Роман о шестерых не повешенных

NC-17
Завершён
15
Фэндом:
Размер:
202 страницы, 102 386 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 61 Отзывы 6 В сборник

Новый старый мир

Настройки
После произошедшего той ночью, Дора была шальная и очумелая, а Лиза светилась безмятежностью. Они уходили в район Защербанских дач и долго там миловались: — Какая ж ты худенькая у меня, Дорка! — у Доры действительно были видны все ребра. — Я таки понимаю, с чего такая худенькая работница спичечной фабрики, а вот с чего такая худенькая дочь генерала? — у Доры от счастья активизировалось чувство юмора При этом смит-вессон всегда был при Доре. Она говорила Лизе, что так ее любит, что больше никаким жандармам не отдаст — и Лизу это всегда умиляло. Сергей тоже смог бы сделать это, но для него это стало бы печальной необходимостью, Дора же пылала сладострастием общей гибели. Как-то раз Лиза спросила: — А не жандармам? Дора задумалась: — Если будет правильный товарищ, примем его в ССРМ и будем жить вчетвером. Джейн назвала бы это полиаморией, но Дора этого слова не знала. Сергею они не сказали — непонятно было, что и как говорить. Нет, если бы Лиза влюбилась в какого-то товарища мужского пола, она сказала бы, но революционная культура той эпохи была настолько чужда гомосексуализма (геем был большевик Чичерин — и вроде бы, все), что как вести себя в данном случае, было совершенно неясно. По этой же причине никто ничего не заметил — кроме разве что, чуть-чуть, Митьки. Эти две и до того постоянно были вместе, о чем-то шушукались, обнимались — так что ничего качественно нового никто не увидел. На самом деле, его и не было. Они и раньше были настолько близки друг другу, что произошедшее могло сблизить их лишь немного — дальше сближаться было уже невозможно, разве что слившись в один организм. Нет чувства выше, чем чувство товарищества — все они с этими словами полностью соглашались… Митька меж тем, вернувшись на несколько дней в Павловск, начал объяснять всем остальным азы компьютерной грамотности. Сам он выучился им от Нади — и оказался великолепным учеником. Надя очаровывалась им все больше — и иной раз задумывалась «Неужели я влюбилась как 15-летняя дурочка?» — при всей своей прогрессивности, Надя допускала дискриминирующие если не высказывания, то мысли. Такая перспектива ее пугала, но пока что она гнала прочь дурные предчувствия, и плыла по волнам. Митька сильно отличался от всех ее знакомых. В нем было столько жизни, силы и обаяния, сколько, наверное, не было у них у всех вместе взятых. Наряду с этими у него были маленькие слабости — но они пока что делали его лишь милее. Всеведущий в некоторых областях (например, в химии), в других, особенно связанных с современной культурой и современными технологиями, он иногда разбирался хуже 10-летнего школьника, и Надя иногда удивлялась, неужели Австралия — настолько дикая страна, что в ней даже не читают Пелевина. — А шо Ви таки хотите? Австралия для англичан — как Сибирь для русских. Надя могла бы легко проверить австралийские побасенки Митьки, в которых Австралия начала 21 века напоминала Одессу начала 20-го, только с кенгуру, игравшими немалую роль в его рассказах (дрессированных кенгуру налетчики использовали для самых лихих дел — впрыгнет на третий этаж закрытого банка и откроет Мики Японцу дверь изнутри, еще кенгуру в своих сумках таскали револьверы, пачки купюр и бутылки с шампанским), но она этого не делала. Типичный представитель своего поколения, она была очень подозрительна в одних вопросах и доверчива в других. Митьке Надя нравилась, но влюбляться в нее он и не думал, и при случае умело и ненавязчиво давал понять, что прекрасно обойдется и без нее. Это еще больше привязывало к нему Надю, начинавшую бояться, что может его потерять. Митька совершенно не был склонен к романтической любви — и именно поэтому у него не могло ничего получиться с Дорой, мечтавшей о любви до гроба — и обретшей ее уже в новой жизни. Дора была иудейкой, а Митька — эллином, причем не только и не столько по национальному происхождению (предки Митьки Грека действительно были греками, но давно не столько обрусели, сколько ободессились), но по классификации Гейне (1). Дора была односторонней фанатичной натурой, для которой существовали только сливавшиеся в один образ революция, социализм, ССРМ и Лиза. Митька был до крайности разносторонен. Оба они были бесстрашны, но у Доры было бесстрашие смерти, у Митьки — бесстрашие жизни. Идеалом Доры была героическая гибель, идеалом Митьки — бесконечная жизнь, полная опасных приключений, из которых он всегда выходил бы победителем. При несклонности Митьки к романтической любви, спать с женщиной, которая была ему неинтересна как человек — нет, это тоже было совершенно не его. Надя была ему интересна больше других девушек, с которыми он успел познакомиться в своей второй жизни. Пока что этого было достаточно. К современной культуре, с азами которой его знакомила Надя, он оставался равнодушен, и единственное, что хорошо усваивал, это были одесские анекдоты, количество которых за сто лет выросло в разы. Зато современные технологии он осваивал быстро, и иногда уже начинал задумываться, что быть ему в новой жизни хакером. Надя как-то объяснила ему, что таким способом можно экспроприировать куда большие капиталы, чем методами налетчиков его родной Австралии. Другой вопрос, что Митька пока не знал, куда эти капиталы он будет девать. Он никоим образом не был уголовником, хотя и напоминал благородного одесского налетчика начала 20 века. Экспроприировать буржуя, прокутить на радостях от победы часть экспроприированного, а большую часть отдать на рабочее дело — такова была его практика в прошлой жизни. Трофеи Митьки составляли немалую часть кассы синдиката моряков, руководимого Яшкой Новомирским (2). С Яшкой у Митьки были те же отношения, что у Ивана с Антоном — они постоянно цапались, но жить друг без друга не могли. Митька успел узнать о судьбе Яшки. Он погиб в 37-м году, и, что гораздо хуже, задолго до этого Яшка стал большевиком — потом, правда, с большевизмом порвал, но дальнейших перипетий его жизни историки достоверно разузнать не смогли. Узнав о судьбе Яшки Новомирского, Митька на целый день утратил обычную веселость — а утративший обычную веселость одесский анархист — это весьма печальное зрелище, способное растрогать самого бессердечного человека. Другие наши герои в освоении компьютерной грамотности не продвинулись так далеко, как Митька — но постепенно продвинутыми пользователями стали все, даже сугубые гуманитарии Антон и Лиза. И с помощью Интернета их новый мир из отдельных несвязанных образов стал обретать цельную картину. Этот мир очень сильно отличался от их мира. Это по-прежнему был капитализм, но ограничиться этим признанием означало бы ничего не понять в их новом мире. Почти исчезло крестьянство — класс, составлявший большинство населения их России — и их мира. Оно держалось еще значительным массивом в отдельных регионах мира — Индия, Африка — но как в Европе, так и в России было вытеснено на обочину жизни. Споры о роли крестьянства в революции, разделявшие в свое время народников и марксистов, стали полностью бессмысленными. Исчезновением крестьянства дело не ограничилось. Был