Я вижу песню вдали, Но я слышу лишь: «Марш, марш левой, Марш, марш правой». Я не видел картины дурней, Чем шар цвета хаки. Nautilus Pompilius
Дорога была мучительно долгой. Канада не находил себе места. То, ссутулив плечи, сидел, зажавшись в кресло, то бродил тенью по салону самолета. На протяжении десяти часов непроизвольно сложившаяся в голове цепочка догадок о злоключениях брата томила Мэттью, и потому его мучили головные боли. Каждое новое предположение было страшнее предыдущего. Он зарывался пальцами в свои пшеничные волосы и глухо о чем-то стенал. Само собой разумеется, назначенная на сегодня встреча с Дэвидом Джонстоном была отменена, чему, кажется, Мэттью был чуточку рад: в преддверии очередного, заключительного уже собрания перед праздниками встретиться лицом к лицу с губернатором было последним, чего желал канадец. Хорошо, нет, просто замечательно, что отношения с США ставились во главу угла наперекор международным проектам. В попытке отвлечься от нервного возбуждения мужчина повернул голову к своему попутчику. Из-за сонного полноватого мужчины, сидящего рядом, Канада видел лишь полукруг иллюминатора, но и с такого положения были видны небо и бесконечно белое поле. Облака под тяжелым дюралюминиевым брюхом самолета приятно золотились и ватными шматами заполняли все пространство внизу, как осевший на землю, свалявшийся тополиный пух. Солнечное марево маслило его сверху, прогревало, но высподи — канадец был уверен — все так же неизменно тянется по небесному океану нескончаемый облачно-снежный шлейф и сыплет, роняет, сеет ледяные зерна, вспахивая Землю скородами косых дождей и удобряя снегом. Золотистое сияние порождало в раздраженном омуте разума умиротворение, напоминая о жутком, в привычку уже вошедшем недосыпе. Однако мужчине удалось забыться беспокойным, полным переживаний и темных грозных силуэтов сном лишь на полчаса. Он был взволнован. Его не обошли стороной трижды проклятые всеми членами Большой восьмерки сплетни — злые языки знали и исправно делали свое дело, поминутно разбавляя скуку Европейских и заморских государств ложными доводами об амбивалетности отношений грозного Брагинского и безрассудного Джонса. Это было смешно, но не для Мэттью. Он разбирался в привычках своего брата: кому, как не ему, было дано одним из первых приметить в поведении Альфреда тревожные реформы. Но даже и он не мог сказать точно, когда кажущееся поначалу забавным увлечение американца шпионить втихую за всеми переросло в нечто настолько маниакальное. Чего только стоит его решение перебраться в Россию. Ведь знал же он, Мэттью, предупреждал глупого, да что он — все предупреждали, — особенно по этому поводу неистовствовал почему-то Южная Италия, — что страсть ко всему русскому, на что уже смело и без колебаний можно вешать ярлык «секретно», ни к чему хорошему не приведет. Впрочем, если уж и зашел разговор о русском, следует упомянуть и о том, что главным образом Альфреду почему-то нравилась русская пастила: помнится, Канада выяснил это, когда проводил в доме брата незапланированную генеральную уборку. Упаковки из-под ванильной «Шармэль» были заблаговременно упрятаны за диван по зову президента умотавшим в Вашингтон Америкой и, судя по всему, пролежали там не меньше месяца, прежде чем канадец их обнаружил. Но все же пастила и в сравнение не шла с сегодняшним звонком. Канада, к своему собственному удивлению, воспринял требовательную просьбу брата спокойно, даже выслушал внимательно сомнительный адрес, что он продиктовал ему, запинаясь после каждого слова. Хорошо хоть американец был парнем везучим и из окна, того что ниже чердака площадкой, была видна табличка домового знака. Правда, припорошенная снегом, она являла собой нечто неразборчивое, но небезызвестное «Moscow», номера дома и подъезда Джонс предъявить смог. Разве что название улицы пришлось сфотографировать — все-таки Уильямс в этом был посильнее. Дорога из аэропорта показалась Канаде менее удручающей. Немного покружив по городу, он отыскал несчастный дом даже быстрее, нежели предполагал. Мэттью и подумать боялся, что за эти двенадцать часов дороги с его проблемным братом могло сделаться. Однако все опасения оказались пусты: в сущности, с Альфредом был полный порядок, и пускай голос его чуть осип, а при вдохе першило в горле, выглядел он, укрывающийся тяжелым заплатанным пледом, неимоверно счастливым. Каким макаром ему достался плед, Америка рассказал впоследствии: мужчина лет пятидесяти, проживающий, на счастье Альфреда, в квартире напротив чердачного прохода, вышел, судя по всему, вынести мусор. «Пьянь подзаборная» — Джонс точно не помнил, но, кажется, именно так назвал его этот благородный гражданин, и с улыбкой передал снисходительную интонацию россиянина. Канада сейчас же обмер, не зная, куда девать глаза: видно, лингвистический справочник не предоставлял возможности иностранцам познать русский язык во всех его проявлениях и направлениях. Дальше — больше: мужчина, благополучно сбегав к мусорным бакам и обратно, взглядом ястреба глядел с пять минут на американца, пытающего что-то промямлить на его, русский, манер, дабы «не спалиться» совсем, хотя, собственно, и об этом уже можно было не волноваться. В общем, мужик, на самом деле оказавшийся добрейшей души человеком, вынес ему этот плед, добавив что-то еще про босяка, пиво, вытрезвитель и кутузку, на что американец, с блаженным упоением вдыхая аромат его дешевого «Тройного» одеколона, прохрипел по слогам слова благодарности. В который раз за этот день была помянута щедрость русской души, но на этот раз добрым словом. С доброжелательным, но расстроенным лицом Канада, выслушав увлекательную историю, ко всему прочему выслушал и очередную просьбу, больше походившую на приказ, и с тяжелым сердцем согласился пройтись за Джонса по магазинам, дабы приобрести ему комплект хоть какой-то одежды в первом же попавшемся «молодежном» — ходить нагишом по душе было только Франции. Однако к словам «хоть какой-то» тут же добавилось множество критериев, и Канада совсем расклеился: угодить брату всегда было нелегко. Но на шоппинг было затрачено минимум времени, и скоро Канада уже провожал Джонса на самолет в Англию. Америка хотел увидеться с ним, с Артуром, нужно было многое обсудить. Что именно, Мэттью и не интересовался. Пожелав удачи и получив клятву, что деньги будут возвращены в очень скором времени, канадец пожал руку Альфреду и с обеспокоенным сердцем отправился за билетом на американский континент — домой. Мужчина в задумчивости сидел, ожидая своего рейса — времени на размышления было столько, сколько нужно. Как-никак, а следовало хорошенько обдумать произошедшие за эти несколько дней события и принять на веру неприятную истину, что Америка явно нарвался на неприятности, о чем с ним еще предстояло поговорить. Что Джонс делал в российской столице, тем более голый, Канада не знал, однако уверен был, что двенадцать часов сидения на холодных каменных плитах навредили американцу в большей мере, нежели сам Россия, так как на теле брата особых повреждений обнаружено им не было — разве что небольшой синяк на плече, всего-то. Это вам не открытый перелом. По поводу же сплетней, что ему против всякого чаяния на хвосте приносил Франциск, Уильямс, уже осведомленный, не беспокоился, старался принять и согласиться с мыслью, что, собственно, если Альфред и желает быть с Брагинским, с этим весьма пугающим человеком с фальшиво-невинной улыбкой, то это его решение. Он уже мальчик взрослый. Но все же ему было неспокойно.***
