ID работы: 9873197

Самый человечный нечеловек в мире

Слэш
NC-17
Завершён
157
Nastyboi соавтор
Размер:
75 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
157 Нравится 83 Отзывы 44 В сборник Скачать

Врачебная тайна

Настройки текста
Сам же «Александр», чей напор жизнерадостности никак не хотел спадать, всё возился да рыпался под его боком, не давая сталкеру и шелохнуться — что уж говорить за подхватывание крохотной болтыхающейся железки, юрко мелькающей вокруг истощалой кисти экз-фримена. — Так! Будь человеком, дай глянуть, — первая черта, что спешно всплывала в новоявленном характере снорка: указы не любил, а «понимал» слова только тогда, когда ему это было удобно. Если не удобно — скрутит уголки губ в наглую лыбу, безусильно сложит крепкие ручки поперёк впалой груди, упираясь похлеще барана. — Для тебя же стараюсь! А-ну дай, по-хорошему говорю! Уловив, что веселье окончилось, сиё создание всё же начало нехотя отрываться от вольника — но не без тихого, ворчливого высказывая недовольств. Тут уже не воспользоваться моментом Питон не мог: рыпнулся, подался вперёд, с кошачьей прытью ухватившись за жетон. Ржавая цепочка, не выдержав, разорвалась — хоть сам вольник чуть не втянул голову в плечи от неловкости, снорк и бровью по этому поводу не повёл: не то, что они у него вообще были.

Алекс н р    Р   ан  в «Жу а л » СГ  «С        да» «Я вернусь, всегда   в р   сь!» +

…Мде-е, типичный свободовский фокус-мокус: на жетонах гороскоп, приклеен пакетик с парой граммов чудодейственных веществ, список кличек от брата до свата и всевозможные «юморные» фразочки, а для нормальной информации о самом носителе, уж извините, места не нашлось — но и от этих нечленоразделительных «объедков» любопытство чесалось, как лишай. — Кахе-м! — снорк обернулся, мотнув в его сторону задумчивый взгляд. В глубину души впились эти глаза-ртутные крапинки: сияющие вернувшейся жизнью, завораживающие, затягивающие, словно быстрина широкого лимана, бьющие по зачерствелому сердцу нотками какой-то тихой, непередаваемой грусти, будто у брошенного щенка, и настолько же волшебной мягкостью-- так, не засматриваться! — Александр? Алексей? Саня? Ну и на кой чёрт он тут раскидывался гранатой, если это простое, несчастное слово вызвало у мутанта реакцию похлеще любого выстрела или взрыва? Казалось, не успел и второй слог выскользнуть из оледеневших уст, как Александр по-кошачьи вскинулся с каменистой почвы, будто ту пронзил хорошенький порыв тока — и принялся спешно подбираться к «вызывающему». Глаза его по-охотничьи распахнулись, зрачки расширились, почти поглощая известняковую радужку — а грязно-белесые локоны и вовсе тянулись с крона головы, путались, комкались, так и норовя залезть в приоткрытый от завороженного любопытства рот… который мигом захлопнулся, словно капкан, сдирая незаживлённую плёнку губной кожи. Только мутант глянул на одиночку, только хорошенько всмотрелся в него — тут же отпрянул в сторону, шарахнувшись, словно воробей от брошенного в него камня. Нелюдимые сталкеровы манеры были видны за километр: улыбка, даже искренняя — какой-то косой, дерзковатый, полугрозный оскал, не посылающий и крупицы тепла до его поледеневших, впалых глаз; бледное, тощее лицо и подавно увязло в кудрях, прячась среди нестриженых, смолисто-чёрных катышков, будто гадюка в кустарнике — одни лишь зрачки-изумруды проворно, загнанно сверкали, настолько напряжённо, пристально впериваясь в снорка, что тот и сам вздёрнулся на дыбы, не решаясь подходить поближе. Питон сжал губы в тонкую полоску, побеждённо опустив