, кстати, русская. Из славного города Зажопинск. На заводе работает. А раньше — в школе полы мыла, чтобы там мои выкрутасы терпели и дали доучиться до одиннадцатого. Все как у людей. Ничего особо романтичного. Ладно, до завтра, Дмитрий Степанович! Я побежал! Никита Мыльников и впрямь помчался на трамвай, оскальзываясь и с трудом балансируя на заледеневшем, покрытом неровной грязной коркой асфальте, — спешил на свой, выворачивающий к остановке, трамвай. А Димыч — в другую сторону. На автобус. Медленно и аккуратно. «Никогда не надо бегать за мужчинами и общественным транспортом, — нравоучительно говаривала мама и заговорщицки улыбалась. — Всегда будет следующий». Этот «следующий», который непременно «будет», очевидно, заставлял ее чувствовать себя молодой и совершенно неотразимой, кокетливой и желанной. И в пятьдесят, и даже на подходе к шестидесяти. Мамы не было уже несколько лет, а Димычу то и дело приходили на ум ее фразочки и такие вот незатейливые, неизвестно откуда взявшиеся образцы «народной мудрости». На автобус он, кстати, опоздал. Зато и не убился по дороге. Руки-ноги остались целы, как и голова. А вот насчет своего сердца он не был так уверен. Что там говорил мудрый Лис? «Пожалуйста... приручи меня!» Про Лиса любила цитировать Линка в пору их комсомольской, романтической юности. Димыч же тогда всем известному «Маленькому принцу» предпочитал куда менее популярный у широких масс «Ночной полет» и считал себя жутко передовым и оригинальным. А Никита Мыльников, судя по всему, и вовсе не читал Экзюпери (во всяком случае никогда не цитировал), зато с «приручить» у него получилось просто гениально. Иначе с чего бы Димычу ощущать, что вляпался? Всерьез и надолго. Всеми четырьмя лапами. Впору надевать на голову лисью шапку и цеплять на булавку к заднице рыжий мохнатый хвост. Зачем он сдался этому Мыльникову, Димыч не знал. В самом деле, что ли, тому так уж хотелось написать под его руководством чертов курсач? Чем плох Кира, который, похоже, отлично подошел на эту роль в текущем учебном году? По Радзинскому они с Никитой работали азартно и весело. Во всяком случае, Мыльников периодически восторгами делился, да и Кира на судьбу не жаловался. А что сгодилось на втором курсе, сойдет и на третьем. Димыч-то здесь при чем? В то, что является объектом пылких сексуальных грез своего студента, он не верил совершенно. Бомба два раза в одну воронку не попадает. Было уже в его жизни несчастье под названием «роман преподавателя со студентом». Было и сплыло. Глубокое вам мерси! Больше не надо. Остается что? Дружба? Святое братство филологов, когда возраст, пол и статус не имеют ровно никакого значения? Мыльникову с Димычем казалось интересно. Димычу — тоже вполне. Существовали у него подозрения, что когда-нибудь они все, весь коллектив их дружной кафедры, станут гордиться знакомством с подобной фееричной личностью. Рванет Мыльников в небо, расправит крылья — только его и видели. Чувствовалось в нем что-то такое... крылатое. Писал он и вправду здорово. Пока что кусочки, обрывки, огрызки пьес («взгляд и нечто»), но лиха беда – начало! Главное, что персонажи, созданные его воображением, были живыми: бомжи, путаны, менты, братки, гении и шизофреники – все они были живыми. Уж Димыч-то в этом разбирался! Хотелось бы, конечно, оказаться рядом, когда Мыльников по-настоящему осознает себя и свой талант и оседлает его, как Беллерофонт – крылатого Пегаса, но это уже из области утопий! Так устроен мир: ученики вырастают и уходят созидать свое собственное завтра, а учителя остаются, чтобы учить других. Димыч всегда считал, что именно в этой обреченности на расставание и заключается самая грустная особенность преподавания: вкладываешь, учишь, холишь и лелеешь, а когда человек вырос и научился летать – фр-р-р! Только его и видели. А ты снова – учить, холить, вкладывать. И так до