По пыльно-известковому небесному куполу неторопливо текли лоскутья облаков. Сквозь них изредка проглядывали жеваные кусочки неба. Америка же их, облачные эскадрильи, от скуки считал, но они плыли, сливались, рвались с треском и снова плыли, текли по небосклону, падали куда-то в тартарары, исчезая у лесной кромки деревьев. Бор уныло почернел, сгустился в одну жирную линию без просветов, и теперь все деревья, поглощенные зимним туманными мраком, не имели на первый взгляд различий — до неприличия одинаковы: черные, резкие, устрашающие, молотящие по ветру обрубками-ветвями. В их объятиях до боли знакомый дом становился меньше, невзрачнее и сам мрачнел в пушистых загребущих лапах ржавых сосен. Гравий шуршал под ногами, отлетая от резиновых подошв кроссовок. Благо, северная часть английского острова оказала радушный прием, встретив американца тонким подмерзшим за ночь снегом и слабым косым дождиком, характерным скорее для российской осени. В такое время хотелось только дремать в кресле, в перерывах между нудными передачами на Channel 4 глядеть в окно, покрытое дождевыми каплями, и читать скучные прошлогодние газеты, упиваясь горьким «Эрл Греем». Свет в окошке нижнего этажа натолкнул Джонса на мысль, что, быть может, так и есть, и Англия сейчас как раз таки сидит по обыкновению, читает старые новостные колонки с пожелтевшими разводами кофе, оставленными Ирландией (кофе по-ирландски и пах по-другому, придавая ветхому запаху старости чуть сладковатые тона), не вслушиваясь уже в жужжание непонятно зачем включенного телевизора. Артур всегда включал телевизор, когда был один, и Америка порой смеялся над этой его привычкой, ведь, не терпящий лишних расходов, англичанин вечно заводился, даже если какой-нибудь несчастный просто-напросто забывал выключить за собой в уборной свет, а тут — на тебе. Попытки осмыслить эту странную традицию навели на мысль о Брагинском с его странными письмами — одного поля ведь ягоды с Керклендом. Но чем бы дитя не тешилось, лишь бы не вешалось. Впрочем, насчет русского парень был еще не уверен: а может, пущай вешается, а? Река с низкими обрывами обнимала дом где-то сбоку, огибала тонкой лентой, идеально гладкой дорогой, по которой так и подмывало пройтись, проверяя ледовые «морщинки» на прочность. Но учитывая плюс один градус по Цельсию, любому ревизору-исследователю невольно пришлось бы примерить на себя образ воинов Ливонского ордена. Америке аж не терпелось, но следовало торопиться — таким образом ревизия льда опять откладывалась на бессрочное время. И так из года в год. Он обогнул угол забора — массивную кирпичную колонну — и открыл калитку. Как легко, как просто, даже слишком. В России такого нет и не было, в России всегда начеку, в России нет доверия. Хотя нет, доверие-то есть, но америко-европейской наивностью, видимо, никто не обладал. Да и слава Богу. Нет в России ей места — наивности. «Преданность бывает хуже подлости, а наивность страшней любого расчета» — так говорила одна очень мудрая русская писательница. Преданность и подлость. Если быть откровенным, Альфред даже и не подозревал пока, как отреагирует на его неожиданный визит брат, с которым, к счастью или к несчастью, переговорить о давнишнем скандальном звонке с говорением о том, что его, Америки, рот наконец-то занят и не болтает чепухи, он не успел. А уж после того по-адски жаркого собрания у Джонса и вовсе пропало желание расставлять все точки над «i» — ненависть англичанина к Брагинскому удивляла и жутко пугала своими неожиданными выпадами, и вовсе не хотелось признавать, что причиной этой ненависти главным образом являлся он сам — Америка. Вот и дверь. Шерстяная водолазка неожиданно туго сдавило горло, до тошноты. Хотя на улице было достаточно светло, от окна нижнего этажа исходило легкое ламповое свечение — видно, читает. Или, может, просто свет забыл выключить перед отъездом? Вполне возможно, так как, к примеру, Франция бывал в этой глуши не чаще одного раза в месяц (и куковал там до приезда самого хозяина, изнывая от скуки), а уж Артур посещал это забытое Богом местечко совсем редко — все пропадал на всевозможных мероприятиях, конференциях, семинарах, вспоминая о йокширских вересковых полях лишь изредка. Американец до последнего не был уверен, что застанет его, и уже мысленно готовился к тому, что дом, раньше шумный, звенящий на всю округу переливами голосов, всегда оживленный дом, встретит его лишь звенящей тишиной. Так и было — лесное беззвучие охватывало паникой, вбивалось в уши непривычного к глухим захолустьям, кричало ультразвуком, но сквозь нее, как сквозь густой туман, пробивались голоса. — Что естественно, то не безобразно, дубина ты стоеросовая. — О mon cher, и ты считаешь, что это! Вот это! Что оно естественно? Было слышно, как бурлила вода в закипающем электрическом чайнике. Шаги — частые, скрипучие шаги, словно некто бросался из одного конца комнаты в другую, — из кухни до гостиной и обратно, — толком-то и не зная, куда идти и что делать. Торопливые шаги. Альфред успевает одним глазом заглянуть в окно. Кухня. Он уже и позабыть успел, как выглядит этот дом изнутри, но одного лишь беглого взгляда хватает, чтобы в один миг все вспомнить. Два силуэта — один неподвижный и темный и другой — прыткий, как обезьяна, и долговязый, уткнувшийся, казалось, макушкой куда-то в потолок. Не силуэты, видно, а тени. Американец, приглядевшись, смотрит, — благо, окно совсем недалеко от двери, — почти заглядывает, подсматривает: помещение кухни освещено торшером. От мгновенно запотевшего от его, Америки, дыхания стекла веет теплом. Две тени, две темные фигуры толком-то и нельзя было разглядеть из-за того, что свет лился изнутри и, контрастируя с утренними потемками, слепил глаза. Но оказалось, что тень, смотревшаяся необычайно длинной, принадлежала человеку не очень высокого роста — весь фокус заключался в том, что первый силуэт принадлежал человеку сидящему, а второй — стоящему над ним и что-то старательно объясняющему. Очертания сидящего, — маленького, ссутуленного человека, — Англии, — почему-то Ал не сомневался в этом, хотя и сидел Артур обычно безукоризненно прямо, как будто аршин проглотил. Тихий звон отвлек Альфреда — пора. — Я подниму, — приглушенно слышится голос, принадлежащий, кажется, Керкленду. Фигурка за столом исчезает на мгновение и снова появляется, протягивая нечто второй — долговязой. — Хм, неспроста. — Америка уже не слушает. Снег тихо хрустит под его ногами — он идет к крыльцу. — Нож — значит, мужчина придет... Ждешь кого-нибудь? — Что за глупости? И ты веришь во все это — в приметы? До сих пор? — А ты разве не веришь? С твоей-то... Альфред нерешительно потянулся к пуговке звонка (и когда это старый морской тюлень приделать успел? Всегда ведь по старинке стучали), и какая-то невыносимо стандартная трель раскатами прошлась по каменному дому, отдалась откуда-то эхом, смолкла. Интересно, а в этом доме есть подвал? Америка только-только успел, пораздумав, согласиться с мыслью, что, вероятнее всего, есть, как громкий недовольный возглас донесся до его ушей: «Ну, и кого там черти принесли?!» — и ему вторящий: «Покой нам только снится, верно, Арти? Спорим, это мужчина?» Первый в разъяснениях не нуждался — без сомнений Англия, второй же, чуть гортанный, с придыханием, принадлежал, кажется, Бонфуа. Его-то только для беседы по душам и не хватало. Альфред удрученно вздохнул: и то верно, его приторное воркование не узнать было невозможно. Натурально, сейчас Франция торжествующе улыбался, мол, «Вот видишь!» или «Я же говорил!», — в этом они с Англией были схожи — теми же словами выражали свое превосходство. А Артур, вот как пить дать, возвел глаза к потолку со словами: «Всего лишь совпадение». Франциск отдернул занавеску в сторону и встретился глазами с внаглую уставившимся на него Джонсом: — Святые негодники, Артур, угадай-ка, кто к нам пожаловал? — Кто? — Я открою! — Етить лепрекона Лаки за его рыжеволосую ногу, подожди, скажи хоть: кто? — возмущенно шипит Англия, но Франция не удостоил его ответом — уже поворачивал дверную задвижку. Дверь приоткрылась с деревянным скрипом, и американец подался вперед, на свет, нежась в хлынувших в лицо лучах тепла, приятно желтого свечения и запаха свежей выпечки. Видимо, француз здесь был для того, чтобы не дать Англии