ID работы: 9884637

Тиамат

Гет
NC-17
Завершён
19
Размер:
360 страниц, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник Скачать

IX. Отшельник

Настройки текста
— И часто ты спишь со своими клиентами? — бросаю с резкой беспардонностью, когда «Тойота» замирает во дворе сталинского дома, возвышающегося исполинской плитой. Потому что чувствую: сейчас можно задать любой вопрос — и за ним не последует экзекуции. Ведь я нужен Алисе, чтобы снова сыграть роль первоклассного берлинского врача. Без моего участия постановка попросту не состоится. Зря я, что ли, целый день просидел за чтением статей по кардиологии, изучил процедуру аортокоронарного шунтирования, проштудировал список препаратов и заказал стетоскоп? Где ещё она найдёт такого ответственного актёра? Вместо ответа Алиса облизывает густо накрашенные губы, будто воскрешая вкус покрытого испариной женского живота и моей спермы. И, оборачиваясь, с обличающей усмешкой интересуется: — Хочешь ещё? — При чём тут я? Она сбрасывает ноги с приборной панели и распахивает дверцу, наотмашь ударяя меня порывом не по-летнему промозглого вечернего ветра, ворвавшегося в салон. — Потому что речь всегда идёт о тебе. О чём бы ты ни спросил. Ты страшно эгоистичная свинья, Арчи, — подумав, с безоговорочной непоколебимостью объявляют блестящие чёрные каблуки. И эта неожиданная бесхитростная прямота поднимает во мне бешенство справедливого негодования: — Я?! Подумать только! Ещё ни разу — не считая, конечно, первого дня нашего знакомства — она не опускалась до неприкрытых оскорблений в мой адрес. Её что, настолько сильно задел неудобный вопрос? — Разве ты думаешь, что это плохо? — отметая мои предположения, интересуются абрисы коленей, смешливо дрожащие в темноте чулок. — Уж мне-то можешь не врать, — вкрадчивым полушёпотом убеждают они. Я хватаю белый халат и стетоскоп, лежащие на заднем сиденье, и выбираюсь следом. — Ты не ответила на вопрос. Ветер ледяной пощёчиной ожесточённо обжигает лицо, заставляя пошатнуться и схватиться за зеркало заднего вида. С преданностью цербера по молчаливому приказу Алисы удерживая меня на месте — чтобы я не успел перехватить издевательски тонкое запястье, притянуть её к себе. И она могла с невозмутимостью шагнуть в почтительно открытую подъездную дверь. — Ты тоже, — напоминают язвительно острые лопатки. И, обласканные прикосновением локонов, растворяются в темноте. Удивительно, как у неё всегда получается ускользать от ответа? Да ещё и с такой непринуждённостью, что я сам успеваю забыть, о чём изначально шла речь. — Это хорошо, если хочешь, — убеждает всезнающее раскатистое эхо, отражающееся в плафонах, скользящее по блестящим перилам. — Ничего не хотят только монахи и самоубийцы. Ты, — переводит дыхание оно, перещёлкивая каблуками, — ни из тех, ни из других. Взбегая по широким ступеням, я на ходу набрасываю на плечи халат, расправляю лацканы и подгибаю рукава. — А этот старый извращенец? — спрашиваю наглухо запертые двери, подслеповато глядящие тускло блестящими глазками. — Чего хотел он? Трахнуть тебя? Оставив позади ещё один этаж, наконец догоняю Алису. Замирая у резной двустворчатой двери, вглядываясь в густой мрак лукавых глаз. — И поговорить с берлинским врачом. Это, знаешь, как-то проще устроить, — с искристым смехом признаются они. — Но зачем? — Потому что я обещала, — отзываются нетерпеливые пальцы, вжимающие кнопку звонка. Прежде чем я успеваю спросить, что мешало ей привезти настоящего кардиолога, владеющего немецким. Неужели таковых мало? Если, конечно, она действительно беспокоилась о похотливом старике. Который почему-то не торопится подходить к двери. И визгливая трель, звучащая из глубин квартиры, не дождавшись ответа, с неудовольствием умолкает. Алиса отнимает руку от звонка и скользит кончиками ногтей по обивке. Спускается к глухой темноте замочной скважины, словно пытаясь угадать, почувствовать: есть ли кто дома? В конце концов досадливо бросая: — Господи, да где его носит? — Ты хоть предупредила, что приедешь? — усмехаюсь я. Стоя перед безжизненно молчащей дверью, она в раздумьях постукивает костяшками пальцев по мутной стеклянной глади глазка. Будоража полусонную тишину негостеприимного подъезда. — Это бесполезно, — запоздало заявляет Алиса. — Он никогда не берёт трубку. Не любит телефоны, — нехотя поясняет она. В голосе её звенит неприкрытое надсадное раздражение. — Ну и что будем делать? Подождём или