конца дней своих. Повезет еще, если, встретив через энное количество лет, тебя узнают и хотя бы поздороваются, не говоря уже о большем. Чертова профессия! Вот и с Мыльниковым, с Никитой, будет так же. Радуйтесь, драгоценный Дмитрий Степанович, что пока еще вы ему зачем-то нужны. Даже если просто для отработки навыков приручения. Или для написания курсовой. А я сажаю алюминиевые огурцы – а-а! – На брезентовом поле… Знакомый голос вырвал Димыча из его грустных размышлений. Голос знакомый, а слова – странные. Этаким бы голосом, глубоким и бархатным, явно цыганским, выводить азартно: «Спрячь за высоким забором девчонку – выкраду вместе с забором!» или «Мохнатый шмель – на душистый хмель…» А тут… Димыч осторожно заглянул в аудиторию. На широком подоконнике восседала Янка – Яна Косицкая, неформальная звезда филфака — в обнимку с оклеенной разными цветными штуками гитарой и распевала дуэтом с расположившимся тут же Мыльниковым: Злое белое колено Пытается меня достать. Колом колено колет вены, Пытаясь тайну разгадать: Зачем… И особенно вдохновенно: Я сажаю алюминиевые огурцы!.. А-а!.. Димыч хмыкнул: авангард и контркультура. Вечный вопрос: легко ли быть молодым? — Ой, здравствуйте, Дмитрий Степанович! — А мы к Дню филолога готовимся. Как вам, нравится? — Отлично, Мыльников, просто отлично! Надеюсь, вы не остановитесь на достигнутом. — Не переживайте, не остановимся! У нас наполеоновские планы. А вы к нам не хотите присоединиться? Димыч развел руками: — Да я бы с удовольствием, но меня уже в преподавательскую постановку впрягли. Не разорваться. — Жаль-жаль! Жаль ему! Вон как на девушку с гитарой косит лиловым глазом! И коленка – рядом с коленкой. Загляденье! Димыч поспешил ретироваться с поля боя. Хотя какой ему тут бой, придумал тоже! Все на свете придумал. Не Мыльников здесь главный фантазер и изобретатель! — Дмитрий Степанович! – Помяни черта! – А вы случайно не надумали? — Чего я должен был надумать, горюшко мое? — Меня взять на следующий год на курсач? Димыч тихо застонал. Вот ведь… репейник! — Зачем тебе? — Вопрос вопросов. Да-с! — По-моему, Кирилл Афанасьевич вполне справляется с поставленными задачами. Мыльников пожал плечами, легко пошел рядом, засунув руки в карманы стареньких джинсов. (На заднем кармане ручкой нарисован пацифик. Димыч всегда недоумевал: неужели сегодня кто-то еще рисует пацифики? Казалось, они остались там, далеко в шестидесятых-семидесятых, вместе с прочими атрибутами мировоззрения «детей цветов» и глубоко чуждой советскому человеку идеей сексуальной революции.) — Кирилл Афанасьевич фишку сечет, да, — любил этот гад Мыльников демонстративно небрежно соскользнуть с русского литературного в какой-нибудь зубодробительный молодежный сленг. Димыч уже и переспрашивать перестал. Надо будет — сам объяснит. А не надо… Никто еще, в конце концов, не отменял такую полезную штуку, как контекст. — Но с вами это будет в разы круче, вы уж мне поверьте. Он сказал «будет», а не «было бы», словно совершенно не сомневался в результате своих осадных действий. Словно Димыча уже обрекли на поражение. Хотя… Он сам себя на это поражение и обрек. Сам попался в капкан. Теперь даже лапу отгрызать без толку — побежишь за ним, глупый лис, хромая, на трех лапах, с четвертой — в зубах. И Димыч решился. — Ладно, — сказал он, чувствуя почему-то, как в груди перестает хватать воздуха. — Черт с тобой. Я поговорю с Кириллом Афанасьевичем о тебе. И в следующем году посмотрим на предмет «круче». Мыльников, только что вышагивавший рядом уверенно и независимо, точно киплинговский солдат по покоренной Африке, вдруг замер, казалось, даже не донеся до пола одну из ног. На середине движения. Поинтересовался недоверчиво: — Это что же, было «да»? Димыч нервно дернул щекой. Уточнения еще… — Да. Оно самое. — Вы сказали мне «да»! — Не кричи, а то сейчас сбежится весь филфак. — Да