ID работы: 9933546

Одна на двоих

Смешанная
R
Завершён
137
автор
FourHearts соавтор
Размер:
153 страницы, 37 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
137 Нравится 221 Отзывы 36 В сборник Скачать

Третья часть. Глава 5

Настройки текста
Мартышка вылез в окошко, хлопает глазами, рот открыл и не хватает только язык высунуть, как псине. Он тянет носом воздух Наружности и вопрошает: — Что это за запах? Новая жизнь? Светлое будущее? — Соляра, — гогочет Гибрид. Рыжий тоже нюхает воздух и прислушивается к себе, пытается понять, что делается внутри. Он ждал будоражащий восторг или хотя бы суеверный страх, но там тишина. И будто спокойствие. Чуточка раздражения, две чашки печали и всё. Рыжий снимает очки и суёт их в нагрудный карман. Первым затыкается Гибрид. Просто перестает ржать и пялится на Рыжего так, будто его тут не было, и вот он вдруг возник из воздуха. Потом замирает Конь и глупо таращится. Ребятки из кемпинга берутся за руки и улыбаются. Автобус виляет на очередной кочке, Рыжий морщится и пробирается вперёд через переплетения ног и завалы рюкзаков. — Чёрный, ты нас угробить собираешься? — интересуется он, смотря на дорогу поверх плеча бывшего теперь вожака Псов. — Отвали, — шипит Чёрный, вцепившись в руль. Костяшки у него побелели от напряжения, а глаза такие красные, будто он с выпуска не спал. Трудно обвинять Чёрного в косорукости и безрассудности, когда он каждое утро на рассвете вырывает из глотки страхи и всем своим видом демонстрирует уверенность и силу. Для всех этих обездоленных и трясущихся овечек, сорвавшихся с привязи и сбежавших в Наружность. Рыжий кладёт подбородок Чёрному на плечо. Он очень надеется, что это поднимет тому боевой дух. Автобус опять дёргает, и Рыжий прикусывает язык. — Надо было брать с автоматической коробкой, — сетует Рыжий. — Будто у меня был выбор, — бурчит Чёрный в ответ. — Мальчики, а может, я за руль сяду? — к ним пробирается старичок сторож, бывший когда-то директором, а теперь уж просто старичок. Сумасшедший дед, едущий куда-то в раздолбанном автобусе с подростками без паспортов и определённого места жительства. Вот так вот. — У меня и права настоящие есть, — добавляет он. — Оставь, дядя, — говорит ему Рыжий. — Сменишь, когда Чёрный устанет. Чёрному нужен шанс. Он взял новую жизнь в свои руки. Свою жизнь и жизни других. Он справится. Рыжий тыкает спящего на пассажирском сидении возле водителя Москита и кивает ему. Сонный Москит перебирается назад, и Рыжий ныряет на его место, закидывает ноги на переднюю панель. — Я тебе щас одну забавную штуку расскажу, Чёрный, — угрожает Рыжий. — Пристегнись, — велит тот, не отрывая напряжённого взгляда от дороги.

***

Ветер трепал жиденькие волосёнки, поднимая их нелепым венчиком, над круглой лысиной Акулы, топчущегося на заваленном мусором крыльце Серого Дома. Поначалу он боролся с настырным ветерком и приглаживал волосы, но потом смирился. Дом за спиной уже пошёл трещинами, как будто предчувствуя свою судьбу, сам готовился распасться на части до того, как за него возьмутся строители в ярких спецовках и касках. — Не сдавайся, — пробормотал Акула, пиная ногами смятую пачку сигарет, — так просто не сдавайся. Всем нам умирать, но ты-то ещё можешь выкинуть какой-нибудь фортель напоследок. Акула погрозил в небо пальцем и мрачно глянул на бульдозер, стоящий под большим дубом. Скоро огромное дерево спилят и, если повезёт, разведут из его ветвей костер. Он так мечтал, что когда-нибудь эту серую махину снесут, и он с удовольствием посмотрит на то, как будут крошиться ненавистные стены, высосавшие из него здоровье и силы. И вот этот день настал, а всё, что он чувствовал, — это тоску и страшную, просто столетнюю усталость. Ссутулившись, всунув руки в карманы брюк, Акула побрёл к старой, ржавой машине, такой же уродливой, как он сам.