маргинализирован и промышленный пролетариат — и для Антона с Иваном это было куда страшнее. Оставалась еще значительная часть мира, где промышленный пролетариат играл огромную роль в экономике — Индия, Юго-Восточная Азия и прежде всего Китай, но в США, большинстве стран Европы и в большинстве стран их бывшей России промышленные рабочие также были вытеснены на обочину. В абсолютных числах промышленных рабочих даже в деиндустриализированной РФ оставалось в разы больше, чем в России начала 20 века. Но тогда их число непрерывно росло, и они чувствовали себя — и были на самом деле — восходящим классом, которому принадлежит будущее, сейчас же их число — с некоторыми колебаниями — сокращалось, и они воспринимали себя как реликт из ушедших времен. Что особенно удивило Антона, так это то, что и в странах, где промышленный пролетариат оставался значительной частью общества или даже рос, его социалистическая сознательность и организованность находились в пределах статистической погрешности. Экономика Китая в конце 20-начале 21 веков росла столь же бурно, и этот рост был основан на столь же — если не более — безжалостной эксплуатации пролетариата, как и рост экономики царской России 100-летием раньше. Но протесты китайских рабочих не выходили за уровень стихийных местных стачек, никаких РСДРП и ПСР не было и в помине. Да, китайский режим был жесток, но и привычная нашим героям царская Россия не была душкой. Место классов, производящих материальные блага — крестьян и рабочих, заняла обширная масса обездоленных, источники доходов которой могли быть исчерпывающе объяснены словами одного из мужиков, с которыми Антон во дворе пил пиво: — Да так. Делаем всякую хуйню — и получаем за это хуйню. Эта масса обездоленных жила бедно и плохо, но была совершенно не организованна, кое-как выживала со дня на день, не верила в великое будущее — зато любила вспоминать великое прошлое. Если иногда она вмешивалась в политику, то исключительно для того, чтобы свергнуть президента Вороватого и поставить на его место президента Толстосумова. Над этой массой обездоленных и ниже настоящих хозяев жизни стоял т.н. «средний класс» — аналог привычной Антону мелкой буржуазии. В отличие от большинства мелкой буржуазии его эпохи, трудовая деятельность среднего класса могла быть описана формулой — делаем хуйню, но получаем за это не хуйню. Нет, были, конечно же, инженеры, врачи, программисты и другие квалифицированные работники, без труда которых современное общество исчезло бы, но они терялись на фоне топ-менеджеров по продажам. Совершенно изменилась политическая карта мира. Исчезли Российская империя и империи Османов и Габсбургов, на их месте возникло множество национальных государств. Большинство (хотя и не все) из этих государств представляли собой карликовых уродцев, гордящихся своим великим прошлым — и на задних лапках клянчащих кредиты у хозяев мира. Даже те из них, кто мог бы, по своим природным и людским ресурсам, стать среднеразвитыми капиталистическими странами, вели себя точно так же. В ряде стран Европы наконец-то установились республики (Германия, Италия), но в других странах, как ни в чем не бывало, продолжали существовать монархии — даже в Англии. Монархи приняли новые правила игры, превратились в некий аналог знаменитых актеров — и буржуазия полностью утратила республиканский пафос 19 века. Неожиданностью для всех стало возвышение Китая. Из страны, как в начале 20 века казалось всем, в том числе и самим китайцам, обреченной на скорую гибель, он стремительно превращался во вторую сверхдержаву мира. В 1906 году, незадолго до Щербановской стачки, Антон написал статью о Китае для меньшевистской газеты. О Китае он знал мало, и статья была написана по обычному марксистскому трафарету. Китайское самодержавие — этот пережиток феодализма — душит развитие страны, однако в Китае тоже неизбежна буржуазная революция. Она сметет самодержавие Цинов, установит буржуазную демократию — и эта последняя обеспечит бурное развитие капитализма, вместе с которым будет расти и китайский пролетариат, который затем начнет борьбу за социализм. Прогноз и подтвердился, и не подтвердился. Революция смела Цинов, но затем, после эпохи кровавых войн, установилось новое самодержавие — причем самодержцем стала партия, претендующая на то, что борется за социализм — и именно жесткая диктатура этой партии создала условия для бурного роста китайского капитализма. Все это не вмещалась в привычный Антону марксистский трафарет. Больше всего их ужаснуло исчезновение социалистического движения. Второй Интернационал (а Антон и Иван равным образом гордились принадлежностью к нему) в 1914 году капитулировал перед буржуазией. Третий Интернационал деградировал еще быстрее, его партии стали инструментами внешней политики Сталина, а к 2018 году за отдельными исключениями исчезли. Второй Интернационал продолжал формально существовать, и социал-демократические партии во всех странах Западной Европы периодически приходили к власти, но общим с социал-демократией времен Ивана и Антона у них было только название. Они вполне освоились с капитализмом, и даже на словах не выступали за социализм. Правда, в последние годы кое-где активизировались попытки оживить традиции социал-демократии. Но Антон, прочитав в Интернете программы Сандерса и Корбина, констатировал диагноз: — Это даже не Бернштейн. Обыкновенные катедер-социалисты. Возьмем немного у богатых — чтобы не взбунтовались бедные. В странах Азии, Африки и Латинской Америки во второй половине 20 века прокатилась волна антиколониальных и антиимпериалистических революций. Многие из них проходили под лозунгами, милыми и понятными народническим сердцам трех уцелевших бойцов ССРМ. Но к 2018 году все это было уже в прошлом. С колониализмом было почти везде покончено, однако перескочить через капитализм к социализму не удалось нигде — а что я Вам говорил? — странно обрадовался Антон — бывшие сторонники почти народнического социализма становились цепными псами капиталистического накопления, однако в большинстве стран Второго и Третьего миров утвердившийся к 2018 году капитализм, совершенно в соответствии с анализом Чернова, явно демонстрировал преобладание хищнически-расхитительных тенденций над тенденциями творческими — а что мы вам говорили? — парировал Антона Сергей. Впрочем, эти их споры, кроме них самих, во всем мире могли бы понять еще разве что несколько десятков человек. Вся социалистическая культура исчезла в никуда. За умы и сердца человечества боролись две силы — и они были одинаково омерзительны нашим героям. Традиционалисты призывали вернуться в прошлое — в зависимости от ситуации, в 7 век праведных халифов или в Россию Александра Третьего, прогрессивные либералы вроде Джейн отстаивали распад человечества на множество грызущихся друг с другом меньшинств. И те, и другие не только в своей практике, но и в фантазиях не затрагивали механизм капиталистической эксплуатации, и их грызня только отвлекала внимание народов от реальных проблем. В России у власти стояли традиционалисты, поклонники православия и традиционных ценностей. Их традиционализм не мешал им пользоваться достижениями современной техники (узнав об освящении космического корабля, наши герои попадали со смеху), а