спалить к чертям весь дом и помереть от голода. Про то, что стереотип о неумении оного готовить давно не имеет места, Америка предпочел позабыть на время: легче было думать, что ничего кроме горелой овсянки англичанин приготовить не может, — чем не благородный повод помочь бедному «безрукому» колдуну. Хотя странно было бы и предположить, что за столько лет мужчина так и не научился готовить: талантом не все награждены, бесспорно, но яичницу поджарить или, на худой конец, пельмени сварить может каждый. Разве нет? — Выглядишь так, будто фея зеленая околдовала, — высунулся из-за плеча Франциска Артур, явно не собираясь произносить слова приветствия. В этом смысле англичанин очень походил на русского: невозможно было понять — злится он или нет. Лицо его не выражало ничего, кроме наигранной снисходительности, за которую уже давно хотелось начистить тому бока, но, видно, не судьба была. — Что? — Америка топтался перед дверью, пожираемый взглядами — любопытным и испепеляюще внимательным, подозревающим. И в самом деле — злится до сих пор. Как жаль только, что в голове Альфреда и мысли не было о том, что старший брат может испытывать не только такие чувства, как гнев, злость, ярость, раздражение и негодование, но и привязанность и неподдельную обеспокоенность им. А Англия был им обеспокоен — вот чем объяснялось присутствие Франции, а не надуманным глупым поводом — не дать склеить ласты от голода — глупости. Да, за последнее время американец успел взволновать своими поведением да поступками едва ли не весь мир. — С бодуна, — пояснил Франциск. — Зайдешь? — Америка оживленно кивнул в ответ. Внутри все было совсем не так, как раньше: не было тяжелых бордовых штор, и тяжелого мускусного запаха, и тяжелого венецианского дивана — все стало легким, и Артур тоже — похудел, сгорбился, а уж рядом с Франциском и вовсе выглядел задохликом. Альфред криво усмехнулся. Вместо плотных штор теперь спокойно подрагивали органзовые занавески, а жирный мускус заменил аромат домашнего теста — во всем чувствовалась рука Франции. И давно они так? По кухонному столу были рассыпаны припорошенные мукой формочки для печенья и фотографии, вытащенные из маленького, но толстого, как бочонок, фотоальбома с нарисованным на обложке Купидоном. Идиллическая обстановка сводила судорогой зубы. Джонс мысленно воззвал к Богу, прося у него терпения. То же самое сделал и Артур. — Думаю, минут через двадцать можно выключать, — англичанин кивнул на духовку, и Франция согласно улыбнулся. — Видишь, Альфред, скоро будет готово. Ты пробовал когда-нибудь бриоши? — К своему удовольствию получив отрицательный ответ, француз с энтузиазмом заявил, что ему несказанно повезло и сегодня он их попробует. Но американец уже не слушал его — старательно делал вид, что заинтересованно разглядывает фотографии. Почему Артур не спит в такую рань? Сейчас часов восемь, не больше (в Лидс-Брэдфорд, йокширский международный аэропорт, мужчина прибыл часов в семь утра). В голове промелькнула догадка, что, быть может, некто уже напел братцу о его скором визите — не Канада ли? Или во всем виноват его проклятый режим дня, который Ал до сих пор считал детсадовским пережитком? Что ж, если и так, то это оправдывает Англию. Но не Франциска, который явно не каждый день вставал ни свет ни заря и пек, очень «кстати», сдобу. — О, смотри-смотри, это Елисейские поля, — француз сунул Джонсу под нос потершуюся черно-белую фотографию в размере десять на пятнадцать. Америка долго поневоле разглядывал ее: тяжелые набухшие кроны конских каштанов, мокрых от дождя, казалось, грозились разорваться к чертям, как начиненные гвоздями самодельные бомбы, заслонить своими зелеными расплывчатыми телами и без того едва заметную в далекой туманной стороне Триумфальную арку, затмить ее мертвую белизну своей живой тучностью. — А вот это ты маленький. Взору мужчины предстала уже другая фотография — тоже черно-белая, но на ней не найти уже было утробистых пухлых крон с мягко-серой листвой, нарядных бричек и вообще — не французская то была сторона. На сером фоне была изображена голова, точно отрубленная кривым тупым топором, парила она в туманной неровной массе, и серьезные, перепуганные глаза ее безумно глядели, прожигая Альфреда взглядом. На шее фотографического молодого человека виднелась кромка засаленного воротника мундира. Шею Ала, как по чьей-то незримой указке, вновь сдавило что-то, и он отпрянул — фотография была неудачная: слишком изможден был послевоенный вид, слишком измучен взгляд для того, чтобы называть этот фотопортрет так, как от руки было приписано в нижнем правом углу — «Против страхов под покровительством Нике». — Вообще-то, тут я уже большой, — внес поправку Америка, тыча пальцем в бледное худощавое лицо. И куда подевалась та робость в глазах? Когда истерлось из взгляда затравленное звериное бешенство? Джонс не знал — сам не замечал и глядел теперь на знакомого юношу как на чужого человека, непонятного и далекого. Болезненная белизна его лица не пугала и не путала — Альфред готов был поклясться, что видел сегодня в зеркале нечто подобное — бледного, как смерть, потрепанного, как после пьянки, выжатого, как лимон, юношу, но что-то явно отличалось. Белое фотографическое лицо точно было обманчивым — Америка хоть и не в добром здравии пребывал, но в светлой памяти быть был обязан: в тот день он был рыжим от загара, ржавые стружки кожи свешивались с его сгоревших плеч, да что в тот день — он всегда был смугл. Джонс до сих пор помнил и в красках представить мог, как чесалась тогда спина под жарким мундиром, как болели мышцы после долгих полевых работ: они помогали местным копать могилы, и иссушенная засухой почва долго не поддавалась. Америка всегда был загорелым, хотя климат России и притушил за эти месяцы его собственный внутренний жар, поубавив на щеках румянца, но тогда-то он точно не был бел, как сейчас, — бронзовоплечий, пыльный и грязный, но бесконечно душевно чистый, а тут на тебе — аристократичная бледность спустя столько-то лет. Тогда он явно был чище, чем сейчас. Странное дело, не правда ли, — быть чистым, когда стоишь чуть ли не по щиколотку в дерьме? И сейчас Америка стоял в нем, но уже образно — все то дерьмо являло собой либо бытовые, либо политические проблемы. Что же сложнее — взрастить на иссушенных полях кукурузу или найти парный носок? Ал искренно полагал, что носки в стиральной машинке «утекают» вместе с водой, — вы поняли намек? «Раньше рассудительный, пусть и холодный — теперь мягкотелый и недальновидный» — Альфред в эту характеристику верить не хотел: ему больше нравились мысли о заговорах против него, сговорах и лжи дурных политиков, недостойных сидеть на троне могущественной сверхдержавы — на его троне. Опускаясь в такие моменты до параноических идей, мужчина прекрасно осознавал, какими потерями обходятся войны, каково это — жить в постоянном напряжении, но себя за виноватого не считал никогда: все то происки людей ушедших в воспоминания веков, а что было, то прошло, извольте-с. Придерживаясь мнения, мол, моя хата с краю, я ничего не знаю, американец то сетовал на власть, в прошлом заставившую его совершить много ужасного (однако ныне священно демократичную), то поочередно сурово бранил за свершенные деяния мелких сошек — в былое время подчиненных Союзных Сил, которых за глаза и тиранами и деспотами антилиберальными мог обозвать. Но, конечно, «в шутку»: оправдываться перед Китайской Республикой он уже опыт имел. Америка также имел бутафорное мнение, что все решено было задолго до него и изменить что, вмешаться — Боже упаси (хотя в чужие дела вмешиваться считал отеческим долгом). Просто кто-то решил, что война, кто-то решил, что мир, — кто-то решил за него и все. Это ведь очень удобно! Вот, к примеру, решили напасть на индейцев и, якобы незаслуженно, покрыли его, Америку, черным слоем дыма, пепла, гари и, главным образом, роскошного