###
Двери-бабочки метро методично плевались ровным крапчатым ворохом натянуто весёлых утренних людей, растянувшихся с брошенного поиска причин подъёма с нагретых простыней и пуховых мятых подушек до односводчатых боковых платформ станций. В руках каждый через раз нёс остывшие бумажные стаканы теплой жидкости; в лучшем случае чёрный чай, потому что настойчиво думалось о гнусном кофе, купленным с грабительской наценкой. Чимин теперь, в отличии от прошедших времён, ездил с помощью милого сердцу городского метрополитена, а не на автобусе времён апрельской революции, на котором ему надо было ехать до «Третьего круга» с одного конца окраины на другой. Его новый работодатель довольно прочно пустил корни в забетонированную землю бизнес-района Каннам, который никто никогда не мог любить искренне и со всей отвагой патриотического чувства. Чужой — прожуют и выплюнут. Мало кто был там рождён, зато многие заставали своё падение в мерзком шёпоте светлых улиц, в редких чёрных тротуарных ямах, в белых лицах с пристойными носами, в не подписанных бумагах. Привычки жителей центра навязаны были безотлагательно, стремление к принадлежности человеческой массе вопило надрывно в душе Чимина. Каждое божье утро наливал он в одну и ту же стеклянную бутылку воду и добавлял сухой с бледной кожицей кусочек лимона. Так важно, закутавшись в кашемировый шарф, найденный то ли намотанным на иссохшую ветку камелии, то ли оставленным безымянным незнакомцем на понтонном мосту близ особняка, Чимин подошвой вжимал в твердь земли гранит фундамента станции метро, ощущая себя прекраснейшим экземпляром людского рода. Из кармана блестела стеклом бутылка, там плавал жёлтый фруктовый кусок — Чимин всему человечеству показывал свою принадлежность. Надо быть. С людьми, непременно. Чтобы оставаться одним из них. За проплывшие как-то мимо четыре недели осени Юнги раскрылся с необычной стороны для одного из обитателей лиги больших денег — тихий, застенчивый, набожный и робкий, с бледной кожей, аккуратными зубами; трудоголик душой и телом, отважный покоритель бюрократии и финансовых бумаг, намотанной на первые минуты утра бессонницей; отчего-то уютный, смешной — забывал снимать галстук — и до болезненного тихий. Что скрывало в себе его молчание? Под исход сентября заходя в его дом, Чимин отряхивает от дождевой сырости свои волосы и проходит в кухню-столовую. Время вечернее, мрачное и слезливое, какое бывает только в едва холодную осень. Их график — каждый день после работы, пресловутые сверхурочные, переходящие в дикую гонку со сном ночью. На мраморной столешнице стоят две чашки с гречневой лапшой и овощами, стакан виски и банка газировки. Юнги выплывает из мрака коридора с папкой бумаг в руках, слабо улыбаясь. — Привет. Сильно промок? — Нет. Не очень. Меня грела мысль о еде, — Чимин отодвигает стул и забирается на него с ногами. Ужин — всегда вместе. В тишине в особо тяжёлые дни или громко, со вздохами в волнительные, но непременно вдвоём, как еженощная мантра. Побитая собака нашла хозяина? Побитые собаки нашли друг друга. — Я уже начал кое-что делать без тебя, так, по мелочи… — жуёт Юнги, перелистывая слегка мятые от частых прикосновение страницы отчётности. — Сегодня, может быть, даже закончим пораньше. — Ага, и сядем смотреть фильм? — приподнимает бровь Чимин. — Не смеши моих тараканов. Опять ведь просидишь до утра, — отпивает газировку и морщится: слишком сладкая, не то что его вода с лимоном. — Такой бледный, несчастный, так и просишься на ручки. Как неквалифицированный врач, прописываю тебе отдых и душевное расслабление. — Я расслабляюсь, когда работаю, — пытается возразить. — Нет. Ты работаешь, когда работаешь — не делай из этого увлечение. — Надо понимать, что на данный момент меня вынуждает график. Пройдёт время финансовой отчётности, и, наверное, — он мягко улыбается, — я возьму выходной. — Я ведь тоже, да? Вынужденный, — Чимин мрачнеет и опускает глаза в пол. Вилка звенит о стекло тарелки. На всю жизнь, кажется, наелся. — О чём ты? — Мне больше не придётся тебе помогать. Твоя секретарша наконец-то начнёт справляться одна, — грусть горчит, — и мы попрощаемся. — Ничто не вечно. Всё пройдёт, — Юнги тепло смотрит ему в глаза. Он абсолютный придурок