Игла — внутрь, цепляя свежую поперечную царапину.
— А мне, значит, еще и носиться с ним надо, как гувернантке! Он это все сделал, он же от этого и мучается, это просто факт.Нить тащится насквозь через плоть, и Петр чувствует каждое ее волокно.
— Данковский, придержи язык. Я говорю тебе не носиться, я говорю притвориться хотя бы, что у тебя сердце есть. Представляешь, как он себя чувствует после такого? Его не обвинять, его пожалеть надо!Игла -- наружу, кожа тянется к коже.
— Ну-ну, твоя жалость ведь так замечательно помогла ему не повторить свою оши- Петр запрокидывает голову и просто коротко кричит, как можно натуральнее и при этом громче, изображая, что ощущения от иглы снова стали невыносимы. И брат, и Даниил затыкаются, наконец — Андрей снова стискивает Петровы плечи, с жалостливым вздохом прижимаясь к его шее, а Данковский закатывает глаза и опускает голову, снова полностью погружаясь в работу над единственным черным швом. Петр решается даже взглянуть на разрез и тут же зажмуривается, укусив себя от ужаса и отвращения за язык — нить грубо стискивает ровные створки раны вместе, мясо к мясу, из-под нее все еще сочится кровь, но тело все равно расступается сразу после нее. Словно два его куска стали ненавистны друг другу, как только Петр их разделил. Как будто его тело само силится умереть, а Данковский, как и положено врачу, тащит его к свету и воздуху за вороные патлы. Вторую половину шва они завершают в тишине. Андрей даже дышит тихо, только неотрывно смотрит на снующую руку в перчатке и утешающе гладит Петра по локтю целой руки. Данковский несколько раз подает голос, но Петр затыкает его, начиная с разной степенью правдоподобности охать и стонать, стоит тому открыть рот. Пусть косится и фыркает, пусть хоть три часа его отчитывает, когда все заживет, только бы держал язык под замком, пока тело терзают, пронзают и тянут, а в голове багряная каша — слушать его в таком состоянии больнее невыносимого. Наконец его рану, зашитые и умытые мокрой тряпкой, укрывают слоями бинтов. Данковский провожает их до дверей своей маленькой квартирки и встает на пороге перед открытой дверью, скрестив руки на худой груди. — Как ухаживать ты и сам знаешь. Ты вообще у нас скоро специалистом будешь по таким делам большим, чем я, а? Петр опускает голову. Ногти сами тянутся царапать и колупать марлю, чуя впившиеся в кожу нитки под ней. Он помнит, как ныли и чесались прошлые, ставшие за эти два года шрамами, как мучительно и хорошо было цеплять ногтями нити, бередя незаживающую плоть… Андрей говорит раньше, чем он. — Заткнись. Честное слово, Дань, не звери меня. — Тебе не выгодно на меня злиться, Андрей, тебе не к кому больше будет ходить самому и таскать… Его. Ну? — Данковский поворачивается к Петру, хочет, похоже, поднять его лицо за подбородок, но его отпихивают раньше, — Мы объяснять ситуацию собираемся, гражданин пострадавший? Могу и рот заодно зашить, раз ты так не любишь им пользоваться по назначению. — Андрей велел тебе заткнуться, вот и молчи! Петр вскидывает голову, пялится на Даниила сквозь лезущие в глаза пряди, но кадык предательски дрожит. Отвратительно, отвратительно — трястись от ужаса перед человеком, едва достающим тебе макушкой до груди… Андрей берет его за плечи и разворачивает к себе. На его лице опять выражение страстного сострадания, той жалости, за которую Петр один раз спьяну попытался выцарапать ему глаза. — Но правда, Петь… Пожалуйста, объяснись. Я не желаю тебе зла. Почему ты это сделал? Я понимаю, ты передумал, позвал меня, я не виню тебя, но не понимаю… Чего тебе надо, я все добуду! Петр пытается вывернуться, скулит от боли, слишком сильно в забытьи дернув больной рукой — Андрей тут же испуганно отскакивает, выставив руки перед собой. Вспышка боли помогает хотя бы на секунду успокоиться, вздохнуть и прикрыть глаза. — Я. Не пытался. Убить. Себя. Я говорил тебе это еще дома. Я… Я успокаивался. Я не рассчитал длину и глубину. Случайно! Плохо было, вот я и… И крови было так много… Я пришел к тебе, испугавшись, брат, думал, ты мне поможешь, а ты! — Но зачем ты вообще это делаешь? Разве это не попытка убить себя понарошку? — Я… Я не знаю. Хочется, чтобы было настолько больно, что больнее уже не будет. Но Андрей продолжает молчать и смотреть с любящей жалостью. И Данковский не раскрещает рук на груди, только с фырканьем поворачивается к Андрею. — Ты ему помог. Предлагаю… обсудить ситуацию тет-а-тет. Тебе есть что рассказать, мне будет что ответить. Петр, останешься в моей спальне? Бритвы я храню в ванной, Андрей, не бойся, да и не думаю, что он будет сегодня еще… Дурить. Петр сжимает руку в кулак — в этот раз от натяжения швов с губ срывается только отчаянный вздох вслух. Ударь ведь его, главное, по этому точеному носу — самому будет только больней. Петр знает, что они будут делать. Его будутᅠа н а л и з и р о в а т ьᅠвместо того, чтобы послушать правду из его уст. Вгрызаться в каждый его поступок, перетирать каждое его слово и взгляд, препарировать его существование, как трепыхающуюся лягушку...В его отсутствие.«Истерия — тяжелый диагноз, тебе не стоило забирать его из клиники.»
«Значит, санитарам не стоило его поколачивать.»
— Я иду домой. Ты, Данковский, идешь нахер, я кровью в следующий раз истеку, чем на пороге у тебя покажусь. Ты, Андрей, как хочешь. Хочешь торчать тут и болтать с ним — наслаждайся, хочешь домой — иди, мне плевать. Я хочу спать. И Петр разворачивается на каблуках, и шагает в холод ночной улицы, не оглядываясь и не забирая с вешалки Андреева пальто, в которое тот кутал его по дороге сюда. Мостовая и фонари плывут перед глазами, как спьяну, но сильней всего тошнит от того, что ему не нужно оглядываться, чтобы знать: брат тащится за ним собакой.