позора, ловко замаскированного под некий фурор. Сопротивление войне? Не было смысла — кто-то, кажется, уже говорил о выгоде и обогащении на войнах? Этот кто-то был мудрейшим человеком, ведь другой причины появления вспышек геноцида не находил никто. Впрочем, американец был очень изобретателен в своих оправданиях, порой выстраивая свои небылицы таким образом, что оказывалось, он — д'Артаньян, все — пидорасы. Проще говоря, один Альфред умный в куртке «Пилот» стоит красивый на вершине нового демократичного мира — и добавить нечего, и не нужен был больше никто — только он, герой. От всех этих мыслей стало как-то не по себе, а мимо глаз все проносились отрывки воспоминаний: люди, снаряды, деревья, земли, Земля, смешиваясь в одно. Нет, он никогда не видел толпы страшней, чем толпа цвета хаки. Думаете, кто-нибудь когда-либо хотел войны? Хотели, глупые, хотели, пока не сталкивались с ней лицом к лицу, пока не замечали, как небо красят жирными дымовыми разводами взрывов рассорившиеся политики, пока не ловили в пожелтевшем белке глаз войны свое отражение, скорчившееся от пронзившего тело рока. Нет, не пронзившего — раздавившего. Рок только давит, подавляет, придавливает — а вот пронзает очень редко, но если уж и учудит подобное, то будь добр в лету кануть — и с концами, как говорится. Поэтому, быть может, Россия страшился войны, не показывал, но в глубине души явно страшился и иллюзий насчет своих всевластия да могущества не строил — больно ударяли не такие уж и редкие проигрыши по ним. Хотя победы его звучали громогласно — на всю Землю — и запоминались на века. А поражения же стирались из памяти людей, прячась в закромах истории: друзья их предпочитали забывать, враги же назло хранили и стелили поверх всех свершений, создавая сомнительные образы далекого, никому не понятного государства: побежденный фаворит небес, наместник своего личного Господа, поверженный и разгромленный, в рубашке родившийся олух, которого какого-то лешего все как огня боятся, шугаются спугнутыми мышами в свои норы, по углам прячутся, а рта, вопреки зашкаливающему от страха пульсу, не прикрывают. Так и рождается небезызвестная наивная смелость, тождественная нашей привычной глупости. А ведь мы, русские, достаточно миролюбивые люди. Что, не верите? И не верьте — люди везде одинаковы и неисправимы — одинаково неисправимы. — Маленький, — сладко протянул Бонфуа, поглаживая большим пальцем шершавую потертую бумагу, отчего, кажется, лицо молодого военного покрылось от негодования темными пятнами. — Большой, — все стоял на своем американец. Да, он помнил тот день, когда сделали эту фотографию: было неимоверно жарко, пыль парила в воздухе, и казалось, будто некто припорошил все тонким слоем кукурузной муки — пыль лежала на листьях ясеней, клубилась по дорогам, летела в глаза, покрывала лица солдат. Машинально Америка зажмурился, и в глаза ударили клубяные столбы дыма цвета хаки — то ли земля, то ли небо, то ли пыльные сухие листья, то ли толпа в полевой униформе, точно Фата-моргана над водой — озорная морская фея постаралась. Взгляд невольно упал на стоящего к нему спиной англичанина. — Все-таки большой, это ведь тысяча восемьсот восемьдесят третий год — сто лет со дня окончания войны за… — Независимость, — закончил Керкленд и обернулся. Ловя расфокусированный ледяной взгляд, француз осекся, убрал фотокарточку назад в альбом, тихо выругался на своем — французском, отдавая себе отчет о том, к чему могут привести напоминания об этом событии: нет, Англия не распсихуется, как в былые времена, не впадет в белую горячку, но настроение его опустится ниже плинтуса, а когда англичанин пребывал в дурном расположении духа, то и Франциск грустил за компанию — правда, невольно. Полистав страницы, он нашел нечто в большей мере «нейтральное» и показал откровенно скучающему американцу. — А это, так сказать, «закат в крови», черноморское побережье, начало двадцатого века. — Франциск то гордо рассматривал свою фотографию, на которую и без того уже миллион раз смотрел (Альфред никогда не понимал этой манеры — перечитывания книг и созерцания просмотренных уже картин, однако пересматривание фильмов одобрял), то украдкой наблюдал за реакцией и, заметив, наконец, явный пренебрежительный взгляд, хвастливо добавил, важно финтифлюшничая перед Джонсом: — Раритетный, вообще-то, снимок! Единственный в своем роде! — Я такой у России видел, в рамочке на камине стоит. — Американец обезоруживающе улыбнулся, толком и не зная, зачем соврал, и, не выпуская из головы, зачем пришел, обратился уже к Артуру: — Нам нужно поговорить. — Мф, но... — обескураженно бормотал Франциск, однако его уже не слушали. Своеобразная месть? — Хорошо, Альфред, — согласно кивнул англичанин — он ждал этого. — Франциск, обожди здесь. Это минут на десять-двадцать. Скрипнули старые крашеные половицы. Англия тенью скользнул мимо Франции, решив, что чем быстрее они начнут, тем быстрее закончат, и поманил брата жестом к лестнице. Боялся, что их подслушают? Нет, глупости — всем находящимся в комнате можно доверять, кроме Альфреда, кроме Франциска. Впрочем, второму Керкленд доверял в большей степени. Когда же шаги на винтовой деревянной лестнице стихли, Бонфуа сел в неверии на табуретку и глядел теперь в расстроенных чувствах, вглядывался в снимок и недоумевал: «Не может быть, быть не может»... — Ты плохо выглядишь. — Англия закрыл за Америкой дверь. Света не зажигали, но и сквозь утренние сумерки можно было, приглядевшись, заметить, что ничего не поменялось здесь с тех пор: ни громоздкий медно-деревянный комод не был сдвинут со своего привычного места, ни тучные шторы не были убраны куда-то в чулан или на чердак в старом ящике с прочим ненужным ностальгическом барахлом и висели, исправно заправленные за хлипкий одноногий стол. Косая стена, там где крыша давала сгиб, грозилась достать до макушки, но американец упрямо прошел через всю комнату и встал у окна, с некой досадой вглядываясь в светлеющий жидкий пролесок напротив дома, в темноте казавшийся непроходимыми густыми дебрями. От окна лился посеребренный жирный луч — и здесь солнце было нечастым гостем, все пряталось, исчезало в облаках. Его заменило одно огромное, необъятное, белое полотно, точно потолок, оно освещало землю, печальными клубистыми руками крепко сжимая ее существо в своих объятьях. И Америка грелся в них — холодных, английских, казалось, совсем не отличающихся от российских — те же суровые, тяжелые, жадные до солнечного света, грозные воздушные глыбы, тянущиеся аж до самого горизонта, опасно нависшие над головой. Только в России чувство опасности и сама опасность, грозящаяся обвалиться вниз, как полутонный рояль с десятого этажа, ощущались в сто крат острее. — Это очень ценное замечание, Артур. — Кажется, получилось даже чересчур радостно, но американец доволен — неплохо для начала. Тем более, на нечто большее сил не хватало. Его мучает жар, и нескончаемый шум сосен не дает покоя, тревожит, завывает. Мягко царапают окошко голые дубовые ветки, скрипит, пищит, сипит стекло от прикосновений дерева. Джонс уже не слышит, не может различить свое дыхание и вой северного ветра, сцепившегося с молодым дубом, и, кажется, дыхание слишком громкое, кажется, за спиной шаги. Душно. Не унимается внутри рвение податься вперед и выбить к чертовой матери стекло, впустить его, воющего, загребущего, колючего, — ветер. Ветреный и позабывший понятие «осторожничать» ветер, распоясавшийся лесной дух, казалось, веял из самой России, наплевав на все физико-географические законы, догонял. И окно должно было разбиться, должно было — так Альфред низал его взглядом, испепелял. Того и гляди, треснет, окаянное, лопнет, засыпая осколками, как снежным бураном, грянет и впустит вовнутрь живой вихрь. Как печален бы был подобный финал. — И как там в России? — Англия мнется с ноги на ногу за спиной американца, но он не реагирует — застыл, смотрит заледеневшими