ID работы: 9919812

Помни о смерти

Джен
R
Завершён
48
автор
xGlow бета
Размер:
95 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
48 Нравится 29 Отзывы 14 В сборник Скачать

Глава 9: Ночь битого стекла

Настройки текста

15

      Если бы смерть имела дыхание, то это было бы оно.       Если бы она была живой, если бы к тонким рукам её можно было бы прикоснуться, почувствовать на себе эту морось бесконечного пустого спокойствия; если бы она бросала один только взгляд — если бы она могла это делать — и его можно было бы поймать на себе, — хотя бы на единственное мгновение! — это был бы он. Ледяной. Холодный. Корво мог бы много сказать о значимости взгляда — ибо знал её по себе же, даже слишком хорошо, гораздо лучше, чем хотелось бы; однако тот холод, каким скользила по нему Джессамина, хотя и был когда-то возведен в абсолютную степень, с этим, увы, сравним не был. Её холод был болезненный — такой, каким отливает нож, блеснувший в рассветном солнце, такой, с каким лезвия касаются друг друга — заполняя все пространство вокруг металлическим скрежетом с глубоким эхо, несущим в себе пустую угрозу. Холод Бездны же напоминал больше отчаяние, чем боль — ибо и боли в нем уже не существовало.       Позднее Корво думалось, что он мог бы сравнить его с тивийскими ночами — долгими, беспробудными, когда ход времени выскальзывает из-под пальцев, и кажется, что этой тьме конца не будет — она пробирается сквозь кожу, сквозь самые тонкие щели, и наполняет дыханием, ледяными и смертоносным, всё, чего может коснуться. И за окном, пробираемым морозной дрожью, если бы и можно было увидеть свет, то лишь редких звезд, звезд и совсем тусклых фонарей, мелкими крупицами отражающихся от ледяной глади снега. Такой идеальной, что порой казалось, создающей в себе сотни и тысячи новых, иных реальностей, искаженных отражений, поглощающих внутри себя саму суть.       Но нет — он открывал глаза и понимал снова, что Бездна не могла сравниться и с ними.       Она была бесконечной — и слишком тонкой одновременно. Казалось, будто бы живая и ненасытная, она росла с каждой новой секундой, подобно ударам сердца — методично и медленно, верно умещая в себя всё и каждого из всех возможных миров и всякой новой точки пространства. И в следующее же мгновение сужалась с оглушающих хлопком — лишь до одного бога, смешно похожего на простого мальчишку. Хотя вернее было бы сказать — его голоса. Голоса, чье эхо напоминало лоск дорогого темного шелка — и отражающего, и принимающего в себя свет тысячи новых огней, как тысячи новых душ — и не отпуская. Здесь им не было свободы. Хотя, возможно, это и было то единственное место, что могло бы эту свободу даровать. — Я здесь, только потому что ты прав — Императрица другая.       Он будто бы мерил пространство вокруг себя — до абсурда, юноша скользил меж обломков камней и зданий, странно и страшно напоминающих Дануолл. Корво казалось, что в ту секунду он упал с самого пика Башни и замер в подобном положении, а под ним кипела жизнь улиц и площадей, бежали люди, велись войны, умирали и возрождались поколения и целые императорские династии — а время не возобновляло свой ход.       Ему будто бы чудилось, что он снова оказался на смердящих гнилью улицах — среди вони трупов, прогнивающего мяса и разъедающего яда, среди оглушительного писка крыс, криков стражи и мучеников, среди простой жизни — смертной жизни, которая рассыпалась на кусочки, подобно этим обломкам Вселенной под ногами насмешливого бога. — Быть может, конечно, ты никогда не видел в ней того, что вижу я, но… Мне подумалось, только ты в полной мере сможешь оценить масштаб трагедии, всех нас настигший, — Чужой опустил взгляд, словно бы с глубоким безразличием рассматривая блестящие носки своих кожаных ботинок, и тут же поднял его, устремляя назад в никуда. — Ты чувствуешь это? Быть может, твое сознание и помутнили посылы более низшие — но ты чувствуешь. И ты, и, вероятно, в какой-то степени даже я, имеющий в себе человеческое начало, принадлежим этому миру. А она — нет. Ты ходишь здесь, по колыбели мироздания, и думаешь о том, что демон я. Но не я — она. Мы люди, из такой же плоти и крови, быть может, застывшей, но крови — густой и вязкой, горячей — ты сам знаешь, какой она бывает, кровь. Она же существо эфемерное, она — рычаг, она — суть вещей. Ты знаешь, что Джессамина Колдуин должна была умереть еще с полгода назад? Знаешь, прекрасно знаешь. Но она не умерла — и ты, Корво, даже не представляешь, как много вещей в мире потеряло свой естественный ход.       