***
Иметь возможность на собственных условиях совершить каминг-аут – это привилегия. Благо, которое есть не у каждого. Само понятие каминг-аута в будущем должно исчезнуть за ненадобностью. Натуралы не считают нужным открываться, признаваться в том, что им нравится противоположный пол. Это и так понятно. Это и так заложено природой. Это звучало бы так же глупо, как если сказать «знаете? Я люблю дышать. Не думаю, что смогу по-другому». С геями и лесбиянками должно стать точно так же. Потому что это точно так же заложено природой, и не следует делать на этом такой большой акцент. Но в то время самого понятия каминг-аута не существовало, когда речь шла о гомосексуалах. Сделать признание перед всеми о том, что ты нетрадиционной сексуальной ориентации – значит подписать себе приговор. Признать себя ненормальным, невменяемым и нуждающимся в лечении. Если кто и открывался своей семье, то реакция была сродни атомной бомбы. Взрыв мог коснуться каждого, кто находился поблизости. А в самой близи был я. Меня этот взрыв не мог не задеть. Я был в самой горячей точке невозврата. И, тем не менее, я очень чётко осознавал, что мне нужно сделать. Я хотел этого. И хотел сделать это на своих собственных условиях. Какой наивный.***
Я помню, мы с Ричи долго обсуждали моё желание рассказать всё родителям. В тот период он неустанно был рядом со мной, во всём поддерживал и выслушивал всё, что лилось из моей беспокойной души. Он был рядом каждую минуту, но даже это не помогло этой бомбе взорваться, и всё, что было поблизости, разлетелось на тысячи ошмётков. Все возможные последствия, весь приблизительный разговор – всё мы репетировали и продумывали наперед, насколько нам хватило времени. Но самое интересное как обычно в том, что жизнь всегда оказывается забавнее, чем ты думаешь. И у неё свой собственный сценарий. Иметь возможность открыться тогда, когда я был бы готов, так, как я хотел бы – привилегия. И у меня её отобрали.***
После того, как мы вернулись в Дерри, я думал, что первое, что вырвется из моего рта, как только я переступлю порог, это – мам, я гей! Мне даже казалось, что я уже практически произнёс эту коротенькую фразу, просто меня недостаточно расслышали. Но всё это происходило лишь в моей голове, когда на самом деле, первое чувство, которое я испытал, когда снова увидел родителей после поездки в Нью-Йорк – липкий страх. Мне думалось, что у меня на лбу ещё больше, чем обычно, написано всё чёрным по белому. Меня трусило, стоило открыть рот при них. И это признание крутилось на языке, оно было настолько близко, что мне нужно было прикусывать губы до боли, чтобы сдержать его в себе. Потому что стоило мне снова их увидеть, как все мои страхи заиграли новыми красками. Конечно, они узнали про Стоунволл. Естественно, это новость разлеталась далеко за пределы Нью-Йорка. И все придерживались одной единой мысли – эти психи вкрай обнаглели. Если и раньше стоило их запереть где-то подальше от нормальных людей, то сейчас и подавно их нужно изолировать от всего общества. Они становятся опасными, буйными, и разве это не лучшее доказательство, что единственный способ уберечься от них – строго отделить их от обычных людей. Их всех нужно было распределить либо в тюрьмы, либо в психушки. Перед моим лицом вспыхивали события той ночи, как десятки геев, лесбиянок и трансов стойко, храбро отражали удары полицейских дубинок. Кто-то голыми руками, кто-то сподручными материалами, но все яростно, со страстью понимали – либо сейчас, либо ещё бог знает сколько времени прятаться по закуткам, в тени. У нас есть права, и мы будем их отстаивать. Ни мама, ни папа понятия не имели, какое геройство совершили те люди тогда, на Кристофер-Стрит, и как велик был их вклад в историю не только сексуальных меньшинств, но и толерантного, человеческого отношения в целом. Они понятия не имели, сколько гордости испытывал я, стоило мне вспомнить хоть одну сотую той ночи. Ричи же не