(огонь) (костёр)
…Напоминающими что? Он не знает. И впервые искренне рад этому. Вспомнил бы (тепло огня) — не сдержался бы и завопил, заорал как умалишённая тварина, раздирая себе глотку и выворачивая шею в надежде заставить замолкнуть все те далёкие крики и голоса, которые не давали ему спать, наполняли беспомощной горечью и такой, такой болью—(от чего?)
Его тормошили бледные руки. — …сти, умоляю! Я не хотел задевать за живое! Саша! Снорк мотает головой. Казалось, умудряется приостановить бесконечно вьющийся поток мыслей, вытряхнуть его из раскалённой головы. Но тот, не прождав и секунды, возвращается. Бьёт с удвоенной силой, падая на опустевшую оболочку бывшего человека жгучим пеплом. Может, что-то в глубинах его рассудка, в этом далёком, треклятом нутре, чрезмерно млело от новополученной «свободы», сходило с ума при крохотных перерывах между инстинктивным, даже родным «лови-убивай-жри-беги». Может, и получало какое-то больное удовольствие от чистого шока на этом юношеском, будто скульптурном лице перед ним, ещё чудом не задетого шальной пулей, не навечно изуродованного зубами какой-то твари — но при этом и усыпанная тонкими, дряблыми расщелинами морщин. Мимических. Это им рассказывали ещё до поступления. На лбу — стресс, по бокам от глаз — недосып, около тонких, поредевших бровей — не-у-до-вле… влетворительное питание. Не проявлялись складки лишь на уголках губ, хотя на них только что, совсем только что сияла улыбка. Снорк сдерживается от того, чтобы отвернуться, спрятаться от сияющих изумрудов, что выворачивали всю душу наизнанку, пристально рыскали по каждому её зачерствевшему уголку. Может, поэтому и слова, вместо их привычной, но такой диковинной мягкости, вышли в каком-то подавленном плевке. — Нет, — сипло, как-то устало стонут голосовые связки: воздух словно не мог пролезть мимо комка, скользнувшего в горящую глотку. Дальше должно было получиться «Хочу помнить», но разве укажешь вялёному ломтю мяса вместо языка, что делать, разве попросишь ноющие зубы не дрожать и не впиваться в кровоточащие дёсна, пока говоришь? Вот и вышло, как всегда: непонятное, хрипло-завывающее нечто, сплюнутое на одном слоге. Проходит секунда: сталкер размышляет. Затем вторая. Пламя тревоги на секунду замирает в лесисто-зелёных глазах, натягивает душащую панику до вот-вот лопнувшей струны, и только потом начинает неохотно сползать с лица молодняка. Паника же кое-как рассеивается, тает до нависающего напряжения: громоздкого, будто тучное облако (когда он в последний раз видел облака?), но уж точно не настолько сковывающего, не мешающего сталкеру неспешно подниматься с колен, так и не срывая с мутанта перекошенного взгляда. О господи, лучше бы он говорил. Надо было усердно, усердно постараться, чтобы найти что-то более пугающее и одновременно чарующее, чем эти глаза — ведь они, мерцая тусклым, мрачным малахитом, обжигали жалостью. Не к самому сталкеру, конечно — тот уже давно прошёл свой период «щенячьи глазки ради лишнего энергетик или завалявшейся аптечки». Жалостью к нему. К подтянутому, сильному, грозному дикарю. «Лидеру». Который должен, по сути, молча глумиться с любой цели, помимо выживания и ломтя мяса на завтрак, обед и ужин — а не раздирать раны на своих же руках переросшими ногтями, прячась от чужого взгляда до тех пор, пока давление не перерастет до невыносимого, не превратится в-- — Сань… — А? — испуганно гнусавит горло, больше смахивая на старую собачью «пищалку». Да? — Если хочешь, — он пообещал себе, что никогда не будет ни прикасаться к этой теме, ни уделять ей места в его новой жизни… но вот к нему оборачиваются