***

Отросшие, с блёкло-синими кончиками волосы, которые теперь некому было сплети в сотню тоненьких косичек, беспорядочной гривой покрывали спину Мертвеца почти до лопаток. Он присел на скамейку под дырявым навесом, повертел в руках очки с огромными зелёными линзами и облезшими металлическими дужками. Любимая маскировочная оптика Рыжего бездельника, сводника, балагура, картёжника и невероятной бестолочи. — Сукин сын, — проговорил Мертвец, разглядывая очки. На одном стекле был наклеен банан, бесстыдно торчащий из кожуры, второе стекло покрывала мелкая сеть трещинок, одного носового упора не было, обе дужки были замотаны посеревшим от грязи пластырем. — Сукин ты сын, Рыжий, бросил меня. Вдалеке на пропыленной дороге показался жёлтый, похожий на горбатого жука, автобус. Мертвец вскинул рюкзак на плечо. Там за спиной лежала старенькая тату-машинка, бутылочки с красками и альбом с рисунками Леопарда. Этот альбом Мертвец хранил, как самую большую ценность, он бы не открыл тайное место, где тот лежал, даже при смерти. Сидеть на Изнанке и ждать подарков Слепого и Леса? Бредятина. Не даром они с Рыжим были так близки: вожак мечтал покорить Наружность, Мертвец знал, что не пропадет на той стороне. Автобус подъезжал, чихая и кряхтя на взгорке, распугивая утренних воробьёв, деливших крошки высохшей булки. — И я первым приснюсь тебе, рыжий мерзавец, ты так просто не отделаешься, даже не думай.