брови. Всё-таки, странная штука, сожаление это. Валить амбалов в дешёвом адидасе по дюжину на день — да пожалуйста, а как трупная мордашка испугается и понурится неуютно — так всё, совесть уже заживо глодает. — Ну чего ты, чудо в перьях? — мягко поджал к себе ногу человек, словно пристыженно пряча за ней грубиянство, и обвил вокруг неё жетон, как колокольчик на широкой телячьей шее. Посеребренная цепочка натянулась, но перекатывать на себе брелок прекратила: теперь тот смотрел прямиком на снорка. — Подходи, не кусаюсь. Давай, давай: особое приглашение, только сегодня и только сейчас. Скулы Александра выпячились вперёд, как у обезьяны, напряглись, затвердели — только взгляд его скованно прыгал с каждым шагом, лишь время от времени застывая на ржавой побрякушке. На сей раз слова вольника не щипали ни едкостью, ни накопленной жёлчью: теперь их обволакивали добродушные, пускай и слегка неуклюжие попытки «идти на мир»: — А с виду и не скажешь, что такой скромняга: вон, даже группу крови, — тот показательно постучал по жирному плюсику костяшкой пальца, которая, казалось, так и норовила прорваться сквозь тонкую шелуху кожи, — накалякал, вместо адреса или дивизии. Куда эдакая храбрость подевалась? Мутант приостановился, уставившись на жетон. В первую секунду растерянно захлопал глазами, задумчиво расчёсывая мутную паклю волос на затылке — а во вторую застыл. Веки его вновь широко распахнулись, превращая неестественно приплющенный лоб в рассадник глубоких морщин; голова вытянулась, словно завороженная, позволяя зрачкам изучить незамысловатый значок один раз, второй, третий… а на четвёртом отползти в сторону, окутывая взглядом одного из жмуриков — к которому он, чуть посопев и подрыгав носом, тут же бойко попёрся. Алая выкройка «Долга» получила смачный пинок, габаритный вещмешок плюхнулся на изорванную фурункулёзом спину, довольное гудение переросло в обрывчатые, грузные вдохи… — Зачем такой большой? Вон же, поскромнее есть, — вопрошать свыкшийся с выкидонами Питон не стал, лишь невольно заулыбался в каком-то непонятном, чуждом его характеру любопытстве, расправляя затёкшую голень. — Спать в нём собираешься, что-ли? — Паал-шо, большо… — фыркнул Саша, волоча за собой торбу. На лице его сияла не только роса пота, но и колкий, ехидный взгляд: что, пару часов назад меня матом крыл, а теперь уже и рот до ушей держишь? — Ты ва-мош я, да, и я помош. Ты до-руг, я друг. Мир, мир… и фа-с-ссё! Долго снорк, правда, соловьём не заливался: тут же подхватил ношу за лямку, будто цирковой силач, перебросил к Питону, уже успевшему растаять от доброго жеста (поэтому и хрипнул от неожиданности, когда в рёбра вписались десять кило)— и, принялся шустренько, юрко, словно белка, сдирать застёжки с верхнего отсека. Из карманов потянулись битые пластиковые зажигалки, скомканные пачки сигарет, засаленная колода карт, упаковки от сухих пайков — но даже те не привлекали мутанта так, как крохотный, пропитанный гнусно пахнущим спиртом чемоданчик, вырытый из самого дна рюкзака. Только заприметив да ощупав его, снорк преобразился: любезно защебетал, заулыбался заразительно и нетерпеливо, будто ребёнок перед праздничным тортом, хрустнул запястьем — и врезал по отсыревшей защёлке кулаком, сбивая щеколду. Шпингалет сдался без боя — сумка тут же распахнулась, словно шкатулка с драгоценностями, расколовшись на две части: задняя бухнулась назад, выставляя напоказ какое-либо своё добро, а передняя-крышка выскочила вперёд, упираясь Питону в крючковатый нос. На одиночку уставился знакомый плюс. Точнее, не плюс — обыкновенный красный крест, чей контур величаво обводил пальцем мутант. — Ба! Говоришь, ты у нас полевой врач? Па-ра-медик, хирург вычурный? — присвистнул сталкер, вскинув ногу от неожиданности — и тут же, выпучив глаза от боли, скрутился в убогий, подвывающий рулет. Порез напоминал о своём существовании с завидным усердием, а извечное сидение-лежание а-ля «неваляшка», в попытке не дать и перинке пыли опуститься на незарастающую, сырую корку, веселья уж точно не добавляло. Радовал один только фримен: вздёрнулся, одушевлённо порозовел, застенчиво покрутил кистью руки (мол, ни то, ни сё: средняк) — правда, не успел он и обернуться, как его уже встречал, взмолившись, слезливый щенячий взгляд, подкошенный мышечными судорогами. — Слушай, а-- а выручишь? Я ради тебя вон, рубаху на себе рвал, духовные ценности нахер отправил! Покажи своё мастерство! Ой, ой блять! Снорк ехидно залыбился, «чикнув» над своей головой жестом-ножницами — тебя выручать бережно, или так, как ты мне противогаз снимал? Сталкер виновато шмыгнул носом, ёрзая на месте — смилуйся. На этом их немое кино и закончилось. Из походного саквояжа покатились рулеты отжелтевших бинтов, хлястнулись на землю погнутые тюбики, жгуты, склянки касторки (голод, нависший над сталкеровым желудком неподьёмной гирей, тут же растаял — от одного лишь запаха этого треклятого масла кишки его скручивались в матросские узлы) с валидолом, стальные шприцы и -гвоздь программы- фляга с водочкой. Стальная крышка слетела, превращаясь в самодельную чарку — вот к посиневшему от напряжения Питону и протянулись, чуть не опрокинувшись на кремнезём, знаменитые сто грамм для храбрости. Ну, а пока одиночка давился, лакая сорокаградусное жидкое пламя, так его самоназначенный лекарь и припал на четвереньки, отклеивая ткань с места травмы, дабы начинать «медосмотр». Не шатался на ровном месте, не пускал слюну, не рычал — всё строго, педантично, предельно гигиенично, будто мясник со свежеразделанной свининой… но, правда, и тело его, привыкшее к зверино-одичалому образу жизни, не отступало: дрожало, рыпалось, сгиналось во все ненужные моменты, не слушалось, как у паралитика. Даже Питона, чьи заморенные мозги спешно входили в режим «подшофе», из нарастающей пелены ступора вывела вспышка агонии: мутантова рука соскользнула, дёрнулась, словно от столбняка — и воткнула в струп тыльную сторону пинцета. Сталкер зашипел, заметался, сдирая с земли тонкую прослойку мха — вот только собирался он спрятать слезящиеся, закисшие глаза среди рукавов своей же куртки-кожанки, как его остановили Сашины пальцы, умоляюще обвившие больную ногу. Сырые от пролитого на них спирта, огрубелые, скукоженные, скорченные, как бурелом, но… нежные. Попросту нежные, ласковые, почти что невесомые и столь насыщенные жаром, одаряющие своим теплом, оказывающие обыкновенную бескорыстную доброту, заложенную в самых дальних закоулках души у каждого человека-- К губам вновь прильнула чарка. На секунду алюминий отразил его лицо: раскраснелое, лихорадочное, с бешено скачущим кадыком и выпуклыми венами-верёвками, тарахтящими от пульса. Сталкер понятия не имел, насколько он изголодался по простому касанию. Не по твёрдому хлопку по плечу, чьё тепло рассеивали десятки слоёв одежды; именно чистый контакт кожи пробивал его, словно молния — а тут сражала наповал и реакция экз-свободовца. Сначала перепуганно взвыл, оробело заскулил со всей той клокочущей паникой, достойной какого-нибудь «доблестного стражника», пойманного на крупной взятке — но, поглядев на его алую мордашку, будто на особый вид