скрывал, что участвовал при Стоунволлском восстании. Он сразу в первый же день рассказал об этом матери, не упоминая, конечно же, ради моей безопасности, что был там со мной. Его мама была в бешенстве и требовала от него, чтобы он больше и рта не раскрывал на эту тему и забыл думать о том, чтобы кому-то ещё проболтаться об этом. Если кто-то, хоть одна душа узнает об этом позоре, она мелочиться не будет – вышвырнет его на улицу без гроша в кармане. Она включила самое инфантильное, детское поведение в себе – просто закрыть уши. И если игнорировать проблему, делать вид, что её нет – её и не нужно решать. Очень по-взрослому. Тогда миссис Тозиер, конечно, не знала, что спустя недолгое время Ричи всё равно оставит её, так или иначе, покидая Дерри. Прошедшие события повлияли на Ричи колоссальным образом. Ему было тесно в своём старом доме, тесно в Дерри. Тесно в собственном теле, которое приходилось сдерживать, чтобы ни жестом, ни взглядом не выдать себя. Он расстроился, когда узнал, что я так и не признался. Он этого даже не скрывал. Но никакого давления от него я не почувствовал. Ричи говорил мне, что это должно случиться, когда я буду готов. Но, если честно, мне было трудно представить тот момент, когда я действительно буду готов открыться в том, что привык хранить в себе на протяжении всей жизни. Секреты уже стали такой неотъемлемой частью моей жизни, что боязно даже вообразить, каково это – жить честно. Так, как умеешь.***
Это финальное соревнование по плаванию было знаменательным по нескольким причинам. Во-первых, оно последнее в этой школе и, как я планировал, в этом городе. После него подводился итог всей моей спортивной деятельности, и на чаше весов стоял один несложный вопрос – смогу ли я претендовать на университетскую стипендию, или и дальше буду влачить своё существование, словно я пробитый, шаткий кораблик, который раскачивается при бурном шторме, и всё никак не может прибиться к гавани. Я пробит, но я готов побороться за это место у пристани. И, конечно же, я никогда не смогу забыть этот день, так как именно тогда случился мой аутинг*. Самым нелепым и глупым способом из всех возможных. Мои взаимоотношения с тренером Гардом уже давно были напряжёнными, и в последнее время что он, что я, больше сторонились друг друга, даже когда нам нужно было взаимодействовать на тренировках. Но он перестал так активно опекать меня, давать какие-то советы, и в целом, как я видел, возлагать на меня надежды. И это заставляло меня работать сильнее, чем прежде. После Стоунволла у меня было предположение, что каждому гомофобу вдвое больше нужно было ещё разок доказать всем, насколько отрицательно они относятся к этому разврату и извращению. Как будто они давали об этом забыть хотя бы на день. Я же в свою очередь кровь из носу хотел доказать ему, что эта гомофобная козлина ошибается. Что я могу добиться успеха, будь я геем, натуралом или асексуалом. Кого я трахаю или не трахаю не влияет на мой стиль плавания, и если хотя бы на секундочку забыть об этом обстоятельстве, то можно понять, что я был одним из лучших. Но я избрал свою позицию, и вполне очевидно, что расплачиваться за неё нужно было уже сейчас. Меня лишь радовало, что итоговую оценку будет давать не один лишь тренер, а целая группа профессионалов, которые оценивают потенциальных претендентов на национальные соревнования. У меня был крошечный, почти нереалистичный, но всё-таки шанс. И в тот день я был на иголках с самого утра. Меня слегка подташнивало, и уже это было не очень хорошим знаком. Обычно я достаточно уверенно себя ощущаю перед заплывом, а здесь даже на кончике языка ощущалась неприятная горечь. Внутри всё дрожало, и я не мог успокоить себя тем, что своей паникой только всё испорчу. Чем больше я пытался быть спокойнее, тем тревожнее мне становилось. И такое состояние у меня сохранялось вплоть до начала соревнования. Все претенденты уже оставили свои вещи и направились в