поедем? Вместо ответа она наклоняется вперёд, отчего короткое чёрное платье ещё плотнее натягивается на бёдрах, обнажая тонкие ленты подвязок. Придавив каблуком половик, Алиса без тени замешательства отодвигает его к лестнице. Всё это происходит так стремительно, что я едва успеваю открыть рот: — Эй, погоди, ты что… — заметив блеснувший в её пальцах запасной ключ. По беззаботной старческой привычке оставленный на самом видном месте. Очевидно, Ефим Матвеевич ничуть не беспокоится о сохранности картин, книг, техники и, главное, самого ценного — коллекции немецкого порно. Заходите, люди добрые, берите что хотите. На ваш вкус: «Большие сиськи в экстазе спермы», «Похотливые мамки: глава вторая. Дикие и необузданные», «Анальная преисподняя»… В красках представив описанное, брезгливо передёргиваюсь. Господи Иисусе! Зачем я вообще это сочиняю? — Что? — с игривой простодушностью отзывается Алиса, проворачивая ключ в замке. — Подождём внутри. Кофе пока попьём. Устроим ему сюрприз, — в горячности азарта добавляет она. И распахивает покорно поддавшуюся дверь, втягивая меня в душный полумрак квартиры. — А он нам ничего не сделает? — бросаю, замирая на пороге. Чувствуя едва заметный, но ощутимый укол беспокойства. Чёрт его знает, этого извращенца: вчера он боготворил Алису, сегодня решит смертельно возненавидеть. У него явные проблемы с головой. А от сумасшедших, как известно, можно ожидать чего угодно. Вспышка яркого света рассеивает угрюмую темноту нелюдимой прихожей и блеском отражается в бездне смешливых чёрных глаз. — Конечно. Придёт с топором и зарубит нас, — подтрунивают они над моей подозрительностью. Но странная тревога, скрутившая жилы, не отступает. Только прислушавшись, я понимаю, что именно меня смутило: из глубины квартиры доносятся тихие, но различимые недвусмысленные стоны. Старик, судя по всему, наслаждается просмотром своей коллекции. И так этим увлечён, что не слышит ничего вокруг. От этой мысли я с омерзением вздрагиваю, поводя плечами. — Ты как хочешь, а я туда не пойду, — решительно заявляю, опускаясь на пуф. В захлестнувшем порыве брезгливости поднимая полы белого халата, чтобы ненароком не коснуться плиточного пола. Меньше всего на свете мне хочется увидеть член похотливого девяностолетнего старика. От такой психологической травмы я не оправлюсь до конца жизни. Алисе проще: её, очевидно, не смущает ничего. С любопытством приподнявшись на мысках, она, не снимая туфель, тенью выскальзывает в коридор. Чтобы через несколько секунд вспороть тишину острым истерическим смехом. Так близко граничащим с воплем безумия, что меня окатывает стылой волной ужаса. Заставляющего не помня себя вскочить и броситься в комнату — в беспомощном оцепенении замереть на пороге. Лёд разливается в крови, сковывает тело, тошнотворным комом сжимает горло. Я хочу сделать шаг назад, уйти, убежать — но не могу пошевелиться и отвести взгляд от ковра. На котором тряпичной куклой лежит Ефим Матвеевич. Спущенные штаны его скомкались в ногах, выставив на всеобщее обозрение худые старческие ягодицы. Голова запрокинулась, безжизненно померкшие глаза закатились. Изо рта вывалился разбухший язык. Я только и могу, что с безнадёжной обречённостью пробормотать: — Твою-то мать… — чувствуя, как тяжело дрожат одеревеневшие пальцы. Глядя, как в стариковских очках, сползших к носу, словно на экране проектора, отражается мерцание телевизора: — …fick mich! Fester! [Трахни меня! Жёстче! — нем.] — картинно умоляет ненасытно похотливая порноактриса. Она приглашающе раздвигает облитые маслом длинные ноги, с алчным остервенением обхватывая эрегированный член. Её натужные стоны смешиваются со смехом Алисы. Опустившись на пол, прислонившись спиной к стене, она захлёбывается, задыхается, сотрясается от хохота, не в силах остановиться. Скользя каблуками по паркету, сжимая в трясущихся пальцах ключ. — Вот это удача! — взвинченный голос её взлетает под потолок, множится в плафонах люстры, расталкивает тягостно повисшую мертвенную тишину. — Я уж думала, он никогда не сдохнет. — И комната снова оглашается смехом. Дрожащим в уголках тёмно-багровых губ, переливающимся в глазах. Озарёнными такой неподдельной, нездоровой, бешеной радостью, что мне становится не по себе. Под неискренние звуки экранного совокупления, словно под музыку, Алиса вихрем кружится по комнате, вскинув руки, перестукивая каблуками. И этот противоестественно мелодичный отзвук