ID работы: 9911805

Ренессанс на дне колодца

Слэш
NC-17
Завершён
1535
автор
senbermyau бета
Размер:
161 страница, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1535 Нравится 293 Отзывы 520 В сборник Скачать

Междуглавье 1

Настройки текста

Нет, не любовь!.. Но что тогда со мною? Любовь?.. Мой Бог! Но что тогда она? Не благо, нет! Я муки пью до дна! Не зло: я счастлив сладкой мукой злою! Я сам хотел? И плачу над собою? А не хотел — тоска моя смешна!.. О жизнь и смерть, о яд и чары сна, — Вы взяли верх над спорящей душою! Не спорил я? — Так жалобы к чему?.. И без руля, в ладье, средь ветров встречных Я по морю ношусь в сомненьях вечных, В ошибок бурю, в легковерья тьму! Слепою волей надвое расколот, Я в зной дрожу, пылаю в зимний холод!..

Куроо сходит по ступеням крыльца, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не перейти на бег. Чтобы не взлететь, сразу выходя в стратосферу в попытке сбежать от потухшей, выключенной улыбки матери Бокуто, которая всё ещё, чёрт побери, за каким-то хером его любит. Его, Куроо Тецуро, двадцать четыре года, шесть из которых — оторвать да выкинуть. Ампутировать, потому что временная ткань подверглась некрозу. Нахер, господи, нахер. Куроо в последний раз оглядывается на дом, оставленный за плечами. Дом, в котором шесть лет по вечерам горит свет в коридоре и не заперта входная дверь, на случай если Бокуто вернётся. Дом, в котором не боятся грабителей, потому что всё самое важное оттуда уже выкрала буря. Тецуро знает, что ещё вернётся сюда, как и всегда возвращается по праздникам и траурным дням. Он вернётся, и мама Бокуто откроет ему дверь, и в её светлых глазах — тусклое золото, зимнее солнце — промелькнёт и исчезнет надежда. Это не он. Не её сын. Но она тут же улыбнётся, шепнёт выдохом-молитвой: «Тецу!» и притянет его к себе. От неё всё так же будет пахнуть машинным маслом вместо пирогов, а грубые сильные руки будут в чём-то испачканы особой такой профессиональной грязью, которая въедается под ногти, остаётся в прожилках отпечатков пальцев, оседает тенями в морщинистых складках крестиков-линий на ладонях. Они с ней выпьют пива на захламлённой, но оттого ещё более уютной кухне, поговорят о Курай Дэнсетсу, в котором всё по-прежнему, и о жизни Куроо, в которой всё изменилось. Помолчат о Котаро, будто он отошёл в магазин и сейчас вернётся — что о нём говорить? Чуть позже придёт отец Бокуто, по-доброму рассеянный, будто забывший себя по пути, раздаривший мечтательной улыбкой прохожим. Он поцелует жену в макушку — всегда сначала её, — и только потом обнимет Тецуро чуть неловко, легко, но пальцы на его плече стиснет сильно. Они непременно предложат Куроо остаться на ночь (на месяц, на год, на жизнь), и если он согласится — постелют ему в комнате Котаро, но не на его футоне, а рядом, как было раньше, во время их частых ночёвок. Поэтому Куроо никогда не согласится, никогда не оставит себя здесь. Иначе утром он проснётся и почувствует себя восемнадцатилетним идиотом, протянет лениво руку из-под одеяла, чтобы растормошить Бокуто и рассказать ему про свой жутко странный сон. Нет. Нахер, господи, нахер. Уж лучше так и оставаться в своей жутко странной реальности, где костюм сидит на нём почти так же хорошо, как маска. Где должность звучит почти так же скучно, как планы на выходные. Где у него есть квартира и договор аренды, машина и водительские права, автоответчик и лишь слегка кокетливая запись на нём. И самое худшее — нет, это смешно, правда, — самое худшее это то, что ему нравится его должность, которую и в одно слово не уместишь, нравится козырять визитками Японской волейбольной ассоциации, нравится кожаный салон его машины и — окей, он готов признать, есть в этом что-то мазохистское, — ему нравится, когда на голосовой почте накапливаются десятки сообщений, и появляется давнее, ностальгическое чувство: он кому-то нужен. Может, поэтому он и возвращается к семье Бокуто раз за разом. Куроо