их патриотизм не мешал им хранить деньги на Западе. После бурь 20 века частично восстановилась царская Россия — но с ее худшими сторонами и без ее лучших сторон. В наличии имелись чиновники-казнокрады, будто сошедшие со страниц Щедрина, вороватые купчины (теперь их называли олигархами), небескорыстные патриоты, жандармы и освящающие боеголовки попы. Не было общинного крестьянства, почти не было промышленного пролетариата и совсем не было социалистической интеллигенции. Было все худшее из России начала 20 века — но не было ничего лучшего из нее. Не было и великой русской культуры. Литература, живопись, музыка — ничего равного прошлому здесь не создавалось. Патриоты-традиционалисты, сами себе не веря, говорили о русской духовности — но на самом деле Россия начала 20 века была насквозь пропитана буржуазным духом алчности и наживы. Никто не верил в благородные мотивы человеческих действий, любая революция объяснялась данными на нее большими деньгами. За так и прыщ не выскочит — такова была максима этого омерзительного здоровому человеку общества. Люди были разобщены, боялись и ненавидели друг друга, разъединенные конкуренцией — как мы были правы, что свергать капитализм нужно сразу, пока он еще слаб, пока он еще не успел растлить людей — сказал Сергей Антону, и тот внезапно задумался. Либеральная оппозиция в России — даже те либералы, которые в отличие от Джейн интересовались не столько правами меньшинств, сколько более важными вопросами, — не шла ни в какое сравнение с привычными нашим героям кадетами. Как-то раз Иван и Антон смотрели по видео дебаты Провального — самого известного деятеля либеральной оппозиции, и Ножина — Пулькина, кондотьера по призванию и черносотенца по убеждениям. Провальный долго и красочно говорил о борьбе с коррупцией — и ни о чем, кроме нее. Слушая его, Антон с Иваном с тоской вспоминали Милюкова — его речи были куда содержательнее. Ножин-Пулькин задал Провальному вопрос: — Мы оба учились еще в советских школах, и оба помним, что в основе общества лежит экономика (душа наших марксистов запела). Объясните мне, какой Вы предлагаете социально-экономический механизм для уничтожения коррупции? Кому будет принадлежать собственность в Вашем идеальном либерально-некоррумпированном обществе? И как при сохранении частной собственности и порождаемого ею стремления к наживе можно избежать коррупции чиновников? Иван рассмеялся: — Ну и парень! Если бы вдруг была наша сила, я расстрелял бы его, но сперва пожал руку и сыграл бы похоронный марш на могиле. А вот Провальному руки бы я не подал. Антон его понял: — Мне тоже этот черносотенец дубровинского толка показался куда умнее и принципиальнее этого то ли правого мирнообновленца (3), то ли левого октябриста. Эх, кадеты, где вы? Антона заинтересовал вопрос, почему русские либералы начала 21 века, в отличие от знакомых ему кадетов, не предлагают никаких мер в интересах трудящихся классов. Конечно, требование принудительного отчуждения части помещичьей земли было уже не актуально, но русские либералы начала 21 века могли бы, пусть сугубо демагогически, требовать повышения зарплат, снижение цен на ЖКХ, улучшения медицины и образования. Это их все равно ни к чему не обязывало. Власти у них не было, а если бы они когда-нибудь ее получили, то могли бы выдумать тысячу причин, мешающих им повысить зарплаты. Этот вопрос Антон задал Пете Сультицкому. Петя посмотрел на него и ответил: — Повышение зарплаты — это ГУЛАГ и тоталитаризм. Антон ничего не понял. Петя пояснил: — Большевики тоже начинали с требования повышения зарплат, а чем кончили? Так что нет, лучше будем голодными, но свободными… Привычный нашим героям тип революций сменился так называемыми цветными революциями. Охранители считали цветные революции результатом происков Запада и мировой закулисы, причем самые тупые из охранителей договаривались до того, что мировая закулиса подкупала протестующих наколотыми апельсинами и американскими валенками. Либералы же ликовали по поводу идиллических и бескровных «революций достоинства» — это, мол, не кровавые тоталитарные революции прошлых времен. Те же, кто называл себя социалистами, в оценке цветных революций примыкали либо к либералам, либо к охранителям. Они были неспособны даже проанализировать цветные революции, а не только повлиять на их результат. Цветные революции были многоклассовыми революциями, в которых участвовали представители самых разных социальных групп — от пролетариев и полупролетариев до недовольных олигархов. Недовольство всех этих групп вызывал какой-нибудь проправивший четверть века и забывший, что надо делиться, президент Шкуродеров или Запугаев. Это была нормальная схема начала всех великих революций прошлого, когда против шкуродеров и запугаевых (только называли тогда их по-другому — Карл Первый, Людовик Шестнадцатый или Николай Второй) объединялись представители самых разных классов. В прошлые времена, однако же, союз разных классов распадался после их общей победы над старым режимом. Благоухающие парфюмами господа сгребали в охапку плоды общей победы и забирали их себе, а воняющие луком и потом простолюдины задумывались — для того ли мы свергали Людовика …надцатого и его фаворита де Грабилье, чтобы на их место пришел умеющий поговорить о правах человека либеральный министр Грабийон. Задумавшиеся простолюдины, набив себе много синяков и шишек, приходили к пониманию, что не может быть равенства прав, если нет равенства благ, и что нет свободы, если нет хлеба. Эти их смутные чувства кристаллизировали во внятную идеологию их теоретики и практики, возникало народное движение с требованием перейти от равенства формального к равенству реальному. В некоторых случаях этому народному движению провонявших луком простолюдинов удавалось даже установить свою власть, говоря совершенно неполиткорректным языком 19 века, свою диктатуру. Эта диктатура простолюдинов держалась недолго, однако она радикально чистила страну от наследия карлов, людовиков и николаев — и обеспечивала тем самым возможность дальнейшего прогресса. В цветных революциях все заканчивалось первым этапом. Шкуродерова или Запугаева сменял какой-нибудь Сладкопевцев, Мягкостельный или Говорун, — и на этом все заканчивалось. В ходе старых революций трудящиеся классы пытались своей силой добыть свою волю и установить свою правду. Простую древнюю правду — брат стоит за брата и человек не есть человека. Теперь они были разъедены индивидуализмом и конкуренцией не меньше, чем эксплуататорские верхи, поэтому никакой своей правды не имели, и их сила растрачивалась в борьбе за смену очередного Шкуродерова очередным Сладкопевцевым. Никакого народного движения с требованием продолжить революцию и перейти к следующему этапу не возникло ни в одной из цветных революций. В итоге эти цветные революции меняли все так, что ничего не изменялось. Распределение власти и собственности при Сладкопевцеве, как и при Шкуродерове, происходило по формуле, некогда лаконично изложенной Гейне: — Если много ты имеешь, То тебе еще дадут. Если мало ты имеешь, Это малое возьмут. Спустя некоторое время Сладкопевцев менял фамилию и превращался в какого-нибудь Давилина или Захватаева. Ну, или же его сменял очередной Перешиби-Хребет. Затем история