дробится, разносится по коридору. Смешиваясь с торопливо испуганными ударами моего сердца. Мне отчётливо кажется, что я сошёл с ума. Это не может происходить на самом деле, это всего лишь очередная игра. Театральная постановка. Сейчас порнофильм закончится, и Ефим Матвеевич поднимется. Натянет штаны и с извиняющейся улыбкой прошепелявит: «Сюрприз, доктор Шпенглер». Но один ролик, едва подойдя к концу, сменяется другим, а старик продолжает бездыханно лежать, уткнувшись в ковёр, не обращая внимания на танец счастья. Ничуть не удивляясь тому, что Алиса, внезапно замерев у телевизионной стенки, принимается по-хозяйски обшаривать полки. Я смотрю, как она сбрасывает на пол диски с крикливыми порнографическими обложками, оглаживает пальцами просительно открытый рот актрисы на экране. И наконец не выдерживаю: — Ты что, больная?! — выплёскивая накопившийся ужас, смешанный с отвращением и негодованием. Да что я вообще тут делаю?! Почему ей помогаю? Она же ненормальная! Я почти физически ощущаю охватившее её безумие, дьявольскими искрами отражающееся в свирепой черноте глаз. И в отречении пячусь в коридор. Но, как ни силюсь, не могу повернуться к Алисе спиной. Что-то сдерживает меня, заставляет неотрывно наблюдать за сюрреалистичной сценой. Багровые — цвета крови — губы, дрогнув, снова растягиваются в неуместной улыбке. — Господи, Арчи, имей уважение, — без тени упрёка укоряют они. — Человек умер, а ты орёшь. Выключив с пульта звук, оставив лишь мерцающую картинку, Алиса прижимает к уху телефон. — Пришли мне бригаду на Витебскую, — не утруждая себя предисловиями, требует она. Буднично осведомляясь: — Твои-то где, далеко? — и спешит уверить: — Да нет, этот может подождать. Ему-то спешить уже никуда не надо… Не слушая дальнейший разговор, я привидением плетусь по коридору. Чтобы, не отдавая отчёта в своих действиях, окунуться в душную кухонную мглу. В изнеможении повалиться на стул и замереть. — Скорая приедет через час. Хочешь кофе? — заботливо интересуется вспыхнувший свет. Заставляющий меня невольно зажмуриться. — Хороший, бразильский. Только горьковат — молока надо побольше. Надеюсь, у него есть молоко. Бесчувственно ледяные пальцы тянутся к кнопке включения на кофемашине, беззастенчиво распахивают холодильник. — У меня… — воодушевлённо начинают они. Дробилка с голодным ожесточением пережёвывает блестящие зёрна и её слова. Машина приготавливает из этой смеси обжигающе ядовитое пойло — чёрное, как мгла восторженно блестящих глаз Алисы. — А? — инстинктивно переспрашиваю, глядя на отражения ламп в темноте окна. Не особенно горя желанием услышать ответ. Но Алиса, опустившись на стул, обхватив чашку, с горячностью повторяет: — У нас будут деньги. Много денег, — в глазах её сверкает почти детский восторг. — Чего ты хочешь? — любопытствуют они. Тут же отвечая за меня: — Машину, шмотки. Что ещё? — с расточительной щедростью уверяя: — Я всё могу купить. Надо будет только… Сбросив тяжёлое мрачное оцепенение, медленно поднимаюсь из-за стола. Она выжидающе смотрит на меня, пригубливая кофе. Предчувствуя беспрекословное согласие, зная, что я по обыкновению поддамся манящей сладости порока. Приму участие в очередной авантюре. Но вместо этого я механическим голосом чеканю: — Иди на хер, Алиса, — отчётливо, с расстановкой. Так, что непримиримо непокорное эхо на мгновение повисает в ошеломлённом молчании кухни. Чтобы тут же разлететься от взрыва исступлённого хохота. Не дожидаясь ответа, на негнущихся ногах отшатываюсь к двери, вываливаюсь в мертвенную подъездную тишину. На ходу сбрасывая постыдно белый, ослепительно ненужный халат. Квартира Тамары Георгиевны встречает меня звенящей пустотой комнат, благостно отрешёнными ликами святых, сверкающими в темноте. Долгожданным умиротворением покоя. Только сейчас, стоя на балконе, выпуская сизую струйку сигаретного дыма и глядя в ночное небо, я понимаю, насколько сильно измотался. Усталость тяжким кулем пригибает меня к бетонному полу. Не физическая — умственная, душевная. Алиса не давала ни минуты передыха, водила меня по краю кипучей бездны и то и дело, смеясь, сталкивала вниз. С наслаждением пила мою кровь. Её пронзительный хохот до сих пор стоит в ушах. Я вздрагиваю — не то от холода, не то от кошмарного воспоминания. И затягиваюсь дотлевающей сигаретой, скуренной почти до фильтра. Зачем ей понадобился я? Для чего? Она же одинаково презирает всех, не замечая разницы