мне насрать! А-а-а! Сжатые в кулаки руки вскинуты к потолку. Диего Марадона, забивший гол. С него можно было ваять статую в античном стиле — «Победитель». — «А-а! На брезентовом поле», — сухо кивнул Димыч. — Я уже понял, что ты счастлив. — А вы? — Мыльников зачем-то заглянул ему в лицо. — Вы разве не счастливы? — Ты взял меня измором. К счастью это не имеет никакого отношения. Знаешь анекдот про «проще отдаться, чем объяснять, почему ты этого не делаешь»? В Мыльникове выключили свет. Ненадолго. Димыч даже испугаться не успел, хотя потухший Мыльников выглядел плохо. Неправильно выглядел. «Черт! Зря я так!» — Зря вы так, Дмитрий Степанович! Врать себе — последнее, знаете ли, дело. — Почему ты думаешь, что я вру? — Потому что вы крайне редко это делаете. Врете, в смысле. И у вас получается… не очень. Димыч хмыкнул. Ну и нахал! На минуточку ведь не с друганом, сидящим на соседней парте, а с преподавателем разговаривает! — Ничего, вы ко мне привыкнете, — великодушно поведал ему «нахал». — И перестанете меня бояться. До следующего учебного года времени до фигища. А я совсем не страшный. Правда-правда! И напоследок снисходительно похлопав своего будущего научного руководителя по рукаву потертого вельветового пиджака, Мыльников вновь неспешно двинулся по коридору, пританцовывая и распевая во весь голос (хорошо хоть пары уже закончились): Кнопки, скрепки, клёпки, Дырки, булки, вилки - Здесь тракторы пройдут мои И упадут в копилку, упадут туда, Где я сажаю алюминиевые огурцы - А-а! — на брезентовом поле. Я сажаю алюминиевые огурцы - А-а! — на брезентовом поле. Димыч растерянно смотрел ему вслед и чувствовал себя ужасно странно: не то математиком, доказавшим наконец-то теорему Ферма, не то новобрачной, брошенной у алтаря аккурат после произнесения заветных клятв. Зачем он, взрослый, солидный человек, влез в эту авантюру? Ответа не было. А если и был, Димыч однозначно не желал его знать. Себе дороже.

* * *

Лето он провел на даче, отчаянно борясь с распроклятым репейником, который теперь рос не только с внешней, но и с внутренней стороны забора. Его выдирали — а он прорастал снова, решительный, стойкий. Колючий. Почему-то, выколупывая из волос цеплючие шарики, не получалось не думать о Мыльникове. Димыч злился, матерился, пытался занять голову чем-то другим: приобрел кучу копеечных брошюрок по садоводству и с отчаяньем приговоренного к казни, которого заставляют рыть себе могилу, ковырялся на грядках. Занятие это он ненавидел всей душой, но времени и сил оно отнимало много, и вечером, накатив самогоночки, купленной у соседки Марьванны, Димыч проваливался в крепкий, хотя и не всегда здоровый сон. Снилось ему черт знает что: поляна, окруженная зарослями колючего шиповника с блестящими оловянными шипами и корнями до центра земли, а посреди — не то маленький замок, не то избушка-развалюшка с одной единственной комнатой, в которой неизменно обнаруживался здоровенный комковатый матрас, помнящий, вероятно, еще бегство Наполеона из Москвы. А на матрасе… От красоты обнаженного смуглого тела можно было ослепнуть. Димыч и слеп на какое-то мгновение, радостно выдыхая про себя: «Слава богу!» Словно слепота снимала с него всяческую ответственность за происходящее. «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего…» А потом зрение все-таки возвращалось. Всегда, сука, возвращалось. И оторвать взгляд от абсолютно голого, неторопливо ласкающего себя Мыльникова не представлялось возможным. И без разницы уже было: лачуга или дворец. Потому что любое место на свете этот стервец, золотисто-смуглый и красивый до полного неприличия, превращал в филиал рая. И в своем личном, долгожданном, раю Димыч, задыхаясь, делал один короткий шаг — туда, к нему! — и просыпался. «К концу лета меня можно будет спокойно сдавать в дурдом, — меланхолично думал он на следующий день, копая очередную