глаза. Пустые, отрешённые, похолодевшие стекляшки, среди которых можно увидеть человека. Испуганного, невозвратимо увядающего человека. — Могу рассказать о себе. Что желаешь, клянусь. Всё мигом вспомнишь, и моргнуть не успеешь: ты только дай знак, скажи хоть что-нибудь, Саш… В молчаливом взгляде мутанта мигом загорается вполне показательная искра любопытства, и тот пятится назад, вновь собираясь усесться. — Но с одним условием: только не здесь! — бережно вмешивается молодняк, довольствуясь хоть такой реакцией. — Время летит: если не начнём выдвигаться, так вообще скоро мхом, бляха-муха, обрастём. Да и по дороге всегда разное навивается… намёк понятен? Может, если бы «дорогой» были более пейзажные места, а не клаустрофобно-узкие, бесконечно тянущиеся каналы, будто в глубинах особо разросшегося муравейника, тогда бы снорк согласился. А так — лишь пусто мотнул головой, вновь как-то потяжелевшей из-за необходимости настраиваться на долгий, чертовски нудный путь. Питон, и сам сникнув, подскочил с корточек, встав в полный рост. Александр рефлекторно попробовал повторить: неестественно выпирающие костяшки позвонков превратились в раскалённые углецы, обдали всё тело белой вспышкой нечеловеческой агонии — да такой, что он без боя упал назад, на гудящие от напряжения ладони. Благо, хоть не закричал — а с неестественными свистами глотки, будто из горлышка закипевшего чайника, сталкер давно свыкся. Спешно вскинув дряхлое оружие на плечо и кое-как усадив облезлый ремень на ямочку ключицы, юноша выплелся вперёд, ныряя в следующий тёмный проход — а снорк, одарив полуобглоданного контроллёра хлёстким пинком для поднятия настроение (настроение не ответило взаимностью, так и продолжая держаться под плинтусом), молчаливо побрёл следом.***
Давно привыкшие к темноте глаза быстро выцепляли все те же мутные стены коридоров-расселин, пустые и закисшие, на пару с шершавым полотном кремнезёма, укутавшего каменистые поверхности со склонами. Никто не настраивался на разговор: оба, казалось, ждали какого-то чудодейственного момента, какого-то переключателя, отмычки для непонятного напряжённого клочка, что засел между ними заместо необычного, лёгко налаживающегося «мира». Оттягивался, вместе с начинанием беседы, и сам грот: с каждым шагом нескончаемого похода пещера всё выше устремляла свой неровный свод, усыпанный гребешками сталактитов, избавляя путников от затаённой, душащей клаустрофобии — но при этом и не постеснялась одарить их другой проблемой. Ведь теперь, перед ними, разинув своё непроглядное, бездонное жерло, зияла пропасть. Большая часть каменистой земли сошла в крупный обвал, создавший посреди узковатого прохода зияющую пропасть — а остатки булыжников и песка, ведущие к первоначальному пути, превратились в своеродный скалистый холм. Судя по падающему на «стенки» свету, высота бездны была не смертельной — но пойти на авось-повезёт, затем свалиться и лишний раз проверить позвоночник на прочность никто не желал. Благо, хоть края ямы были стойкими, осязаемыми и для прыжка, и для резвой перебежки — как раз после которой, подскочив под общим адреналином, и завертелся раговор. — Начну вот с чего: ты только не думай, что я сюда припорхал, будуючи полоумной дылдой городской, — снорк остался пониже, перед возвышающейся горой, подстерегая своего напарника от соскальзывания с полётом вниз, и теперь полузадумчиво махал ладонью: продолжай, продолжай. — Пускай и рос в Виннице. Мамка квасила так, что ваши «свободные» торчки и рядом не стояли; папка — разве что по квартире рёмнём гонял. Так вот и, кажись, постигал первые ступени