Мужчина вздрогнул. Он чувствовал, как его колени упираются в холод и неровность камня, как кожа теряет свои очертания, как кровь выступает на старых ранах, капает и пропитывает одежду, хотя и та была чиста и суха. Ему чудилось, в то мгновение он мог почувствовать её ход — ход жизни по тугим канатам — сосудам, ход времени, возвращающий свой неумолимый бег тягуче, медленно и как-то тянуще, так, что ему становилось тяжело дышать. Но всё застыло. — О чем ты говоришь?       Губы юноши изогнулись — однако эмоцию, изображенную на бледном лице, едва ли было возможно передать словами и даже собственной мимикой. — Одна оплошность, одно сомнение одного единственного жалкого убийцы… В тот день сам ход истории изменил направление. Понимаешь ли ты это? — Чужой будто бы остановился, но тут же быстро развернулся. — Джессамина — не человек, Джессамина — эпоха, и тогда, когда ненавистный тебе Дауд не смог вонзить ей нож между ребер, в тот день, когда она не угасла, сам механизм мироздания обернулся вспять. Она по-прежнему неопределенная величина. И прошла весь этот путь как величина неопределенная. В этом и есть вся её сила. В этом и есть весь её смысл. Двигаться. Двигать. Менять и меняться. И если к концу этого дня она превратится в константу, — а ты знаешь, как близко к краю обрыва вы шагаете — всё это перестанет иметь всякий смысл.       События грядущих часов — уже часов, Корво, не дней! — станут решающими. И тебе придется сыграть в них не последнюю роль.       Быть может, она не пожелала видеть тебя в лице защиты. Но ты и сам знаешь, что должен делать.

***

      Мерзкие крики чаек. На секунду Корво подумалось, что его сознание разрывается на кусочки из-за этого едва уловимого в громкости писка над своей головой. Он поднял глаза к небу, сквозь которое они прорывались — глубоко ночному, синевато-густому. Будто бы рассвет уже склонял свои вытянутые худые пальцы над ними, но ещё не силился забрать Дануолл в свои объятия. И ожидал.       Дождь перестал. Перестал уже слишком давно, хотя мужчина словно бы не мог вспомнить, в какой момент небеса покрыл плотный покров мягких и тяжелых туч, чей бесконечный плач наконец прекратился. Словно бы и горе закончилось. Словно бы и незачем больше было лить слезы, и на смену глубокому несчастью пришло лишь степенное смирение. Так бывает порой, когда человек стоит поодаль и кричит — кричит, надрывая голос и легкие, задыхаясь и кашляя, пытается достучаться, хоть на секунду услышать ответ и понять, ради чего же всё это? Кто же услышит его на том берегу? А потом замолкает вдруг и вскидывает руки. Не слышат.       Тогда Корво зажмурился, будто бы не холодный и угасающий лунный свет прорывался сквозь пелену грез над головою, а яркое серконосское солнце светило ему в глаза. Так, как будто он был мальчишкой, бегущим к морю. Снова к морю. Неясные моменты прошлого — совсем далекого, как и до боли близкого — крутились в его сознании хаотичным и слишком быстрым волчком, не находя в себе возможности и на секунду замедлиться. Ещё с мгновение голова кружилась, а морозный осенний воздух казался неправильно теплым.       Он вспоминал, как был юнцом, как ноги его утопали в горячем песке, вспоминал, как надел свой первый мундир — белый и жесткий, большой в плечах; как стоял часами у зеркала — и думал, думал, не понимая, как же так вышло, что он оказался по ту сторону кулис, а не в зрительном зале. Он вспоминал мать и её теплую улыбку — а в следующую же секунду Джессамину и то, как с ребяческим блеском в глазах она бросала ему вызов, убегая к отцу, вниз по винтовой лестнице. А он не успевал её ловить.       