грядку или таская ведрами воду из деревенского колодца на картофельное (а не брезентовое) поле. — И поделом». Что бы там ни происходило прежде в его достаточно убогой, по правде сказать, личной жизни, Димыч никогда не пленялся мальчиками. Мужиками всех мастей — да, но не мальчиками-юношами-эфебами. Все это казалось ему ужасающей пошлостью. Тонкая, легко окрашивающаяся пылким румянцем кожа, трепетные ресницы, обкусанные ногти, жеребячьи коленки. И синие венки на руках, на узких смуглых запястьях, на которых нынче так отчаянно залипал взгляд во время долгих, чрезвычайно серьезных «филологических» разговоров, тоже были пошлостью. Пошлостью и слюнтяйством, достойным какого-нибудь престарелого и совершенно развратного Гумберта Гумберта. «Ло-ли-та!» Несмотря на весь свой довольно изрядный читательский опыт, Димыч так и не смог заставить себя проникнуться столь популярным ныне шедевром Набокова. Язык и стиль просто роскошные, но по сути… По сути, при чтении слегка подташнивало, а после хотелось тщательно вымыть руки. И рот. Желательно — с мылом. А уж чтобы самому вляпаться во что-то подобное? Да ни за что! Но, как выяснилось, и на старуху бывает проруха. Ничего, ничегошеньки он не мог с собой поделать! У Никиты Мыльникова была синяя венка на запястье. На обоих запястьях, если быть точным. Синяя венка — как река. Наверное, у всех она там была. И у Родионова. И у Киры. И у самого Димыча. Но только глядя на запястье Мыльникова, Димыч зачарованно думал: как река. И мысленно дорисовывал вокруг нее целую карту огромной, невероятно прекрасной Вселенной. Репейник подналег всею грудью, сломал древний забор, прорвался на грядки, забрался в голову, с воистину иезуитской хитростью на сей раз вцепился не в волосы, а в мозги, заполонил собой весь мир. Хрупкий внутренний мир Димыча, еще недавно так старательно отстаивавший собственную свободу и независимость, сдался, рухнул под напором окаянного агрессора и выкинул белый флаг. Просыпаясь утром весь в слезах, соплях, а иногда и в сперме, Димыч, стиснув зубы, думал, что нужно бежать. Куда угодно: в другой институт, в другой город, в другую страну. Хоть в Израиль, хоть в Перу, хоть в Арктику — читать лекции по поэзии «серебряного века» белым медведям, нарвалам и леммингам. Когда там у нас нынче первое в новом учебном году заседание кафедры? Двадцать пятого? Вот и… В глубине души Димыч всегда полагал себя порядочным человеком. Порядочным и — черт возьми! — нравственным. Даже со своими в корне неправильными, с точки зрения общественной морали, сексуальными порывами и желаниями он старался справляться так, чтобы никому не причинять вреда. И вдруг — на тебе! Бежать! Бежать! Куда и зачем? Неважно! Главное — подальше от Мыльникова. От Никиты. Кита. Жаль только, что сам Мыльников, как выяснилось, считал иначе.

* * *

— Здрасьте, Дмитрий Степанович! Димыч кинул взгляд на часы: девять тридцать. Девять тридцать вечера. Практически ночь. — Что вы забыли в здешних краях, Никита? Не помню, чтобы когда-нибудь звал вас в гости. Да и адрес свой, по правде сказать, я вам не давал. — Ну-у, адрес!.. — Мыльников совсем не казался смущенным. Наоборот: за лето загорел дочерна, обзавелся буйными локонами почти до плеч, сменил эпатажные английские булавки на простое серебряное колечко в ухе (Димыч машинально отметил: в правом ухе. В правом!) и выглядел ровно так, чтобы измученному постоянной борьбой с символическим репейником Димычу захотелось затащить его в квартиру, запереть дверь на все замки и не выпускать больше уже никуда. И никогда. Именно из этих соображений пришлось самым негостеприимным образом оставить позднего визитера на лестничной площадке. Как пришел, так и уйдет, не заблудится. — Я ваш адрес уже давно в деканате раздобыл. У меня с Ирочкой… — Ириной Афанасьевной, — поправил Димыч, вспоминая очаровательно-блондинистую и, как