глазами. Не ранила ли его в сердце сама Снежная королева? Не засело ли где в груди ледяное зерно? Не проросло ли оно? Жар казался удушающим. Во рту чувствовался привкус гари. Ему мерещилось, будто он в избе и растоплена докрасна громадная печь, в какой, кажется, только трупы сжигать. Джонс не знал, откуда взялось подобное сравнение, однако происхождение головной боли ему было известно — обезболивающее имеет такой короткий срок действия. Ледяные просторы за окном манили потушить о них свой пожар, кинуться в корку снега, расцарапать ненароком лицо об опавшую хвою, поломать ногти о твердый девственно белый покров, уткнуться лбом в промерзшую землю. Пыльное полымя полыхало в голове, и глаза оттого предательски слепились и слезились. Чужая рука нашла плечо, вкогтилась свирепо, дернула на себя — если сравнивать, то по силе хватки Англия России не уступал — или Россия сдерживался? Да черт его знает, тайной окутанного. — Как в России? — Услышанный, наконец, вопрос озадачивает, но, смекнув, Альфред раскусил и его происхождение: Мэттью, кажется, до сих пор находился в хороших отношениях с Франциском. А уж Франциск точно мог выложить все как есть Артуру. За дверью послышались шорохи, но мужчина не обращает на это внимания — другое сейчас притягивает его томный взгляд. Окно теперь уже за спиной, в затылок от него веет холодом. Оно затягивает его в свою ослепительно белую безграничную пропасть, но чувствуется прикосновение сухой теплой руки — это Керкленд осторожно приложил ладонь к широкому лбу Джонса, и она сохранила в его голове ощущение реальности. Ветер, показалось, уже выдавливал окно, корявыми дубовыми пальцами подбирался к щеколде — треск ветвей стал невыносим. — Расхлябанные колеи кругом, — выдохнул правдиво Америка, не спеша избавляться от посягнувшей на личное пространство пятерни — не пристало ему, экстравертному, и Англия хмыкнул. Его лицо не изменилось с самого его упоминания о жестокой восьмилетней войне — что-то в нем рухнуло, опять. Задеты были старые обиды. — Так значит, все так и есть. В хрупкой разгорающейся заре не блестят лихорадочно безжизненные миртовые глаза, сильно потемневшие за последний месяц, выцветшие почти, блеклые, как и хлипкий английский пейзаж за окном, — северная часть Англии никогда не нравилась Америке. И он вырвался. А Англия нет — от себя не убежишь. Когда он последний раз улыбался? Альфред успевает припомнить, пока ярость накатывает на него волнами, зарождаясь где-то в груди волнительными импульсами, что вот совсем недавно это было, когда он глядел в окно — с Францией. С его же приходом все переменилось, все вспомнилось, и все взбунтовалось, запротивилось. Пылкость американца, ее жаркие лавовые волны бились об артурову ледяную стену то ли спокойствия, то ли апатического ступора. А внутри же него, за бесконечной крепостной стеной из отсыревшего камня, мелькали обрывки фотографий: кровавые сугробы остывших навсегда тел и солнце, что не в силах их согреть, лоснящаяся позолота неба и карминная корка, запекшаяся под ним, под ангельским золотым сиянием, нашпигованные свинцом трупы лошадей, начинившие степь чем-то густым и алым, сдобрившие ее, задобрившие — а может, это воспоминания его пролетали перед глазами? Они и есть. Не было в те времена еще фотоаппаратов, да и не нужны они были — так, глупости: талантливые дети тех времен помпезно и торжественно изобразят гниение павших тел, преобразят тошнотворное разложение в исключительный подвиг и подпишут, мол, торжество это духа над телом, учитесь, дети будущих поколений. И мы научились? Предполагать что-либо неуместно — мы же знаем ответ. Верно ведь, талантливые дети нынешних времен? Обида за все былое, казалось, изгрызет жизненный стержень Артура, подкосит его неприлично идеальную осанку, сгорбит, придавит, но он был прям. Однако ложь колола, колола одним своим существованием, пускай и оставшимся в прошлом. Оно дало трещину в их отношениях с братом. Впрочем, они и без того были весьма некрепки — их смочила дождевая влага, расшатали ветра, в конце концов и проклятый Брагинский постарался, нанеся едва ли не роковой удар своим знаменитым водопроводным краном. А Англия все хватался — сдувал пылинки, реставрировал, штукатурил — тщетно? Для ищущих нет неизлечимых болезней. — Кто тебе, проклятье, все докладывает?! — Жутко хотелось чистосердечного признания. Канада? Франция?.. Россия? Нет, это уже истинная паранойя — ерунда. Американец смотрел на Англию сверху вниз, как еще несколько часов назад на него смотрел Брагинский — с угрозой. Но Англии, можно было подумать, все равно: враждебность не трогала его сердце, даже такая — шутливая, лишь неприятно колола где-то в груди, еле ощутимо, изредка подпрыгивая к горлу, щемила сердце, захватывала дух, но мужчина был непреклонно прям, а его взгляд остр. Бескровные губы, покрытые тонкими, едва заметными, только зимой объявляющимися «морщинками», зашевелились и напомнили Алу мелкую речушку сбоку от дома — тоже линия, ледяная сизая линия, линия сжатых в тихом бешенстве губ: — Замедли обороты, Альфред. И снова безрезультатно ударился Америка лбом о стену непробиваемой выдержанности: нет, что-то определенно погасло в Керкленде с приходом этой зимы. Оставалось только надеяться, что с наступлением весны он, отмороженный, все-таки оттает. — Ну сукин кот, Арт... — в один поворот завелся Джонс, но его пыл вмиг погасили холодом, словно водой из ведра залили полыхнувшие пламенем головешки — снова. — Если услышу от тебя еще хоть одно подобное, мерзкое, преотвратительное, поганое слово, то язык с мылом намою. Уяснил? — Англия брезгливо поморщился и, сложив руки на груди, не глядел уже на американца — оскорбился-таки. А Альфред не понимал, чем была вызвана такая реакция: ни разу не секрет, что англичанин, в прошлом тот еще пряник и заядлый джентльмен удачи, в старые-добрые нередко шпарил на своем родном, да так, что позавидовал бы любой сапожник, да что сапожник — самому Френсису Дрейку не давали спать артуровы «лавры». Но то, конечно, давненько было, хотя и ныне Англия легко мог пропустить одно-два словца под настроение. Это было несложно доказать — следовало только вывести малого из себя, и тут уж не только до брани дойдет, а, быть может, и до рукоприкладства. Но первостепенной задачей вывести брата из себя Джонс не считал — переносица до сих пор ныла, тыкая американца носом, как провинившегося кота, в существенные минусы тактик такого типа. Мордобой в данной ситуации был неуместен и весьма нежелателен. — И что дальше? Может, выпорешь меня, папаня? — Промолчать Америка не мог: бунтарская натура давала о себе знать, а сарказм рвался наружу. А что, учитель уж больно хорош был — истинный мастер своего дела. Нет спору, ученик всю жизнь старался перерасти его: за здравие начал, обогнав Англию в росте и силушке, а закончил уже за упокой, оставшись довольным неполным результатом. Сила есть — ума не надо, а если надо все ж, то и он погоды не сделает незадачливому парню, что еще сказать — такова была его натура. — Коли понадобится, выпорю без колебаний, а сейчас развесь свои уши, как ты это умеешь, и слушай меня, друг мой, судя по всему, недавно вернувшийся из увлекательного пешего тура по местам боевой славы Ивана Сусанина: если вы в ближайшее время не согласуете свои свистопляски и не найдете общий язык, я буду вынужден вмешаться, ведь все мы очень волнуемся за тебя и, в частности, за твое здоровье, Альфред. А я не мог не обратить внимания на то, что в последнее время ты болезненно бледен и... он что, на тебя руку еще поднимает, пес смердящий?! Повернись, живо повернись на свет! Что с твоим носом?! Кривой! Изуродовали-таки, фрики!.. — Артур усиленно зажестикулировал, взмахивая руками вверх, всплескивая ими в отчаянии, ударяя с хлопком по коленкам, сгибаясь в три погибели. Он, видно, пытался что-то еще объяснить, воспроизвести на свет еще одну пылкую речь, но не находил слов