говорить такое. После этих слов впечатлительные люди стреляются. И белым стенам здесь повезло, что Чимин не решил ещё, впечатляться ему или нет. Ужин упал камнем в желудок, и разговоры ушли из кухни. В кабинете у Юнги лицом к зашторенному витражу стоял без движения капитальный стол из эпоксидной смолы; на него падали редкие блики парафиновых свеч, тлевших без устали круглые сутки. Они сгорали в отсутствии какого либо внимания, изредка отгоняя ночь от важных бумаг, над которыми работали два человека — уставший и устающий. По их синтетическим бокам стекали жирные капли раскаяния в собственной омерзительности, застывали на ободках серебряных канделябров. Чимин смотрит на огонь свечей, и его клонит в сон. Он кладёт голову на кожаный подлокотник дивана, поджав ноги и закрывая сухие глаза. Потом резко вскакивает, идёт на кухню и ставит на стол стакан холодной воды — Юнги не замечает, хмурясь и постукивая карандашом по исписанной бумаге. — Опять дебет с кредитом не сходится? — шутливо интересуется Чимин. — Хуже. Бесконечная рекурсия рефинансирования загоняет меня в тихий мрак. Сейчас разберусь с этим, — вздыхает, потирая глаза, — и потом… Потом смогу поспать… — Не сможешь, — многозначительно бросает Чимин, снова продавливая телом диван. — Выпей воды, пожалуйста. А я подожду, пока ты проигрываешь в бесцельной войне бумагам. Он невольно проваливается в слабую, бессильную дрёму, немного посапывая от неудобства позы; хватает за хвост чёрно-белые элегичные сны, забывая про работу и обязательства, осень, мороз и сырость, тотальную разруху обстоятельств. Там, за горизонтом иллюзорного бессознательного, где-то на грани фантасмагоричного бреда и гиперреальности иррациональных снов, балансировала вожделенная истома, бессилие, вечная слабость умирающего, уходящая с последним вздохом. Сознание его отдыхало во сне, перестав бороться. Лишь колко билось сердце под латами рёбер. Нельзя сказать, сколько длилась эта мысленная кинолента, сколько он пролежал на диване без шевеления, но проснулся Чимин от едва слышимого звука боли. Медленно встал, осоловело хлопая глазами и пытаясь снова научиться ориентироваться во тьме; свечи почти догорели. Юнги сидел, откинувшись на спинку стула, и прижимал к глазам своим худую ладонь. — Ты чего? — испуганно спрашивает Чимин. — Чем тебе помочь? — Ничем, — выдыхает болезненно, жмурясь. — Это мигрени. Сезонное явление. — Ну уж нет, мистер «умру на работе», — ещё сонно хрипит Чимин. — Не в мою смену это с тобой произойдёт. Давай-ка поднимайся. Он аккуратно берёт Юнги под локоть и помогает ему подняться. Ведёт его в спальню, осторожно укладывает на кровать. Кладёт холодную ладонь на лоб. Где-то в районе лёгких тревожность звенит браслетами. — Ты горишь, — шепчет обеспокоено. — У тебя жар. Юнги слабо мотает головой, дышит редко и неглубоко. Чимин испытывает смущение, но сдержанно начинает расстёгивать пуговицы его рубашки. Пальцы почему-то немеют; ему неловко смотреть на розовость кожи, и темнота умножает интимность сего действа, но помочь — жизненно важно. Тотальная нетолерантность к чужой боли. — Я тебе сейчас расстегну рубашку, хорошо? — шумно сглатывает. — Чтобы легче дышалось. Прости. Прости, пожалуйста. — Всё хорошо, — слабо шепчет Юнги. — Это мне в наказание за то, что плохо молился. Чимин кривит губы, отчего-то становясь слезливо-ранимым. — Да при чём тут это? — встаёт с кровати и приоткрывает окно. Говорит всё еще тихо, чтобы слова не причиняли Юнги боль. Но они причинят, потому что: — Богу насрать. Запиши и поставь в рамку. Ты думаешь, я побоюсь сказать это тебе? Так вот: вселенной двигает система жестокости и насилия, вынуждающая тебя возводить всё происходящее в категорию нормы. Мир, — Чимин необычайно ласково прикасается к ступням Юнги, — бессердечный и равнодушный. Можно ли построить своё счастье на несчастье других? Механизм весов золотой середины и справедливости приводит к бесконечной боли. Сегодня ты на одной чаше, а завтра? Чью-то радость уравновесят твоим страданием? Юнги блестит в темноте глазами. — Я молюсь Богу, потому что верю, что мир сложнее, чем его видит человек. В религии нет принципа равновесия добра и зла. Благо побеждает, и это основополагающая константа. — Глупый, — невозмутимо