выживания, хе-хе… Оно и видно: форма у юноши непропорционально тощая, подточенная годами прыти и, видать, извечно дырявыми карманами. Даже дряхленькое ружьё — и то давит на его спину, обтягивая видимую форму ребёр и торчащего позвоночника. — А как напостигал — так и сбежал, при первой же возможности. — почти каждый булыжник и валун тарахтел под наименьшим давлением, растирая старые порезы с явным норовом быстренько пустить их спинами по всему крутогорью. — Много чего тогда было. То по улицам шнырял, то карманы обчищал, то от дядек-полицейских бегал. Торговал. Вроде и бабло поднакопилось, можно устроиться по-нормальному, а душа так приключений хотела, о-оо! Вот, как только про этот далёкий и сказочный «Остров Невезения» наслушался, так всё, что мог, понакупал — и-ии… Мутант, конечно, не засиял озарением, не бросился ему в колени со своей чудом всплывшей в рассудок автобиографией — но, больше для поддержания разговора, сплюнул грустноватый смешок: а кто сюда так не приезжал? — Потом меня подобрал Клатч. Грозный дяденька, только предпочитает рюкзакам сумки — отсюда и имя «девичье». Пока другие в своих торбах копошатся, у обидчика уже пара пуль в черепушке, — губы сталкера приподымаются с нотками улыбки. — Подхватывает новичков с какими-никакими шансами. Сначала в лагере всё ругался, бухтел, что откинусь быстро, а я и не промах… Снорк ожидательно вытягивает шаг — в глаза еге замерцал неподдельный интерес — не трудно было догадаться, по чему. — Ну, а зовут меня… — язык пережёвывает слово, всего за пару лет превратившееся в такую инородную частицу из далёких, давно забытых времён; что теперь казалась лишь крохотной песчинкой прошлого, этого мечтательного, большеглазого «тогда», которой уже давно не было места в грузном, перенасыщенном «сейчас». — …Короче, Женя я. Евгений Змеенков, если хочешь официальничать. Даже покров густого мрака не мог скрыть то, как сталкер зателепался, как настороженно подтаптывал валуны с ползком вверх, будто нервная квочка: явно выжидал реакцию. Снорк покладисто замедлил шаг, щедро смочил голосовые связки вязкой слюной, и… — Со-шэмя? Шае-еня.… — загудела его диафрагма, растягивая непреодолимые звонкие и согласные; Питон дёрнулся от неожиданности, скованно мотнул головой, вслушиваясь в искривлённую речь «заливающегося соловья». — Женя, да, правда? Женя, се так… ми-иило. Да! Отшень, от-чень! Гра-со-та, пррр-елесть, Женя… Сла-а-тка красота: как сахар, мёд, у-уу… — Да какая красота? — сталкер отвернулся, будто смутившийся школьник, но смех его так и зазвенел гулким колокольчиком: сиплым, почти что «ржавым» из-за пересушенного горла, но удивительно, удивительно тёплым. — Чего во всяких Ванях, Женях, Петях красивого? Тысячи их, миллионы… А вот Питон — только один-одинёшенек. Да и звучит как: Питон! Что-то настолько насыщенное хлынуло в мутантово сердце, что тот заметно встрепенулся, широко распахнув поясневшие глаза: — Пе-то? Ес Питон, ты? — Ага. Змея такая, большая, — сталкер поддаётся и вновь разделяет улыбку, греющую даже самые зачерствелые уголки души. Как раз разогрев им бы не помешал: снорка, даже с его трёхслойными обмотками, уже пробивали вспышки колючего, липкого холода… Правда, скорее, не от боязливого поглядывания вниз, на далёкое, кроваво-бурое пригорье, а от скользнувшего в ноздри запаха, неизвестного и чужого. — Прозвали так из-за обожания подобраться; на вылазках сидеть, выжидая момент и лишний раз не порхая с винтовкой наперевес. Снайпер, можно сказать. Всё быстро, скрытно, незаметно — чего больше надо, а? На этот раз Александр предпочёл промолчать: лишь шумно загудел носом, обостряя