Корво вздрагивал — потому что в следующую же секунду ощущал горечь её дыхания на себе и холодное прикосновение. Как она сама невольно дрожала и сильнее укутывалась в чью-то чужую старую куртку. Прикосновение — это лишь внимательный взгляд или меткое слово. Руки тоже умеют касаться, но будто бы совсем по-другому. Этому нужно учиться — и Джессамина это умела. Она всегда в молчании говорила больше, чем вслух. И сейчас будто бы шептала. Шептала, не размыкая губ, о том, что происходит на её душе. О том, как её покрывает немыслимая прежде холодная пустота.       Годы прошли. Пролетели, будто в один миг, проскользнули, как песок сквозь пальцы. И он вспоминал, вспоминал, окунаясь в далекие десятилетия назад, но не в силах вспомнить, что было в предшествующих днях — их покрыла густая пелена неразличимого сумрака. Или только глубокого горя, не позволяющая и на миг окунуться во всё то, что он пережил, вновь. — Адмирал, скоро нам? — Корво бросил, будто бы невпопад, не зная, за что ухватиться, он поднял голову от ржавеющего дна лодки и проскользнул взглядом мимо Хэвлока — к неровному горизонту, пытаясь найти там нечто ему самому незнакомое. — Вы должны знать эту реку лучше меня, Лорд Аттано, — задумчиво протянул он в ответ с печальным видом. Со временем начинало казаться, что и эти колкости перестали приносить старому моряку всякое удовольствие — он только хмуро смотрел куда-то вдаль, туда же, куда и его соратник по несчастью, с невиданной целью понять что-то куда более глубокое, чем ему самому думалось. А потом только вздыхал и прикрывал глаза грубой квадратной рукой, — при иных обстоятельствах я бы сказал, что осталось совсем немного, однако, боюсь, сейчас это может показаться целой вечностью.       Корво мерил его взглядом, как ему казалось — пытаясь зацепиться за некую ложь в его словах, однако не видел и не слышал ничего стоящего особого внимания, а вскоре, перестав его искать, замечал перед собою только глубоко уставшего пожилого человека с тяжелым сердцем в груди. Металлическим, как и вся его натура, холодным и грубым, скрежещущим, будто сотни фабрик на берегах Дануолла, качая в тугих венах мазут и ворвань глубокого темного цвета. Ворвань, но никак не кровь.       На ум приходили всякие обстоятельства — и первая их встреча с не по случаю тяжелой хваткой рукопожатия к его ослабевшему в камере грязному запястью, и острые замечания всякий раз, как приходилось слушать его и слышать, и глухие истории, рассказанные невнятно, заплетающимся нетрезвым языком его же нетрезвому слуху — а потому их Корво никак восстановить в памяти не мог.       Он вспоминал, как смыкал нож в трясущихся холодных пальцах и, прижимая его к дряблой коже у самого горла адмирала, тихо шипел что-то себе под нос, стараясь унять дрожь в руках и голосе — но в ту же секунду Корво хмурился и качал головой. Нет, этого он вспоминать точно не хотел.       Образ, будто бы вырванный из самой груди, как сердце с оборвавшимися сосудами, болезненно сжимался у него в сознании, приводя в действие множество разных эмоций. Прежде всего — гнев. Гнев за всё случившееся, гнев за боль в его собственной крови, гнев за рукояти оружия у висков его близких, гнев за смерть — неумолимо приближающуюся и стоявшую совсем близко, как Корво тогда казалось — по вине того старика. Протяни руку — и схватишься не за пелену звезд, их свободное дыхание или неровные стены дома, медленно вырисовывающиеся на горизонте. Протяни руку — и ты схватишь смерть за костлявое запястье. А после уж она тебя не отпустит.       Но Корво всё же крепко сжимал глаза, мягко поглаживая тонкую кожу на избитых костяшках Джессамины, и вдыхал холодный влажный воздух юного рассвета — нет, о том точно вспоминать не стоило, и даже в самые тёмные времена, даже когда кажется, что выхода уж нет и не будет — ему бы не стоило снова крутить в сознании тот момент, когда его рука едва ли не дрожала, чтобы сделать резкое секущее движение по голому горлу обезоруженного старика. Так вот, о чем говорила Джессамина. Вот он, тот блеск к глазах. Металлический.       Однако холод всё равно пробегал по спине — и в ближайшие часы это пришлось бы повторить снова. Как порочный неразмыкающийся круг крови на его руках. Что ж, наверное… тогда пришлось бы просто смириться.       