плавательный бассейн, а я всё ещё в раздевалке. Пытаюсь заставить свои руки не дрожать так сильно. У меня есть парочка минут на это невыполнимое задание. До того, как глубина поглотит меня. — Эй, к тебе можно? Ричи проскальзывает в раздевалку и прикрывает за собой дверь. Я чуть вздрагиваю, когда слышу за спиной его голос, и тут же прячу руки за спину. Я спокоен. Просто притворяйся, пока сам в это не поверишь. — Я просто заскочил пожелать тебе удачи. На Ричи ослепительно белая рубашка, тёмные зауженные брюки, и если бы можно было остановить время хотя бы на минутку, чтобы вдоволь налюбоваться, это тот самый момент, который бы я выбрал. Не думаю, что раньше видел его в белом. Он выглядит идеально. — Не думал, что ты придёшь. Ты будешь в зале? Его руки обхватывают меня за талию, и, кажется, этот вдох дался мне без усилий. В груди уже не так болезненно давит. — Если тебя это не собьёт. Мне бы хотелось посмотреть, как ты плаваешь. И как ты займёшь первое место. Они все тебе в подмётки не годятся. Я усмехаюсь и щурюсь в ответ на эту очевидную лесть. Не очень ловкую, но очень искреннюю. Прямо как сам Ричи. — Некоторые из них очень неплохие пловцы, они тоже заслуживают победы. — Может быть, — пожимает плечом Ричи, — но до них мне совершенно нет никакого дела. Ты всё равно самый лучший. Он говорит это так просто, легко, будто научный факт, который доказан давным-давно и спорить бесполезно, только выставишь себя идиотом. И нежная, полная любви улыбка растягивается у меня на лице. — Можно тебя спросить? Ричи кивает и придвигается чуть ближе. Его пальцы скользят в мои отросшие волосы, и как же жаль, что у нас времени в обрез. Почему я думаю об этом сейчас? Более отвлечённым быть невозможно, когда мне нужно сосредоточиться лишь на заплыве. Но я умру, если не узнаю. — Что ты сказал тогда? В ту ночь, когда мы были вместе? Может, это был всего лишь бессвязный шёпот, но мне хочется знать наверняка. Глаза Ричи впиваются в моё лицо, и цвет их становится ещё темнее. Кажется, что вся его радужка затопляется ярким чёрным цветом. — Это... в общем, это, наверное, не так важно. Я сказал, что мне хорошо с тобой. Если дословно, то мне охуеть, как хорошо с тобой. И что я не хочу, чтобы это заканчивалось. Я застываю, и, кажется, что весь кислород выкачали из лёгких. А Ричи лишь добивает меня: — Это бред, говорю же. Тебе не стоит запариваться на этот счёт. Бред. Бред. Я притягиваю его к себе и целую в губы так резко, словно ни одно больше слово не разрешу ему произнести. Ричи вздрагивает, но через секунду отвечает мне, и то, насколько сладким, пылким был его поцелуй, запоминается в моей памяти навсегда. Это был третий пункт, за который я запомню тот день. И когда в дверях появляется тренер, в глубине души я знал, что легко мы не отделаемся. Я уже знал, что грядёт пиздец.***
Я занимаю первое место, и это ощущается, как насмешка. Я невидящим взглядом смотрю в глаза судьям, которые вручают мне медаль и похлопывают по плечу, но это уже не имеет никакого значения. Я добиваюсь своей цели, но почему это кажется мне настолько бессмысленным, насколько вообще это возможно? На трибуне я пытаюсь высмотреть своего тренера, но его и след простыл. Он исчез почти сразу же после того, как застукал нас с Ричи в раздевалке. Холодок идёт по моим рукам и ногам, и мне всё кажется, что в любой момент кто-то ко мне подбежит, вырвет из рук эту медаль, и скрутит меня, чтобы прилюдно вывести из зала. Я ожидал своего наказания, но оно проявлялось в том, что наступило не сразу. Тренер знал, как делать своё дело. И за какие ниточки нужно дёргать. В тот вечер, как только я вернулся домой, я уже знал, что меня ждёт. Родители всё узнали.***