назло, невероятно женственную секретаршу декана. Старовата, конечно, для романа со студентом, но… — С Ириной Афанасьевной, — покорно согласился Мыльников, — добрая дружба еще с тех времен, как я под ее началом перед первым курсом отработку проходил. Совместная сортировка бесполезных бумажек, она, знаете ли, сближает. Что, так и не пустите в дом? — Так и не пущу. «Кремень. Я — кремень. В моей груди — все льды Арктики. Вместе с белыми медведями, нарвалами и леммингами». Мыльников вздохнул. В этом вздохе чуткое ухо Димыча не уловило ни капли раскаяния или покорности судьбе. Только отчетливое (пускай и не произнесенное вслух): «Я так и знал! Какой же вы все-таки непростой человек, Дмитрий Степанович!» — Ладно. Тогда пойдем более сложным путем. Из обнаружившегося за его спиной видавшего виды армейского вещмешка Мыльников извлек плетеный половичок, какими бабульки торгуют на крохотных вещевых рынках, и переносной кассетный магнитофон на батарейках. — Это еще зачем? — насторожился Димыч. Что-то подсказывало ему: просто закрыть дверь перед носом чертова Мыльникова не выйдет. Упрямый. — Сяду у вашей квартиры и буду петь. Вам когда-нибудь пели серенады, Дмитрий Степанович? — К-какие еще серенады? — Димыч чувствовал себя полным дураком. Дураком в кубе. Клиническим. С тонной солидных, с печатями медицинских справок. — Про любовь, — пожал плечами Мыльников и с самым серьезным видом раскатал свой коврик по полу. Затем, оглядевшись по сторонам, пристроил рядом вещмешок. И магнитофон. — Ну, с богом! Из единственного сетчатого динамика раздался перебор гитарных струн. «Янка играет, — отчетливо понял Димыч, словно всю свою сознательную жизнь только то и делал, что изучал музыкальный стиль этой самой Янки Косицкой. — А мне — кранты». «Кранты» — это было еще мягко сказано! Проклятый Мыльников, сидя перед дверью Димыча, азартно и страстно выводил своим цыганским, бархатным голосом: Те, кто рисует нас, Рисуют нас красным на сером. Цвета как цвета, Но я говорю о другом. Если бы я умел это, я нарисовал бы тебя Там, где зеленые деревья И золото на голубом… В соседней квартире завозились с замками. «Сейчас грянет скандал международного уровня! С вызовом милиции. "Израильская военщина известна всему свету!"». Соседи его, пожилая пара еврейских кровей, были большими охотниками до всяческих скандалов, особенно преуспевая на ниве поиска справедливости. Участковый, немолодой и изрядно затюканный жизнью Андрей Сергеич Топорков, знал их не только в лицо, но и по голосам в телефонной трубке и предусмотрительно являлся по первому зову. Иначе — себе дороже. Димыч посмотрел на все еще поющего Мыльникова с отвращением, как профессор Преображенский на созданного его руками Шарикова в экранизации бессмертной повести Булгакова, и, бросив: — Заходи, — первым направился внутрь своего жилья. «Мой дом — моя крепость? А вот хренушки…» В мгновение ока подобрав с пола манатки и вырубив музыку, Мыльников с наглым и одновременно виноватым видом напакостившего дворового кота двинулся за ним. Что, не сладки плоды победы? Или совесть все же проснулась? Хотя… Совесть и Мыльников? Не-а. В комнаты Димыч незваного гостя не повел. На этот довольно смешной, по правде сказать, акт протеста ошметков его самоуважения все же хватило. — Дмитрий Степанович… — Чего тебе надо от меня, Никита? Что ты до меня доебался-то, а? Это было ни хрена не педагогично, но у Димыча после шоу на лестнице и снов, посещавших его минувшим летом, просто не осталось никаких сил. Были когда-то — да все вышли. — Дмитрий Степанович… — Кончай мямлить, Мыльников! — вдруг разозлившись, потребовал Димыч. Нет, ну в самом деле: явился, краса ненаглядная, практически в ночи, устроил представление, которое Димычу еще долго будет аукаться, учитывая склонность обитателей Димычева подъезда к сплетням, ворвался в чужой дом и чужую жизнь, а теперь, извольте