волчанки (видать, вычуял, что вольник в обморок падать не собирается и в горячку его не бросает), потёр ямочку на подбородке, покумекал… и продолжил кудесничать. Ну вот что, что с ним делать? В одну секунду это чудо повторяет заученные слова, булькая полупьяным смехом, колдует над раной спокойно, тщательно, со всей вальяжностью эдакого опытного Айболита — а во вторую чешет ухо подошвой ботинка, голодно дожёвывает облезлую пластинку ногтя, гундося похлеще старой химеры. И мутантом назвать язык не поворачивается, и до человека ему, как псевдопсине до обычного Бобика. А характер! Уже виднелись в нём и непреклонная упрямость, и простодушие, и расслабленная, почти нестрогая молчаливость, изредка разрываемая болтливыми вспышками щебетания-воркования, и безмятежность, за которой прятались искорки лукавости да бдительности, и знамокая врачевательная харизма. Бывает, засопит шумно, рассудительно нахмурится, оттяпывая марлю ланцетником — а потом проявляется, словно киношная радуга после грозы, на его лице широченная улыбка, которая и у торговца скидку выклянчит, и самого закостенелого жмура на ноги поднимет. Питон ему, ясен-красен, тоже открывался, но вот с точностью да наоборот. Каждое касание всё легче выдавало в нём ловкость, прагматизм, какую-то воровскую шельмоватость, умение пользоваться моментом: глаза сверкали, будто у пронырливой сороки, прытко юркали по краешкам аптечки — а неусидчивые костлявые руки, то и дело пытаясь себя занять, чахли над любой блестящей железякой, ощупывали каждый околоценный барбитурат до тех пор, пока Александр не защемил чемодан, хлястнув поверх него стальной советский шприц: мол, будешь и дальше вертеться, как с шилом в заднице — получишь лошадиную дозу психолептика. Не оставалась на месте, медленно но уверенно осушаясь, и фляга. Ложку для расклевания эластичного бинта, щедрую стопку повеселевшему «пациенту», ещё одну для смачивания марли под шину — да и сам мутант высербал чарку-вторую, пригубив какие-либо остатки спиртяги. Казалось, вцепился бы тогда он сталкеру в морду, отчекрыживая нос — а Питон бы и дальше мурчал да глазками хлопал, как отмычка перед своей первой аномалией… Благо, приступ людоедства не случился — случилось нечто иное. Приём у «травматолога» попросту окончился. Вот так: р-р-раз, и всё. И пропало мягкое касание, и пропали шрамистые подушечки пальцев, наизусть знающие каждый усталый, «застоявшийся» клочок его нервов. Чао-какао. Снорк неуклюже, даже как-то расстроенно шмыгнул опухшим носом, стукнул подошвой по икре, связанной-перевязанной похлеще любой нычки — и украдчиво отпрянул, держа руки при себе. Мол, дело сделано — принимай. — Э-ээ, дорогой, так не пойдёт, — вдруг выскочило из раззадореного рта, по-страдальчески закряхтевшего и заохавшего. Анархист захлопал оживлёнными глазами, заютился: в масляном от алкоголя взгляде сверкнул явный азарт, знакомое неутолимое любопытство. Питон ехидно поджал губы, плохо пряча довольную улыбочку. — Надо медосмотр полностью делать. Олл-инклюзив. Кто знает — может, у меня и лапы ломит, и хвост отваливается, и рак жопы, и вообще я-- я помирать буду. Всё, помирать! Ой-ой-ой! Упрашивать экз-медика долго не понадобилось — ему только дай повод, причину покопошиться с телом, поняньчиться. Залыбился, захохотал, врезав по его носу незлобный щелбан (не куролесь, братан — со мной не сдохнешь!) — и распахнул вольникову кожанку-плащ, выставляя напоказ грязнющую, ободранную майку; закопошился поусердней, с самым довольным в мире лицом сообщая ему обо всяких бедах со здоровьем. И пусть давили, впивались