Нет ни поздравлений, ни радостного возбуждения. На секунду я даже перестаю чувствовать медаль на своей груди. Ричи так и не удаётся полностью меня успокоить, потому что я с трудом адекватно реагирую на него, и в этом состоянии, полушока, транса, я машинально киваю ему, мол, конечно, всё будет хорошо. И ни на грамм этому не верю. Я не чувствую ног, когда подхожу к своему дому. Как ни старайся оттянуть этот момент, он всё равно наступит – беспощадно, жёстко и совершенно без твоего на это согласия. Почему это должно быть так тяжело? Почему у меня должно складываться ощущение, что это казнь, моя добровольная казнь, ведь я решаюсь зайти в этот дом, хотя прекрасно знаю, что меня там ждёт. Как бы я ни храбрился тогда в Нью-Йорке, окружённый храбростью других, когда дело доходит до реального столкновения с действительностью, которая пытается смыть тебя, убрать с лица земли, сложнее оставаться невозмутимым. Как только чувствовал себя Ричи, когда выкрикнул тогда всю правду, в запале, в разгаре ссоры, сам не подозревая, что больше эта ложь в нём не удержится? Должно быть, дерьмово. Я медленно проворачиваю ключ в замке, медленно аккуратно ставлю свои кроссовки на место, словно чем лучше, идеальнее я буду выполнять эти нелепые, ничего не значащие мелочи, отношение ко мне изменится. Медаль сдавливает мне шею, и когда я захожу в гостиную, то делаю самую очевидную вещь, которую подсказывает ребёнок внутри меня. Похвалите меня. Скажите, что не перестанете любить. Не глядя в глаза отцу, матери, которые встали на ноги, стоило мне переступить порог дома, я кладу перед ними на журнальный столик золотую медаль, вес которой ноль. Ценность которой ноль. Но это всё, что у меня есть. Все мои достижения, которые никаким образом не перекроют того факта, что у моих родителей сын – гей. Пидор. Гомик. Педераст. Называйте, как хотите. Как и эта медаль тверда и прочна на вид, неизменна в своей наружности, так и я навсегда останусь таким, каким есть. Больше предложить мне нечего. — Всё-таки посмел прийти. От голоса отца пробирает до мурашек, но разве не к этому я себя и готовил? Я ведь не строил иллюзий и не грезил о том, что они примут. Кто угодно, но не они. Но слышать это на самом деле больнее в тысячу раз, чем я себе фантазировал. Реальнее. Более ошеломляюще. — Нам звонил твой тренер пару часов назад. Знаешь, что он нам сказал? Мама пытается перетянуть одеяло на себя, потому что она лучше умеет держать себя в руках. И обожает контролировать. Она полностью берёт под своё крыло ту ситуацию, которую никто из нас всё равно решить не может. — Как ты только посмел вытворять такое? Такую мерзость и приходить обратно, будто ничего не случилось? Это было не первый раз? Ты давно уже скрываешь это? Я обхватываю себя руками и, наконец, решаюсь поднять голову. Что ж, смысла что-то отрицать всё равно нет. — Это не просто увлечение. Это серьёзнее, чем вам кажется. Отец хмыкает и подскакивает на ноги. Он задевает ногой медаль, лежащую на краю стола, и она тянется за его штаниной, падает вниз, совершенно брошенная и никому ненужная. Фальшивка. Это фальшивка, как и я. — Значит, теперь ты завёл себе парня, это ты хочешь сказать, Эдди? Мама буравит меня взглядом, и он мне так хорошо знаком, что она могла бы даже не открывать своего рта, я и так считывал бы её мысли. Она всегда так смотрит, перед тем как додавить окончательно. На кого-то, кого совершенно ни во что не ставит и не уважает. И сейчас так она смотрит на меня. — Что ты с ним разговариваешь? — не выдерживает отец. — Эдди, ты тронулся своим умом? Парень не может встречаться с парнем, это больной, сумасшедший бред извращенца, который я не потерплю в своём доме! Даже произносить такое мне противно, не говоря уже о… — он запинается и, честно говоря, в какой-то момент я думаю, что он сплюнет на пол, так ему мерзко, что даже во рту подобные фразы не помещаются. — Это ничем не отличается от того чувства, которое я бы испытывал к девушке. Только к девушкам я такого не чувствую. Просто не могу. — У тебя даже не было ни разу ни одной девушки, откуда ты это знаешь? — А как же Беверли? — вмешивается мама. Я едва не закатываю глаза. Снова она за старое. — Я думала, что вы