между мной, покойным стариком, клиентками вроде Лерочки. С демонстративным пренебрежением плюёт на чужие чувства. Не испытывает угрызений совести. Она ненавидит людей. Нет, даже не так: не считает их людьми. Это не более чем марионетки, необходимые для участия в её театральных постановках. Нужные лишь для того, чтобы Алиса могла развлечься — пусть и на короткий миг. А потом спалить сцену дотла, когда ей надоест. Так почему она возится со мной дольше, чем с кем бы то ни было? Зачем таскает следом, позволяя заглядывать за ширму, прикасаться к пугающим секретам? Потому что я и так успел узнать слишком много? Стать частью её жизни? Тогда моё устранение — лишь дело времени. Неужели и впрямь можно было допустить мысль, что Алиса не играет со мной точно так же, как с остальными? Не использует в угоду собственным желаниям? Я прикуриваю новую сигарету от предыдущей, прижимая их друг к другу, чтобы темнеющий кончик вспыхнул рыжими искрами. И зябко ёжусь, чувствуя, как хлёсткие порывы ветра бросают колючие капли в лицо, царапают кожу. Дождь бьёт по подъездным козырькам, по стоящим во дворе автомобилям, неумолимо выстукивая похоронный марш. Продрогнув, занемев от нечеловеческого холода, возвращаюсь в спасительную темноту комнаты. Опускаюсь на неудобную скрипучую кровать — теперь кажущуюся оплотом уюта и безопасности. Что, интересно, Алиса делала после моего ухода? Перерывала ящики, распахивала дверцы шкафов, рыскала в книгах — забирала найденные драгоценности и деньги? Вот чем она занимается на самом деле: втирается в доверие к богатым людям — дожидается подходящего момента и грабит? А откуда тогда взялась та сумка, доверху набитая купюрами? За ней пришлось ехать в другой город, едва ли не на край света... Нет, тут, судя по всему, какая-то хитрая схема. Гораздо сложнее, запутаннее, чем могло показаться на первый взгляд. Потрясающе. Я надеялся уйти с ненавистной работы, высвободиться из тисков любезного вранья, начать новую жизнь — чтобы немедленно попасть в лапы к мошеннице, стать её преданным сообщником. И — надо же! — сам этого добился. Растворившись в неодолимо манящем безумии хаоса, опьянев от ядовитой сладости алых губ. Не догадываясь, не подозревая, чем может обернуться наша связь. Сколько шансов мне давалось, чтобы уйти? Так почему же я, как побитая собака, всякий раз приползал обратно?! Нет, к чёрту! На этот раз нельзя возвращаться, переступать порог её квартиры — заглядывать в пленительную бездну чёрных глаз. Потому что иначе рано или поздно она подставит и меня — так же, как Тарасова. Толкнёт на отчаянный шаг, упрячет за решётку, сделает козлом отпущения. А сама ловко выкрутится, выскользнет из игры — останется безнаказанной. К этому у неё талант. Я переворачиваюсь на бок, натягивая одеяло до подбородка. Безуспешно пытаясь отогреться, избавиться от терзающего меня стылого холода. Унять тяжёлую дрожь, охватившую пальцы. И, озарившись запоздалой пугающей мыслью, вскакиваю. Отчего скрипучая кровать болезненно взвизгивает. А вдруг Алиса сама заявится ко мне? Она ведь успела выяснить, где я живу. Знает, откуда следует начинать поиски. Смогу ли я тогда удержаться и не впустить её? Устоять перед соблазном протянуть руки навстречу собственной погибели? Прокравшись в коридор, вслушиваюсь в ночную тишину подъезда. В которой раскатывается гулкий рокот чьих-то шагов: тук… тук… тук. Уволакиваясь вверх по ступеням. Ввинчиваясь в уши, эхом отдаваясь в голове. На мгновение затихая на лестничной площадке, у моей двери. Дрожа, я пячусь обратно в комнату — осторожно, почти бесшумно, чтобы ненароком не наступить на скрипучие половицы. Неужели она пришла? Клацнув убийственно острыми каблуками, замерла у двери. И сейчас с неумолимостью выжмет кнопку звонка, разнесёт по квартире душевынимающее «дзы-ы-ынь». Взорвёт смехом оробевшее безмолвие. И я не смогу устоять. Мысль эта кажется настолько ужасающей, что меня окатывает волной ошеломляющей безысходности. Неужели я так плотно увяз в сотканной Алисой паутине? Да это же безумие! Наваждение, от которого следует избавиться, как от опухоли. Его нужно уничтожить. Вырезать по живому, выжечь огнём — даже если боль будет невыносимой. Шаги в подъезде, едва стихнув, раздаются снова. И протягиваются дальше, вверх по лестнице. Отчего напряжение, стиснувшее горло, мешавшее дышать, наконец отступает. Слава небесам, это не она! Я с облегчением падаю в кресло. Чтобы тут же вскочить