Тецуро, двадцать четыре года, — всегда там, где нужнее всего. Может быть, ему стоило бы работать пожарным или спасателем. Ему точно пошла бы форма. И умереть молодым тоже пошло бы. А вот жить долго и праведно — нет уж, увольте. Это не к нему. Долго и счастливо — тоже мимо. Давайте вообще как-нибудь без этого тошнотворного «долго», наслаивающегося на кожу морщинами обязательств. Куроо нравится ответственность, но не перед собой. Перед собой он предпочитает иметь только цель. И цель не заставляет долго себя ждать. Вон он идёт. Сам по себе, как обычно. Укутавшись в своё одиночество и представив, что это броня. Не понимая, что никакие это не латы, это в лучшем случае на свитер тянет — колючий такой, шерстяной, привычный и растянутый. Акааши Кейджи думает, что это его одиночество-свитер спасёт его от размашистых ударов в упор, от ножевых исподтишка, в спину, от крупного калибра — прицельно. Куроо усмехается: «Дурак ты, Акааши Кейджи». Как был в семнадцать дураком, так и остался. Его одиночество — вовсе не кованные латы и даже не бронежилет. Его одиночество так легко сорвать. Надо просто заползти холодными руками под край, потянуть вверх, поддеть носом, выцеловывая впалый живот («Ты похудел, Акааши Кейджи, истощал на диете из скорби и чувства вины»). Надо просто стянуть это колючее-шерстяное-привычное через голову, отбросить в сторону, вжать в себя продрогшее тело, дать отогреться — вот насколько просто было бы раздеть тебя, Акааши Кейджи, от твоего одиночества. «Но не я тебя в него одел, не мне тебя и раздевать», — думает Куроо, отправляясь следом, как бродячий кошак, ничего не обещая, кроме утоления собственного любопытства. Почему-то Акааши всегда тянуло в этот грёбаный лес. Почему-то Тецуро всегда тянуло к этому грёбаному Акааши.

***

Дома у Бокуто всегда стабильная взъёбнутость: помесь хаоса и уверенности в завтрашнем дне. В том, что завтра тоже будет хаос. Куроо нравится. Возвращаться из своего стерильного, выглаженного, выглянценнового дома сюда — нравится. И слышать, как смеётся мама Бокуто — без оглядки на приличия, громко, не по-женски, с похрюкиваниями и всегда очень долго. Это отец Бокуто её смешит своими странными шутками — Куроо их никогда не понимает. Ещё ему нравится, что никто в этом доме не умеет готовить, а потому они с Котаро заказывают пиццу или ещё что-нибудь с доставкой. Обжираются, запивая непрожёванные куски энергетиком, так, что потом ходить не получается — только ползать. Растекаются двумя амёбами по ворсистому, чем-то заляпанному ковру и рубятся в приставку, пока мама Бокуто не гаркнет на весь дом: «Эй, детишки! Время-то уже не детское!» И никогда не проверит, действительно ли они улеглись, так что они продолжат мочить друг друга с помощью джойстиков и экрана, но уже тише. Это кажется Куроо свободой как в тринадцать, так и в восемнадцать, и он уверен: в тридцать ничего не изменится. Может, вместо энергетиков будет пиво, а вместо приставки… Нет, ладно, приставку оставим. — Ма, мы дома! — орёт Бокуто, прицельно зашвыривая свои кроссы в облюбованный угол. Никто ему не отвечает, и Котаро, подвиснув на секунду, вдруг хлопает себя по лбу: — А, точняк, они же на свиданке сегодня. Мерзость, — кривится он совсем по-детски, а Куроо лишь ухмыляется, ничего не говорит. Что тут сказать? «Мерзость — это когда мать морщится от одного упоминания отца, потому что после развода не хочет слышать ничего ни о нём, ни о его новой пассии»? Да ну его. Они заваливаются к Бокуто в комнату, и Куроо на какое-то время застывает на пороге, потому что ему кажется, что они ошиблись дверью. Вместо хламовника, заваленного следами минутных гиперфиксаций Котаро, вдруг попадают в другую реальность. В ту, где стол в кои-то веки стоит ровно, а к футону можно пройти, не перешагивая через горы совершенно случайных вещей. Нет, действительно случайных: однажды Куроо вступил ногой в гипсовый раствор, увяз и рухнул на воздушного змея, под которым коварно