чутьё, и всё напряжённей замотал головой. Запах чужака бил по обонянию, нагоняя на рассудок проблески дикой, звериной агрессии; снизу, у пологой подошвы каменистого склона было пусто. Пусто слева, пусто справа, пусто сзади — да и более крутая часть лаза почти позади: впереди уже виднеется последний выступ, на который залезал, вымотанно хрипя и сопя от натуги, Питон. — А вот ты, — рука сталкера выскакивает из неустойчивой трещины, будто пружина, измождённо цепляясь за крепкую кремневую поверхность. — Будь другом, колись: кто ты еси? Хоть воспоминания, они-то есть? Воспоминания! Воспоминания оттанцовывали на самом кончике его порванного языка, заглушали вспыхнувший с новой силой запах, издевались над ним, так и норовя провалиться в пучину рассудка, растаять до размытого, неузнаваемого пятна — только лишь под конец они оказали ему услугу, крошась под душераздирающим, нечеловеческим рёвом. Рёвом сверху. Питон не успел и перекинуть тело через острую землянистую арку, как его отбросило в сторону размашистым пинком. Нос сталкера выгнулся с мерзотным хрустом, брызнув кровяным фонтаном; тело утратило точку равновесия и перегнулось, будто в грави-аномалии, повиснув на крае кривого, подточенного булыжника. Другой мутант не тратит и момента, вновь взводит жилистую руку, сжав вздутые, некрозные пальцы в кулак — одиночка отталкивается назад и разве что чудом ухватывается за валун, получая заместо раздробленной кисти тяжёлый удар в челюсть. Теперь Александр не полз наверх, подстерегая кого-либо и довольствуясь автобиографической беседой — он мчался, как ошалелая обезьяна, перескакивал с выступа на выступ, изрывая омертвевшую ткань на ладонях, обдирая булыжники на отвесной почве-кремнезёме. Второй снорк заводит яростный визг-сирену, лишь зачуяв противника; Питон оголтело орёт, телепаясь в воздухе, будто рыбёшка на крючке — ноги его слепо болтались, разбивая колени о меловые валуны, раздирая ткань штанов… и, в одурелой попытке вернуть опору какого-либо камня, заехали «своему» же мутанту прямо в глаз, оставляя грубой подошвой пунцовеющую вмятину. В голову Александра тут же ударяет грохот, сеющий перед хищно распахнутыми глазами целое поле звёзд; мышцы его делают инстинктивный толчок назад, отбрасывая тело с выступа, дабы избежать мелькающий в сантиметрах от черепа армейский ботинок — один лишь свист в ушах не заглушает дикие, звериные вопли, заставляет до последнего держаться, напрягая сухожилия. Грюкнув от неожиданности, страха, от неудачно подобравшегося спасителя, сталкер подтягивает сползающие стопы; делаёт панический рывок вперёд, ухватываясь за шланг сноркового противогаза, повиснув на трухлявой ткани всем своим телом. Габариты его были крохотными, да и мутанту было далеко до вяленького шибздика — но респираторная трубка поддаётся с омерзительным скрежетом, расползается на прогнившие ворсяные лоскуты, стягивая с собой ремни, швы, резину… а заодно и приклеевшийся к ней скальп. Любой агонизирующий вой мутанта, как и его приток воздуха, тут же перекрывается плотным слоем ткани: тот обхватывает голову, ошалело пытаясь вдохнуть сквозь закрытый фильтр-клапан, принимается стягивать залубеневший противогаз, так и не переставая наносить дробящие, разнобойные удары ногами. Мышцы одиночки горят от перенапряжения, от каждого непромашного пинка, вспотевшие ладони теряют хватку… и тело его моментально соскальзывает, падая вниз. Рёв снорка -остервенелый, яростный, дикий вой, что так и норовил разойтись эхом по всей пещере и собрать ещё ватагу непрошенных «гостей» — смолкает за секунду, глаза его наполняются животным страхом: не раздумывая