в кожу лямки ветровки, на которой он развалился, будто на носилках, и пусть крепкие плечи щипала стужа, и затекали ноги, и сердце ёкало, когда экз-фримэн что-то там его поворачивал, разворачивал, тянул, разминал; прощупывал живот, прислонялся вялёным ухом к узким прутьям рёбер, слушая цокот сердцебиения — а под конец, на десерт, прижал мозолистую ладонь к широкой, натруженной спине, застучал пальцем по всем её уголкам, отбивая непонятный барабанный такт (если верить сей опъянелой, развесёлой заике, проверял какой-то «перекур-ссор»). И пусть оказалось, что у него и с желудком полный ахтунг, и лёгонькое сотрясение схлопотал, и давление низкое, и анемия, и аритмия, и ещё с дюжину каких-то а-ху-ний — ведь по всему тяжёлому, изношенному телу разливалась эта непередаваемая, попросту волшебная ласка. Только пройдутся по плечам эти огрубелые, тёплые, как варежки, ладони, сосредоточатся на непонятной, невидимой грыже, начнут разминать кожу, пробегаться по мышечным тканям, убаюкивая каждое сморенное нервное окончание, встряхивая застоявшуюся кровь своей нежной, чуть разбавленной силой, будоража искорками чистого удовольствия — и легчают ноги, глаза закрываются сами по себе, будто после кружки горячего чая с малиновым вареньем, и голова тонет в медовой, сумасбродной эйфории; разве что крылья не вырастают. В каждом движении этих крепких, казалось бы безчувственных пальцев была самая что ни на есть магия — по-другому не объяснить. Сколько они так сидели? Сколько исследовал его, бережно и чутко, эдакий «жуткий и свирепый» снорк? Десять минут? Час, два? Видать, три: то-то он так раскис, размяк с блаженной лыбой, как обкуренный. Даже думать ни о чём не хотел: такая была у этих ручищ опытность, не пропавшая ни от мутаций, ни от гроздей фурункул, ни от клякс выжженной, облезлой кожы. — …Жив! — вдруг подтянул его вверх лучезарный анархист, пытаясь взбодрить. По весу Питон был, как пушинка — только рост внушительный. Может, во всяких «Красавицах и Чудовищах» именно устрашающая животинка громадная, высоченная, как слон — а здесь снорк, по сравнению с эдакой двухметровой тощей дылдой, распластавшейся на земле, был шибздиком на полторы головы ниже. Крепким таким шибздиком, подтянутым. Большеглазым, приятным: сразу же замлел, расплылся в улыбке, только его курносое лицо охватили тонкие, почти паучьи пальцы, огладили оттопыренные мартышкины уши. — Понр-рравилос, так? Ещё рас? Вольник не ответил. Лишь прислонил ладони к плотной его шее, обессиленно разминая её дрябленькие складочки, насыщаясь успокаивающим, будто целебный отвар, жаром, выпрашивая, требуя прикосновения, хоть какого-то мягкого физического контакта. Сашка тоже никак не угоманивался: даже принялся расчёсывать, завивать сталкеровы волосы (те и вовсе тянулись засаленными пучками, торчали, как капюшон у кобры, во все стороны), проверять, не сплели ли в густющих, словно у какого-нибудь Лешего, кудряшках тушканы себе гнездо. Затем вздёрнулся, любознательно хмыкнул, расчёсывая подбородок. Подумал, неуклюже сдерживая икоту. Глаза его лукаво, дерзковато сверкнули, язык-обрубок выскочил из-под нечищенных, покосившихся резцов, смочил обвисшую кожу губ — а та, с трудом распахнувшись, выдала ехидное, отчеканенное с предельной точностью и ужасно, ужасно отважное: — Втюхался? Тогда настал сталкеров черёд зависнуть. Хорошенько так зависнуть, хлопая глазами — благо хоть, долго его рассудок, захмуренный алкоголем, жаждущий поспорить похлеще базарной бабки и поупрямиться каждой мелочи, молчать не собирался. — …Кто, я? — не растерялся