пристроился один хоккейный конёк и вспорол ему руку. До сих пор шрам шершавится. Благо, Бокуто быстро сориентировался и вытащил из-под заваленного на бок фикуса штору. Перевязали. Посмеялись. А потом получили от мамы Бокуто такого нагоняя, что до сих пор передёргивает, если вспомнить. Но сейчас комната выглядит настолько иначе, что Куроо и узнаёт-то её только по плакатам на стенах: волейбол, волейбол, какая-то древняя космическая дичь, какая-то новая космическая дичь, парочка разворотов «Джампа» и снова волейбол. И никакого, мать его, беспорядка. И в голове вертится только растерянное: «А где?..», но Куроо слишком привык прятать растерянность за наглой ухмылкой. И он спрашивает: — Тебя обокрали, рыбонька? Рыбонька хлопает глазищами, тушуется на мгновение и гордо выдаёт: — А, это. Я убрался. Нет, вы только посмотрите. Он у б р а л с я. — Ради меня? Я польщён, — тянет Куроо, сам себя загоняя в угол этим против воли вылезшим «ради». Ради, ради, радио-блять-активным. Плутоний внутри, разъедающий ткани. И хочется укутаться в свинец и стронций, чтобы замкнуть это разложение в себе. Чтобы не заразить тихой-тихой смертью Бокуто. Чтобы он не увидел этого ядовито-мягкого света. Но Куроо фонит. Куроо фонит, как ёбаная Фукусима-1. — Да нет, просто… Ну, — неуклюже увиливает Бокуто, и в каждой его новой, всё ещё непривычной для Тецуро ужимке сквозит: Акааши. Потому что у Котаро никогда не было от него секретов, у Котаро всё всегда нарасстёжку, на проветривание, выветривание и выжигание. А Акааши он от Куроо прячет: очень неумело, как ребёнок, нырнувший за гардину и искренне верящий, что если ему ничего не видно, то и его никому — тоже. И Куроо это немного — самую малость — переёбывает. Потому что Бокуто убирается в своей комнате ради Акааши, который никогда сюда и не придёт, потому что этот влюблённый идиот никогда не додумается его сюда позвать. Это для него — высшая математика. Астрофизика. Квантовая механика. Переёбывает, потому что Акааши здесь никогда не было и не будет, но при этом он уже слишком здесь е с т ь. Третий лишний на их субботней тусовке. Незваный гость в единственном доме, в который Куроо хочется возвращаться. Уже два месяца как Акааши скрывается во вздохах Бокуто, в его тоскливом щенячьем взгляде: погладь меня, ну погладь, ну брось хоть косточку, пойдём погуляем, дай мне тебя вылизать с головы до ног и обратно. Первое время Куроо думает: это пройдёт, как проходят все мании Бокуто. Вскоре и Холодный Принц Фукуродани забудется им, станет заброшенным воздушным змеем, недовылепленным гипсом, одиноким хоккейным коньком в углу комнаты. Но проходят недели. Два месяца проходит. Два. В два месяца дети уже умеют сами держать голову, хватать всё подряд, издавать нечленораздельные звуки и осознанно улыбаться. Вот насколько всё далеко заходит. Глубоко затапливается. А Куроо кажется, что ещё два месяца — и он вот, похоже, разучится: осознанно улыбаться, издавать звуки, хватать всё подряд и держать голову. Держать лицо. Но пока — пока — он держит. Что-то шутит, как-то выкручивает термометр атмосферы на комнатную температуру вместо точки кипения румянца на щеках Бокуто и генерирования айсбергов внутри себя. Нормально. Всё нормально. Они заказывают пиццу, лениво режутся в гоночки, лениво передвигают фишки «Монополии» из потрёпанной годами коробки. Куроо, как обычно, выигрывает, даже трижды отсидев в тюрьме. «Это у меня от отца», — думает Тецуро едко и устало, но проглатывает. В конце концов, они играют в «Монополию» не ради симуляции успеха и уж точно не ради пережёвывания его детских травм. Просто давно ещё, лет в тринадцать, откопали эту настольную ерунду в подвале, принесли в комнату Бокуто да так тут и оставили. Воспоминания навевают на Куроо какую-то интригующую тоску. Это как подсохшая корка на коленке — дико хочется сковырнуть. Так что они снова штурмуют коробки в сухом и холодном подполье, зарываются в выцветший конструктор, строят