Воспоминания об ужасной жестокости утопали и прорезались сквозь воспоминания о великой любви, вплетались друг в друга, словно сложный узор дорогого тяжелого ковра, они создавали композицию из света и тени, из тысячи мелких штришков и стежков по полотнищу, что сами по себе не имели никакой красоты и даже самого невзрачного смысла, но ложась рядом создавали нечто, что некоторые называли искусством — тогда Корво часто моргал и думал, что же всё-таки произошло на том проклятом островке, что же ускользает от его внимания — невиданный прежде кошмар или только руки, мягко к нему протянутые.       Он вспоминал холодный шёпот адмирала, клянущегося в своих благих намерениях — вспоминал и мягкий шёпот Джессамины под мраком ночи, когда та смотрела ему в глаза и просто молчала, давно оставив свои обиды и мысли об ужасном предательстве — и снова ей было важно только то, что он лежал рядом. Раненый, но живой.       Он вспоминал крики лоялистов: Пендлтон, обвиняющий Мартина в измене, сам Тиг, цитирующий невпопад что-то из священных текстов, так, будто бы их причастность смогла бы изгладить его вину; они всё ходили друг вокруг друга, наливали себе спиртное — теперь уж хорошее, крепкое, не разбавленное ничем прочим — и вспоминали, и вспоминали старые обиды, колкости, неурядицы, каждая из которых теперь казалось той самой бабочкой, чей взмах крыльев привел их сердца к такому ужасному отчаянию. Конечно, никто из них прав не был — и тогда из мрака шума и скандалов, за секунду до того, как он сам бы не выдержал и сорвался, его выдергивал крик Эмили — вырвавшийся совсем случайно, приглушенно, утопающий в слезах и порывистых вздохах. Ей часто снились кошмары — она прибегала через весь дом, скрипя старыми, но начищенными половицами, и ложилась рядом, пихая Корво в плечо, вцепляясь в руку матери, и, натягивая одеяло до самой макушки, наконец засыпала. Чуть спокойнее, чем прежде, а оттого и сердце Корво начинало биться медленнее.       Среди высоких потолков, начищенных полов, отозванных слуг, чей неуловимый дух таки ещё витал в длинных коридорах, с дочерью и живой возлюбленной под боком его дыхание сбивалось — Корво вновь мысленно и духовно оказывался в том месте, о каком всё чаще просто запрещал себе думать, иначе бы и остался в тех воспоминаниях так надолго, что ничего более бы его больше и не могло волновать. Он вспоминал о Башне, о тех днях, что ещё не были скованы ложью, болью или кровью, он вспоминал о своем спокойствии, и тут же вставал, принимаясь ходить по комнате, твердо ступая да нервно подергивая себя за темные волосы — он хватался за всякую деталь вокруг, словно бы стараясь стереть этот образ из головы, окунаясь в невнятные и, честно говоря, тщетные попытки превратить окружение в нечто ему незнакомое. «Вот, — думалось ему, — вот худая трещина по потолку, вот другой оттенок ткани на стенах, не тот, что и прежде, вот сломанная ручка старого канделябра, вот одеяла для гостей, не имеющие ничего общего с перинами императорских покоев.» Хотя тут же невольно вздыхал — что за глупую мысль он смог допустить, думая, что всё это хоть сколько-нибудь спасет его затухающее сознание? Горькая улыбка ползла по лицу — кому он врёт? Нет. Ничего из этого не могло стать его спасением.       И хотя иногда, среди роскошных декораций, странно напоминающих ему ускользающую за высокие кулисы старую жизнь, проскальзывало нечто, что в иных обстоятельствах могло бы заставить вздрогнуть — это нечто, похожее на выдержку из кошмаров, жуткий рассказ, поведанный некогда отцом или пьяницей дядюшкой: только самое вопиюще безобразное, правдивое и стройное, никаких украшений и только суть, удивительно знакомая в остальном окружении, но притом выбивающая из колеи. Суть, похожая на головокружение от табака — всё оставалось прежним и при том представало в тусклом и изжелта-тёмном новом свете.       Когда, опираясь на бархатную подушку, — или вот жесткую спинку качающейся лодки, Джессамина внимательно изучала взглядом его растерянность, а после тихо тянула: — Что он сказал?       А Корво не оставалось ничего более, кроме как ответить: — Что совсем скоро всё это закончится, — да и потупить взгляд в ржавеющее дно лодки. Стыдливый.              