Питон, даже не пряча налившиеся краской щёки: то всегда можно смахнуть на чары спиртяги. — Это я втюхался, значит? А кто тут, как утёнок, кого первого увидел, вокруг того и скачет? Я, между прочим, тебе не дама на вызов. Александр тоже не намеревался давать заднюю: засмеялся тихо и сипло, разрывая струны напряжения, вскинул бровь в незлобивом скептицизме. Ещё одна повадка. Как же хотелось протупить ещё минимум полчаса, попросту наблюдая за свободовцем! Наблюдая, слушая, довольствуясь. Довольствуясь и настроем, и эмоциями, и касанием… — А ты и сам рад стараться: споил и глазеешь, как филин на мышь, — упёрся сталкер, принимаясь ощупывать намертво забинтованную конечность. Снорковы руки понимающе, покладисто отольнули; их место моментально занял неприятный, липкий холод, то и дело подстрекающий вернуть их назад, хотя бы на секунду… или на минутку… а может и на подольше, совсем-совсем подольше… Вот! Вот! Именно от этого он бухал по редкостным случаям, и держал себя в мере, сколько бы не хотелось выхлебать бутылочку «беленькой» да плюхнуться в ближайшую лужу, пуская сладкие сонливые пузыри — спиртное накачивало его ошалелой взбалмошностью, заменяло привычную изворотливую жуликоватость на язык без костей, который, будто отыгрываясь за алкогольную изжогу, обязательно брал и выдавал всё, что крутилось в его несветленькой головушке, с потрохами. Вот уже и руки его, переняв ситуацию на себя, то обхватывали Сашины фаланги, почти что питаясь теплом посмуглевших от грязи костяшек, то отпускали их резко и терпко, будто те были отростками жгучего пуха. Пальцы его тряслись, краснели, бледнели, превращая вольника либо в подобие предсмертного дедугана, либо в утопающего, вцепившегося за пятеро изогнутых, помятых соломинок — а губы его всё дрожали, словно у летаргичного больного в горячке-бреду, еле поспевая за тараторящим рассудком. — Тут и правда всё нечестно, скажи? Одна, блять, подлость на другой, — к горлу то и дело подкатывался непонятный сухой ком, переминающий речь и защемляющий каждый краешек обозлённо клокочущего сердца. Пальцы Саши недоумённо скривились, завернулись поперёк распростёртой руки сталкера, вокруг исхудалых костяшек-струн, прорывающихся сквозь бледную, нездоровую кожу. — Я пять лет без тепла гнию. Второй год людей отстреливаю, как воробьёв. С такой жизнью и охуеть можно, правильно? Александр наверняка больше охуевал от автоматной очереди слов, который испускала, вместе с перегаром, эта философствующая царевна Несмеяна — но быстро сообразил, что надо делать, и скорбно-понимающе закивал. Вот только руку, бляха-муха, сжал ещё крепче — видать, хотел оказать поддержку, но делал ему только хуже. — Правильно. А тут и не народ — тут рухлядь какая-то. Падаль, понимаешь? Я тоже падаль: может, и похуже. И вот на тебе: свалился ко мне человек-манна небесная… но нихера это, — Питон заикнулся, схаркивая вязкую слюну, — Нихера это не человек. Нихера, понимаешь? Ни-хе-ра. Ну что ж такое-то?! — …А кто? — свободовец дёрнулся в недоумении, переваривая слова; зашипел задето и оскорблённо, натужно процеживая слова сквозь язвенные дёсна. — Кто? Сталкер замолчал, общипывая зубами побелевшую губу-нить. Действительно, кто он? Что за мутант будет обрывать глотку, пытаясь разговаривать, так ещё и залечивать какого-то шибздика, встреченного всего пару часов назад? Говорить и попугай может. А такая преданность слепая только у собак бывает, не у людей. А где это слыхано, что «собака» на человека похожа, как две капли воды? Так и у бюреров с человеком одно лицо. Чего мне теперь, к ним в стаю