повторялась, Давилина или Перешиби-Хребета сметала волна нового народного гнева, ставившая к власти очередного Болтун-Болтаева, и это вращение белки в колесе могло продолжаться вечно. Проблемы страны не решались, прогресса — даже в рамках капитализма — не происходило. Это был еще хороший вариант, потому что в случаях вроде Сирии и Ливии бескровные и безобидные цветные революции оборачивались такой кровью, что куда уж там было якобинцу Гильотинеру или большевику Убей-Буржуеву. В чем заключалась причина такой унылой безысходности цветных революций, наши герои не знали, — и по правде сказать, автор не знает тоже. Как относиться к подобным событиям, для них тоже было непонятно. С одной стороны, великие мужи Шкуродеров, Перешиби-Хребет и Сдери-Шапка вызывали не больше симпатии, чем какой-нибудь Угрюм-Бурчеев из старых времен, с другой стороны, елки-палки, почему люди не додумываются, что бороться надо не за смену Шкуродерова каким-нибудь прогрессивным либералом Клянчи-Кредит, а совсем за другое. — Совсем, что ли, все поглупели за 100 лет, — резюмировал свои мысли. Антон. Лиза со странным торжеством посмотрела на него и сказала: — А не ваш ли Маркс писал, что по мере прогресса капитализма растут сознательность, организованность и революционность пролетариата? Говорили же мы вам, что свергать капитализм нужно сразу, пока он слаб и не успел растлить людей. У Митьки мелькнула мысль, которую он не смог сформулировать, т.к. не был теоретиком — эх, Яшку бы сюда! Но Яшки не было, поэтому Митька сказал все, что смог: — Прогрессивным бывает и паралич. Только больному от его прогрессивности не легче. Все сперва заулыбались, потом задумались, но додуматься ни до чего внятного сразу не смогли. Иван совершенно неожиданно для твердокаменного большевика сморозил ересь: — Да какая теперь разница, кто был прав 100 лет назад — мы, марксисты или вы, народники. Ведь что делать сейчас, пока что не понимаем ни мы, ни вы. Антон хотел было по привычке сказать, что всегда подозревал, что большевистское заигрывание с крестьянством увенчается полным отказом от марксизма и капитуляцией перед народничеством, но вдруг задумался над словами Ивана и не сказал ничего. Антон был лучше своей схемы и своей теории… Дора сперва подумала, что она-то знает, что делать в ходе цветных революций и любовно посмотрела на свой ненаглядный смит-вессон, но поузнавав побольше, поняла, что попытайся она в таком случае делать то, что хотела, 99,99% протестующих сочли бы ее сумасшедшей или провокатором. Ненасилие, пацифизм, а главное — что скажет грантодатель из Брюсселя… Лиза больше всего налегла на культуру. Она подсела на фильмы — и подсадила на них Дору. В их времена кинематограф делал только первые шаги и был простой забавой. Расцвет кинематографа пришелся на 20 век. Митька смотрел фильмы об Одессе. Он скучал по ней, как Иван — по своей матери. Но если встреча Ивана с матерью могла произойти только чудом, то Митька не терял надежды вернуться в Одессу, хотя сделать это было сложно. Одесса теперь была в другой стране, и въехать в нее просто так было невозможно. Знаменитый «Броненосец «Потемкин» вызвал у Митьки возмущение. Он был в те дни в городе, знал все лучше Эйзенштейна, по его подсчетам, в фильме насчитывалось 116 отступлений от исторической правды. Немаловажно, что фильм был слишком пафосный, в нем не было ни одесского юмора, ни одесской грусти. Зато Митька почти разревелся, посмотрев «Возвращение броненосца» — грустную комедию о смерти и бессмертии революции. Он даже немного изменил после фильма отношение к большевикам, поняв, что груз победы бывает тяжелее груза поражения. Достаточно быстро Лиза поняла, что фильмы начала 21 века в большинстве своем намного уступают фильмам чуть более ранней эпохи. Кино заканчивало тем, с чего и начинало, оно превращалось в инструмент непритязательного развлечения. Тупые комедии, не мене тупые детективы, растянутые на десятки серий мелодрамы о кукольных страданьицах пресыщенных барынек — тон в современном кинематографе задавали именно они. Человеческие поступки неизменно объяснялись жаждой денег и секса — более сложные мотивы творцам культуры стали недоступны. Имелись исключения, их было не так уж и мало, но преобладало именно повторение типа фильмов начала 20 века. Дора смотрела с Лизой фильмы, пыталась забыться, но это получалось плохо, и даже лизина нежность не могла снять душевную боль. В одном отношении ей было хуже всех. Их общий социалистический мир исчез в никуда, но их другие миры оставались. У Митьки была Одесса, у всех остальных — Россия. Это была не та Россия, и, скорее всего, не та Одесса, но от мира дориного детства не осталось ничего. Штетл был уничтожен — как ненавидела его Дора, и как удивилась, поняв, что его ей не хватает! Митька мог вернуться в Одессу, Павловск сохранял многие черты Щербановки, оставались Рязань Лизы и Саратов Сергея, а вот Доре возвращаться было абсолютно некуда. Россия, в которую все они попали, территориально была иной Россией, чем Российская империя начала 20 века. Митькина Одесса была теперь в другой стране, дорин Пинск — в третьей, а дорин Белосток — в четвертой. Все они ненавидели Российскую империю и сражались против нее — с оружием и без него. Но на ее месте они видели не разделенные границами и таможнями государства — уменьшенные копии империи — а федерацию территорий и народов, хотя представление об этой федерации у РСДРП, с одной стороны, и максималистов и анархистов, с другой, сильно различалось. Этого не произошло… И никто из всех шестерых этому факту не радовался. Дора могла бы приехать в Пинск или Белосток, но это были совершенно другие Пинск и Белосток. Дорина народа больше не было, и языка, на котором она говорила в детстве, не было тоже. На этом языке говорили еще ортодоксальные иудеи Нью-Йорка, но это было все, что оставалось от культуры восточноевропейского еврейства. Как она ненавидела штетл — и как она ненавидела идиш! Так их ненавидела только ее ученица, Ривка (что с ней стало, как кончилась ее жизнь?). Теперь Дора с ностальгией вспоминала споры с бундовцами и даже пыталась учить идиш Лизу. Сионистов и Израиль Дора возненавидела двойной ненавистью — не только как социалистка-интернационалистка, но и как еврейка. Они добили мой народ! Гитлер начал, а они закончили! Узнав о судьбе сионизма в 20 веке, Дора удивилась не меньше, чем она и все ее товарищи удивились перипетиям истории России. Дора и такие, как она, фанатичные интернационалисты, до хрипоты спорили с бундовцами (идиш только консервирует отсталость еврейского пролетариата!), но бундовцев они уважали. Бундовцы были серьезной силой, за которой шли десятки тысяч еврейских пролетариев. Сионисты же и для бундовцев, и для еврейских максималистов с анархистами, были мелкой швалью, городскими сумасшедшими, призывающими — с какого бодуна? — переезжать в далекую Палестину, с которой у еврейства Западного края не было ничего общего. К тому у сионистов были очевидные связи с еврейской буржуазией — и не столь очевидные — с охранкой, желавшей избавиться от еврейского революционного пролетариата, сплавив его в Палестину. Дора прекрасно помнила бундовскую песенку: Глупенькие сионисты! Вы смешны, как трубочисты. Ехать в вашу Палестину Мы не