Затем проходило еще немного времени, и тогда он думал о том, как в первый раз высадился на суше в богатой усадьбе лорда со слишком громким семейным именем. Сначала то не показалось ему слишком важным — однако проведя в поместье Пендлтонов несколько до ужаса мучительных дней, мужчина заметил, как серебро пропитало почву и хрустит под ногами, будто первый снег в месяц ветра. Мягкий метал в неплодородном грунте, густо засеянным всякими природными чудесами, привезенными со всех уголков Островов и, поговаривали, даже Пандуссии: здесь были и раскидистые кисточки глубоко-зеленых папоротников, переливающихся всеми оттенками изумрудного и голубого, и крупные кроваво-красные ягоды неизвестного протектору цветка с мягкими белыми лепестками, и розы, прежде густо украшавшие сады за высокими стенами его дома. Как знать, что растет там теперь?.. Разве что только могилы. Могилы и разрушение, глубокими трещинами покрывающее всю территорию Башни.              Возможно, и Леди Бойл пристало теперь покоиться там. Несчастная, глупая Вейверли Бойл… Её любовь опять свела её не с тем человеком. Её любовь и жажда власти. Снова — быть может и зря.              И тем цветам, вероятно, не дано было жить слишком долго — это мелькало в серых глазках Тревора всякий раз, когда он бросал мимолетный взгляд по собственным же владениям. Теперь собственным. Хотя и он никак не мог называть это домом.       «Дом», — Корво поежился. Тогда ему казалось, что впервые за много лет — даже не дней или недель, а всех прошедших годов, проведенных бок о бок на балах и приемах — он понимал то, что творится и вздымается непокорной бурей в овальной голове трусливого Тревора, за его водянистыми серыми глазками, за идеально ровно пошитом костюмом. Даже и не просто понимал — а чувствовал так же, как и он, и если то казалось невозможным, Корво лишь покорно кивал в ответ. За порогом его дома тоже царила лишь смерть.       «Дом», — повторил Корво вновь, не спеша, нервно облизывая пересохшие губы — будто пробуя его на вкус, горьковатый, с металлическим привкусом крови и едва уловимый на изрезанной трещинами грубой коже. Это слово не было ему знакомо, это же слово трепетало канарейкой в его грудной клетке, всё громче и оглушительнее напоминая о себе с каждым новым вдохом, с каждой новой мыслью, неосторожной — то и дело мужчина поднимал черные глаза и всматривался в мрак ночи, прорезаемый лишь тонкой полосой кроваво-красного света предрассветного солнца, и пытался найти в нем нечто, и вдруг всё же понимал что.       Дом. Высокие и стройные белые зубцы Башни, величественно возвышающиеся над Дануоллом, будто бы заставляя огромное железное сердце, целую столицу необъятной Империи покорно преклониться пред собой. Он воображал их неровный силуэт и тусклый свет тысячи маленьких окон, такой знакомый и таинственный, такой, каким Корво наблюдал его всякий раз возвращаясь из долгих и мучительно одиноких поездок. Тогда он не спал — никогда не спал, боясь вновь сомкнуть глаза, и медленно плыл мимо, поддаваясь тягучему, неизменно медленному течению грязной реки, он вглядывался в мелкие зрачки поднимающегося над ним гиганта, будто бы играл с самим собой в неведомую игру — мужчина скользил взглядом по глади высоких стен, по колоннам, аркам и закуткам строения, всё пытался найти, узнать в нем знакомые черты — то единственное окно, где уж давно не должен был гореть свет. Но неизменно горел.       Тонкая свеча хлипкой лампадки мелькала за толстыми стеклами у настежь распахнутой деревянной рамы. Он воображал себе, как маленький огонек полыхает и дёргается в неритмичном танце под слабыми порывами уже давно не теплого осеннего ветра, как тяжелые шторы едва колышутся под его напором, вырезая по деревянному полу крупные однообразные вензеля. Ему думалось, что в те секунды Джессамина уже тихо посапывала в мягких перинах громадного императорского ложа — но снова и снова находил её за рабочим столом, стянув на острый нос маленькие очки: она всё читала и читала, подписывала и снова вчитывалась в новые документы, соглашения и декларации, безустанно и кропотливо выполняя свою работу ровно в срок.       Тогда она выглядела уставшей. В особо тяжелые дни ей бывало совсем сложно уснуть.       И сейчас она не спала.       Никогда не спала. Это странное утверждение, заплаткой голоса едва соскользнувшее с губ, казалось, было абсурдным — и не имело ничего общего с настоящей реальностью. Но тогда Корво задумывался вновь — и правда. С каждым новым днем всё отчетливее он ловил эту мысль.       