переселяться? Вот что за человек рычать будет? Останешься полунемым и изуродованным до полусмерти — тоже будешь и рычать, и прыгать, и по стенкам бегать… Питон окунул голову в уголок костлявого локтя, сморенно выдохнув. Рассудок охватывала жёлчная летаргия, превращающая любой порыв мыслей в непреодолимый, громоздкий смерч. Разве может человек рычать, плюясь пенистой слюной, и бегать на четвереньках? И разве может безмозглая тварь так охватывать ладони своего «обеда», с усталой задумчивостью перебирать каждый костлявый палец, будто скульптор, делающий выемки на керамической вазе? Разве могут эти «страшные» глаза своим неисчерпаемым теплом заменять и боль, и колющее гложение голода на свору трепетных бабочек, распускать их в далёкие недра его души? Разве могут эти руки -две землистые, мозолистые опухоли, изуродованные и цепкие, словно тиски- обжигать кожу необычной шероховатой лаской, медленно покорять всё его измождённое тело, одаряя возможностью по-настоящему отдохнуть? Разве может каждая улыбка, еле танцующая на уголках губ, а то и широченная, даже нагловатая, превращать его щёки в вылитые копии спелых помидоров? Наполнять желанием слушать этот искривлённый, непонятный и невероятно мягкий голос хоть до потери пульса? Наполнять жаждой обхватить, прижать объятием и-- Вовсе не понятно, кто тогда сделал тот опрометчивый, поспешный первый шаг. В одну секунду вроде-как сидели, держась друг за друга, как падающие без задних ног алкаши, а во вторую кто-то дёрнулся вперёд, кто-то шумно втянул воздух, чувствуя перед собой жар чужого дыхания — и кто-то, словно сорвавшись с невидимой, необъяснимой цепи, прильнул к чужому приоткрытому рту. Изначально поцелуй был мягким, больше схожим на крохотный огонёк, что искоркой играл в каждом касании их губ, уберегая иссушенную кожу от неприятного пещерного холода — а потом быстро перерос в нечто наглое, грубое, жадное, безцеременное, но оттого и настолько невероятно сладкое. Питон заставил себя отольнуть только спустя хорошую минуту-вторую, а то и третью — но не от рефлекторной неприязни, и уж точно не от внезапного волшебного отрезвления, а от задержанного дыхания, от духоты, одновременно непереносимой и блаженной, превращающей вскруженную голову в ломтик тающего пломбира. Чтоб эту Зону, с её жутким дефицитом «прекрасного пола», черти драли. И пусть бы его тело подавилось — бесконтрольный клочок играющих гормонов, окончательно подсевших на какую-то бабскую, подростковую ласку, теперь и вовсе делая её почти единственным ощущением реальности… А этот дряблый, сухощавый дикарь перед ним — вообще отдельное кино. Подхватил струйку слюны кончиком приплюснутого, вытянутого языка (точно дразнит, зараза!), перекривил узловатый позвоночник, превращая выпирающие, на удивление развитые мускулы в как можно более аппетитное зрелище — и поддался затаённой ненасытности, повалил их кубарем прямиком в засохшую глиняную почву, нетерпеливо проходясь губами по сталкеровым щекам. «Губы»! Кто мог подумать, что именно эти кусочки облезлой, налитой кровью ожоговой ткани, эти нити изуродованного мясного фарша, гибкие и растянутые, как у оскалившейся обезьяны, дарили в разы больше невероятного тепла, чем обыкновенные пышные уста, поджатые обольстительным бантиком. — У-у, приехали, — зашёлся сиплым хохотом Питон, извиваясь от щекотливых, жарких поцелуев, что шли по каждой острой черте лица горячим градом. — Напоил, глазки построил, теперь собираешься и в штаны лезть? — Мищтай, мищтай, — обожгло шею влажное, шутливо-язвительное мурчание, заставившее каждый волос-завиток