встречаетесь, вы же постоянно проводили время вместе. Вспоминаю, что всякий раз, когда она думала, что я с Марш, я лежал рядом с Ричи. С Ричи я делал всё, что она думала, я делаю с Беверли. Что по идее должен делать с любой другой девушкой. Проблема только в том, что мне не нужна девушка. — Она друг. Она всегда была мне другом, и это так и осталось. Но я не могу заставить чувствовать себя иначе. Если вы думаете, что я не пробовал или что не хотел, это не так. Но скрывать это больше я тоже не могу. Я сам хотел вам рассказать, объяснить, чтобы вы попытались понять, но... — Что мы должны понять? — рявкает отец. Этот голос забирается мне под кожу, и чем громче, несдержаннее становится его тон, тем сильнее поникают мои плечи. Но когда он произносит следующую фразу, я понимаю, что к такому разговору не подготовишься. Никогда не будешь готов услышать это: — У тебя не будет никакого будущего. Не будет нормальной семьи, детей, уважения в обществе. Все от тебя будут шарахаться, и это в лучшем случае. Моли бога, чтобы мистер Гард держал язык за зубами и не рассказал об этом полиции. Потому что тогда ты проведёшь остаток своих дней либо в тюрьме, либо в психушке. — Либо буду мёртв, — сам не знаю, что дёргает меня за язык, но голос отца, язвительный, совершенно бесчувственный ко всем моим словам, как бы подсказывает, что один вариант он всё-таки упускает. Отчего же? Мама переводит на него взгляд, и отец на секунду задумывается. И выдаёт то, что всегда думал. Сейчас мы все ведём себя честнее, чем когда-либо. Пусть даже ценой собственной семьи. — Либо это. Честно говоря, лучше бы это. Если ты не одумаешься, жизнь твоя станет катастрофой, и кроме того, ты утащишь за собой и нас. Я не позволю тебе разрушить наши жизни просто потому, что в какой-то момент тебе показалось, что член тебя привлекает больше, чем грудь девушки. Как бы ты ни репетировал, а жизнь вносит свои коррективы в спектакль. И как бы я себя ни подготавливал, я понимал, что к такому я был не готов. Эти слова я запоминаю на всю жизнь. Потому что это было последним, что я услышал от отца лично. А мама, хоть и была у нас шеей в семье, именно потому, что она шея, она неотделима от головы. И по лицу мамы я тоже уже всё понимал.***
На сборы мне дали полчаса. Самое забавное, что раньше это казалось важным, успеть собрать свои вещи, ничего не забыть, а на деле у меня вышло всего две небольшие сумки. Это был единственный момент, который точно был отрепетирован и сыгран, как планировался. Я же начинал подготавливать вещи, документы, деньги, которые мне нужно было бы забрать на случай форс-мажора. Но когда это не тренировка, когда я на полном серьёзе собираю вещи, чтобы навсегда покинуть свой дом, меня охватывают странные чувства. Это не радость. Определённо нет. Но что-то очень коварно похожее на это. Моё сердце бьётся быстро, в предвкушении, словно я нахожусь на пороге чего-то нового, неизведанного, жутко пугающего, но от этого не менее привлекательного. Я знал, что Ричи уже ждёт меня в заранее условленном месте и ничего больше мне не хотелось сделать быстрее, чем оказаться подальше отсюда. Мне не терпелось вдохнуть свободнее. Я устал чувствовать на себе постоянный взгляд, куда бы я ни повернул, что бы я ни сказал. Как я и знал – у каждого вранья есть свой срок. Мой истёк не по моему желанию, но уж точно по моей воле я не стану отрицать этого вранья. Это была ложь во спасение, а сейчас меня уже не нужно спасать. Лучше рискнуть, чем оставаться таким «спасённым». Когда на выходе, таща на себе две сумки, оставляя за собой целую жизнь из воспоминаний, поражений, побед, горестей и, прости господи, радостей, я оборачиваюсь, мама стоит неподвижно. Проверяет, точно ли я решаюсь уйти. Думаю, она могла бы принять меня обратно, если бы я пообещал, что исправлюсь. Что соглашусь на лечение и выйду оттуда абсолютнейшим овощем, не способным ни на что живое, яркое и человеческое. Зато безвольным. Зато нормальным. — Кстати, мам, — я оглядываюсь на неё, и сердце подскакивает в груди: — Я был в ту ночь в Стоунволле. Когда происходили бунты геев против полиции. И знаешь что? Это была одна из лучших ночей в моей жизни.***
