ID работы: 9967871

Солнце взойдет

Смешанная
R
Завершён
19
автор
Размер:
43 страницы, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 18 Отзывы 3 В сборник Скачать

Как бы карты не легли

Настройки текста
      Пыльное зеркало, нашедшееся в каморке полуглухого старого цирюльника, отражает сумасшедшего. Волосы у него блестят от свежей черной краски, а пальцы цепляются за рукава зеленой туники, чтобы сводящая их дрожь не была такой явной.       Чинуш чувствует себя идиотом. Сидеть приходится неподвижно, чтобы не злить ворчливого старика, который и без этого только так таскает его за волосы и кроет бранью, недовольный ночной работой. Он наверняка давно уже понял, что помогает укрыться преступнику, но в таких трущобах деньги не то что не пахнут — не пачкаются. Даже кровью.       Еще пару дней назад Чинуш мог бы установить здесь свои правила, удержать его страхом, а не золотом, но — дававшая опору фигура мастера ножей растаяла, и он снова остался диким бездомным щенком.       Чинуш закрывает глаза, чтобы не думать лишнего, но это не срабатывает: в темноте воспоминания терзают настойчивее, вскрывают старые раны одну за другой. Побег из дома. Рот, полный собственной крови. Голод. Руки в крови чужой. Рука в руке лживого божества. Зависть. Снова голод, но на этот раз другой, гнездящийся в самом сердце. Предательство. Предательство. Предательство.       Образ Нико посреди всего этого… не выделяется почти ничем. Красивые черты вечно искажены презрением, звучный голос выдает разве что отборную брань, а хваленый острый ум скатывается в незамутненную наивность, едва пропадают направляющие его ориентиры.       Никакой он не бог и ни разу не властий.       Но тоненький упрямый голосок, забившийся в глубины подсознания, отчего-то твердит: он тебе дорог.

***

      В апельсиновом саду, разбитом у гостевого дома, одуряющий густой запах стоит стеной даже ночью, не перебиваемый ни холодным бризом, ни дымом из печных и заводских труб — прибрежный судмирский городок вовсю готовится к празднику Слоновьего дня. Дым мешается с туманом и стелется по улицам, завихряется узорами в черном небе вместо облаков, приглушает сияние корабельных огней, бликующее на неровных изломах морских волн — словно укрывает предстоящее торжество до поры до времени тяжелым занавесом.       Укрывает и их, двух беглецов, нагло променявших благополучие Соаху на собственное счастье.       — Я-то дурак, — говорит Нико. Головой он лежит у Чинуша на коленях, и глаза его блестят в свете звезд и намулийских фонариков. — Но ты первый за мной пошел. И в Каландул, и под затмение.       — И пойду снова, — соглашается Чинуш, откинувшись спиной на ствол апельсинового дерева. — Гадай теперь, что глупее: быть дураком или любить дурака.       — Любить, конечно. «Глупцы и влюбленные одинаково незрячи», только в последнем случае их двое, и на дне пропасти окажутся оба. Но мне вот что покоя не дает…       — Если хочешь спросить «почему», то не утруждайся. Не знаю, — сознается Чинуш, запутавшись пальцами в белых кудрях. — Я об этом думал, уйму вариантов перебрал. Хоть убей, не понимаю, почему так боялся потерять тебя уже тогда.       — Я, помнится, считал, что у нас неплохие отношения.       — Я мечтал станцевать на шкатулке с твоим прахом.       — Я-то не мечтал, — фыркает Нико, ловит ускользнувшую ладонь и возвращает ее на волосы. — Только хотел, чтоб ты перестал меня раздражать.       — Иногда мне подумать страшно, где бы ты был, если бы я в тебя не влюбился.       — Пеплом бы лип к твоим рукам, очевидно. Ждал, пока ты умрешь, чтобы переродиться рядом и отомстить.       Ответить ему Чинуш уже не успевает: часы на центральной площади предупреждающе отбивают пятнадцать минут до полуночи и Нико подскакивает, едва не врезавшись лбом в его подбородок. Торопливо прикасается к плечу в качестве извинения, протягивает руку, помогая встать — заболтавшись, они едва не пропустили начало фестиваля.