видеть, сделался не способен к четким формулировкам?! Бе-ме?! — Чего ты хочешь? Мыльников непроизвольно вытянулся в струнку, свел вместе пятки, продемонстрировав дырку на месте большого пальца на правом носке, досадливо поглядел вниз, засмущался, но отвечал четко, как дневальный перед командиром (и не скажешь ведь, что не довелось человеку служить в армии!): — Хочу, чтобы ты меня трахнул. — Не понял… — потрясенно переспросил Димыч. — Я тебя — что? В голове мелькнуло: «И вот сейчас я должен проснуться». — Чтобы ты меня трахнул, — зло и звонко отчеканил явно свихнувшийся тип, который по какой-то нелепой случайности еще недавно считался скромным студентом филфака. Или нескромным, но все же студентом. — У тебя что, со слухом проблемы? Или со словарным запасом? Трахнул. Выебал. Отымел. Еще? — Спасибо, — стараясь сохранить на лице маску спокойной вежливости, отозвался Димыч. — Теперь все кристально ясно. Отчего-то определение «кристально» рядом со словесным непотребством, о смысле коего Димыч предпочел не задумываться, выглядело абсолютно нелепо. Будто золотой, украшенный драгоценными каменьями колокольчик на шее простой деревенской буренки, слегка испачканной навозом и благоухающей отнюдь не фиалками. — А кстати, почему мы с тобой вдруг стали на «ты»? — Потому что глупо «выкать» человеку, в рот которого ты планируешь засунуть свой язык — по самые гланды. — А ты… планируешь? Отвечать Мыльников не стал. Гланды или не гланды (Димычу в этот момент стало как-то совсем не до анатомических нюансов), а поцелуй вышел невероятным: чувственным, откровенным и жарким. И голодным, точно оба участника увлекательного процесса и впрямь долго-долго мечтали о том, чтобы вот так слипнуться однажды и не отпускать друг друга никогда. Никогда-никогда. Целовался Мыльников потрясающе — словно всю жизнь только тем и занимался: без перерывов на еду, сон и прочие бытовые надобности. И весь он был потрясающий — живая, подвижная ртуть, танцующая в последних лучах заходящего солнца. (Или это светила электрическая лампочка под древним плетеным абажуром?) И Димыч рядом с ним был живым, а не памятником самому себе — по заветам Александра нашего Сергеевича Пушкина. И если бы… Если бы, ёкарный бабай, не пропасть в двадцать лет, лежащая между данным сумасшедшим, просто-напросто чокнутым чудом — и им самим, если бы Димыч не был преподавателем, а тот — его учеником, он бы, конечно!.. Конечно!.. Да!.. — Где у тебя, твою мать, спальня?! Иначе нам придется сделать это на кухонном столе! Мыльников так выразительно произнес «ЭТО», что у Димыча полыхнули уши. — Я… не готов, — попытался вяло отбрыкаться Димыч, имея в виду переполняющие его чертовы моральные дилеммы. — Зато я — готов, — улыбка Мыльникова почему-то выглядела торжествующей и даже как будто хищно-клыкастой. — Вымыт, растянут и смазан. Как пионер. Вот на этой, самой последней, откровенно пошлой, ни хрена не романтической фразе, Димыч и понял, что пропал. Матч проигран, зрители покидают трибуны, вратаря убило об штангу. Потому что воображение тут же в красках нарисовало все то, о чем вскользь, словно мимоходом упомянул проклятый Мыльников. А Димыч никогда не жаловался на воображение. В результате спальня оказалась куда ближе, чем он всегда полагал. А само действо — куда короче и насыщеннее, чем в его безумных мечтах. Галактики успели расшириться — схлопнуться — вновь развернуться (или что там положено делать галактикам?), когда Димычу снова удалось собрать себя из расползающихся во все стороны атомов. Рядом с ним так же загнанно дышал весь покрытый бисеринками пота Никита. В полумраке комнаты его смуглое тело переливалось, как Млечный Путь. — В следующий раз готовить тебя буду я, — уже проваливаясь в сон, вздохнул, блаженно жмурясь, Димыч. — А он будет, следующий раз? — Ну куда же я теперь от тебя денусь, Мыльников? — Кит. Зови меня Кит.