***

— За тобой приехали, — говорит Ральф Дорогуше, — пойдём. — Мне нужно кое-что забрать, — бормочет тот. Ральф смотрит на его набитую до отказа сумку и не понимает, что ещё ему нужно. Они так и хлопают глазами друг на друга, пока Ральф устало не выдыхает: — У тебя пять минут. Но Дорогуша не двигается с места, дёргает молнию на сумке туда-сюда, нервно переводит глаза то на неё, то на Ральфа, и Ральф неожиданно понимает — он боится. С самого выпуска оставшиеся Птицы переселились в Четвёртую. Им тут не совсем уютно, но в свою комнату они и не пытались вернуться, даже когда оттуда забрали спящих. Может, они боятся именно их — этих брошенных пустых оболочек, ведь испарившиеся с концами товарищи никого не пугали. Среди Птиц не было ни одной пропажи, а вот из других стай кое-кто совершенно бесследно исчез. Больше всех из Четвёртой: Слепой, Македонский, Лорд. Вспоминая теперь этого нервного наследного принца, Ральф был уверен — Дом затянул его, Ральфа, назад, чтобы он вернул ему Лорда. Но почему именно Лорда? Для чего? Этого Ральф никогда не узнает. В последнюю Ночь Сказок он понял столько всего, о чём лишь отдалённо мог догадываться, играя годами в угадайки с исписанными стенами. И практически поверил, что можно исчезнуть из этого мира — совсем, полностью, целиком — чтобы появиться где-то ещё. Будут ли все они счастливы там, куда ушли? Что это за Лес, о котором было столько разговоров? Ральф вздыхает, ответов у него нет. Остаётся лишь верить, что хоть один его поступок чего-то да стоил, дал шанс на будущее Лорду (может, и его дерзкой рыжей подружке тоже). Ральф отгоняет от себя туманные мысли, берётся за ручки коляски и везёт Дорогушу в Третью, тот вцепился в свою сумку, которую держит на коленях, и смотрит в пол. «Ему, наверное, тоже очень одиноко», — думает Ральф. В Третьей светло и свежо. Так светло, будто здесь просто оранжерея и не жил никто. Не жил, не носил траур, не страдал от горя и боли. Ральф обходит кровати одну за одной, они слишком казённые и лишние в этом царстве растений. Дорогуша копается в каком-то тайнике под подоконником, тихо шурша и кроша штукатуркой на пол, а Ральфа не покидает ощущение, что он тоже забыл что-то важное. Кажется даже, будто его треснули чем-то твёрдым по голове, и на периферии зрения всё ещё маячит белое пятно, отгрызающее часть реальности. Ральф садится на одну из кроватей — только старый полосатый матрац поверх скрипучей сетки — и вдруг замечает на тумбочке тушь для ресниц. Так странно, всё убрали, постельное бельё содрали, полы отскребли до блестящей чистоты, вынесли лишнее и даже кровати выстроили стройными рядами, будто они ещё кому-то пригодятся. В комнате неестественно чисто и пусто, остались только цветы, пара пустующих тумбочек и вот этот облезлый тюбик туши. Ральф вертит его в руках, открывает и даже нюхает. Странно. Кто-то из Птиц пользовался тушью? Может, Ангел? Но Ральф не может вспомнить, сколько не пытается. От этого даже тошнит, а пальцы начинают нервно подрагивать. — Ну ты скоро там? — неторопливо спрашивает он и суёт тушь в карман. Дорогуша не отвечает. Ральф смотрит в его сторону — тот ревёт. Беззвучно, глядя в стену и даже носом не шмыгает, держится за кровать, где раньше спал Ангел, и роняет слёзы на собственные колени. Ральф поднимается с кровати, отворачивается, уходит вглубь комнаты, подальше. Он бредёт между растений, они вырастают прямо из-под ног, возвышаются этажами, колючие и нежные, с толстыми стеблями и резными листочками, с белыми прожилками, с ароматными цветами и не успевшими поспеть плодами даже. Их здесь столько, что глаза разбегаются, что невозможно отличить, где заканчивается один и начинается другой. Они ещё живые, пахнут зеленью, цветами и землёй. Что с ними будет? Увозить куда-то их, ясное дело, не станут, думает Ральф, их даже не потрудились в мусор выкинуть. Приедет бульдозер и сравняет их с землёй, не разбираясь, — вот и всё. Ральф смотрит сквозь зелёную завесу и слышит словно наяву, как ломаются ветви, цепляясь за стены, обрушиваясь вместе с ними, как грохочут булыжники, давя сочные листья. На низком столике у камина стоят четыре горшка с гарденией, усыпанные красивыми белыми цветами, но один из кустов не цветёт. Ральф смотрит на него и размышляет, а не забрать ли ущербного с собой. «Что, теперь цветы? — спрашивает он сам себя. — Тебе всё время нужно кого-то спасать? Без этого ты никому не нужен, да?» Он силой заставляет себя отвернуться и отойти от камина. Даже среди цветов он выбрал тот, что не умеет цвести, тот, что неправильный и сломанный, одинокий, как все они. Как он сам? Ральф подходит к стремянке, притаившейся в углу, и прижимается к холодной металлической перекладине лбом. Ступени перепачканы краской, Ральф знает, что пятна давно засохли, но они блестят так, будто совсем новые, будто накапали с потолка минуту назад. Он трогает их пальцем — твёрдые и сухие, даже не пахнут. Цветом такие же, какими были буквы «Р» на стенах в коридоре. Ральф как-то горько ухмыляется и трёт ступеньку, смахивая с неё пыль. Внутри так пусто и холодно, оттуда вынесли всё, как из спальни Третьей, выскребли жёсткой щёткой до блеска, да так и бросили болтаться на краю мира. Ральф закрывает глаза; он даже не принял ещё решение, стоит ли принимать предложение Слепого, он совсем — вот прям ни в малейшей степени — не знает, что же ему делать со свой опустевшей жизнью бывшего теперь воспитателя. — Что мне делать, Стервятник? — выдыхает он едва слышно. — Вы что-то сказали? Ральф вздрагивает и оборачивается, пялится на Дорогушу и хмурит брови. Он разве что-то говорил? Он не помнит.

***

Пятьдесят две ступени, коридорчик, четыре двери в крохотные комнатки на одного жильца, и его пятая дверь в мансардную комнатёнку со скошенным потолком. Кровать, письменный стол и хромоногий шкаф с вечно распахнутой дверцей. Главное его достояние, которого лишены другие, — отдельный санузел. Его не хотели брать в этот институт. У нас нет соответствующих условий. Мы не сможем предоставить вам надлежащий уход. Вы не сможете успевать наравне с другими. Слова, слова, слова — они сыпались, как горох, из брезгливо или жалостливо поджатых губ. Лысый, безбровый, безрукий калека с глазами конченного психа. Все бы предпочли никогда не знать, что такие существуют в их стабильном правильном мире. Слепой был прав. Никто не говорил ему в лицо, что он инвалид, и не потому, что боялись, а потому, что жалели. Даже парни-сокурсники старались не пялиться на его протезы, скрытые рукавами свитера, и никогда не задирали его в своих петушиных перепалках. Он видел жалость и стыд в их глазах. Стыд за то, что они здоровые, сильные, целые. Они отводили взгляд, преувеличенно громко смеялись или наоборот пытались окружить его навязчивой заботой, прикрытой грубыми шутками, но всё равно, это была жалость. Оскорбительная, делающая его чужим и слабым — жалость. Сфинкс захлопнул дверь и сел на пол. Здесь было тихо и спокойно, единственный его сосед на этаже был незаметен, как мышь. Тревожили только запахи, долетавшие снизу, где готовили скудный обед жильцы общаги. Дешёвые макароны с сыром, гречка с жареным луком или заварная лапша — самые доступные местным деликатесы. За окном крупными мокрыми хлопьями валил снег. Сфинкс прикрыл глаза, стараясь почувствовать это место так, как он мог ощущать Дом, слыша все его скрипы, шорохи и песни. Ничего. Бездушное здание с кучкой безликих комнат, глупый смех, разговоры и ещё более глупые слезы и обиды. Всё чужое, и он чужой, лишний, другой.