улыбается Чимин, зябко растирая плечи. — Ты на смертном одре тоже спорить будешь? — Если понадобится, — шепчет. — Ну всё, тише. Постарайся поспать. Даже если очень, очень больно. Сон помогает. Он уходит и возвращается с намоченным холодной водой полотенцем, кладёт его на измученный бледный лоб. Тихо и сипло звучит дыхание Юнги. Чимин испытывает странное смятение чувств, схожее с взволнованностью дикого динго, рассекающего прерии Австралийских побережий и внезапно потерявшего стаю — такой же огромный океан неизвестности, смутно тихая печаль и холодящая душу тоска по кому-то. — Это всё твои свечи вонючие, — шмыгает Чимин от налетевшего ветра. — Наступит утро, и… И жизнь новая начнётся опять. Без головной боли. Вообще без боли! — он смазано одёргивает смявшуюся простынь и садится у изголовья кровати на паркетную плитку. — У меня сосед есть, Хосок, я, кажется, даже как-то рассказывал. Да-да, точно, мы в тот вечер ещё разбирались с листингами. Так вот, — кладёт голову на матрас, прикрывая глаза, — у него хронические приступы острой боли уже как года три. Такой мерзкой, не проходящей боли. Почему-то всегда ночью. В темноте страшнее — лишь бы дожить, дотерпеть до рассвета… Он часто говорит: «Наступит утро, и солнце слижет с меня все печали», я запомнил так хорошо это… Потому что он плачет навзрыд каждую такую ночь, колотится об стены и писается под себя. До ужаса, до холодных ладошек страшно. Всё, конечно, опять сводится к деньгам, поверишь? У него их нет. Точнее, весьма нетривиальна причина отсутствия. Ему бы хорошие таблетки принимать, у врачей наблюдаться, а лучше сразу и к психотерапевту, но не потому что популярно в особых кругах, а потому что реально надо. Там не низкая самооценка, и даже не обсессивно-компульсивное расстройство — ему психосоматическая смерть ежедневно плюёт в спину. Я спрашиваю: «Где болит?», он говорит: «Везде». И как ему помочь?.. Глушится дурацким ибупрофеном, как не в себя. У него и так от спирта печень страдает, а тут ещё это. Загнётся ведь. Подохнет — прямо на торчащей из поролонового дивана пружине. Чимин открывает глаза и приподнимает голову, пытаясь в темноте рассмотреть лицо Юнги; оно как бледноликая луна на небе морщинистых тёмных покрывал. На кровати — ночь. Беззвёздная… Значит нет ориентира и пути не найти. Как часто, как часто жизнь Чимина попадала в фазу полуночных кошмаров наяву, и в этот единственный раз нет желания бояться, испытывая своё сердце на прочность; исход три тысячи раз известен и предвиден. Он со спокойствием почившего вступает в бездну с закрытыми глазами, в надежде что она на него тоже не смотрит. Юнги так же лежит, и глаза его закрыты. Спит; смотрит монохромные сны. Чёрно-белое рождение Христа, будто с газетной вырезки, или бесцветное его распятие на земле обетованной, исцелённой серой кровью страждущего. Кто знает? А может пустое прозрачное ничто, ведь, наверное, до смерти уставшие не хотят видеть симуляцию настигающего мир ещё и во сне. В любом из перечисленных случаев, Чимин испытывает желание, чтобы Юнги было во сне хорошо и спокойно, будь то пустота или библейские присказки. Лишь бы спал. И лишь бы боли не было. Со вздохом встаёт, закрывает окно, убирает с чужого лба мерзкое тёплое полотенце. Обратно пристраивается на пол у кровати и закрывает глаза с парой лопнувших капилляров. Шарит бездумно рукой по хрустящей прохладе покрывала, пока не натыкается на что-то тёплое, живое. Робко пальцем касается чужой ладони, деля постылое, как немилая реальность, изнеможение на двоих. Ощущает, как его палец сжимают. И ещё одно ощущение, только значительно позже, где-то, кажется, на грани предрассветного сна — и дикая собака динго когда-то была одомашнена.5. Небо покрывал
22 ноября 2020 г., 08:35
Если Чимину предлагают остаться — он непременно останется, заплачет внутри от изливающегося довольствия и кинется на шею смущённого Мин Юнги. Это широкое, обогретое спесью чувство — быть кому-то необходимым, ходить, виться в чужих ногах, прогибаться в параболическую кривую уничижения, идеальную под чью-то стопу. И Юнги тоже, пусть и холодный, бледный, утомлённый — позволит тому себя поглотить, ошпарить живым шумным дыханием; не скинет с себя руки, не отпрянет, не поморщится.