из деталек лего какую-то несусветную поебень — не то космический корабль, не то фаллос. Просто начали с разных концов. Перебирают говорящие игрушки, которые никак не заткнутся, стоит их хоть раз коснуться. Натыкаются на какие-то диски, дискеты, пластинки — боже, что дальше? Свитки пергаментные? Скрижали? А потом… — Бинго, — губы Куроо растягиваются в оскале, будто в картонной коробке сияют пиратские дублоны, а не подмигивают загнутыми уголками старые журналы. — Ох-хо?.. — выкручивается, едва не падая со стремянки, на которой чуть ли не разлёгся, Бокуто, и в глазах его непонимание загорается и тлеет мальчишеским азартом. Как всегда, когда Куроо придумывает им новое развлечение, и будь то швыряние парашютиков с крыши или захоронение заживо в саду под домом — Бокуто всегда соглашается. Потому что такой же долбоёб. — Будем проходить тест «Кто твоя вокалойд-вайфу», — заявляет Тецуро. — Окей! Но только после того, как прочтём все гороскопы и свежие сплетни из э-э-э, — он выгибается, вырывает у Тецуро журнал, всё же валится с чёртовой стремянки, но как ни в чём не бывало отряхивается — он и с неба рухнет, не заметив. И боже — нет, Тецу, нет, — это отвратительнейший из подкатов, — две тысячи первого? Идеально. Действительно: идеально. И они, воодушевлённые стопкой макулатуры, плетутся наверх, придавленные тяжестью ушедшей эпохи. Вечер начинает играть новыми красками. Куроо растягивается на футоне Бокуто, подминает под грудь подушку и кокетливо болтает ногами, зачитывая самые интригующие заголовки. Бокуто наваливается на него сверху, получает локтем под рёбра, плечом в глаз, коленом в пах, орёт, что Куроо «отдавил ему яйки и навсегда лишил потомства», на что Тецуро отвечает, что сделал всему миру одолжение, но потасовка затухает, когда они как-то особенно уютно умещаются рядом, и Котаро выразительно вопрошает, заглядывая Куроо через плечо: — «Стоит ли давать шанс парню, который изменил?» — Парню, который изменил, стоит давать только в морду. Или вообще больше не давать, — для цельности образа Куроо не хватает только бокала вина и свёрнутого улиткой полотенца на голове. Он переворачивает страницу: — «Упс! Семь признаков того, что ты подхватила венерическое заболевание». — Первый признак: у тебя отвалился нос, — ржёт Бокуто, а потом ещё несколько минут тратит на то, чтобы объясниться, откуда столько по-средневековому суеверно знает про сифилис. Читает: — «К чему снится свадьба: что говорят сонники и психологи?» — И что же они говорят? — Что ты гей. — Глубоко. — «Шесть самых любвеобильных и страстных знаков зодиака». Хм. Постой, не перелистывай! Я там есть? Подожди-подожди, а Стрелец там есть? Стрелец — это Акааши. Куроо в душе не ебёт, когда у него день рождения, но это очевидно по поплывшему взгляду друга. И вот так подстава: Стрелец там есть. Сука. Спасибо, жизнь. Спасибо, что теперь они оба представляют зимнего-зимнего Акааши в летнем-летнем антураже. Может быть, на развороте календаря. Где-то этак на июле. Ему бы пошло море за плечами. Глаза бы оттенило его блядские. И Куроо понимает, что это — край. Крайность. Закраёванность. — «Пять средств контрацепции, которые не работают», — хрипловато озвучивает Бокуто, подозрительно ёрзая и поправляя что-то в штанах. Ну как «что-то»… — «Самый полный гид по поцелуям», — серьёзно, как асфальтоукладчик, разравнивает голос Куроо. И больше как-то уже не весело и даже не смешно. Потому что теперь Акааши Кейджи не просто незримо присутствует в комнате, не просто сидит в углу, с усталым неодобрением наблюдая за их распиздяйством. Теперь Акааши Кейджи в каждой статье, в каждой глупой рубрике «Как подцепить парня», в каждом паническом «По уши втрескалась! Что делать?!» А ничего. Ничего тут уже не поделаешь. Хотя по уши тут, конечно, только Бокуто. А вот то, про трещины — это к Куроо. Акааши ему даже не нравится, если честно. Просто от него всё трещит, как старая штукатурка, отваливается кусками. Рутина