***

      «Запомни, — тихо говорит ему старший брат, пока они работают. Его руки быстро и четко надрезают маковые головки, лезвие ножа мутнеет от липкого молочного сока. Скоро он высохнет и побуреет, превратится в яд и лекарство, помогающее их большой семье выжить — опиум. — Запомни: есть слуги и есть господа. Господа хороши собой, сильны и благородны; они — солнце и звезды, освещающие землю. Если господин спокоен и весел, слугам не стоит бояться; если же зол, мягкий свет становится пожаром, выжигающим все живое.»       «Как затмение?» — переспрашивает Ип, повторяя чужие движения. Пока выходит не так ловко, ему бы подождать, когда придет время собирать подсохшие коробочки с голубовато-серыми семенами внутри — но очень не хочется оставаться в стенах душного дома, впитавших дым благовоний и суровый материнский голос.       «Верно, — соглашается брат. — Как затмение. Запомнил?»       Ип кивает — запомнил, хоть и не понял почти ни слова. Брат всегда говорит очень сложно.       «А теперь, — голос его становится мрачным, слова шуршат, словно гравий под сапогами надсмотрщиков, слоняющихся по деревне, — запомни вот еще что: однажды и от затмений удалось избавиться.»       И черное солнце однажды обратилось в пепел, перекатывается в мыслях их общая молитва, девиз, объединивший всех, кого привыкли считать рабами. Чинуш прикасается к рукояти револьвера, оттягивающего кобуру на поясе, закидывает голову к бескрайнему небу, по кромке полыхающему алым, с наслаждением вдыхает — вдоль узкой дороги густо цветет жасмин, и ноздри тут же забиваются терпкой сладостью, предвкушением, почти что обещанием победы.       Прежнее Соаху сгорело еще вчерашней ночью — вспыхнуло в центре столицы круговертью из красно-золотых знамен властия, солдатских плащей и поваленных шатров и к утру осыпалось белым пеплом республиканских флагов. Наместник Корхеннес, этот скользкий удав, собрался бежать, едва заслышав первые слухи: окружил поместье двойным кольцом охраны и принялся выгребать из тайников фамильные ценности, не дожидаясь, пока прибудут солдаты и потребуют отвечать перед новыми законами.       Вот только бежать уже некуда: их ребята стерегут все дороги, измученные, исстрадавшиеся, жаждущие мести; вооруженные до зубов в намерении задержать или убить.       Наместник со своим семейством порядком истрепал им нервы. Такой же, как его отец и дед, приверженец старых традиций, тешащий самолюбие красивой легендой о монаршем происхождении, он привык смотреть на мир свысока, опираясь на спины своих бешеных псов, привык тянуть и тянуть из людей силы и деньги, не задумываясь о возмездии — но оно уже дышит ему в спину, как и сотням других «уважаемых» людей.       Жаль, братец не увидит, как сменится флаг над малахитово-стеклянным куполом, не услышит, как «слуги» и «бедняки» сравняются с горожанами даже по слогам в имени, не выпустит торжественного залпа из револьвера — тяжелый труд свел его в могилу гораздо, гораздо раньше, но — не бойся, говорил он, кривя в улыбке спекшиеся губы, ты ведь придешь поговорить со мной, когда мы победим?       Чинуш приходит к нему каждый вечер. Рассказывает: о том, как вышла замуж и сбежала старшая сестра, о том, как мать сломала руку, укрощая взбесившуюся соседскую кобылу; о том, как надоела ему опиумная вонь, въевшаяся в кожу. О делах мятежников старается молчать — уши есть везде, и у хлипкого деревца над могилой наверняка тоже — иногда разве мысленно берет его с собой, чтобы показать: с трудом добытые револьверы, метательные кинжалы, короткие сабли; шифр, который со временем все гуще покрывает стены и заборы под зарослями плюща; список из полусотни имен — новых имен, пока что ходящих только в узком кругу, но настанет день…       «И черное солнце обратится в пепел.»       Позади раздается легкий, почти крадущийся перестук копыт — не тот звук, который должен бы сопровождать спешное бегство из окружения, поэтому Чинуш оборачивается, ожидая увидеть кого-то из своих.       И не угадывает — из-за деревьев выворачивает холеная каурая кобыла, груженая парой сумок и всадником в неприметном плаще, скрывающем лицо. В седле тот держится не особо уверенно, а заметив человека на дороге, и вовсе крупно вздрагивает и тормозит, натянув поводья.       — Ты? — приглушенно спрашивает.       