на загривке подскочить дыбом… и тут же упасть, только снорк бухнулся поверх него, как крокодил на нагревшийся за день камень. На этот раз, благо, не душил объятиями: усадил ямочку подбородка на впалую грудину «пациента», глухо чихнул от ворсинок одежды, защекотавших нос, покрутился туда-сюда, располагаясь поделикатней; одной рукой обвил доходяжное сталкерово тело, прижимаясь к нему, а второй принялся распихивать аптечный хлам, разбрасывая чего-либо покрупнее. — Штаны, то… то пото-о-ом… Оставшиеся чемоданчики и пачки заталкивались обратно в рюкзак, шуршали тихо, почти убаюкивающе, лишь изредка скрипливо стрекоча, обрывая прослойки краски о перебитые зубчики-застёжки; экз-медик разглядывал каждый саквояж, тряс их, крутил, царапал, всматривался в непроглядные скважины замков… и приютил разве что саму аптечку, подложив к себе поближе, будто излюбленного плюшевого медведя — а последний контейнер-котелок оказался подхвачен, покачан, выявился не шибко интересным и, больше от скуки, был протянул сталкеру. Эдакий леденец после стоматолога, чтобы бедное дитя слёзы не глотало. — Щедрость, конечно, качество волшебное, но долго здесь с ней не протянешь… так что лучше вручать подарочки только мне. — лукаво подмигнул мутанту Питон, пока тот не треснул «наглецу» воспитательный щелбан. — Шучу, шучу. А лежачего не бьют. Как выяснилось, ещё более волшебным оказался сам презент: не успела и крышка толком отвинтиться, припорашивая руки ржавой перхотью, как алкогольное марево развеяла вспышка алого света. Артефакт. Кроваво-бурый шар, похожий на сгусток свежей, ещё раскалённой магмы. На ощупь пускай и холодный, пускай и шершавый, и колючий, как заводская наждачка, но глаза сталкера грел, как ничто иное — это же «Пламя»! Самая редкостная, самая недешёвая и вообще самая-самая красота, которую откопать можно, разве что суя нос в бурлящую «Жарку»; сдашь пару-тройку таких нужным дядям — и, будь добр, чеши домой с набитыми карманами. Вот только снорк, видать, достиг какой-то внутренний дзен и больше материальных радостей жизни не ценил: поэтому и ответил лишь глухим, протяжным рыком… Точнее, не рыком — храпом. Питон завис, уставившись на мирно спящую физиономию над ним. Оглядел ногу, несдвигаемым грузом припавшую к земле; взглянул на алое светило, прищурив потяжелевшие веки. Томно вздохнул. «Ну и к чёрту это всё. Куда сейчас-то переться? Отоспаться бы — как раз и протрезвеем, и сил наберёмся, и сучью голень выворачивать, будто от столбняка, прекратит… А завтра уже набегаемся, напрыгаемся да напляшемся; будем как в книге, дети подземелья хреновы…» — невольно зевнул сталкер, принявшись поглаживать снорка по редким, мучнистым локонам, мягко обводить омертвевший, угольно-чёрный струп, растянувшийся по когда-то широкой спине, исследовать невоспалённый кожаный «утёс», превращая басистый храп в убаюкивающе-тихое сопение… Правда, только массаж прекратился — так и оно быстренько набрало нужных децибел, акцентированных ворчливым, требовательным толчком. — Сладких снов, шантажист, — растёкся в улыбке сталкер, уже проигрывающий изморенности, и восполнил недовольство сонным поцелуем. Якобы-дрыхнущий Саша заворковал, влюблённо встрепетнулся от ехидной, колкой ласки — и бесшумно упёрся во вьющиеся жёстковатые кудри, грея ямочку уха тёплым дыханием. Вот и вернулась непривычная, но, чего уж таить, милая сердцу «домашняя» атмосфера. Пускай и ходил ходором опустелый контейнер, и стрекотал, словно громадный алый светлячок, их новый артефакт. — Спасибо.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.