Она не спала.       Не спала, когда засыпал он сам — нервной дрожью вчитываясь в ровные полосы отпечатанных строк в пожелтевшей газетной бумаге. Перемещаясь вдоль кривых мелочных букв, слов, складывающихся в эти строки, строки — в абзацы, абзацы — в текст. Каждый раз новый. Каждый раз со странно знакомым набором имен: Лорд-Регент, «Пропавшая принцесса», «Незнакомец в маске» — число его жертв — Хайрем Берроуз, Корво Аттано, Эмили Колдуин… и, конечно, «Её Величество». Редкий гость в этом ансамбле образов… А имя теперь уж уже и вовсе растворилось в непроницаемом мраке — его не произносили вслух. Его не выводили по печатным машинкам, и даже скрежетающими перьями по тонкой бумаге. Будто боялись — боялись вспомнить то, что содрогнуло Дануолл в туманное светлое утро. Боялись вспомнить крики; черные, как сажень, знамена. Боясь вспомнить смерть — будто бы и она сама была смертью. Но и оно, совсем редко, но мелькало среди всех прочих мелочей — громоздкое, словно тяжесть свалившегося на мир бремени. «Джессамина Дрексель Блейн Колдуин. Первая из рода Колдуин.»       Она была мрачна. Её тонкая, хрустальная фигура в ночи била тревогой. Скользкие холодны пальцы переворачивали страницы — но тогда Корво таки неумолимо проваливался в колкость кошмарного сна.       Просыпался он неспокойно — хватаясь руками за сальные одеяла, невольно хмурясь, да думая что-то — будто бы мир остановился, застыл на месте, и теперь требовалось невероятное усилие, дабы только вклиниться в строй реальности, дабы только очнуться от беспокойного сна. Почти никогда Корво не помнил, что именно видел — но неизменно вздрагивал так, будто это было последнее, что ему дано было видеть.       И тогда она не спала.       Часто морозный воздух утра был одинок — её не оказывалось рядом. Первые дни Корво думалось, что это был фантом — что он бредит, сходит с ума. И никогда её там не было — неспокойной фигурки в ночи. Однако стоило спуститься вниз, позволить отсыревшим доскам пола прогнуться под тяжестью собственного веса, как движение внутри него, сперва суетливое, стало унылым, а после и совсем замерло. Джессамина сидела там — всё такая же аккуратная и тонкая, она читала. Или всматривалась с тонкую полосу горизонта за грязными окнами. Пока весь мир вцеплялся в последние крупицы сна, словно ногтями, она не спала — и медленно помешивала темного цвета жидкость в граненом стакане.       От неё пахло кофе, табаком и воистину дерьмовым виски.       Неизвестно, сколько времени бы прошло, прежде чем Корво смог бы выплыть из глубины собственных размышлений. Так бывает порой — мысли расползались по его сознанию тлеющим костерком спокойствия, и образы снова не давали вернуться в явь, зазывая за собой в мир воспоминаний. Глубоких, гниющих по краям воспоминаний. Он мог перебирать каждое мгновение прожитой жизни, каждую новую секунду, мельчайшую крупицу времени, застывшую, словно мраморные статуи в тронном зале Башни, он мог бы затеряться там навечно… Это могло бы быть торжеством, настоящим триумфом в благоговейном ожидании перед вырванной с сухожилиями победой. Однако мысль его преследовала иная — лишь бы не возвращаться к тому, чего так страшился. Лишь бы не приближаться секунда за секундой к моменту, застывшему в горле колким комом. Окружающий воздух был роскошно холоден. Бетонная ломоть воды всё плотнее обступала лодку, сгущающаяся от её ржавеющего носа до некстати шумного мотора… Однако что-то потревожило это умиротворение.       Невнятная морось холодным капель воды и тревожное движение. Джессамина разомкнула глаза и в них не промелькнуло ни тени растерянности — и снова не спит. И снова не спит, и изучает окружающий мир с тошнотворной дрожащей усталостью. Скользит движением ледяных серебряных глаз по стенам гиганта Колдридж, упираясь взглядом в сады Башни и беседку. Ту проклятую мраморную беседку на краю мироздания. Начало и конец вселенной. Место рождения и место смерти.       Что-то в ней дрогнуло на мгновение. — Света нет, — проговорила она так, будто бы взяла его за руку и вложила в ослабшую ладонь свои слова. — Прости? — Окна темны. Башня погасла.