и секунды, он изворачивает спину, с бешеной силой вцепляется в шиворот сталкерового комбинезона, ухватываясь за падающее тело под чистым адреналином. Хлопок тянется с мерзостным скрипом, будто рыбальческая леска, не выдерживая общего веса и обжигая ладони; булыжники торохтят, сдвигаются, сползают до вертикального угла — и раскалываются. В следующий момент летели они уже вдвоём. Мчались, неслись вниз на нечеловеческих скоростях, не слыша своего же крика, утонувшего во всепоглощающем свисте ветра. Они пропустили и милосердно-быструю смерть от удара о землю — вместо этого попали в обвал, задевая собой сужающиеся стены, увесистые, заострённые валуны, вминаясь друг в друга, чувствуя каждый удар, каждую вспышку агонии до того момента, пока последняя искорка света не поглотилась темнотой. Сладкой, блаженной темнотой.***
Первым, сделав резкий вдох, очнулся снорк. Закашлялся, захрипел, выворачивая голову (ноздри обжигал едкий смрад не то Кисели, не то Жарки) и схаркивая из переломанного носа вязкий кровянистый сгусток; сразу же вытянул ватную руку, пытаясь найти опору, удержаться за что-нибудь, что угодно — и вцепился в плечо. Обмякшие пальцы проходятся по кожаной куртке, нечаянно соскальзывая в глубокие разрезы на ткани, наконец задевают выпирающие костяшки ладони, счастливо охватывают жилистые пальцы… и, не сдерживаясь, делают рывок. Женя не подскочил, не гаркнул от неожиданности, инстинктивно хватаясь за переломанную конечность или заходясь болезненным воем. Лишь упал поверх него, будто мешок муки. В нос ударил острый металлический запах. Спина горела агонией, выкручиваясь наизнанку нечеловеческими спазмами — но он подобрался ближе, подхватив руками сталкерово похолодевшее лицо. Попробовал провести дрожащие пальцы сквозь волосы: те скомкались до однородной массы, заставляя голову повиснуть на своём же скальпе. Кожа натянулась, еле держась — Женя не отреагировал. Челюсть его отвисла с щелчком, неестественно выгнувшись — и из открытого рта хлынула лавиной кровь. Снорк подорвался с мха и трухи, за секунду перекрашенных в тошнотворно алый; позвоночник согнула бешеная, парализирующая боль — и тут же потухла от вспышки чистого адреналина, перекрывающего любое чувство, любую эмоцию. Вся краска сползла с его лица, оставляя за собой лишь снежно-бледное полотно, заполненное чистой, животной паникой. Он ухватился в тело перед ним до синяков, не давая ему выпасть из рук, укрытых полотном холодного пота — голова сталкера пусто откинулась в сторону, будто у тряпичной куклы, забрызгивая когда-то бежевую кожанку кровянистыми пятнами. Большая часть алой жидкости теперь шла тёплыми кляксами по земле, поднимая из стуженой почвы лёгкий пар — а остатки текли из выломанного носа, журчали из уголков подбитых губ, превращая грязное, смятое лицо в неузнаваемое мясистое нечто. Кровь не пенилась, не становилась пузырчатой киселью из-за попыток дышать — слабых, натужных, внесознательных, да каких-либо. Александр наклонился, скручивая спину горбом до того, как припадки не переросли в дикие судороги; нырнул к неподвижной грудной клетке, почти что машинально сдирая с замызганной куртки пуговицы и, не снимая багровое тряпьё, разпустил лёгкую майку по швам. Он вслушался. В ушах, раскалённых и стучащих от глухой паники, сковывающей каждое движение, звенел лишь колокол собственного сердца. Снорк вцепился в кисть холодной руки, сжимая выпирающую вену всей своей ладонью: сначала мягко, словно удерживая ломкий фарфор, но с каждой секундой невольно ужесточая хватку — он слышал хруст своих же костей, шум собственных незатихающих вдохов. Но не пульс.