— Сегодня ты переночуешь у меня, а завтра мы съездим с Ричи вам за билетами в Нью-Йорк. Всё наладится, Эдди. — Я ведь не инвалид и могу двигаться сам, Стэн. Я бы и сам поехал. Урис открывает передо мной дверь своего особняка почти с первого же стука. Когда я захожу, волоча за собой оставшиеся вещи, никто из присутствующих уже не удивлён. Это был конец настолько предсказуемый, что все знали результат ещё до того, как он наступил бы. Один я, видимо, как последний наивный дурачок надеялся на чудо. Но речь ведь шла о моих родителях, поэтому эта слабость мне позволительна. Ещё долгое время спустя я буду надеяться на то, что они передумают. Срываться и подскакивать каждый раз, когда звонит телефон, потому что надеялся, что это они. Может, они приняли. Может, они обдумали всё это с другой точки зрения. Может, на самый худой конец соскучились. Может, может, может. Но мои родители ни за что не рискнули бы своей репутацией, мнением окружающих, обустраиваемой годами привычной обстановкой, жизнью, в которой они настолько срослись друг с другом, что я, испорченный, бракованный, им, как ни пришей кобыле хвост. Они так и проживут до самого конца в Дерри, потому что их это устраивает. И расставаться с родным насиженным гнездом они никогда не планировали. Ни ради меня, ни ради кого бы то ни было. — Иди сюда ко мне. Ричи притягивает меня к себе за плечи и позволяет уткнуться лицом ему в плечо. Стэн осторожно, не тревожа наше объятие, забирает у меня из рук мои сумки, и я стою, застывший, потерянный, совершенно разбитый в коридоре семьи Уриса, и прижимаюсь к родному, тёплому телу Ричи. Я потерял всё. Но в тот момент я ощущал, что никогда я не имел больше, чем в данную минуту.***
Год спустя
28 июня 1970 год, Нью-Йорк
На улице было не протолкнуться. В честь первой годовщины Стоунволлских беспорядков на Кристофер-Стрит шествие разрослось до неожиданных размеров. День рождения прайд-парадов по всему миру начался именно с этого дня, с этой улицы. И с этого события. Сейчас, спустя год после Стоунволла, трудно поверить в то, что мы на самом деле участвовали в этом. Что стояли возле этого самого бара, что заказывали там напитки и ошарашено смотрели, как мужчине здесь впервые было разрешено танцевать медленный танец с другим мужчиной. Но также я помнил очень хорошо, как бросался камнями, как защищался от нападок полицейских, и как крепко держал руку Ричи в своей, в страхе, что в этом кошмаре, ужасе, который никто не предполагал, он затеряется в толпе, его арестуют, побьют, затопчут. Что я никогда его больше не увижу. Сейчас я тоже держу руку Ричи крепко в своей. Даже слишком сильно крепко, хотя никакой опасности не предвещается. Но это ведь геи, и они устраивают парад. Событие из ряда вон выходящее. Помимо участников, поддерживающих сторон, было, естественно, много и противников. Только через три года, в 1973 году официально врачи единогласно проголосовали за исключение гомосексуализма из Руководства по психическим расстройствам и перестали считать гомосексуальность видом извращения. Во многом именно благодаря гей-активистам, которых стало гораздо больше, если сравнивать с прошлым годом. До Стоунволла. Стоунволл в памяти людей перестал быть захолустным баром, в котором даже не было водопровода и пожарных выходов. Он стал одним из символов борьбы сексуальных меньшинств за гражданские права. И каждый участник шествия знал, за что он сегодня марширует. Мы понимали, за что сражались тогда, понимаем, что отстраиваем и сейчас, следуя по улицам Нью-Йорка, с плакатами, на которых написано «Скажи громко: Гей — это гордо!» и «Из шкафа на улицу!». Когда я оглядывался вокруг, на всех этих людей, то сердце сжималось от осознания причастия к тому великому