***

      Эта ловкость рук! Она цепляет, озадачивает, занимает и завораживает своим мастерством, приведшим их сюда. Сколько событий переплелись в причудливый узор, напоминающий дорогую ткань, и сложились в драпировку, чьи тени густо покрыли мраком детали происходящего, оставляя только суть. Только искусство.       Позднее Корво вспоминал это как обстоятельство, в которое он так и не смог поверить. Среди всех прочих вещей, удивляющих и обескураживающих его, это была та, кою он так и не смог обречь в должную ей форму. Люди понимают лишь то, что им дано понять, а потому, много лет спустя, он так и не нашел нужных слов, чтобы рассказать о том, что же открылось перед его взором в следующее мгновение того страшного дня.              Звуки капали, разбиваясь мелкими искрами о нервность стен, угрожающе нависающими над ними.       Тишина была осязаемой и тяжелой.       Горизонт растекся по полу цветом молока. Холодного и свежего. Пролитого между тел.       Десятков. Сотен. В какую-то секунду, едва отходя от повисшего в воздухе оглушающего молчания, Корво думалось даже, что целых тысяч тел. Башня, знакомая и родная, извечно залитая отблеском шелка и позолоченным сиянием многих свечей, подобно светлячкам во мраке ночи, танцующим так же, как и мерцающие звезды на небе, сняла с себя свои золотые одеяния. Словно бы корона, массивное кольцо из золота, покинула бренную седую голову пожилого монарха, и он склонил её перед эшафотом, с уставшим вздохом смиренно дожидаясь того самого, последнего удара судьбы. Скипетр и держава скатились вниз с бархатных подушек и с грохотом, подобно топору, занесенному над деревянными балками, упали, наполняя комнаты своим металлическим звоном. И наступила тишина.       То, что люди привыкли называть «спасением», превратилось в склеп.              Теперь казалось, что тяжелые холсты облезли со стен, и даже красные знамена — упали, затопленные в крови. Она капала с них, глухо ударяясь о неровность начищенных полов, разбрызгиваясь по глади мраморных колон, по блеску витражей на зеркалах. Некоторые из них теперь уж были разбиты. Цветные осколки стекла, окропленных горячими алыми каплями, заливал лунный свет. Торжественно холодный в этой симфонии смерти.       Бывали дни, в паркете можно было разглядеть собственное отражение — дни праздников, балов, пышных приемов, когда служанки стучали каблучками своих туфелек по полу, торопились, смеялись, отмахиваясь тряпками и тканями, суетились, приводя процессы жизни императорской резиденции в действие. В те дни Башня оживала. Её наполнял хохот аристократов, шипение игристых вин в граненых бокалах, юбки шуршали по полу, отстукивали быстрые танцы лакированные башмаки, и шкварчали блюда на кухне, нетерпеливо рвясь оказаться в этом цветущем хаосе, полным трепета. Какое разнообразие запахов! Шипело шампанское и разливался скотч, кипели наваристые супы, аромат копченого мяса — поросят на вертеле да фазанов с орехами и грибами — наполнял залы своей красотой. Да, словно в танце, блюда, от которых столы так и ловились, втискивались в эту композицию, полную эмоций, фальшивых порой, но эмоций, и свободы — её неуловимого духа, протискивающегося сквозь толпу и наполняющую каждый миллиметр своим незримым, но ощутимым присутствием.       В те дни Корво видел свою искаженную кривую улыбку тонких губ и накрахмаленные лацканы строгого костюма — сшитого еще за пару месяцев до, со строгих мерок и дорогих тканей, оттенков которых он никогда не различал. Мужчина опускал взгляд, кидая его на себя в последний раз, измученно и лениво — он словно бы снова пытался проверить наверняка, достоин ли сегодня сопровождать Джессамину на очередной из светских приемов. И уголки губ неизменно дрожали — нет, все ещё нет. Она и появлялась чуть позднее и всё равно была бы в разы прекраснее прежнего.              Но что-то трепетало в груди, заставляя его вернуться в реальность — неохотно и болезненно, он сомкнул глаза, лишь бы только не видеть всего того, что перед ним открывалось теперь. В начищенном паркете отражались капли чужой крови, растекались по нему в уродливом насмешливом узоре и застывали так, крошились под ногами, крошились, казалось, в самом сердце. Изуродованные, разбухшие от синевы сосудов лица покойников. Ботинки, запачканные в грязи и пыли, ободранные об острые края стен Башни. Путь был тяжелый и оставил свой отпечаток даже здесь.              Спустя мгновение блуждания по пустым коридорам памяти, Корво увидел и свое лицо среди них. Серое и постаревшее.       Теперь он с ужасом смотрел на него, не узнавая незнакомца в собственном же теле. Чтобы забыть одну жизнь человеку нужна, как минимум, ещё одна. И эту долю, как теперь ему казалось, он прожил.       