Они сомкнулись, как две обмелевшие реки, вливаясь туда и обратно, кидаясь волной — грудью — на скалы, меняя русло, стирая в равнину горных пород берега — пока не разошлись, уставившись друг на друга.
— Это очень, очень прекрасно, — млеет Чимин. — Я вас не разочарую.
— Я не очаровываюсь, так что не бойся, — отходит со вздохом к противоположной стене.
После следует немногословная экскурсия по остывающему к ночи дому, и ни одного, даже случайного, взгляда в сторону Чимина, который смерчем крутился вокруг. Идя к выходу, он заметил странное устройство особняка, очевидно разделённого на три зоны: значительное крутолобое крыльцо с узкой тёмной прихожей; широкую среднюю часть с гостиной, кухней, столовой, хозяйственными помещениями и парой голых комнат; и венец архитектурной мысли хозяина — главная спальня и кабинет, объединённые геометрически странным пристроем, куда не пускали случайных гостей.
Договорились начать сотрудничество завтра, Юнги пообещал составленный лично им трудовой договор. Чимин отказывался, но хозяин смотрел мрачно и не одухотворённо, потому он лишь шмыгнул в разбавленную чернотой влажную улицу. Не попрощался, да и кофту оставил там. Пусть, лишь бы без документов. После них отношения ни с кем не строятся.
Зато улицам он такой нравился; улицы любили, воспитывали, прививали дурные манеры; гнали злых таксистов на красный свет светофора; пихались локтями в узком душном вагоне метро. Улицы успокаивали; улицы заставляли бороться. И нет возможности смирить волнующееся сердце, кроме как попасть в истекающую человеческим мёдом бетонную соту, просто — потому что так оно не бьётся вообще. В улье у пчёл-трудяг нет иных смыслов, тем более порывов к трансцендентному и невменяемому; как и Бога нет. Работай — и ничего…
Вспорхнула с пунцово-пахнущей камелии сизая птица, взвилась в умирающем от холода небе. Как распятие — её почерневшие крылья; пролетела мимо, летя бессмысленно вперёд, и вдруг напомнила о чём-то. Крылья эти, как крест, и дом тоже… Дом у Мин Юнги держал в себе форму богомольного креста.
— Помешанный он совсем?.. — спросил у самого себя Чимин, вышагивая в сторону остановки общественного транспорта. Позади уплывал в ночи квартал Самсон южного района Каннам.
Зазвонил телефон, а там Тэхён вопит в трубку, говорит, мол, поясница мёрзнет и небезопасно вечерами стоять одному. Чимин успокаивает, гладит голосом воспалённые после Японии его нервы; просит подойти к 7-Eleven на углу улицы, зайти в переулок у мусорных баков — там стоит его друг, может, не так страшно будет, пообщаются. Тэ шумно гадко хихикает и сбрасывает, наверняка имея аппетиты на новую жертву своего богемного эпатажа.
Из-за этого аспидского звука Чимин прыгает по цветным веткам метро, как ошпаренный, стремясь не потерять товарища, которому предстоит провести время с экспансивным, ярким, грубым в неумеренной откровенности Тэхёном.