и бессильно лупил воздушное пространство руками, напоминая деревья, ветром мотаемые из стороны в сторону, — безмолвные и беспокойные. Слова застряли в горле, не желая вырываться наружу, а посредством жестов объясниться не удавалось. Впрочем, Америка и не стремился что-либо понять — его волновал несколько иной вопрос: — Кому это «нам»? — Американец заметно побелел и напружинился — ответ на свой вопрос он знал заранее. Его не столько пугала тенденция стремительного распространения лживых россказней о его взаимоотношениях с новоиспеченным «пассией», объявившимся в его графе «избранное» абсолютно спонтанно, сколько поражала искренняя вера Артура во всю эту чепуху. Он и не знал теперь, чего хотелось больше: сесть и спокойно все обсудить, или же накинуться и без лишних разговоров придушить редиску. На второе, очевидно, времени затрачено было бы значительно меньше, чем на первое, а Джонс был товарищем крайне нетерпеливым в отличие от Керкленда, что был готов ждать всегда. Хотя, казалось бы, с его-то взрывным темпераментом только кипятиться да извергать лавовые потоки оскорблений, если же что-либо пошло не так, как желал он, осталось. Но он, англичанин, все-таки ждал, однако и у его терпения был предел — и он умел разочаровываться, что, собственно, и произошло. Простить можно, но нелегко вернуть утерянное доверие. Альфред даже и не старался на первый взгляд. Все-таки в этой ситуации Артур больше верил Франциску — слишком уж сильны и влиятельны были ополчившиеся против сомнительных доводов Ала обстоятельства. Один раз соврал, так что помешает это сделать и во второй раз? Если задуматься, то подобное и не впервой было. — Тебе и, соответственно, Брагинскому, — глядя на Америку как на слабоумного, спокойно разъяснил Англия и тут же вернулся к прошлой обсуждаемой теме: — Ты себя видел, вообще? По тебе словно каток десятитонный проехался! — И настолько существенные изъяны в моей внешности ты приметил только при таком плохом освещении? Что же будет, когда мы спустимся вниз, где все прекрасно освещено, Артур?! — с недовольством воскликнул американец и добавил тут же, неохотно процедив сквозь зубы: — И... вы что, все сговорились, что ли? В понимании Джонса любовь всегда была чем-то непонятным, но приятным. Странное, ни на что не похожее, волнующее чувство, каким его описывал Франция, никогда не тревожило молодого человека, гордо именовавшего себя героем, не трогало его сердца, разве что затрагивало иногда чуть-чуть — чисто родственная любовь. Да и ее, естественную, страны нечасто испытывали: не совсем родственны были их связи на самом-то деле. Любовь редко волновала кого-либо из них, оставаясь для некоторых неизведанным чувством, для других — уже пережитым и не сказать, что приятным. Но колеса любви затронули всех, иначе и быть не могло, и на каждой спине оставлен был неповторимый узор тяжелых железных колес и наживую проложенных шпал — никогда не зарастающий шрам, временами открывающийся и кровавыми разводами дополняющий общности написанной на плоти истории. Только вот, видно, полуслепой, мужчина в упор не видел изуродованной спины Керкленда: привыкший в первую очередь обращать внимание на свою боль, а не на чужую, Америка то ли игнорировал, то ли потешался, а то и вовсе не замечал глубокие колеи, оставленные колесами запоздавшей на несколько часов, а то и, быть может, веков «электрички». Как следы вырванных из спины крыльев, рваными рубцами тянулись они, незатейливые узоры, по выпуклостям лопаток вниз к пояснице. По существу, два длинных широких крыла, — два крыла самой богини свободы, — простиравшихся за спиной, стлавшихся нескончаемым золотоперым шлейфом, земли не касающихся своим божественным шафранным сиянием, были вырваны, отрезаны вживую, и Альфред, очевидно, никогда не задумывался, кто же отсек их, кто забрал у процветающей державы, в прошлом «мастерской мира», а ныне туманного Альбиона и сплошного, для всего мира, Стоунхеджа. А между тем ответ на вопрос был на поверхности, и нынче крылатый мальчик, славивший независимость, демократию и Макдоналдс, глядел на «Леди Свободу» и не мог постичь семантики многотонной каменной глыбы, истинного значения величественного и недосягаемого ее превозвышения над морской и городской поверхностями и над самими людьми. В этом смысле он был наблюдателем поверхностным. Возможно, именно этой смены ролей он и ждал всегда, и краденые крылья хорошо срослись с новым телом маленького подающего надежды господина. Что ж, может, это был своеобразный подарок к совершеннолетию многообещающей колонии — кто знает. Каждый птенец когда-нибудь выпорхнет из своего родного гнезда, и крылья свободы были очень кстати. Первые успехи, первые покоренные вершины, и окрыляющая победа, трудная и вожделенная, — не просто конец, казалось бы, бесконечного отсчета — это был первый шаг к пальмам первенства и мировому господству. Будущая сверхдержава и в самом деле была не из робкого десятка, раз в один миг вся ощерилась, ощетинилась враз под британским натиском. Трудный характер у сверхдержав: пробивной, капризный и поголовно великодушный, правда, всегда мнимо. И, разумеется, любая сверхдержава, будучи даже в нежном своем возрасте, сложна в воспитании и уж тем более в перевоспитании. — Зачем же ты тогда приехал, если не за советом? — возмутился англичанин после долгого молчания и переосмысления услышанного. Вот железно, Артур был уверен: «непредсказуемый» демократичный мальчик сейчас начнет все отрицать — проверенная уже схема. — Прежде чем за советом к тебе идти, я тысячу раз подумаю и, более того, передумаю, а сейчас я... — Америка, распаленный чередой своих исключительно гениальных оправданий, призадумался на этот раз, с важным видом скребя подбородок ногтем большого пальца. Темные зеленые глаза упрямо прожигали плешь в его лбу, и Джонс им покорился: — Ладно, я за советом. Нечасто Альфред сдавался, и Артур насторожился, удивленный его очередной выходкой. Это была именно выходка — непредсказуемая, необъяснимая. А ведь американец всегда казался таким предсказуемым — вот ведь удивительное противоречие. Противоречия Англия не любил так, что даже и условной своей победе не сразу обрадовался. — Что и требовалось доказать. — Тон Артура был отвратительно снисходителен, но Альфред и не поморщился — еще одна странность. Обычно лицо-то у него кислей лимона становилось, а сейчас на удивление спокойное, можно даже сказать, торжествующее — смеется, что ли, над незаурядным англичанином? — В каком плане совет? Керкленд уже догадывался, как театрально по-геройски Джонс упрет в бок в кулак сложенную руку, другую победоносно вскинет, как перед знатным побоищем, словно подавая знак своей армии, и скажет что-то настолько глупое, что аж с души своротит к лепреконовой матери. Но ожидания его сегодня не имели обыкновения оправдываться, и американец, оказавшийся темной лошадкой даже в большей степени, нежели все предполагали, в который раз его огорошил, но в этот раз приятно: — В плане возмездия. Глаза Англии загорелись опасным миртовым огнем, точно сигнальные огни. Всколыхнулся бездвижный зеленый омут, покрылся пламенем. Ушла с радужки муть усталости, и молодой зеленью, искрами летних костров просиял живой ныне взгляд. Это был добрый знак, и Америка несмело улыбнулся в ответ, стараясь сделать это искренне — скупой на эмоции, Керкленд, чудное дело, прекрасно чувствовал наигранность в проявлениях чувств других людей. Видимо, по себе научился определять. — Что ж, давай-ка потолкуем, братец. — Франция, закопошившись за дверью, мертвенно побледнел, затаив дыхание, и спиной попятился к лестнице. — Какой эффект ты хочешь получить? Джонс точно не знал, сколько длился их с братом разговор — жар охватил его, и еле успевая выхватывать из реальности обрывки приятных на слух слов, он немного бредил, вылавливая из утреннего полумрака искрометные, изумрудные стрелы взбудораженных глаз, сидя на мягком углу матраса. Он, матрас, после жесткого, пружинистого нечто, которое, очевидно, и матрасом-то нельзя было назвать, был слишком мягок. Было непривычно, но Ал все как-то пьяно улыбался — энтузиазм Артура его усыплял, расслаблял, заставлял успокоиться и положиться на него: флаг в его руки, барабан на шею***