и броситься к окну. У подъезда стоит, помаргивая фарами, серебристая «Тойота-Королла». Дождь барабанит по крыше, стекает по тёмным стёклам, блеском отражается в зеркалах заднего вида. Номера разглядеть невозможно, но я точно знаю: она приехала за мной. Едва унявшаяся волна паники вскидывается с такой силой, что я принимаюсь в исступлении метаться по комнате, словно по клетке. Чувствуя себя брошенной в океан наживкой, к которой медленно подбирается акула. Но она, разрезав отражения в лужах, медленно отплывает, и двор, озарённый белёсым светом фар, снова погружается во тьму. Я замираю посреди комнаты и разражаюсь нервным хохотом. Да мало ли на свете серебристых «Тойот»? С чего я взял, что это именно та самая — принадлежащая Алисе? Может, в глубине души мне просто хочется, чтобы она приехала? Господи, я теряю рассудок! Нет, нельзя здесь оставаться. Иначе и в самом деле можно рехнуться. Чтобы избавиться от паранойи, мало её осознать. Надо не дать ей повода для развития. А для этого придётся уехать — плевать куда. Лишь бы не сидеть в старухиной квартире, терзаясь подозрениями, изнывая от нестерпимых искушений. Я на ходу набрасываю куртку, толкая подъездную дверь. Окунаясь в промозглую сырость дождливой ночи. Чем дальше окажется Алиса от меня, тем меньше соблазнов будет вернуться. А это её город. Тёмные улицы, безлюдные трассы, мигающие неоновыми огнями барные вывески — всё принадлежит ей. Если я хочу попрощаться с прошлым, надо избавиться от любых ассоциаций с ним. Как говорила мама, «с глаз долой — из сердца вон». Повернув ключ зажигания, обескураженно замираю под укоряющим тарахтением движка. Осознавая, что так и не перезвонил матери — сбросил звонок, преспокойно отключил звук. Забыл о её существовании. Она перестала быть частью моего мира, осталась где-то далеко, в другой жизни. В одном Алиса точно оказалась права: я эгоистичная свинья. Меня пронзает острый испепеляющий стыд. Заставляющий поспешно схватиться за телефон — увидеть, который час, — и смириться с невозможностью искупить грехи немедленно. Я выжимаю педаль газа, взвизгивая покрышками. Ничего, извинюсь, когда приеду. Теперь-то всё будет иначе. Вернусь в родной город, начну новую жизнь. В которой не найдётся места циничным аферам, вранью, отчаянному разрушительному безумию. И ни за что не поверну назад. Дома так непривычно тихо, если не считать плаксивого скрипа качелей за окном, что в голове по-прежнему отчётливо слышится дорожный гул. Я гнал всю ночь, останавливаясь только на заправках. Не смыкая глаз, спеша избавиться от наваждения — оставляя его далеко позади. И теперь стою посреди кухни, украдкой разглядывая мать. Лицо её осунулось и постарело. В некрашеных волосах сверкает седина. — Ой, ну ты бы позвонил, что ли, — причитает она, сидя на кухонном табурете. С затаённым любопытством наблюдая за тем, как я вынимаю из пакетов гостинцы: грильяжные конфеты — для неё, палку сырокопчёного сервелата — для отца. Бережно сложенную в деревянный лоток клубнику, купленную по пути у частника. Чай, кофе, консервы. Не то чтобы это всё нельзя купить в супермаркете через дорогу. Но заявиться с пустыми руками не позволила совесть. Иначе со стороны могло бы показаться, что мне, блудному сыну, совсем плевать на родных стариков. Конечно, из природной деликатности они промолчали бы. Но в глубине души — может, даже не признаваясь самим себе — осудили бы за безразличие. Надо же: не звонил, не писал, а теперь вдруг пожаловал как ни в чём не бывало. В материных глазах, скрытых за мутными стёклами круглых очков, напротив, блестит искреннее довольство. Вдруг сменяющееся неодобрением: — Колбасу-то зачем? — ахает она. Тут же принимаясь взмахивать руками, переходя на заговорщический полушёпот: — Убери-убери! — Хотя отца дома нет, и узнать о ввозе санкционных продуктов на территорию квартирного анклава он никак не может. — Куда? Ему ж нельзя! Замерев у тарахтящего холодильника, я с неудовольствием вздыхаю. Запоздало вспоминая, что да, диабет — чёрт бы его побрал. В прошлом, кажется, году обнаружили — или в позапрошлом. Мать ещё не успела свыкнуться и смириться с диагнозом, а потому с невиданным доселе упрямством крепко взялась за отцовское здоровье. Непреклонно запретив главные радости жизни: коньяк, сигареты, шашлыки из баранины. Наложила епитимью на воскресные блины, беляши, торты и, разумеется, навсегда вычеркнула из домашнего меню колбасу. — Ну и что? — бросаю