Чинуш ждет, держа ладонь на кобуре. В сопровождение к господам должны были вызваться наемники, перешедшие на сторону повстанцев — хамелеоны, как они сами себя назвали — готовые прийти на помощь в случае сложной борьбы, но здесь, кроме них двоих, кажется, нет больше никого.       — Я, — отвечает наконец, всем видом давая понять: он здесь не случайно, не по ошибке, и от своего не отступится.       Всадник сбрасывает капюшон, видимо, уверенный в том, что Чинуш еще его не узнал, открывает лицо, в багровом свете мигом становящееся отличной мишенью.       — Какого пепла? — выдыхает, уставившись на него неверящим взглядом.       Чинуш горько усмехается, не двигаясь. Столько лет прошло, а Нико как был глупым ребенком, так и остался.       Впервые они столкнулись на том же маковом поле, у самого края, примыкающего к эвкалиптовому лесу. Нико стоял там, в сизой тени деревьев, глядя перед собой широко раскрытыми глазами: утро упало на цветы золотой дымкой, подсветило венчики ярко-красным, превратив поле в озеро света. Ип тоже остановился, заметив, как с порывом свежего ветра цветы качнулись волной, роняя с бархатных лепестков холодную росу, проследил взглядом всю эту волну и вздрогнул, заметив мальчика в чистой светлой одежде.       Поговорить им тогда не удалось. У Нико за спиной возник сухой невысокий старик с длинными усами, положил на плечо узкую ладонь, удерживая от нового побега, Ипа зычным голосом окликнула мать, потеряв его рыжую голову среди мака.       Но образ в памяти остался — ребенок, по красоте подобный лесному духу, перед которым склоняются даже своенравные цветы; сразу понятно, что молодой господин.       Ип на его фоне — подпалина на деревянной стене.       — Ты меня не выпустишь, да? — без надежды спрашивает Нико, удерживая нервничающую лошадь.       — Не выпущу, — соглашается Чинуш.       — Ты хочешь — вы хотите, ты не мог быть один — хотите революции, да? Свободы? Как в Судмире? Как в столице?       — Чего спрашиваешь, раз умный такой? — не выдерживает Чинуш, до боли впивается в револьвер. Не стоило ввязываться в эту болтовню, его дело — два предложения или один выстрел, которые приблизят их к цели.       — Мои родители, — быстро говорит Нико — наверное, все-таки почувствовал в нем угрозу. — Что с ними будет?       — Если признают условия Республики, останутся живы, — повторяет Чинуш заученную фразу. — Если нет — отправятся вслед за остальными.       Нико поджимает губы и сводит брови, во взгляде проскальзывает что-то похожее на обреченность. Чинуш понимает ее причину: наместник уперт и не спустится со своего пьедестала даже под страхом смерти, а значит, и единственного сына он оставит сиротой, если не столкнет в могилу вперед себя.       Впрочем, это не Чинуша уже забота.       Но Нико быстро справляется с собой, выпрямляется в седле и выбрасывает козырь:       — Если я займу его место и соглашусь, что тогда?       — Прям согласишься? — неверяще усмехается Чинуш. — Или зубы мне заговариваешь?       — Я никогда не возражал против перемен, — чеканит Нико. — И, в отличие от отца, не отделял «чернь» от людей. Ты должен помнить.       Чинуш помнит.       На второй раз жизнь столкнула их в праздник весны, у жаркого костра в зеленой роще. Нико пробрался туда тайно: вылез из окна собственной спальни наперекор отцу, шмыгнул мимо охраны и, ведомый любопытством, прибрел на свет и смех. В лицо его не узнали — а если и узнали, то не подали виду, зазвали к себе и втянули в только-только зарождавшийся общий танец. Красивый парень мигом собрал на себя все внимание, все девичьи кокетливые смешки и все самые вкусные кусочки со стола. Ип на него поначалу только косился завистливо и подозрительно со стороны — все искал подвоха, подлянки какой, ждал, что явятся сейчас вслед за ним наемники в черном и испортят все веселье. Но время шло, звезды катились по небосводу, а никто так и не показывался; потом поутих костер и парни собрались прыгать. Стало не до раздумий.       Новенького пустили вперед, в надежде и здесь полюбоваться на красоту и изящество, но прогадали. Перескочил-то он легко, но неуклюже, как в первый раз, да и приземлился неровно, со страху едва не рухнув спиной в огонь. Брат только хмыкнул да пихнул Ипа в плечо, подмигнул ободряюще — покажи, мол, как надо.       