***

Автобус продирался сквозь слепящий снег, выл двигателем на поворотах. Сфинкс сидел, привалившись головой к окну, и всё спрашивал себя, что он хочет теперь там найти, что увидеть? Обломки? Кучу гнилых досок и разбитых кирпичей? Ради этого он едет на другой конец города, ради останков своего детства? Сердце бешено колотилось, казалось взламывая ребра груди, ноги дрожали, а горло то и дело перехватывало спазмом так, что было трудно сглотнуть. Он очень хотел ощутить себя дома, почувствовать себя целым, пусть всего лишь на пару секунд, но это даст ему силы жить дальше. Жить, дышать и ждать.

***

Непреодолимая прозрачная плёнка, отделявшая мир живых от мертвецов Дома, со звоном лопнула, и Волк, сгорая от нетерпения, прыгнул в образовавшейся пролом. Он бежал по коридорам Дома хохоча во все горло, слыша эхо собственных шагов и выкрикивая имена друзей. Сфинкс! Табаки! Рыжий! Стены колебались, штукатурка сыпалась, обнажая старые, давно отзвучавшие надписи и рисунки, и никого. Волк развернулся на пятках и помчался по лестнице вниз в актовый зал, конечно же, все там — слушают скучные речи Акулы. Он ворвался в пустой пыльный зал, с сорванными шторами. Пианино не было, а экран скомканным крылом валялся на сцене. — Чёрный? Горбач? Лэри? — во всю глотку заорал Волк. — Слепой? Страх холодными иголками начал прорастать внизу живота, но он упрямо мотнул головой, отгоняя сомнения. Могильник. Наверняка они в Могильнике, не могут же все взять и испариться в никуда. Ещё вчера они были здесь, ещё вчера он прятался в зеркалах, нырял в наполненную ванну, чтобы встретить там своего убийцу. Он всегда знал, где этот гадёныш с обкусанными ногтями в драном свитере, что делает и кого видит во сне. А сейчас? Волк остановился на площадке перед столовой, прислушиваясь к себе. Он перестал ощущать вибрацию нити, что связывала палача и его жертву. — Македонский! Где ты? Волк метался в знакомых стенах, читал надписи, забегал в классы и комнаты, прыгал по столам учительской, подбрасывал ногами забытые бумаги и колотил стёкла. Он звал, кричал, угрожал и молил. Он наконец-то стал полноправным хозяином Дома, Дома, в котором уже никого не было.