Отчаянно желанный диван оказался таким же мягким, как и в мечтах о долгожданном отдыхе и теплоте родного дома. Погрузившись в бесформенное диванное естество из вспененного полистирола, стянутого прочной тканью с мягкой обивкой из искусственной шерсти, Альфред утопал в нем, в неге прикрыв глаза. Щеки и нос щекотали пушистые ворсинки, в руки забивалось белое ватообразное нечто, мялось, падало на пол шерстяными комками. Диван был некачественный, жутко бракованный, но американцу он сразу понравился, и, проигнорировав все попытки продавца-консультанта его переубедить, он купил его. Ал придерживался мнения, что какие-либо недостатки или существенные изъяны — еще не повод отказываться от стоящей вещи или даже человека. Дома его ждал Канада, и Америка ничуть не удивился, когда столкнулся с ним нос к носу в прихожей — обычно он, конечно, жил у себя, — то за полярным кругом, то на время приезжая в Оттаву, — но порой заезжал, как сейчас, погостить, однако никогда без повода не являлся. У них обоих, братьев по материку и по крови, был пунктик — приходить только под предлогом одалживания денег (этим преимущественно промышлял Америка) или по причине образования существенных проблем, например, как сейчас. Напрямую же братья редко общались. — Не падай душой, Альфред, — прошептал успокаивающе Уильямс, ставя на кофейный столик тяжелую кружку с молоком и присаживаясь рядом. Джонс лежал, не отрывая головы от подушки в виде странного существа — мочи, и хотя глаза уже давно пощипывало, он не закрывал их, раздраженных, и смотрел куда-то на экран выключенного телевизора. Правда, когда любимая, поистине громадная кружка с ободряющей надписью «Have a killer day» была водружена перед самым его лицом на прозрачную поверхность стола, Альфред все-таки дернулся и переместил взгляд покрасневших за перелет глаз на Канаду. Тот же в ответ на взгляд по-доброму, но как-то натянуто улыбнулся. — Альфред... Альфред!.. — затормошил брата за плечо Мэттью, желая удостовериться в том, что американец будет его слушать. — Я понимаю, что сейчас не время, но, — Америка лениво перевернулся на спину, едва не столкнув ногами на пол своего собеседника, — что ты натворил? Джонс с минуту молчал, затем поднялся, сел, но так ничего и не сказал — уставился, как баран на новые ворота, на кружку. В голове его шумело, и хотелось тишины. И почему это сейчас он замечает старания Уильямса, почему обращает на него внимание? Здраво рассуждать об этом не получалось. Голова раскалывалась от одного только намерения подумать. Во рту было сухо, как в пустыне. Инстинкты орали, призывали подняться, оправдывая доброе имя непобедимого героя, воспроизводили в усталом мозгу искаженное гневом лицо директора Национальной разведки, но мужчина, будучи не в силах пошевелиться, сидел как в оцепенении. — Пей, пока не остыло, — казалось бы, в который раз напомнил Мэттью, и Альфред повиновался, послушно поднося к губам кружку, идеально вычищенную от характерных ей кофейных и редко чайных разводов. Это был любимый и, возможно, единственный приличный в этом доме сосуд для питья: Канада время от времени привозил брату то чайный сервиз, то набор одноразовых стаканчиков, но неуклюжий Америка либо разбивал, либо забывал, куда положил... Канадец даже подозревал, что, быть может, Альфред делает это намеренно, но кто уж его знает. Молоко подернулось пенкой. Она сморщилась, как старческая кожа, нахмурилась, и Джонс, чуть помедлив, пить не стал и, сделав вид, что отпил, поставил кружку обратно. Уильямс, конечно, настаивал, да и сам Ал понимал краем сознания, что это ускорит его выздоровление, но один только вид склизкой белой «кожицы» вырывал из него рвотные позывы, а живот предательски скручивало. Сейчас ему нужно было одно — Макдоналдс через дорогу, обжигающий губы и горло эспрессо с баснословным количеством сахара и двойной чизбургер. Но сил не хватало даже на то, чтобы встать и доковылять через пень-колоду до уборной. Спину ломило после продолжительных перелетов, ножные мышцы, названия которых Альфред даже не знал, чуть-чуть ныли. — Да так, взял кое-что, — соизволил, наконец, ответить Америка и по-страдальчески тяжело вздохнул. В доме после долгого его отсутствия пахло чем-то подтухшим и сквозило по полу — неужто бездельник Уильямс не додумался хоть раз убраться у него, когда это действительно было необходимо? Америка медленно закипал. Казалось, канадца спасает только его искреннее выражение сожаления на лице — о чем только сожалел он, интересно? Джонс об этом не думал и полагал, что все вращается вокруг него. А что, каждый из нас в некоторой мере и есть центр Вселенной. — Что именно, Альфред? Это уже не шутки, — с нравоучительным упреком покачал головой Канада. — Я слышал, Россия рвет и мечет, хочет шкуру с тебя содрать! Или отодрать, ну, как... как си... сы... сырову козу, но я точно не помню. Коза? Что-то новенькое, и Америка поклялся запомнить этот фразеологизм, чтобы при случае добить Брагинского своими познаниями. — Уже нет. Альфред запнулся, прижав руку к груди, и побледнел. В груди неприятно и тяжело заныло. Горло саднило, тревожно стягивая болью, как плотной латексной кожей, сказанные слова. Америка встал перед выбором, судорожно рассуждая, какую боль легче вытерпеть — болезненные ощущения от каждого произнесенного слова или же боль при глотании. Решившись, он, обхватив всей пятерней керамическую окружность и наспех отпив из кружки, обронил несколько капель молока на диван. Впрочем, что молоко белое, что ткань — так какая разница-то? Лоскут молочной пенки остался у Джонса на губах, и Канада рассеянно улыбнулся. — Ты сам-то в это веришь? — с грустью поинтересовался мужчина, между делом указывая себе на губу. — У тебя, эм, вот здесь вот. Канадец беспокоился потому, что знал: Россия не пускал ничего на самотек, если что-либо его не устраивало, и не забывал былых обид. Нет, конечно, прощать он умел, более того, являлся одной из самых великодушных и компромиссных стран, но не забывал ничего — память-то о-го-го у него. Уильямс не был уверен, оставил ли он в покое Америку или нет — это еще предстояло выяснить, если, конечно, предоставится такая возможность. А он почему-то был уверен, что предоставится. Джонс же не ответил на риторический вопрос — лишь с неудовольствием фыркнул и завалился набок, пытаясь дать понять, что разговор продолжать не намерен. — Ну и ладно, — в попытке перевести тему и разговорить на удивление неразговорчивого сегодня брата отмахнулся от своих намерений Мэттью. Удивительно дурное настроение для его геройско-плюшевого характера. — И как ты там, в России, жил? Как в Москве вообще? Альфред, не поворачивая головы, отозвался: — Дешево и сердито, как еще там может быть? Сам же все видел, — неправильно использовав русский фразеологизм на свой американский манер, съязвил Америка, комично пожимая плечами, что в лежачем положении смотрелось еще забавнее. Жаль только, что лингвистический справочник тоже в России остался — полезная все-таки в хозяйстве вещь. — А, хорошо, — ничего не понял Канада, но ответ брата его успокоил — главное, что не злится, а шутит. Или он не шутил? — Ты собираешься возвращать, что взял? А то, боюсь, Россия... — Вернул уже. — Американец лениво поерзал, понимая, что от разговора не уйти, но все равно благополучно умолчал о том, что помимо выкраденной им вещицы «вернул» и все свои пожитки, включая ноутбук и свой шпионский фонарик. — Это было, эм... секретное письмо. Секретное письмо? Вот уж выдумал. Альфред уже и сам не верил в то, что письма таковыми являлись: личные — да, но не секретные. Секретные — они с кодами, с