событию, которое я пронесу в памяти всю жизнь. Кто знает, что было бы, если бы в один прекрасный вечер Марша П. Джонсон не разозлилась, не закричала «я требую своих гражданских прав!» и не разбила стакан, бросив его прямо над головой полицейского. — Ни за что бы не поверил, что придёт столько народу. Я думал, от силы будет несколько десятков человек. Ричи поправляет воротник своей новой, цветастой рубашки, которая просто кричала о том, что он только что прямиком из гей-парада. Но когда ты оглянешься вокруг, то глаза будут разбегаться от того, насколько яркие цвета сшибают тебя с ног. Смысл был в том, чтобы создать видимость. И мы, чёрт возьми, были ещё как заметны, когда проходили с огромными транспарантами, перьями, шарфами и шляпками, нисколько не стесняясь того, как комично, должно быть, выглядим. Но когда я оглядывался на людей, у которых хватило столько смелости прийти так, то смеяться над ними – последнее, что хотелось делать. В этом было столько храбрости, силы и мужества заявить всему миру – да, я такой. Возможно, мне нравятся перья. Возможно, нет. Но я тот, кто я есть. И другим не буду. — А я не могу поверить, что прошёл целый год. Мне кажется, что только вчера мы завернули с тобой на эту улицу. Мы понятия, блять, не имели, во что ввязываемся. В ответ Ричи усмехается и пальцем нежно, мягко гладит меня по ладони. А вокруг как минимум двести человек, которые не делают вид, что не замечают этого. Они видят, и они разделяют наш восторг, нашу радость. Ричи когда-то спрашивал меня, хотел бы я поцеловаться на людях? Конечно, хотел бы. Но даже держать его сейчас, открыто, свободно, так, что все видят, будто он принадлежит мне, а я ему, тоже немалого стоит. Это маленькая победа, которая вырывалась годами, и не могла не цениться по заслугам. — Эй, Эдди, — Ричи своим привычным жестом ласково подзывает меня к себе и чуть утягивает в сторону, на тротуар, чтобы не тормозить шествие. — Что? Вторая рука Ричи прикасается к моей щеке, и, казалось бы, неужели за целый год совместной жизни нельзя уже привыкнуть к этим бабочкам в животе? Но самое приятное, надеюсь, что я никогда к этому не привыкну. Потому что когда Ричи тянет меня к себе и молча, словно совершая своё давнее, полузабытое обещание, касается моих закрытых губ, что-то переворачивается во мне. Это касание едва ли можно назвать нашим обычным, полноценным поцелуем, но то, какое значение это имеет для нас, не сравнить ни с чем другим. Нос Ричи утыкается мне в щеку, и я вижу, как счастливо, расслабленно улыбка Ричи согревает всё моё нутро одним этим жестом. — За весь год я так и не сказал тебе кое-чего. Что-то, что я, надеюсь, ты итак понимаешь, но мне хотелось бы прояснить. Я замираю, и звуки кричащей толпы, смех, ликование, на секунду отходят на второй план. Мы так и не признались полноценно друг к другу, что у нас на самом деле происходит внутри за весь год совместного проживания. Каждый понимал это и так, но сказать это, потребовать право на эту фразу, жизненно необходимо. Это ещё одна маленькая победа. — Я люблю тебя. Это, конечно, очевидно, но говорить это так приятно, что, боюсь, я теперь не заткнусь. Так что тебе не повезло, придётся слушать это каждый день. — Как-нибудь переживу уж точно, — я пытаюсь говорить громче, но мой голос сел, и шёпот, восхищённый, пугливый срывается с моих губ, касаясь его рта: — Я тоже. Конечно, я тоже. Ты же знаешь? Ричи кивает, и глаза его скользят вниз, к моим губам, но мы и так потеряли уже своё место, неподалёку от компании друзей Беверли и Стэна, который приехал навестить и поддержать нас в честь такого события, поэтому чтобы не теряться, Ричи берёт меня за руку, чтобы вернуться в колонну. Я хочу шептать это постоянно, как мантру, как заклинание, как навязчивую идею, которая пробралась в голову, душу, тело и покидать упорно их не хотело. Надеюсь, эта мысль меня никогда не покинет. Люблю тебя. Я, наконец, могу сказать. Я люблю тебя.