в защиту. — Всю жизнь на капусте, что ли, теперь сидеть? — Почему же на капусте? — выпрямляется мать, в оскорблённых чувствах поджимая губы. — Я, вон, кабачков с курицей запекла, — она бодро поднимается, делая шаг к плите. Распахивает дверцу духовки и с гордостью вынимает оттуда противень, демонстрируя изысканное блюдо. Мне невольно вспоминается несчастный, вечно голодный Тарасов. Не удивлюсь, если отец тайком покупает запрещённую колбасу — и съедает где-нибудь в гараже. Чтобы не нести улики домой. — А где он, кстати? — А то ты не знаешь, — сварливо отзывается мать, засовывая противень обратно в духовку. — На даче, что ли? Произнеся страшное слово, невольно вздрагиваю. Одно упоминание отзывается в сознании чередой вьетнамских флешбэков. Это главный кошмар моего детства, по степени воздействия на неокрепшую психику переплюнувший даже фильмы про Фредди Крюгера. Пока все нормальные дети бегали во дворе и ездили в лагеря, я с вёдрами наперевес таскался по огороду. У меня болела спина, от непрерывно жарящего солнца обгорали плечи, вокруг постоянно вились комары. Но отказаться я не мог: не имел права. Да никто особо и не спрашивал. Сказано «едем» — значит, ничего не попишешь. Я ненавидел дачу, изнывал, как ломовая лошадь, хотя никогда и не признавался вслух. Мечтал, чтобы на участке начался пожар, чтобы посевы побило градом. Родители моих чувств не разделяли и, пока я под заунывное бормотание радио проклинал всё и вся, с непонятным экстатическим восторгом ковырялись в земле. Сажали редис, окучивали картошку, часами пропалывали грядки с клубникой, выдёргивая каждую сорную травинку. Только к старости мать неожиданно поняла, что ей разонравилось медитировать в компании комаров, — и прониклась ко мне запоздалым сочувствием. А отец, напротив, открыл в себе дар селекционера. — Совсем сбрендил! — горячится она, выплёскивая застоявшееся недовольство. — Наши перцы ему не нравятся. Понавыписывал каких-то американских, кучу денег отдал. Я говорю, Витя! Они у нас сдохнут! — и безнадёжно вздыхает: — Ну разве он когда-нибудь меня слушал? — И что, сдохли? — отзываюсь без особого интереса. — Хуже! Прижились! — трагически стенает мать. — Девать уже некуда! Я их и морозила, и закатывала, — всплескивает она руками. — Вся кандейка завалена! А он несёт и несёт! Вместо ответа я лишь отмахиваюсь. Не доказывать же, в самом деле, что можно продать эти надоевшие перцы, соседям отнести, в конце концов. Бросить всё, отказаться — оставить дачные хлопоты отцу. Потому что, как бы она ни возмущалась, менять привычные устои ни за что не решится. Так повелось ещё с незапамятных времён: лето — это дача. Семена, тазики с ягодами, соленья. Мать, чертыхаясь, будет часами перекручивать помидоры, закатывать огурцы, варить компоты — чтобы потом с чувством выполненного долга поставить банки в кладовку и забыть о их существовании. И в конце концов выбросить, так и не открыв. Это священный ритуал. Бессмысленный и беспощадный. Заметив, что я разглядываю висящие на стенах вышитые крестиком картины, она принимается с воодушевлением тараторить: — Эту вот на той неделе закончила, — указывая на натюрморт с ромашками. — Олечка подарила. — Кто? — Ну как же! — охает мать, и глаза её удивлённо округляются. — Да Зубова твоя! — любовно поясняет она. С неохотой покопавшись в памяти, вытаскиваю из вороха воспоминаний смутный образ: да, кажется, была у нас такая в параллели. Правда, звали мы её не иначе как Клыкова. Потому что Оля охотно давала «на клык» любому желающему. И к выпускному успела облагодетельствовать, наверно, всю школу. Кроме меня, я как-то побрезговал. — Она же родила недавно, — увлечённо продолжает мать. Вываливая ушат ненужных, непрошеных подробностей: — Мальчика. Три семьсот, богатырь! Подперев голову рукой, я невидящим взглядом смотрю в окно, на низкое хмурое небо, нависшее над пятиэтажками. Кажется, торчащие антенны сейчас вспорют его — и тяжёлая серость хлынет на улицы. Заполнит рытвины на асфальте, утопит надсадно стонущие облезлые металлические качели. Жалобный скрежет которых бередит мои измученные нервы, заставляет неприятно поёживаться. И наконец вскочить — захлопнуть форточку, задвинуть шпингалет. Лишь бы не слышать мучительно раздражающий звук. — А Вова в этом году экзамены сдаёт, — ни на секунду не замолкает мать. И я только сейчас понимаю, что пропустил её вдохновенный монолог мимо ушей. — В Воронеж поедет