желаем, Остаемся мы в России — Сражаться с Николаем. И вот эта мелкая шваль, которую никто не принимал всерьез, про которую сочиняли анекдоты, создала свое государство — и в этом государстве создало свою черту оседлости, загнало в нее арабов — народ, который нам, евреям, не делал ничего плохого. Жили мы себе в наших Белостоке, Вильно да Пинске, арабы — в своей Палестине, друг про друга не думали и зла друг другу не желали — а тут явились эти, и такое устроили… А еще они добили мой народ! Гитлер начал, эти закончили… Русский читатель может понять Дору, если представит, как его и все его окружение вынудят говорить на искусственно реконструированном праславянском языке, забыв при этом родной, и убедят переселиться, скажем, в Карпаты — прародина восточных славян! — изгнав оттуда венгров, украинцев, русинов и словаков или загнав их в гетто. При этом ему будут говорить, что этот искусственный язык и есть его настоящий язык, а его настоящая родина — это Карпаты, а не родное, скажем, Поволжье… Со слезами на глазах Дора раз за разом переслушивала «Песню еврейских партизан» и жалела, что попала в 2018-й, а не, скажем, в 2008 году. Там она успела бы встретиться с Мареком Эйдельманом (4) — одним из последних людей ее обоих миров, и мира штетла, и мира социализма, — и поспорить с ним, как в старые времена, о программе Бунда. У автора нет сомнений, что если бы Дора все-таки встретилась с Мареком Эйдельманом, или каким-то другим стариком-бундовцем, ее ностальгия рассеялась бы за 5 минут и она со всем жаром принялась бы клеймить позором оппортунизм «Бунда» и отстаивать преимущества русского языка как языка мировой культуры. О судьбе своих родных Дора даже и не пыталась узнавать, догадываясь, что ничем хорошим эта судьба не могла кончиться, и что мало кто из них мог пережить первую половину 40-х, даже если до них и дожил. Лиза, как могла, успокаивала ее, отзывчивость к чужим страданиям была главной причиной всех поступков Лизы. Именно отзывчивость к чужой боли сделала ее солдатом революции, у нее было сочетание силы и нежности, которое встречается редко… Интересовала Лизу и современная молодежная культура. Понимала ее она плохо. В частности, она недоумевала по поводу распространившегося как поветрие культа котиков. В старые времена в крестьянских избах кошки были полудикие, гуляли весь день по своим кошачьим делам, приходя домой только с целью чего-то пожрать. Им обычно даже не давали имен и не обращали на них особого внимания. Кормили — и хватит с них. А вот собака или лошадь — другое дело. Труд кошки (по ловле мышей) был обособлен от крестьянского труда, хотя играл важную роль в защите его результатов от мелких грызунов (более крупные паразиты вроде помещиков васькам и муркам были не по зубам). А вот собака и особенно лошадь — другое дело. Товарищи и помощники в общем труде. И отношение к ним было соответствующее. Деревенька Павла Андреевича Альметьева в Рязанской губернии была маленькая, но арендную плату с крестьян он брал по-божески. Деньги никогда не были для него главным, к тому же он получал жалованье. Его отношение с крестьянами сохраняли патриархальный характер — редчайшая редкость в ту эпоху, — а Лиза — единственный выживший ребе нок Павла Андреича (все ее братья и сестры умерли в младенчестве, и поэтому ее отношения с родителями имели тот же характер взаимного обожания, что и отношения Ивана с матерью) была для крестьян почти своей — хотя и не своей. Не кисейная барышня, а барышня — крестьянка. Деревенский мир был для Лизы своим. Поэтому-то она легко и могла прикидываться при надобности деревенской дурочкой. Частью ее деревенского мира был Буян. Буяна она подобрала маленьким лопоухим щенком, он цапнул ее за палец, она засмеялась «Ах ты, буян!» — так началась их дружба. Буян вымахал в огромного мохнатого волкодава, но его привязанность к Лизе не исчезла. Раз он ее спас. Она ехала на лошади, за ней увязался Буян, и вдруг сзади раздался характерный топот. Неторопливой рысцой приближался волк — и по всему было видно, что «безобидный пушистик» не прочь поужинать. Оружия у Лизы не было — кроме хлыста. И когда волк был уже близко, Буян пошел в бой. Лиза повернула лошадь, чтобы помочь товарищу хотя бы хлыстом, но трусливая лошадь вдруг рванула, и удержать ее Лиза не смогла. Сцепившиеся же Буян с волком исчезли в лесу. Лиза оплакивала павшего в бою товарища, когда под дверью раздалось поскуливание. Буян был изранен в жестоком бою, но его лицо (никто не сказал бы «морда!») было лицом победителя. Нет, это был не котик! Товарищ и соратник в борьбе. Так его Лиза и воспринимала, за это и любила. Всегда, когда Лиза возвращалась в деревню, Буян чуял ее за 10 верст и поднимал радостный вой. Их возне и объятиям не было конца. Окончательно уйдя в 1905-м в подполье, Лиза больше не могла общаться с Буяном — и иногда сильно по нему тосковала. Он тоже был в печали, страшно выл в день ее ареста, и еще страшнее — в день вынесения приговора. Она знала, что он не переживет ее смерти — так и случилось. Буян умер (никто не скажет «сдох») в утро ее несостоявшейся казни. Антон, как и подобает марксисту, нашел культу котиков марксистское объяснение, при всей своей обоснованности, немало позабавившее других наших героев. По теории Антона, кошки крестьян и ремесленников в старые времена, как и их хозяева, были мелкими самостоятельными производителями. Они выполняли общественно полезный труд — ловили мышей, спасая тем самым продукты зернового хозяйства. В современную же эпоху домашние кошки стали аналогом паразитической рантьерской буржуазии. Они не работали, но получали доход просто по факту своего существования. Именно поэтому ими был очарован офисный планктон. Свои чуяли своих, и офисный планктон видел в жизни домашних кошек идеал человеческой жизни — ничего не делать, но получать поглаживания и вискас. Правда, оборотной стороной такой жизни были кастрация, стерилизация и жизнь взаперти. Но жизнь офисного планктона, если изучать ее сущность, тоже отличалась этими качествами, хотя и в менее резкой форме. Уличные же кошки были, по мнению Антона, аналогом деклассированной обездоленной массы полупролетариев. Они вели изнурительную борьбу за жизнь, и почти всегда рано гибли в ней. Митька совершенно не был анархо-примитивистом — вменяемый одессит не может отрицать преимущества городской культуры — но, услышав рассуждения Антона, продекламировал стихи, которые то ли сымпровизировал сам, то ли услышал в одной из своих жизней: — Что дала котам цивилизация? Одним — помойка, а другим — кастрация. На самом деле, Антон был не только марксистом, но и человеком, и кошек любил. Просто он привык находить для всех общественных явлений научное объяснение. Лиза находила культу котиков другое объяснение. Людям присуща потребность в любви и нежности, но отчуждение людей друг от друга достигло таких пределов, что люди уже не способны любить друг друга, и вся потребность в любви и нежности изливается на котиков. Эти два объяснения на самом деле, дополняли друг друга, как дополняют друг друга марксизм и народничество… Но культ котиков был безобидным и в чем-то даже милым. А вот распространившийся в мире в начале 21 века культ жертв милым и безобидным не был. В начале 20 века этого культа жертв