их, годами шпаклюемая, вдруг крошится, когда в неё приходит Акааши. Незаметно, как плесень, отравляет Куроо жизнь. От такой плесени надо незамедлительно избавляться, не тянуть, не откладывать в долгий ящик, а то потом интоксикация, аллергия, ревматизм и астма. Поражения дыхательных путей и сердечно-сосудистой системы. И Тецуро был бы рад провести комплексную зачистку, вот только Бокуто с какого-то хера вдруг стал любителем плесневых деликатесов, вконец офранцузился и отравился. Споры плесени, как известно, глубоко въедаются в стены, им нипочём ни кирпич, ни бетон. Что им одно уязвимое, оголённое сердце? Что им два? — «Как ненавязчиво подкатить к парню?», — декламирует Бокуто, но уже не бравурно, уже задумчиво, и от этой перемены Куроо хочется смеяться — с надрывом, бедово, безжалостно. — Пойду покурю, — говорит он и выколупывает себя из месива конечностей и остатков разъеденного плесенью уюта. Бокуто зачитывается девчачьей дребеденью, впитывает в себя пубертатную чушь жадно и поглощённо. — Ага, — откликается он рассеянно — семенами по ветру, семенами в свежевспаханную землю, семенами самой ядовитой в мире плесени. Вообще-то, Куроо не курит. Вообще-то, это был тест на внимательность, бро. И ты его, б р о, не прошёл. Он шагает по тёмному коридору слепо и наугад, утыкается в кухню, спасительную кухню, где больше Бокуто — семьи Бокуто, — чем Акааши. Где можно переждать приступ острой межрёберной невралгии, межрёберного всего. Тецуро совершает нехитрый ритуал открывания-закрывания пустого холодильника, шарится по ящикам, пытаясь отыскать то, чего не найдёт: вафлю там какую-нибудь или, ну, надежду, что всё вернётся как было. Законсервировать бы лето, залить его сахарным сиропом или сразу формалином (так ведь делают с оторванным и омертвевшим?). Лето до Акааши. Пусть ничего не меняется. Ну пожалуйста. Ну пожалуйста, блять. Куроо ждёт ещё пять минут, пока комната Бокуто проветрится ото всех этих гормонов и абсурдности, и заходит. Понимая уже с порога: потрачено. Нихрена она не проветрилась. Замариновалась к чертям вишнёво-пиздецким компотом. Потому что Бокуто сидит неподвижно, восковым лицом пялится в телефон, восковыми пальцами сжимает его корпус так сильно, что Куроо чудится треск. И он почти слышит его восковые мольбы о помощи. — Я… — …сделал хуйню. — Сделал хуйню, — обречённым эхом отзывается Котаро. Вопрос, как всегда, только в масштабе. — Слушаю очень внимательно, — кривит ухмылку Куроо, и токсичная ревность отходит на второй план, потому что весь первый занимает живой интерес. Проёбы Бокуто — это всегда эпически. На грани фатальности, а иногда — за. Тем более — ах! — это чувство, это сладко ноющее чувство: он нужен. Ситуация требует вмешательства Куроо Тецуро. День требует, чтобы его спасли. — Я читал статью… — Ты читал статью. — И там было… — Там было?.. — Ну, советы там были. Из Бокуто всё приходится вытаскивать клещами, как в игре про операцию. Одно неверное движение — и начинай заново. Куроо его не торопит. Подкрадывается поближе. Выжидает. — Полезные? — чуть-чуть издевается он. Ничего такого, просто как тут удержаться? И Котаро выкладывает как на духу, выплёскивается прорванной трубой: наболевшей ржавью вперемешку с горящим стыдом. Вот что бывает, когда плесень проникает под стены. — Там было написано, что если взаимно, если он тоже… Если он, в общем… Можно проверить, если подарить фотографию, да? Это знак внимания, и надо следить за реакцией, потому что человек, который… Угу. И если чувства, то видно, потому что фотография — интимный подарок, и такое — да, только если он тоже — да, а если нет, то… Вот. Выдыхается. Сам, поди, не понял, что сказал. Набор слов. Набор «Сделай сам». Всё перепутано, всё — сырьё. Но у Куроо всегда были золотые руки. «Не заржать, господи-дай-мне-сил, только не заржать», — думает Тецуро и всё равно ржёт. Но Бокуто даже не замечает. Он в прострации, фрустрации, абстракции. Он — треугольники и квадраты