Он и показал. На глаз прикинул расстояние, вдохнул поглубже, шаг-другой-третий и — Ип взлетел над огнем, тонкий, гибкий, яркий, как один из его языков, застрял на миг между жизнью и смертью, поддерживаемый только сотней устремленных на него глаз.       Благополучно ступил на землю, точно на полшага вперед от чужого следа, широко ухмыльнулся восторженной толпе. Нико тоже был среди них, тоже смотрел, не отрываясь, с выражением одновременно восхищения и упрямства на лице. После — сам подошел знакомиться, выложил о себе сходу все: и про фамилию, и про родителей, и про побег.       — Отец говорит, нечего с чернью знаться, — передразнил Нико, скривившись. — А по мне так лучше здесь, чем дома взаперти.       — Эт сегодня только так здорово, — усмехнулся Ип, закинув руки за голову. — Завтра работать пойдем.       — Ну и пусть, — пожал плечами Нико. — С такими людьми и работа не в тягость.       — Да ты тут и не знаешь никого, чтоб говорить.       — А ты познакомь! — с вызовом ответил Нико. — Хоть со своей семьей.       — Не-а, — фыркнул Ип. — Нечего девкам головы дурить. Ты-то уйдешь, а они надумают себе. И вообще, гадают они, не до тебя сейчас. Мать у стола, к ней тож не лезть лучше. Отец с братом вон в том кругу, — кивнул. — Петь собираются.       — Петь? — задумчиво протянул Нико.       Голос у него, как назло, тоже оказался красивее всех в деревне — звучный и глубокий, полный какого-то царственного величия, он откликнулся в душе знакомым и мирным, окружил и убаюкал.       Проснулся Ип уже под утро — когда старшая сестрица со смехом схватила его за нос.       — Вот ты где! — закричала и засмеялась, выкрашенная румянцем, и перестучала каблучками по твердой земле от радости. — А мне замужество нагадали! — все-таки похвасталась, не сдержав тайну и с полминуты. Не дожидаясь ответа, крутанулась, взметнув ярко-синюю юбку, и убежала к остальным.       Нико, само собой, нигде уже не было.       — Помнить — помню, а верить с чего? — жмет плечами Чинуш, но револьвер опускает, старательно скрывая накатившее следом облегчение. — Если так хочешь, не со мной одним тогда говорить надо, а со всеми.       — Я готов, — заявляет Нико, с не меньшим облегчением подбирает выпущенные было поводья.       — Стоять, — тормозит его Чинуш. — Отпусти лошадь. И брось здесь оружие, если есть.       Нико смеряет его долгим неясным взглядом, но все-таки повинуется. Соскакивает на землю, отстегивает с пояса под плащом два коротких кинжала и после короткой заминки роняет клинки на землю. Дорогие, наверное, думает Чинуш, жалко так оставлять, но безопасность названных братьев и сестер важнее.       — Теперь можно идти?       — Можно, — разрешает Чинуш, вскидывает револьвер снова и — стреляет вверх. Напуганная лошадь отскакивает в сторону, кидается по знакомой тропе обратно к дому, а Чинуш еще раз напарывается на этот странный взгляд Нико и отворачивается.       — Не боишься, что я тебя убью? — спрашивает и сам не узнает свой голос.       Нико идет рядом молча, старательно попадая в ритм его шагов, и напряженно хмурится. Может, и боится, да не сознается.       — В последнюю нашу встречу мы подрались, — вдруг говорит он вместо.       Чинуш дергает уголком рта. То были темные дни, первые дни после смерти брата, после ужасного осознания, бьющегося под кожей вместе с болью — всем плевать. Надсмотрщики все так же будут подгонять их с отцом во время сбора урожая, в длинном белокаменном особняке вечерами будет играть музыка, мак будет расти и цвести, разнося по округе ядовитый запах — а брата больше не будет, и виноват в этом…       — Ты и твоя проклятая семейка, — сплевывает он. В руке — осколок от бутылки, в сердце — жажда крови, в животе пряное вино и ненависть.       — Я мог рассказать отцу правду, о том, кто именно тогда сломал мне руку, и он бы повесил тебя, — продолжает Нико. — Но я не стал. Мой учитель говорил мне не держать зла на тех, кто обезумел от горя. Я в тот день как раз пришел почтить его память.       — Ты пьяным рыдал на кладбище.       — А ты пьяным чуть не разнес кладбище.       Чинуш досадливо пинает попавший под ногу камень. Крыть нечем.       — И чего ты теперь хочешь? — возвращается к началу.       — Ничего, — просто отвечает Нико. — Я не убил тебя, хоть и мог. А ты решай сам.