совершенно не было. И революционеры, и их враги — правительства всех государств — отстаивали культ борцов и героев. Александр Невский, Петр Первый, Суворов, Наполеон, Сесиль Родс, с одной стороны, Степан Разин, якобинцы, декабристы, народники — с другой, были людьми сильными и бесстрашными. Они не были невинными жертвами, даже если погибали в борьбе за свои цели. Споры об исторической памяти в те древние времена происходили примерно так: — Мы ваших 100 тысяч убили. — Ха! Зато мы ваших — 200 тысяч. Сейчас войны исторической памяти выглядели по-другому: — Вы наших 100 тысяч убили. — А вы наших — 200 тысяч! Какой ужас! В какой-то мере — и то с множеством оговорок — культ героев и борцов сохраняли только традиционалисты. Поэтому они были приятнее, хотя и опаснее. Так твердый булыжник приятнее липкой жижи. Булыжник может разбить тебе голову, зато в жиже ты задохнешься. Разумеется, и в старые времена далеко не все были борцами и героями. Но тогда считалось, что быть борцом и героем — правильно, а быть липкой жижей — нет, и чем ближе ты к идеалу борца и героя, тем больше тебе уважали. Сейчас же все было наоборот… Культ невинных жертв был противоположен культу героического мученичества, присущему старой революционной традиции — а до нее шиизму, но про шиизм наши герои не знали. Культ героического мученичества означал готовность идти на смерть ради великой цели, бороться до конца во имя этой цели — мирными или немирными способами, зависело от обстоятельств, делать выбор и платить него полную цену Герои народничества погибали на виселицах, разлагались заживо в Шлиссельбургском каземате, но не сдавались. Они были героями и борцами, а не жертвами У прогрессивной части человечества борцы теперь вызывали отвращение. Ведь ни одна идея, ни одна великая цель ни стоит того, чтобы ради нее убивать и умирать. Те, кто менял мир — в любую сторону, во имя любой цели — выглядели для либеральной мысли начала 21 века чудовищами в силу самого этого факта. Любая попытка изменения мира кончается океанами крови, поэтому самое правильное — принять статус-кво — власть крупного капитала — и развлекаться борьбой за права баобабов в Африке. История 20 века выглядела чередой преступлений тоталитарных режимов над невинными жертвами. На самом деле, конечно же, Колчак, Антонов и повстанцы Кронштадта не были невинными жертвами большевизма, а Штауффенберг, немецкие коммунисты и повстанцы Варшавского гетто не были невинными жертвами фашизма, и именно поэтому культ создавался не вокруг них. Лучше быть невинной жертвой, чем борцом и героем — и воспитанные на этом люди становились покорными жертвами капитализма… Антон подумал, что точно так же культ невинной жертвы сменил культ борцов и героев в эпоху упадка античности. Христианство в своем возобладавшем варианте, созданном Павлом, представляло Христа не борцом против римского империализма, каким он, по версии Каутского, был на самом деле, а безвинной жертвой, — и подобное представление обеспечило христианству в пввловском варианте триумф в период общественного упадка. Но эта аналогия, если проводить ее всерьез, означала, что современный капитализм так же идет к краху, как шло античное общество, и предстоит его смена новым средневековьем. Верить в это Антону не хотелось… Лиза раньше прочих (кроме Митьки) обзавелась аккаунтом в контакте. Выслушав урок Митьки о необходимости культуры безопасности, она приняла все меры. Аккаунт был на совершенно другие имя и фамилию, а на аватарку Лиза повесила фото малоизвестной американской актрисы, какой-то пухленькой брюнетки, совершенно не похожей на Лизу. Не зная, с чего начать освоение нового мира, Лиза вывесила на своей странице несколько постов в стиле марксистской дурочки «Капиталисты эксплуатируют рабочих. Ай-яй-яй, какие бяки!» и сделала несколько комментов в том же стиле на популярных марксистских пабликах. В тот же день ей пришло 57 писем, преимущественно от марксистов, причем нередко — весьма изрядного возраста. Содержание писем было в принципе понятно, хотя некоторые слова были неизвестны (Дорочка, счастье мое, а в идише есть слово «куннилингус»?»). Наряду с этими 57 письмами было одно письмо от Пролетарской партии с предложением в нее вступить. Это письмо позабавило Лизу больше предыдущих. Вступить в ССРМ было высокой честью, принимали туда только людей, обстрелянных в боях, и никому не пришло бы в голову предложить с ходу вступить в ССРМ не известной никому из товарищей девчонке только за то, что она сказала «капиталисты — бяки!». Тем более, что под личиной марксистской дурочки мог скрываться матерый жандармский провокатор…. Насмеявшись, Лиза этот аккаунт удалила… Она вслепую искала следы радикальной борьбы. Не может быть, чтобы ее не было в этом обществе. Где искать следы, было непонятно. Николай Егорович мог много чего порассказзывать про 90-е годы (он ездил защищать Белый Дом в сентябре 93-го вместе с двумя другими павловскими трудороссами — их уехало трое, живыми вернулись двое), но он был человеком доинтернетовской эпохи, и современные реалии не знал. Так что Лиза и другие товарищи искали наугад. Следы радикальной борьбы находились, но борьба была очень своеобразной. Митька, изучавший в свободное время, которого у него было меньше, чем у других товарищей, анархистские сайты, натолкнулся на упоминание об анархистах-инсуррекционистах, находившихся «на ножах со всем существующим». Он сразу вспомнил людей, с которыми в прошлой жизни горячо спорил. Эти люди считали, что и путь Яшки Новомирского — создание рабочих синдикатов, и путь самого Митьки ведут в никуда. Нужно поднимать восстания, захватывать города и провозглашать местные коммуны. Да, нас разгромят раз, два раза и десять раз, но брешь в твердыне самодержавия и капитализма будет проломана, и одиннадцатое восстание увенчается успехом. Митька тогда был не согласен с этими людьми — хотя выдал себя за одного из них, чтобы перехитрить Мациевича и не дать ему догадаться об истинной цели приезда в Щербановку. Но те, кто был сторонником местных восстаний, были людьми серьезными — и в современных инсуррекционистах Митька надеялся увидеть их продолжателей. Ему пришлось разочароваться. «Инсуррекционисты» не совершали никаких инсуррекций, т.е. восстаний, а, находясь «на ножах со всем существующим», били стекла и совершали мелкие кражи в магазинах, причем за украденное были вынуждены расплачиваться из своих карманов продавцы, т.