затейливыми печатями, с подписями правительства, а это... это только ключ к секретам! И Америка стремился отгадать, от какой же этот ключ двери. — Значит, ты утолил свое любопытство? Я рад, — расслабился канадец, поощрительно ероша растрепанные пшеничные волосы. — А почему секретное? Он их отправлял в какое-то очень секретное место? Может, с помощью своих супер-секретных космических кораблей на свою базу на темной стороне Луны, а? — Мэттью издал добродушный смешок, наблюдая за тем, как Джонс никак не может устроиться поудобнее, кутаясь в длинных спутанных ворсинках неестественно белой шерсти. — Куда отправлял? На деревню дедушке, тебе-то какая разница? — подскочив на месте, подлинно рассердился американец. Его раздражали расспросы — а не хочет ли Канада заграбастать всю его славу себе? Нет, она принадлежит только ему — герою. — Н-никакой, и то верно, — немного обидевшись, гымкнул Уильямс, но Джонс его тут же перебил, резко сменяя недовольный тон на полный энтузиазма и восторженного воодушевления: — А знаешь, с чем ты мне можешь помочь? — Канада понял, что к этому все и велось, и состроил скорбное выражение лица: — С чем? — Возмездие! В пояснениях его реплика не нуждалась. Америка использовал это слово часто, но, произнесенное таким тоном, оно означало только одно. Возмездие. Попробовав его на вкус, канадец помрачнел и скис: помогать Альфреду в таких делах ему не улыбалось. Дело в том, что мужчина старался соблюдать нейтралитет, хотя при надобности был готов и взбунтоваться, и хоть против всего мира ополчиться. Правда, боялся, что его бунта, в классике жанра, не заметят. Россия его не страшил, разве что самую малость — с годами пришло безразличие. — А ты недоволен уже полученным эффектом? — В ответ Ал изогнул бровь, мол, это не слишком глобально — не по-геройски. Мэттью даже мысленно его передразнил. — Тем более, за что возмездие-то? За то, что ты украл... — Позаимствовал на время! — Хорошо. За то, что ты позаимствовал его личную вещь, которая, быть может, была ему очень дорога? Это же письмо! Как тебе не стыдно, Альфред? — Канада потер виски — все это было слишком запутанно, и на что он, черт побери, подписался?! — Так за что ему возмездие? — Ничего ты не понимаешь, Мэтти! — раздосадованно скривился Джонс, осуждающе замотав головой. Он уже перевернулся на спину, скрестив руки за головой, и глядел на канадца снизу вверх полузакрытыми глазами. Уильямс понемногу начинал его нервировать. Америка привстал: — Так поможешь?! — Помогу! — в испуге отпрянул Канада. Подобные выпады со стороны Альфреда нехило пугали его. Да и не только его: Америка часто подшучивал над всеми, точнее называл так это — подшучивал, на самом же деле пугал. Американец не напрягал себя обнаружением сокровенных страхов тех, над кем хотел «подшутить», в этом смысле он не был искусным стращателем — он то резко появлялся из-за углов, то незаметно подкрадывался — в пугании он был старомоден и традиционен. — Тогда рассказывай. О нас. Точнее, про него, — поправил себя Джонс. Мэттью аж обомлел от такой прыти, недопонимая всего происходящего. — Давай-давай, как ты умеешь! Мне все Артур рассказал, — находчиво отозвался американец, будучи без малейшего понятия, что имел в виду Англия, когда говорил, что Уильямс по этой части. А ведь и правда — по какой? — Хорошо, я постараюсь, — энергично закивал Канада и, послушно копаясь в мыслях, раздумывая над тем, что бы сказать, решил поведать Альфреду о том, что первым придет в голову. — Я думаю, вы взаимодополняете друг друга. — У Джонса, казалось, глаза на лоб полезли. — Да-а, вы... вы как лебеди. — Лебеди, да? — изумился Альфред, подозревающе нахмурившись. — Нет-нет, явно твой паровоз в другую степь едет. — Говорят, что, если один лебедь погибает, его партнер умирает вслед за ним, — по-дурацки улыбаясь, пояснил Мэттью. Этот цирк, несомненно, зашел слишком далеко, но ошеломленное лицо Америки того стоило. Наверное, последний раз он видел его в таком состоянии, только когда тот узнал о движении МакЛайбел. — Что? — Америка назревал для того, чтобы в очередной раз произвести на свет пламенную речь а-ля «И ты тоже повелся на эти бредовые россказни?!», но был опережен. — Я самолично не напрашивался на разборы полетов, — Уильямсу не терпелось свести на нет глупую тему. Все это его раздражало и смущало. — И я не имею в виду, что вы там... то да се. Ты понял. Я о том, что если сгинет он, то сгинешь и ты, понимаешь? — Канада поднял на Джонса глаза. — Нет, не понимаешь, — расстроенно заключил он, не улавливая в глазах брата огонька присутствия хоть какой-то мысли — всепоглощающая пустота. — Ты уверен, что хочешь... — Уверен! — Сказал как отрезал. — Я все еще считаю, что это плохая идея, но... — Мэттью задумался. — Брагинский любит выпить, и этим, мне кажется, можно воспользоваться, только, я боюсь, ты не... — Ох не ожидал от тебя, Мэтти, вот что значит ума палата! Дальше! Продолжай! — Канада не успел и слова вставить и вынужден был продолжать. Все это напоминало ему какой-то зловещий заговор. — Ну, кажется, он не совсем стабилен психически, — Джонс выжидающе на него смотрел, — на него можно просто надавить, ну, как бы массово. Ты меня понимаешь? — Канадец нахмурился — сейчас он как никогда хотел, чтобы Америка его не понял. — Эх, а голова у тебя, однако, варит, хорошо варит! — не скрывая своей безмерной радости, воскликнул американец. — Я и сам, вообще, об этом думал! Так и знал, что был прав! Канада принудил себя поднять уголки губ кверху, но улыбка вышла слишком напряженной и неестественной. Он уже ничему не удивлялся: Альфред часто забирал у него идеи и выдавал их за свои. Причем Америке самому удавалось свято верить в то, что он сам до этого додумался. В этом не было ничего плохого, но и хорошего канадец в том тоже не видел. Что и говорить, ни стыда у Америки, ни совести. Но Мэттью уже привык. Объятия были неожиданны — и откуда в больном и немощном теле столько сил? Не притворяется ли он? Нет, лоб горячий, лихорадочно горят красным огнем щеки, мутна радужка глаз. Альфред смеялся, неразборчиво что-то еще болтая о своем исключительном уме и его, Канады, логичности мышления, но Уильямс не вслушивался — все еще бормотал что-то про несправедливость, а также предостерегая, чем все это ему грозит. Видно, это была их общая глухота — каждый вторил о своем, не внимая чужим словам. — Альфред... — Ты просто молодчинка, Мэтти! Attaboy! — Альфред! — нетерпеливо повторил канадец. — Альфред, может... в больницу? — Но... — Джонс опешил. — А как же Джозеф Байден? И Брагинский? А... — Я все улажу, — поспешил заверить его Мэттью — пускай и вранье, зато какое! С этим еще предстояло разобраться. Правду сказать, Канада и не знал пока и даже не планировал, как будет отмазывать непутевого брата. — Только позволь мне отвезти тебя в больницу. Там о тебе позаботятся, — успокаивающим голосом заверил Ала Уильямс. — Я же не смогу с тобой дома сидеть — работа не позволит. Да и Дэвид Джонстон... — Вези уже, — с нетерпением буркнул американец, поворачиваясь набок, и вставать, видно, не собирался. Как Канада будет ворочать его до такси, его мало интересовало. В сущности-то, больница была не очень хорошим местом по причине присутствия там врачей и прочей белохалатной нечисти — посетителей, которые порой были весьма грубы, но кого это волнует. Возможность отдохнуть от капающих на мозг агентов и всяко-разных директоров радовала. Оставалась только одна проблема... — Мэтти, слушай... можешь мне еще кое с чем помочь? — Америка выжидательно посмотрел на Канаду, и в глазах его на этот раз не было уже ни капли легкомыслия. — Да, конечно, обсудим уже на месте, — на автомате согласился Уильямс, решив, что хуже уже быть не может. Ошибался? По всей видимости. — Спасибо, брат, большое спасибо... — Разве что можно было правомерно предположить, что Джонс уже готовил очередное вмешательство в социальную сферу Российской Федерации.