поступать. Представляешь! Собирался в Москву, а теперь вдруг Воронеж. Девочка у него там, оказывается! — с придыханием объявляет она страшную тайну моего двоюродного брата. И, мучимая наболевшим, терзающим душу вопросом, закономерно осведомляется: — А у тебя-то есть кто-нибудь? Отчего во мне вспыхивает возмущение, смешанное с острым конфузом. Неужели это самое важное, самое главное — первое, что она решила выяснить? Я чувствую себя школьником, из которого пытаются выбить признание в любви к однокласснице. И отрезаю: — Нет, — наверное, слишком поспешно, чтобы можно было поверить в искренность сказанного. Но ведь это правда, у меня никого нет. Алиса всего лишь позволяла таскаться за собой — я не мог назвать её своей девушкой. Не имел права. Потому что она не могла быть ни моей, ни чьей-либо ещё. Незачем тешить себя иллюзиями. Её попросту снедала скука. Изматывала, душила — и вынуждала терпеть моё общество. Когда нет выбора, мы довольствуемся тем, что вовремя подворачивается под руку. — Ну так же нельзя, — поджимает губы мать. — Нельзя всё время быть одному. Надо, чтобы была девочка, семья, — убеждает она. И мне отчаянно хочется допытаться: кому? Кому надо?! — Тебе ведь скоро тридцать лет. Мы же с отцом не вечные. Завтра не дай бог сердце встанет… А я даже внуков не увижу, — надтреснутым голосом укоряет она. Так, будто я нанёс непростительную, нестерпимую обиду. И ей, и всему человеческому генофонду. — Мам, хватит! — не выдерживаю. Не пытаясь скрыть раздражения и недовольства. В последнее время такие разговоры стали звучать всё чаще. Я с неудовольствием вспоминаю, почему не звонил и не горел желанием приезжать в гости: любая непринуждённая беседа, начавшись с обсуждения помидоров, в конце концов переходила в неугомонные нравоучения на тему женитьбы и размножения. — Совсем рехнулись со своими сериалами, — раздаётся ворчание за спиной. Заслышав которое, я облегчённо вздыхаю: отец, к счастью, никогда меня не донимал. И вообще, по правде говоря, не особенно интересовался моей личной жизнью. — Вот бабьё! Пока всех не переженят, не успокоятся, — громыхнув жестяными вёдрами, он как был: с надвинутой на лоб панамой, в резиновых галошах с налипшими комьями грязи, — проходит в кухню. Мать, досадливо покачав головой, с неодобрением цокает языком. А отец тянет ко мне чёрные от пыли руки. Обрадованно восклицая: — Приехал, орёл! — похлопывая меня по спине. От него остро пахнет землёй и навозом. — Вовремя! Как раз картошку окучивать пора, — торжествующе объявляет он. Я тут же успеваю пожалеть о том, что сетовал на мать и её разговоры. Господи, нет! Только не огород, не картошка, не колорадские жуки! — Оставь ребёнка в покое! — грудью встаёт на мою защиту мать. — Он только приехал! Пусть отдохнёт хотя бы. — Лучший отдых — это смена деятельности, — веско объявляет отец, сдвигая густые косматые брови. — Ты ж посмотри, а! Ни дня без своей дачи прожить не может! — А что, лучше в четырёх стенах сидеть? Дышать нечем, пылища одна! Слушая вялую перебранку, я обречённо вздыхаю. Остаётся лишь сцепить зубы и смириться. Может, в другое время и получилось бы оправдаться работой, усталостью, открыто отказаться участвовать в семейной трудотерапии. Но сейчас выбора нет: я и так показал себя не с лучшей стороны. Надо же как-то искупать вину. Дачный дом оказывается точно таким же, каким я его запомнил в последний визит: серо-зелёным, покосившимся, с проржавевшей крышей, мутными от пыли и паутины окнами. Окружённым металлической заборной сеткой, которую даже не удосужились поменять за десять лет — закрыть вид на стену соседской бани. Стоя у металлического ограждения, от скуки пиная растущую под ногами крапиву, я смотрю, как из трубы тянется горьковатый сизый дым, медленно расплываясь в воздухе полупрозрачным туманным облаком. Туда-сюда по огороду, словно часовой на посту, с важностью расхаживает петух. Демонстрируя увечный лысый бок с вырванными перьями. И меня охватывает такая неизбывная тоска, что хочется выть. — На, переобуйся, — отец, порывшись в сарае, бросает мне безразмерные грязные галоши. Со знанием дела командуя: — Сначала соберёшь жуков. Банки сам поищешь, где-то в бочке валялись, — и, крякнув, поднимается, отряхивая пыль с ладоней. — А то расплодились, падлы, пожрут мне всё. Поёжившись от назойливого комариного писка над ухом, я беспрекословно заглядываю в бочку, спрятанную в кустах сирени. Где поверх сваленных досок и мешков