***

В боку колет от быстрого бега, ноги то и дело проваливаются в норы свистунов, кусты цепляют его ветками, не желая пропускать дальше, деревья смыкаются непреодолимой стеной, вставая на пути. Но оборотень не сдается, он грозно рычит, распугивая ночных охотников и устрашая жертв, и бежит-бежит-бежит. Лес водит его кругами и не хочет выпускать из своих владений. Устав, зверь находит место для сна и засыпает сразу же, как ложится, не слушая, что ему шепчет чаща, о чём шумит ветер в кронах деревьев, и поют рогатые жабы, высунувшие морды из речного ила. Так проходит несколько дней и, однажды, притомившись, Шестилапый заберётся на пригорок и, вскинув безглазую морду к луне, издаст тоскливый вой, плач отчаяния. «Прости. Ты казался мне чудовищем, сожравшим всех моих друзей». Эти слова обрушатся на Слепого, как гром среди ясного неба, и он поймёт, что времени совсем мало, что песчинки в часах осыпаются с невероятной скоростью и совсем бесшумно. Сорвавшись в галоп, он несётся, не разбирая дороги, переплывает речушки и вязнет в топких болотах, он спешит. «Я ставил тебе в вину и Лося, и Волка и всех остальных…» Оборотень скачет во весь мах по непривычно тихим полям и обещает Лесу что угодно: никогда не покидать пределов его чащи, вырастить новых василисков, заселить в топи Белого Дракона, — что угодно, только выпусти меня к нему. «...легче думать, что Слепой лгал про Русалку, чем что её действительно нет в этом мире…» Лес ревнив и капризен, обидчив и злопамятен, он не прощает предательства, он не принимает отказа от своей магии. «Пусти!» — воет Слепой, стоя у воды. Он не любит воду, он боится больших озёр и бурных рек, но не раздумывая прыгает … и падает, больно ударившись коленями и руками о кучу щебня. Слепой ползёт на коленях, на ощупь и прижимается всем телом к холодной, полуразрушенной стене, что единственная осталась, как якорь, скреплять Миры Серого Дома. Он слушает слова Сфинкса, наполненные горечью потерь, слушает, как он изливает свои страхи, рассказывает про обиды и чувствует его дрожь. Слепой распахивает руки, желая через преграду обнять, защитить, согреть, прислоняется лбом к стене и шепчет: «…они белые и движутся, а по краям как будто рваные или немного покусанные, снизу розоватые…» Он глотает беспомощные, горькие слёзы и больше всего на свете хочет прыгнуть, схватить и утянуть упрямца за собой туда, где он сможет заглянуть в бесконечно мудрые глаза, а Сфинкс в ответ сможет обнять настоящими, не суррогатными, руками со следами заживших ожогов. Слепой беззвучно шепчет, проговаривая все их воспоминания и тайны, даёт обещания и зовёт, зная, что всё напрасно. Сфинкс встал, облепленный мокрым снегом, похожий на нелепого снеговика в вязанной полосатой шапочке с помпоном, прижался лбом к стене, перечисляя имена всех тех, кого знал, любил и помнил, и на минуту, вопреки всем законам физики, он почувствовал, что согрелся.

***

Двадцать три, двадцать четыре, двадцать… Табаки опять сбивается. Он растерянно смотрит на свою ладонь, в которой лежат длиннющие чётки с кривыми разноцветными бусинами. Он начинает уже четвёртый раз, но никак не может досчитать даже до сорока. Сфинкс глядит на него подозрительно. — С тобой всё в порядке, Шакал? — Не знаю, — тихо бормочет Табаки и трогает нос. Он часто перебирает свои грязные самодельные чётки, бусины для которых годами собирал по углам и заначкам, но обычно он их не пересчитывает. Но сегодня он вдруг подумал, что не знает, сколько всего в них бусин. «Я знаю же! — думает он. — Их… Их…» Он будто запинается. Считать бесполезно, это Табаки уже понял и теперь просто смотрит на них. Розовая, почти облезлая, зелёненькая прозрачная, голубая с затёртым по краям узором, самодельная из орешка… Он цепляется за золотистую бусину, похожую на янтарь. Это, конечно, не настоящий янтарь — так, крашеная стекляшка, но очень ровная и правильная, будто светится изнутри, будто… Трещина, замечает Шакал и подносит бусину к глазам. Действительно, трещина. Табаки вертит бусину, сжимает её пальцами, и она вдруг лопается. Лопается и крошится в его руках просто в пыль, на её месте остается лишь пустая нить, всё ещё немного желтоватая в том месте, где была янтарная капля. Табаки опускает руку на колени, бусинки звенят и перестукиваются, льются ручейком и сдвигаются, занимают свободное место, будто его там и не было. Табаки накидывает чётки себе на шею и торопливо катит к выходу. — Я забыл, я забыл, — тарахтит он себе под нос. — Что ты забыл? — интересуется Сфинкс. — Я забыл целую жизнь, — бормочет Шакал. — Бывает, — усмехается Лэри ему вслед. Шакал выкатывается в коридор. На душе как-то особенно пусто сегодня. У третьей спальни толкутся Птицы в своем новом траурном амплуа, между ними пустое место, и Табаки никогда его уже не заполнить, даже в своих воспоминаниях. Ни в одном из своих воспоминаний.