Первый дождь глухой осени лижет его ровный, без возмущения, лоб в сумерках района Инса. Чимин заглядывает в знакомую подворотню, обложенную мшистым кирпичом и развратно оголённую откровенно-синим фонарным светом.
— Чимин-а, ах, чудо, как мы рады твоему приезду! — скалится Тэхён, беззастенчиво кладя руку на плечо другого парня. — Знаешь, ты мог даже ещё задержаться, и тогда некому было бы здесь тебя ждать. У меня пол-рожи от холода перекосило, уши в трубочку от отита свернулись и менингит мозг выел. Так что, — сверкает глазами, — я не смогу испытывать угрызений совести, выбивая всю дурь из твоей пустой башки.
— Прости, Тэ, — неохотно мямлит Чимин. — Но ты не мог бы отойти от Куки? Мне кажется, он сейчас немного потеряет сознание.
— От этого? — фыркает Тэхён, косясь в сторону парня. — Бога ради. Стоит и молчит. Соплями, что ли, рот залепил? — хлопает того по щеке.
Чимин цыкает и закатывает глаза.
— Ты не поверишь, я ведь его и так, и эдак!.. Начал рассказывать про бытовые всякие мелочи, а закончил экзистенциализмом Камю и Сартра, и представь себе, — он мотает разочарованно головой, — в его вялых глазах не было ни единого проблеска! Подумал, что хоть фильмы это аморфное существо должно смотреть. Спрашиваю: «Ким Ки Дука знаешь?». А он вообще! Ничего! Молчит.
— Бедный, непонятый, — раздражается Чимин. — Брысь отсюда. Закончу через пять минут, и пойдем.
Полы тонкого не по погоде габардинового пальто Тэхёна распахиваются навстречу знобкому ветру, когда он выходит из подворотни, бесцветно окинув их полным тлетворными мыслями острым взглядом. Чимин поджимает губы:
— Не злись и не бери в расчёт. Это он такой… оригинальный. Не такой как все и тому подобное, — он пожимает плечами. — Выпендрёжник, короче: непроходимая потребность в подтверждении собственной уникальности.
Куки отрывисто кивает; его бледная под синим светом рука передаёт Чимину шуршащий свёрток, который тот бережно упаковывает в тепло внутреннего кармана своей куртки.
— Нет, кхм… — Куки прочищает горло, всё ещё скрывая капюшоном свои выражения. — Всё нормально, правда. Я растерялся немного. Он напористый.
— Да, — смеётся Чимин, поправляя чёлку. — Высококачественная надоедливость. Секрет фирмы.
Парень открывает скудному свету своё лицо. Оно всё красное от смущённых чувств.
— Ещё раз, как его зовут?
— Тэхён, — щурится Чимин.
— Приличное имя… В смысле, обычное, — неожиданно блестит глазами. — Неважно… Я другое хотел сказать: Ванда пророчит новую делёжку сфер влияния. Меня, вроде как, зовёт на особых условиях в какие-то непонятные беспокойства.
— С чего бы?
Куки вздыхает, опираясь усталой спиной на кирпичную стену.
— Послушай, я сам многого не знаю. Думал, ты в курсе вещей…
— Да уж, как же. Она меня при первой же возможности сплавила на экономически свободное существование.
— Ого! Я не знал, хён, прости, — горчит голос Куки. — Всё в порядке сейчас?
— Нет. Но я живу в надежде, что когда-нибудь будет, — кусает губы Чимин. — У тебя есть предположения насчёт?..
— Да, на самом деле. Возможно, она пытается сформировать ближний круг, с тем чтобы… провернуть какие-то манипуляции… Или во благо справедливости? Она мне что-то про совесть затирала.
— Очень умно. Гениально, я бы сказал, — закатывает глаза Чимин.
Парень перенимает холод темноты аллеи и затихает под скрипы колёс асфальта автострады за поворотом.
Заваливается опять вконец разгорячённый Тэхён с шапкой набекрень и красным от мороза лицом:
— Ну?! Вы ещё долго лобзаться будете?
Куки закашливается и обратно натягивает капюшон на лицо, опуская голову.
Чимин расценивает это никак, и они с Тэхёном скрываются, обнявшись и тыча пальцами в тусклые в одеяле туч звёзды.