на картине Пикассо. Это кубизм? Похер. — И ты?.. — Я отправил ему фото члена. Нет, не кубизм. Сюрреализм, возможно. С уклоном в импрессионизм. С уклоном, на котором разгоняешься и въёбываешься в постмодерн. Пятнами, брызгами на полотне. — Разреши-ка спросить, зай, — ласково тянет Куроо, — на какую ответную реакцию ты рассчитывал?.. — Ну, — выдавливает Бокуто, и румянец на его щеках густеет. Он сам густеет, сворачивается сукровицей. Он — свежая рана, и Куроо очень хотел бы вылить на него зелёнку и нежно подуть, налепить сверху пластырь с динозавриками, но не судьба, не сложилось: великий лекарь скончался в нём в трагичной паузе между «фото» и «члена». — На что-то типа… «Вау»? — Вау. — Ой, да завали ты!.. — в сердцах выпаливает Бокуто, швыряя в него подушкой. В сердцах, действительно, не в сердце. Будто у него их много-много, сердец этих. Будто он весь состоит из сердец. — Что мне теперь делать? Это конец, это полный конец, я в глаза ему взглянуть больше не смогу, и он тоже мне не сможет, потому что всё, что он будет видеть во мне — это член, будет смотреть мне в глаза — член, встретит меня в коридоре — член, улыбнусь ему — и… — Ну всё, всё, тише, — вкрадчиво вклинивается в его тираду Куроо, потому что, ну правда, ещё раз он услышит слово «член» — и никто не спасёт его бедные лёгкие, разорвавшиеся от сдерживаемого смеха. — Нет ничего непоправимого. Тут главное быстро среагировать. Он прочитал? Бокуто косится на экран телефона, будто ждёт от него подвоха. Будто он сам себе не главный подвох. Бледнеет. — Да, — сокрушённо выдыхает он. — Так, — деловито говорит Тецуро, — не раскисать, солдат. Сейчас реанимируем твой пиздец. Пиши: «Ой…» Эй, слышишь меня? Давай живее, на войне каждая секунда на счету! Яйца в руки — только не фоткай их! — и пиши: «Ой, не тебе». Написал? Всё, отправляй. У Бокуто трясутся пальцы, а у Куроо — грудь и плечи. Ей-богу, это в сто раз веселее «Монополии». — Он подумает, что я извращенец, у которого дикпики на массовой рассылке… — Ты и есть извращенец, смирись. Бокуто страдальчески воет и падает вперёд, больно врезаясь в острые колени Куроо лбом. Тецуро ерошит его волосы, хлопает по спине: ну всё, всё… — Забери у меня телефон, — сдавленно бормочет Бокуто куда-то ему в бедро, — пока я совсем не расхотел жить… Куроо забирает из безжизненных пальцев телефон, смотрит на экран. «Собеседник печатает сообщение…» «Собеседник печатает сообщение…» «Собеседник печатает сообщение…» Да ладно?.. Неужели — настолько? Куроо напряжённо вглядывается в открытое диалоговое окно. Под его пальцами — спутанные волосы Бокуто, убивающегося на его коленях, об его колени. Под его кожей всё тот же фонящий плутоний, и для такого определённо должно существовать отдельное слово. Не может быть, чтобы его не придумали. Не может быть, чтобы никто не чувствовал себя так до него. Будто мышеловка, взведённая над ним, схлопнулась, переламывая хребет. Мышеловка, в которой и сыр-то был плесневелый. Потому что Акааши пишет: «Жаль». А Куроо ненавидит себя до дрожи. Ненавидит, прошивая себя насквозь титановыми нитями — не развалиться бы, не развалиться бы прямо сейчас. Выход только один, и очень жаль — ему правда очень жаль, — что он вот такой. Не запасной даже, а спрятанный в полу. Подлый, трусливый выход. Жаль. Куроо убаюкивающе гладит Бокуто по голове, пропускает пряди сквозь пальцы — для этого пальцы и нужны. Не для того, чтобы другой рукой нажимать на «Да» в ответ на беспокойство телефона: «Удалить сообщение?» Да. Из памяти бы ещё — и вообще чудесно. Вот так. Пусть позор Бокуто останется безответным. Пусть он никогда не прочитает этого соблазнительного, приглашающе-дерзкого «Жаль». Потому что Куроо ненавидит то, что Акааши на такое способен. Ненавидит то, что у него внутри разгорается жадное ревнивое: «А на что он способен ещё?» — Утром напиши ему: «Давай просто забудем об этом», — советует Тецуро. Бокуто благодарно, душераздирающе угукает в ответ.