е. представители торгового пролетариата. Иногда за такое мелкое хулиганство грозили крупные неприятности, но для капитализма оно было безопасным. Лиза, чьи интересы разделялись между политикой и искусством, натолкнулась на упоминание о радикальном художнике, устроившем радикальнейшую акцию протеста — а именно, прибившем себя за яйца к Красной площади. Она успела отвернуться, и вырвало ее не на клавиатуру, а на пол. Еще более непонятная история произошла несколько лет назад. Девушки из странной полуполитической- полухудожественной группы устроили пляску в одном из храмов. Это безобидное мероприятие обсуждалось новым обществом примерно с таким же рвением, с каким некогда обсуждались деяния БО ПСР. Пляска была протестом против клерикализма и полицейщины, плясавшие знали, что за нее их ждут большие неприятности — и эти неприятности последовали на самом деле, но почему-то форма их протеста вызвала у Лизы эстетическое отвращение. Листовки бы раскидали — другое дело. Полуполитическая-полухудожественная группа имела какое-то странное нерусское название, как выяснилось, английское. Почему они не назвали себя по-русски, действуя в России, тоже было странным, но всякое бывает. Английского Лиза не знала, и спросила перевод у Антона. Тот попросил ее отвернуться от компа — вдруг не успеешь, когда тебя рвать будет — и назвал перевод. Потом Лиза вытерла пол, а присутствовавшая при разговоре Дора заметила, что даже бордель тети Двойры имел более приличное название. У Лизы начиналась истерика: — Вы мне объясните вот что. За то, что они сделали, им, конечно же, не грозила ни виселица, ни Шлиссельбург. Но несколько лет тюрьмы им были обеспечены — а это даже в наше время было очень серьезно. Так почему же, почти наверняка жертвуя свободой и много чем еще, они вели себя как шуты гороховые и превращали свое мученичество в балаган? У Антона и Доры ответа не было. А Лиза продолжала: — Вот я думаю. Предложи кто мне, или Наташе Климовой, или Лиде Стуре (5)– с последней Лиза была немного знакома, и плакала, когда узнала о ее гибели в 1908 году — вступить в организацию с таким названием, так получил бы если не пулю, то пощечину. Сразу и без разговоров. Что изменилось? Почему здесь все, даже мученичество, выглядит отвратительным балаганом? — А чего ты ждешь от скучающих барынек? — почти в один голос ответили Антон и Дора. — А что, твои ПТУшницы лучше? — обратилась в Доре Лиза. — Мои ПТУшницы — с гордостью парировала Дора — аглицкого языка не знают. У них все просто и без претензий. П…зда так п…зда, и никаких тебе «Пусси райот» На самом деле ее душу скребли кошки. Никакую новую Ривку она не находила, и ее разговоры о революции ПТУшницы слушали с пустыми глазами. Их жизнь была скудна и убога, но иная жизнь в их представлении была не жизнью всеобщего человеческого братства, а жизнью обеспеченной содержанки при олигархе.… Кроме Доры, Лиза много общалась с Николаем Егоровичем, и он начал воспринимать ее как вторую внучку, даже более любимую, чем первая. Николай Егорович всю жизнь был на миру, и к старости лет остался почти одинок. Дети разъехались кто куда, затем уехала внучка, умерла жена, с которой он прожил 55 лет, старые друзья и знакомые умирали, от завода оставалась груда развалин. И тут появились люди, которых он ждал с детства, с тех пор, как в 1948-м году отец, предчувствующий свою скорую смерть, рассказал ему тайну клада Михася, Этих людей он прождал вся 90-е годы, связывая с их возвращением большие надежды. Они пришли слишком поздно, когда он одной ногой уже стоял в могиле, но они все же пришли, значит, его надежды могут быть реализованы. Он ни к чему не призывал и ни о чем не просил, но Лиза — не только она, но больше других она — все понимала, и это возлагало на нее еще одну ношу — ССРМ жив. Давно, в счастливые времена 60-70-х, Николай Егорович был заядлым футбольным болельщиком. Как и большинство советских пролетариев, болел он за «Спартак». «Динамо» — менты, ЦСКА — военщина, а вот «Спартак» наша, рабочая команда! Даже если некогда под этим мнением и были реальные основания — в чем автор сомневается, — то уже давным-давно от рабочих традиций «Спартака» ничего не осталось. Тем не менее, Николай Егорович продолжал близко к сердцу принимать все, связанное с любимой командой, и пытался приохотить к футболу Лизу. Последние годы болельщицкие наклонности Нииолая Егоровича имели сугубо платонический характер — телевизор у него сломался, а от предложения Нади подарить ему новый он отказался, не желая обременять внучку. Павловский же «Спартак», некогда входивший в первую лигу СССР и пару раз чуть было не попавший в высшую лигу — многолетний секретарь райкома КПСС т. Дедухов был болельщиком не хуже Николая Егоровича и средств для команды не жалел — исчез вместе с исчезновением машиностроительного завода. Иногда они брали мяч — не все, и шли в Защербанский парк. Митька, стоявший у истоков одесского любительского футбола — это был настоящий любительский футбол, просто парни гоняли мяч, не думая ни о зрителях, ни о деньгах — не мог нахвалиться Лизой и говорил, что из нее получился бы идеальный goal-keeper — высокая, гибкая, с быстрой реакцией. Дора, грустно улыбаясь, смотрела на эти забавы и, оставшись наедине с Лизой, спрашивала, когда же начнется настоящее дело. — Подожди, Дорка, недолго уже, — отвечала Лиза. Что делать, она не знала. Общение с Джейн было провальным, но должны же где-то быть настоящие социалисты и настоящие революционеры. Надо только суметь их найти. Сергей все больше отделялся от них, погружаясь в вопросы теоретической физики. По-своему он был мономаном не меньше Доры. В Гейдельберге его интересовала философия, в 1905–1907 годах он тратил все силы на боевую работу, теперь совершенно неожиданно главным для него стало постижение природы времени. Он все хуже замечал, что происходит вокруг, и не видел, как его путь расходится с путем двух самых близких ему людей. Если Лиза привязалась к Николаю Егоровичу, то у Ивана неожиданно появился свой объект опеки — и это привело к некоторым переменам в его жизни. Началось все с того, что Николай Егорович как-то сказал, что его хорошая знакомая, старушка Марфа Игнатьевна, много лет проработавшая с ним на заводе, а в 90-е распространявшая «Молнию» и «Трудовую Россию», поплакалась ему, что у нее забился колодец, а ее пенсия слишком маленькая, чтобы нанять кого-то ее прочистить. Марфа Игнатьевна жила в Кустаревке, в небольшом ее секторе, где еще сохранялись одноэтажные домики. Кустаревка прилегала к заводу, и была самым пролетарским районом города, как в начале 20 века, так и в советские времена. Центр был облюбован чиновничеством, мелкой буржуазией и интеллигенцией, Защербанье же в начале 20 века имело полукрестьянский характер, а в начале 21 века в ней больше, чем в других районах, выживали за счет того, что делали всякую хуйню. Услышав имя «Марфа Игнатьевна» Иван вдруг сказал, что сходит и посмотрит — хотя его мать звали Марфой Ивановной. Он был мастером на все руки и в прочистке колодцев разбирался. Увидев Марфу Игнатьевну, Иван поразился — так она была похожа на его мать. Хотя ей было 73, а матери Ивана в момент его несостоявшейся казни всего 53 — стареть все же стали медленнее, и это было прогрессом. Прочистка колодца заняла у Ивана рабочий день, но была закончена успешно. От платы от наотрез отказался — мол, Николай Егорович мой друг, и его друзья — мои друзья, зато не отказался от угощения. Он ел блины со сметаной, пил чай — и слушал Марфу Игнатьевну. Она была очень одинока. Дочь жила в далеком Иркутске, и приезжала раз в три года, хотя созванивалась с матерью часто, сын же вообще был отрезанным ломтем. После отсидки (за пару грабежей по пьяни — было начало 90-х), судьба занесла его во Владивосток, и последний раз Марфа Игнатьевна видела его в уже далеком 2007-м. Строго говоря, у нее даже не было оснований считать, что он еще жив. Послушав Марфу Игнатьевну, Иван стал говорить о себе. Как и Митька, он соединял правду с вымыслом. В рассказе Ивана его мать недавно умерла (в каком-то смысле это было правдой) и он по ней