***

      Над головой разворачивается пыльная чернота взамен звездного неба — один из оплотов иллюзорной безопасности, успокаивающей воспаленный разум. Второй — присутствие рядом, непривычное, в других обстоятельствах едва ли приятное, но сейчас — спасительное.       На самом деле спасительное.       Глупо было срываться в путешествие одному, ничего при себе не имея, кроме больной гордыни, размышляет Нико, за неимением лучшего вновь изучая серую хмарь сквозь щели на потолке. Умел бы, как Такалам, ложь от правды отличать — и половины проблем бы себе не нажил.       Нико думает, родись он порченым и окажись на рудниках — неужели так и провел бы всю жизнь за черной работой?       Нико думает — есть ли порченые среди его предков? Если есть, живы ли еще?       Нико думает — может, где-то там найдутся и ровесники? Дальние сестра или брат?       Нико думает…       — Чинуш.       — Доброго утра желать не буду, — сонно огрызается тот.       — Зачем ты вообще пришел?       — Не надо было? — хмыкает. Затем добавляет, не удовлетворившись, видно, наглостью ответа: — Сами-то не догадываетесь?       Нико косится в его сторону, затем снова вверх; закидывает руку за голову, незаметно потягиваясь. Догадываться ему на радость он ни о чем не хочет, а сам наемник вряд ли сознается без пары хороших тычков, но не устраивать же драку прямо под затменным небом, будучи отделенными от него лишь тонкой растительной заслонкой.       — Со мной пойдешь? — с долей иронии предполагает Нико. Чинуш, конечно, поручения Тавара бежит выполнять вперед всех, но вчера он ясно дал понять, что их встрече ничуть не рад и сделает все возможное, чтобы она закончилась как можно скорее.       — Молодой господин желает справляться сам? — возвращает ему интонацию Чинуш. Ложится на спину, чтобы разговаривать было удобно, но без лишней интимности. — Я не настаиваю.       — Хочешь, чтоб я тебя уговаривал? — вспыхивает Нико.       — Хочу вернуться в Соаху и не оказаться на виселице.       — Это я тебе устрою. Скормлю леопардам.       — Они крысятиной не питаются, — отбивает Чинуш, и Нико теряется от неожиданности — такое самоуничижение на него не похоже.       — Не будешь меня раздражать — так и быть, пощажу, — оправившись, с притворной невозмутимостью говорит он.       — А вы представьте, что тренируете сдержанность, — советует Чинуш. — Для укрепления духа.       — Не хочешь попробовать натренировать уважение?       — Мне не за него платят.       Нико длинно выдыхает сквозь зубы и с удивлением осознает, что готов рассмеяться — так он соскучился по этим состязаниям в остроумии, когда мысли бегут легко, а результаты, в общем, и не волнуют.       — Пепел с тобой. Тавар ведь с самого начала тебя в надзиратели определил. Почему, кстати?       — Если не хочешь отставать от соперника, попробуй понять его, — неожиданно серьезно цитирует Чинуш и добавляет уже немного тише: — Хотя вас, как по мне, ни один ифрит не разберет.       — А про ифритов ты откуда знаешь? — мигом заинтересовывается Нико, потеряв желание ругаться.       — Читал. И про остальных джиннов — тоже.       — А про малаика?       — Это экзамен?       — Это диалог, — закатывает глаза Нико. — Я пытаюсь… понять соперника.