с удобрениями действительно отыскивается несколько пластиковых бутылок из-под лимонада. Наряду с керосином необходимейшая вещь для уничтожения колонии зловредных колорадских жуков — главной угрозы всея огорода. Не думая ни о чём, не погружаясь в спасительные воспоминания, я в полусне плетусь вдоль грядок. Утопая галошами в грязи, заполнившей рытвины, поднимая влажное чавканье земляного месива. Впитывая апатическую серость, разлитую в воздухе. Она вязким киселём обволакивает сознание, пригибает меня к земле. Заставляет нехотя опуститься на корточки, невидящим взглядом окинуть полосы на спинах колорадских жуков. Они ползут неохотно, вяло, почти не перебирая лапками, не шевеля усиками. И со стороны кажется, что совсем не движутся, сидят на месте, крепко уцепившись за картофельные листы. Тоже погрузившись в дремоту, муторное забытье анабиоза. Я осоловел до такой степени, что не испытываю ни брезгливости, ни негодования. С механической безропотностью подцепляя ногтями жуков, отрывая листья, изуродованные кладкой ярко-оранжевых личинок. Чтобы затолкать их в бутылку, дно которой покрыто не знающим пощады убийственным керосином. Властью, данной мне верховным судом, я объявляю вам смертный приговор. В детстве этот процесс линчевания вызывал у меня странную смесь омерзения и садистского удовольствия. Можно было придумать, за что конкретно предстоит казнить того или иного жука. В красках вообразить стенания отца семейства (им обычно оказывался самый жирный), умоляющего пощадить детей. Сочинить реплики судьи, побыть в роли адвоката. Очень увлекательное занятие. А теперь нет ничего, кроме всепоглощающей тошнотворной тоски. Впереди бескрайним полем простилаются ряды грядок, уходящие к металлической заборной сетке. Я понимаю, что не управлюсь ни за час, ни за два — мне суждено остаться здесь навсегда. Расплатиться за все совершённые грехи. За связь с самим дьяволом. Но что может быть хуже ада? Только лимб. Я поднимаюсь, отпихивая ногой бутылку. Отчего она заваливается на бок, и керосин вытекает наружу, подхватывая плавающих жуков, утягивая их за собой. Земля становится почти чёрной от влаги, под галошей снова раздаётся противное чмоканье. Это невыносимо, нестерпимо! Я думал, что найду здесь успокоение, забуду прошлое, начну всё заново. А вместо этого окунулся в оцепенение скуки, в безжизненность небытия. — Бе-елая сире-ень… — полупьяно голосит дородная соседка, стоящая с тазиком мокрого белья. — Нам машет словно пти-ица, — перекидывающая через растянутые верёвки наволочки, пододеяльник, мужские клетчатые трусы. И, завидев меня, озарившись узнаванием, обрадованно всплескивает руками, едва не роняя безразмерный лифчик: — Ой, здрасте! — До свидания, — таким же елейным голосом отзываюсь я. Не утруждая себя социальными расшаркиваниями. И прохожу мимо теплицы, в которой с воодушевлением копается отец. Оставляю позади мать, сидящую на веранде с газетой в руках. Украдкой выскальзываю за калитку и со всех ног мчусь к машине. Остаться здесь — всё равно что скатиться под откос, предать самого себя. Рухнуть в яму, на дне которой нет ничего, кроме беспросветной безнадёги. Я выжимаю педаль газа, поднимая облако пыли. Ощущая терпко-горький вкус красной помады, обжигающе горячего языка, пропитанного спиртом. Только на выезде из посёлка обнаруживая, что впопыхах забыл переобуться, и на мне всё те же уродливые грязные галоши. Если все дороги ведут в ад — значит, так тому и быть. — Я готов на всё! — без тени сомнения выпаливаю в неохотно приоткрывшуюся дверь. Успев смириться с неизбежностью грехопадения, мысленно отдать Алисе очередную победу, приготовиться к худшему — лишь бы вырваться из тисков душной нормальности. Навсегда отречься от жизни, которая не может, не имеет права быть моей. Принять условия неодолимо соблазнительной игры. — Только скажи правду! — умоляю неприступно глухие губы. — Скажи хоть что-нибудь! — томясь, изнывая от невыносимости их молчания. На мгновение мне отчётливо кажется, что сейчас дверь непримиримо захлопнется, и я останусь в негостеприимной тьме. В конце концов, она не обязана была ждать. Я сам отвернулся от неё, дал понять, что всё кончено. А теперь приползаю обратно, взывая к милосердию. Упрашивая дать последний шанс. Идиот! Какой же я идиот… Уголки свирепо алых губ наконец растягиваются в торжествующей улыбке. — Заходи, — дозволяют они.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.