* * *

Через пару часов Кит растолкал его и довольно решительно потребовал закрепить пройденное. Дескать, методика преподавания настоятельно рекомендует закреплять. И они закрепили. В этот раз Димыч изо всех сил постарался сделать все как надо. Мальчик в его ладонях выгибался, стонал, отчаянно матерился и все норовил перехватить инициативу. «Когда-нибудь потом, — коварно прошептал Димыч ему на ухо, уже находясь на самых подступах, — но не сегодня», — и быстрей задвигался, заработал рукой. Ему казалось, что вся его жизнь до сих пор была только подготовкой вот к этому моменту, к тому, чтобы услышать, как хрипло и коротко вскрикивает наконец Кит и валится на постель, придавленный телом едва успевшего за ним Димыча. Черт возьми! Это не должно было случиться! Этого вообще не должно было быть! Так почему же сейчас все ощущалось по-настоящему гармонично и правильно, словно мир наконец обрел равновесие, а так сильно мешавшие жить страхи и предрассудки вдруг растворились, сгинули легким ночным дымом? — Эй, ты чего? Что не так? — Спать со своим студентом а-мо-раль-но! — по слогам произнес Димыч, подпирая голову рукой и задумчиво разглядывая растянувшееся рядом с ним длинное, узкое тело. — А ты не спи. Найдем еще чем заняться! — в голосе Мыльникова (Кита же! Кита!) золотыми цыганскими монистами звенела едва приглушенная усталой негой радость. — Я вот могу всю ночь не спать! — Я уже не могу, — улыбнулся ему в ответ Димыч. — Ты поставил не на того парня. Сам он в этот момент неизвестно почему напомнил себе американского актера Клинта Иствуда в одном из бесконечных фильмов про суровые будни Дикого Запада, случайно во время командировки в далекий город Киров просмотренном для избавления от ужасающей скуки в видеосалоне при гостинице. Прищурившись из-под полей надвинутой на самые брови ковбойской шляпы, тот со странной полуулыбкой взирал на еще не остывший труп застреленного им главного злодея и ронял, едва шевеля губами: «Ты поставил не на ту лошадь». Или Клинт Иствуд никогда не говорил подобной чуши? Эх, память-то девичья! Темные, цыганские глаза Кита стремительно посветлели от переполняющей их ярости. К этому всему трудно будет привыкнуть: к Киту в своей постели, к резкой смене настроений (буквально на сто восемьдесят градусов), к тому, что глаза светлеют, а не темнеют, как у всех нормальных людей. И чего, спрашивается, вдруг столько эмоций? — Я вообще ни хрена не играю. И ты — не лошадь, чтобы на тебя ставить. Наверное, он тоже вспомнил какой-нибудь фильм с Клинтом Иствудом. Кит, кстати, в этот момент выглядел, как та самая лошадь — один в один! Вернее, не лошадь, а конь. Гордый, вольный, степной цыганский скакун: косит угрожающе смородинным глазом, дергает предупреждающе верхней губой. То ли ткнется доверчиво в протянутую руку, то ли отхватит ее своими белоснежными зубищами — прямо до локтя. Кит на руку размениваться не стал — ткнулся носом в шею. Прикусил больно, потом еще раз — возле ключицы. Пометил. Собственник! Настолько давно никто не оставлял на Димыче свои страстные метки, что он потихонечку даже как-то привык чувствовать себя тем самым Неуловимым Джо. (Похоже, ковбойской тематике суждено было стать натуральным лейтмотивом нынешнего вечера. Или ночи?) Димычу хотелось петь и смеяться. И не отпускать Кита от себя. Никогда. А вот спать не хотелось совершенно. — Знаешь, это все как-то очень уж внезапно. Набивался-набивался ты ко мне на курсач — без подтекста. Разговоры мы разговаривали сплошь о литературе. И вдруг — бах! Гром среди ясного неба, явление Никиты Мыльникова у дверей моей скромной обители с серенадами и вполне определенными намерениями. — Не бах, а трах! Знаешь анекдот? «"Трах-тибидох!" — сказал старик Хоттабыч, и ханский гарем остался о-о-чень доволен…» Надо быть совсем тупым, Дима, чтобы за год не понять, как я на тебя смотрю. — Как? — на всякий случай уточнил Димыч отчего-то пересохшими губами. — Как когда-то, не жравши дня три, я смотрел на бабку, продававшую у вокзала пирожки с котятиной. Съел бы, казалось, все — вместе с алюминиевой кастрюлей и бабкой. Димыч метафору оценил. Хотя «не жравши три дня» и царапнуло болезненно. Разнообразная, однако, жизнь была у Никиты Мыльникова! — А как ты распознал, что… — «Я люблю тебя». — Что я тоже… не откажусь от более близкого знакомства? Кит многозначительно воздел указательный палец к потолку: — Как сказал великий китайский мудрец Конфуций: «Тот, кому довелось хотя бы раз сильно голодать, всегда узнает голод в глазах другого». Димыч хихикнул (до этого момента он даже не подозревал, что умеет так отвратительно хихикать): — Врешь ведь все! Не говорил этого Конфуций. Сам, небось, сочинил? — Сам, — не стал спорить окаянный мальчишка. — Но согласись, неплохо сказано?
1202 Нравится 545 Отзывы 470 В сборник
Отзывы (23)