***

Акааши идёт в лес, и Куроо идёт за ним. На безопасном расстоянии охотника. Чтобы не спугнуть и не испугаться самому. Потому что это и впрямь страшно: видеть в его глазах отражение собственной боли. Смотреть и понимать: дна у неё нет. Бесконечная рекурсия. Как два зеркала друг напротив друга. Он ведь ещё тогда, в подсобке спортзала Фукуродани подумал: надо бы держаться от него подальше. Надо бы держаться. От него. Нахуй. Но внутри кровит по-страшному: Бокуто, Бокуто, Бокуто. Бокуто был в него по уши, по гланды, и Куроо хочется подойти вплотную, вцепиться в холодные плечи, наорать: «Какого хера?! Какого хера ты ничего не сделал?! Какого хера ты его не спас?!» Зеркало в зеркале. Беспрерывное отражение пустоты. Бокуто был в него по уши, и Куроо хочет понять, почему. Расчленить, если надо, изучить под микроскопом, нет, под телескопом, потому что на галактики надо смотреть издалека. На расстоянии тысячи световых. Бокуто был в него по уши, и Куроо хочет нырнуть в то же болото, завязнуть в той же трясине. Хочет почувствовать то же, что и Бокуто. Испытать тот же восторг и ту же боль от биения в стекло синих глаз. Постучишь — не откроют. Но Куроо не чувствует. Шесть лет как ничего не чувствует. Хватит уже. Начувствовался. И он идёт за Акааши, вскоре понимая: даже скрываться не надо, даже прятаться за деревьями. Кейджи его будто бы и не замечает — вообще ничего не замечает. Просто идёт вперёд, чёртов зомби, лемминг какой-то, шурующий в океан, но почему-то один. Куроо даже хочется его окликнуть, чтобы проверить: услышит? Но в этом грёбаном лесу такая давящая тишина — тишина бессонницы, — что Тецуро не смеет её нарушать. Звуки в связках просто не сформируются, он почему-то знает это. Дыхания на этот крик нет. В лёгких холодная и мёртвая пустота. А потом Акааши вдруг останавливается и почти сразу срывается и бежит, кричит: — Бокуто-сан! Я иду! Я сейчас, я… И Куроо тоже бежит, хотя секунду назад ноги казались ему чужими, привинченными к телу намертво. — Бокуто-сан! — Б… Бокуто?.. Куроо врезается в жёсткую кладку колодца, опоздав ровно на мгновение. Ровно мгновение, чтобы не схватить его за шиворот. Ровно мгновение, чтобы не успеть. Стылая, тёмная вода на дне колодца подрагивает, пузырится. Сытая. Нахер, господи, нахер. Дурак. Как был дураком в семнадцать, так и остался. Сумасшедший, блять. Чёртов псих. — Как же я тебя ненавижу, — цедит Куроо, сдёргивает с себя кашемировое пальто с визитками Японской волейбольной ассоциации в карманах, отшвыривает в сторону дорогущие туфли, которые жмут при долгой ходьбе, и перекидывает ноги через каменный обод колодца — по-мальчишески ловко, будто они с Бокуто на крыше, будто вот-вот полетит очередной парашютик, а после него кубарем полетят они, и Бокуто сломает руку, а Куроо отделается сотрясением. Он смотрит в нефтяной глянец воды, отражающийся в его глазах. Зеркало в зеркале. И прыгает.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.