сильно тосковал (и это было полной правдой), о 6 умерших в детстве братьях и сестрах Иван не сказал — он уже знал, что к концу 20 века семьи стали малодетными, а вот про судьбу самой старшей, Симы, Иван рассказал подробно. Свой рассказ Ивану почти не пришлось модернизировать. История, случившаяся в начале 1890-х (Иван был тогда маленький, и старшую сестру запомнил плохо), один в один походила на стандартную русскую историю 1990-2010-х годов. Симпатичная девушка из бедной семьи глухого провинциального города поехала на заработок в столицу — и ее никто больше не видел. Точнее, не совсем так. Лет через 7 после пропажи Симы Макар Трофимов из Защербанья сказал, что его кум Игнат видел Симу в одном из борделей, она плакала, и просила забрать ее. Впрочем, даже по свидетельству самого Игната, был он в тот момент «малость под хмельком», и точно ли это была Сима, он поклясться не мог: — Вроде похожая. Не то Сима, не то Фима… Где находился тот бордель, Игнат толком объяснить не мог: — От базара там пройдешь, направо свернешь, еще пройдешь, там дом такой красный стоит, налево свернешь — и дальше он и есть. От какого базара нужно было идти, Игнат объяснить не мог: — Большущий такой базар, таких даже в Царезаводске нет. Тем не менее Марфа Ивановна стала собирать своего мужа в дорогу — спасать дочь, и отдала ему деньги, скопленные на корову. Доехал Климент Потапов только да Царезаводска — там в ожидании поезда на Москву он зашел для сугрева в кабак, выпил рюмочку, за ней вторую, после четвертой стал похваляться имеющимися большими деньгами — через два дня его обобранный труп нашли на пустыре. Похоронив мужа, Марфа Ивановна стала браться за любую черную работу, двое еще остававшихся детей вскоре умерли, но младшенький, Ванька, всем на удивление, выжил, и когда пошел на завод, жить стало намного легче. К 1907 году надежды на возвращение Симы исчезли, но в 2018 году Иван, вопреки всем разумным причинам, хотел верить, что когда-то судьба Симы сложилась удачно, и что она забрала мать к себе. Эту историю, которую Иван рассказал, почти не модернизировав, Марфа Игнатьевна слушала со слезами на глазах, вспоминала своего младшенького, который в лихие 90-е пошел по плохой дорожке, и о котором она даже не знала, жив ли он где-то во Владивостоке. Не спрашивая, она налила по рюмке, они выпили, Марфа Игнатьевна спросила: — А что вам тогда милиция сказала? Иван пил редко, но пьянел быстро: — Эх, маманя, это разве милиция? Там же вор на воре сидит и вором погоняет. Плевать они хотели на бедных людей! Вот кады победит наша, рабочая власть — вот тады и будет настоящая милиция! Марфа Игнатьевна некогда не зря продавала «Трудовую Россию». В советские времена она входила в общество книголюбов, и русскую литературу знала, хотя и хуже, чем Лиза: — Будет! Жаль только, в эту пору прекрасную жить не придется ни мне, ни тебе! Иван Некрасова любил: — А если и не придется — то и что? Не верю я, маманя мое дорогая — у него уже начали смешиваться времена — что все это зазря было, что кровь наша рабочая зазря проливалась. Будет еще укорот паразитам! Рабочий народ еще задаст им жару! Будет сукам 17-й год! Как ни странно, это не выглядело пьяным бредом, интонации были совсем другие. Юной советской девчонкой Марфа Елисеева любила трилогию о Максиме. Ее отец был беспризорником 20-х, в советском детдоме получил образование, работал учителем и директором школы, всю войну провоевал политруком, был даже под Ржевом и чудом остался жив, хотя и получил несколько несерьезных ран, после войны работал в районной газете, а в 1960-м был сбит пьяным водителем грузовика, когда ехал на работу на велосипеде. Его дочь хотела идти на филологический, но со смертью отца ситуация изменилась, и она пошла на машиностроительный завод, сохраняя как интерес к русской литературе 19 века, так и сильные, хотя и смутные, коммунистические чувства. Она была правильным советским человеком со всеми плюсами и минусами. Теперь на излете жизни она натолкнулась на Максима — и действительно, Максим из знаменитой трилогии писался с таких, как Иван. Ей не на кого было излить свою материнскую нежность — Иван же нашел в ней замену своей матери… Протрезвев, Иван осмотрел дом Марфы Игнатьевны, и увидел, что многое нуждается в ремонте. Этим он и занялся. Вскоре в сердце Марфы Игнатьевны Иван занял место сына, а сам он называл ее ласково «мамашей» или «маманей» и отдыхал, работая в ее доме и слушая ее разговоры за жизнь, от мрачных мыслей о трагедии большевизма. Техника, используемая при ручной работе ремесленного типа, изменилась меньше, чем все остальное, хотя изменения, конечно же, были. Иван быстро осваивался с новейшими достижениями в этой сфере. Это было его, и иногда он думал, что живи он в 1920-е, то оставался бы работать на заводе и даже сделал бы несколько небольших технических изобретений. На самом деле, живи он в 20-е, думал бы он иначе, и ждал бы его либо путь его лучшего друга Захара Павлова, сделавшего большую карьеру, идя по трупам, или путь его, Ивана, зазнобы — децистки Полины Самойленко. Вскоре слава о мастере пошла по всему небольшому сектору одноэтажных домиков Кустаревки. За работу он брал по-божески, в крайних случаях не брал вообще. Конечно, это было не то, к чему стремилась его душа — не работа на заводе, но все же это хотя бы отвлекало от переживаний о судьбах 20 века. Иван почти переселился к Марфе Игнатьевне, хотя на квартире Николая Егоровича появлялся каждый день — благо, идти было 20 минут. Антону его не хватало. Эти двое стали почти столь же близки, как Лиза и Дора — хотя без малейшего намека на гомосексуализм. Просто крепкая мужская дружба, с некоторым оттенком отцовской нежности со стороны Антона. Примерно так же он относился бы к своему Андрюше, когда тому стало бы 23 года — как к равному товарищу, только с немного меньшим опытом. На самом деле, опыт Андрея Кореневского к его 23 годам опережал опыт его отца. В 23 года Андрей уже вовсю гонял батек-атаманов, штурмовал Перекоп и топил белых офицеров в Черном море. Антон и Иван были последними членами РСДРП — как Дора, Лиза и — уже с натяжкой — Сергей — последними членами ССРМ — и это ко многому обязывало. Митька же оставался вольным и беспартийным анархистом, но его тоже грызла тоска по старым славным денечкам. Комментарии: 1). О делении людей на эллинов и иудеев Гейне пишет в своей книге «Людвиг Берне». 2). Яков Новомирский — один из крупнейших русских анархистов начала 20 века, теоретик и практик анархо-синдикализма, создатель весьма радикально действовавшего на излете революции 1905–1907 годов синдиката моряков в Одессе. 3). Мирнообновленцы — эфемерная либерально-консервативная партия во время революции 1905 года, правее кадетов, но левее октябристов. 4). Марек Эйдельман — бундовец, герой восстания в Варшавском гетто. После войны жил в Польше, работал врачом. Умер в 2010 году До конца жизни оставался социалистом бундовского толка и противником Израиля, считая, что арабы борются за то же дело свободы и справедливости, за которое сражались повстанцы в Варшавском гетто. 5). Лидия Стуре — эсерка, входила в Северный боевой летучий отряд ПСР. Вместе с 6 товарищами казнена в 1908 году.
15 Нравится 61 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (2)