Прошло всего пару недель. Пару мучительных, полных боли и криков недель. Он вспоминал их как что-то, что казалось, так и не должно было произойти, а потом открывал глаза, неохотно — и сердце пропускало пару ударов, заставляя дыхание становиться глубже и сбивчивее. Часы тянулись за дни, и всё застыло в веренице ужасных событий, что теперь повторялись в сознании урывками, и оставались выжженным клеймом в памяти. Повторяясь снова и снова, как сон, от которого так и не удалось проснуться. Цепкие когти впивались в сознание, превращая жалкие пару недель в события, поделившие весь мир на «до» и «после»; и даже если это и было, если и хотелось думать, что это лишь несчастная трагедия одной маленькой семьи, крупица в океане целой Империи, стоило только позволить себе открыть глаза, и становилось ясно, что их кошмары стали кошмарами целого мира. Возможно, Чужой был прав. Возможно, была права и Джессамина. Он появился не случайно. И всё это было не случайно, становясь цепочкой событий, изменившей не только их всех, но и всю их реальность.       Но оставалось только догадываться да уставше вздыхать и заставлять себя продолжать вглядываться в окружающий его хаос. Вслушиваться в шум проплывающих мимо кораблей и крики чаек, позволяя им настигнуть собственный слух. В треск стекла под ногами, подобному костям и песку на зубах. Ему казалось, что адмирал говорил о чем-то где-то за его левым плечом, осматривал трупы, переворачивал ткани и касался носком пыльных ботинок упавшего в суматохе подсвечника — но Корво не слышал. Или только не хотел слышать?       Весь мир сомкнулся до тишины — звенящей и оглушающей. Весь мир сомкнулся до капель крови, застывших на блестящем полу. Весь мир сомкнулся до смерти. И до красного макинтоша, мелькнувшего где-то в дали.       На мгновение мужчина остановился, всматриваясь в фигуру, глядящую на него из-за ночи. Теперь она казалась ему знакомой.

***

      Весь мир сомкнулся до голоса. В какой-то момент всё просто застыло и не двигалось, и не существовало уже даже обломков Империи и руин Башни под ногами, не существовало крови на руках и ещё горячего обездвиженного тела где-то в до боли знакомых, родных кабинетах, ничтожными несколькими этажами ниже.       Произошло так много? Вспоминая эти события, Корво невольно мотал головой, отпугивая мрачные мысли от своего сознания. Он помнил. Наверное, стоило это признать, он не хотел, но помнил каждый новый миг этих нескольких недель, каждое мгновение, пропущенное сквозь пальцы, каждое выражение бледного худого лица и прикосновение ледяных пальцев до собственной изуродованной мукой кожи. Он помнил холод осенних ветров и помнил взгляды, обращенные в его сторону. Он помнил тот мир. Помнил те дни. Те несколько недель. И каждую новую жертву, смотрящую на него с ужасом за секунду до мига, что стал для неё последним.       Ничего из этого не принесло столько удовлетворения, сколько тот голос. Он перебирал в памяти те последние мгновения, когда в его руках шелестели бумаги, когда под ногами прогибался паркет и крошилось стекло полное крови, когда Джессамина впивалась в его руку ногтями и не отпускала, как бы ни силилась — не могла. И даже в тот страшный миг, когда она застыла, увидев пред собою Лорда Регента. Измученного. Обессиленного, но живого, склонившегося на колени и обездвиженного. Его оскал и мертвую, тихую немощность. Оставалось всего ничего. Сердце считало удары, прежде чем холодный нож впился ему между ребер. И Джессамина кивнула, оставив без ответа немой взгляд утихающих глаз.       Это было убийство, которое она смогла таки простить. Одно из многих прошедших. И ни одного повторившегося.       И даже тогда это было даже не в половину настолько мучительно прекрасно, как в ту секунду, когда голос, сломленный, но всё ещё мелодичный, объял улицы Дануолла, подобно нежным рукам матери, успокаивающего своего ребенка в трудный час. Когда пошел обратный отсчет. Когда сердце не просто пропустило удары — оно остановилось в молитвенном ожидании, как и весь мир вокруг. Заря стремительно прорезала тёмный горизонт и это знаменовало начало нового дня. Чуть более спокойного, чем прежде. Начавшегося с гудков громкоговорителя и десятков людей, вышедших на улицу в ту же минуту.       Джессамина медлила. Она перебирала в руках слова и числа. Секунды тянулись за года и стыдливые взгляды были отведены в сторону. Все знали, что это таинство не должно быть прервано.       И потом таки заговорила. И вся Империя проснулась в такт этому голосу. Пробудилась от этого долгого мучительного сна.       «Уважаемые жители и гости Дануолла. Говорит Джессамина Дрексель Блейн Колдуин. Приношу свои искренние извинения за беспокойство в столь ранний час, но мне выпало право сообщить вам прискорбнейшие известия.       Лорд Регент мёртв.       Башня пала.»
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.