***

Хозяину не нравилось, что она курит: бензин, взрыв, трах-бах, тут заправка, а не публичный дом — ну и всё такое; он долго верещал, но когда понял, что бесполезно, то сделал курилку на заднем дворе. Да ну какую уж курилку — подкатил бревно к стене, приколотил над ним табличку с перечёркнутой сигаретой, а снизу написал мелом «Пункт Курения!». Вот спасибо, каждый раз шептала она, садясь на бревно и вытягивая ноги, гудящие после целого дня беготни. И сегодня она тоже так сделала: поблагодарила. А всё равно странное тут место, непонятные люди, подумала она. Никто не здоровается, мало кто улыбнётся, а она-то всем скалится, так хозяин велел, — и все называют её «крошка» (а некоторые — «лисичка»). Крошка, дай то, дай это, крошка, ты неправильно сдачу дала. Она ссыпала монетки им в руки, извинялась, качая головой, мол, ну что вы хотите, ведь я… Тут она сердито тряхнула головой — и весь этот долгий день из неё высыпался. Как монетки из копилки: упали на землю и раскатились в траву. Она положила подбородок на коленки и уставилась вперёд: в тишину полей, в молчание мира, в свои дни, похожие на колёсико, в котором бегает хомяк. Он бегает-бегает, колёсико вертится, скрипит, но ничего ведь больше не происходит. Из двери высунулся хозяин, посмотрел на неё и сказал: — А ты всё отдыхаешь? — У меня смена закончилась, — ответила она. — А ты и радёхонька. — А что, плакать надо? — ух, как он её бесил, старый упырь. — Работать надо! Работать! Дверь грохнула. Вот же скот, подумала она. Нет, акула. Слово было смутно знакомое. Почему акула? Потому что зубы длинные и торчат? Или потому что вцепится — не оторвёшь? А, ну какая разница… Её другое больше волновало. Например, когда это всё… кончится? Нет-нет, так нельзя говорить: надо говорить «когда всё начнётся». Когда за ней придут. А когда? Она подняла глаза к вечернему небу: розовая полоса, потом синяя и звёзды, как пуговицы, на застиранной рубашке, а птицы — как чёрные стежки. Деревья, вырезанные из картона, пластилиновые домики, люди из спичек. Игрушечный мир. Она сделала круг из пальцев и поймала в него их всех — людей, машины, которые надо было заправлять, дома, слово «крошка». Я создаю этот мир, подумала она. И я же уничтожу его — разотру пальцами и слеплю новый, получше, покраше, потеплее. И с тобой. Из ветра я сделаю тебе волосы, из озёрной воды — глаза, из листьев и цветов — губы, сердце — из волчьих ягод, а руки тебе сплету из травы. И тогда ты выйдешь из заката, откроешь его, как дверь дома и, может быть, поцелуешь меня губами из цветов, и я скажу я скажу… Ветер пошуршал в траве, и она забыла, что собиралась сказать. А дома её ждали: надо было вставать, идти туда, делать там дела, которых тоже невпроворот. Надо идти, когда ждут. Это обязанность. Может, и он так думает — обязанность? И поэтому не хочет возвращаться? Нет-нет, он так не может думать, ведь он любит её, а она — его. Кто-то однажды сказал ей, что любовь — это когда можешь отпустить, любовь — совсем не обладание, а что-то другое. Может, радость. Но она не знала такой любви — она знала только, что кто-то был её, а она была чьей-то. Она докурила сигарету до фильтра и растёрла окурок подошвой. Старые кеды, на которых чёрным фломастером написано «чайка Д». Это был знак из той смутной прошлой жизни, из которой она шагнула прямо сюда, и дверь за ней захлопнулась, потому что она могла идти, только держась за чью-нибудь руку, вот такая уж она уродилась — беспомощная. Но сейчас никакой руки не было. Но когда-нибудь (никогда-нибудь?) за ней придут. Придут, чтобы забрать домой. Она дождётся. Вот такая уж она уродилась — умела ждать, ценный талант. Она встала, одёрнула платье. Поздно уже, а завтра вставать в такую рань. Но перед тем, как уйти, она достала спрятанный под бревном кусочек мела и поставила на стене, под знаком «Пункт Курения!» ещё одну палочку. Так она отмечала прожитые дни. Палочек было много. Больше, чем спичек в коробке. Даже больше, чем монеток в кассе. Но скоро за ней придут, и эти палочки смоет осенний дождь, а к зиме они совсем исчезнут.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.