***

      Просто не хочу оказаться застигнутым врасплох, убеждает себя Нико, на войне все средства хороши.       Чинуша не было во дворце почти полгода: Тавар определил его в сопроводительный отряд для чаинской дипломатической миссии, наверняка рассчитывая вынюхать с его помощью что-то полезное. Пепел знает, почему отец закрывал глаза на эти выходки, почему прислушивался к мастеру ножей не реже, чем к Такаламу. Нико на его месте и близко не подпускал бы наемников к управлению страной, у них интереса всего два: чужая смерть и золото, которое удастся за нее выручить.       У этого конкретного, может, на один больше.       Дипломаты вернулись вчера под самое затмение, а сегодня, едва рассеялась мгла, Чинуш уже возник в привычном укромном месте среди оливковых деревьев. Нико расценил такое воодушевление как угрозу, поэтому немедленно пробрался следом: выяснять, не подцепил ли соперник за морем чего нового.       Подцепил, и еще как: невооруженным взглядом виднеется чаинская четкость и быстрота движений, органично смешавшаяся с соахской обманчивой плавностью. Нико следит за положением рук и ног, мимолетом отмечая окружья морского загара на шее и запястьях, прикидывает новую тактику для следующей схватки — с предварительным обменом колкостями, обязательно нужным, чтобы сбить с противника спесь — и совсем краем сознания раздумывает, стоит ли попытаться выспросить подробности поездки или напротив, сделать вид, что ему все равно.       Тем временем приглашенный властием преподаватель истории устает стучаться в запертые двери покоев принца: ясно как день, что они не откроются. Его царственный ученик в очередной раз нашел себе занятие поинтереснее учебы.

***

      Историю они прогуливают вдвоем — по воле случая, который сталкивает их в коридоре после звонка. Чинуш поднимает бровь (как же так, первый ученик, вечное украшение доски почета?), Нико копирует жест (кто бы говорил), заключению скорейшего перемирия способствуют мягкие шаги за поворотом. Закрепляется оно партией в карты за одним на двоих столиком в углу ближайшего кафе.       — У тебя в спальне, на подоконнике, стоят сухие цветы, — ни с того ни с сего говорит Нико сразу после того, как на экране смартфона раскладывается пестрый веер. Нахмурившись, поднимает глаза, смотрит на Чинуша, как ученый на подопытного: рванет или нет?       — С игрой не складывается, решил удачу в любви проверить? — скалится Чинуш, подперев голову рукой. Кладет телефон на стол экраном вниз, едва взглянув на выпавшее; козыри — три из шести, остальные — дама, десятка, туз. — В моей спальне занято.       Нико краснеет — пятнами, как спелое яблоко. Пинает его под столом.       — Придурок.       — Неудачник, — Чинуш возвращает пинок.       — Это мак, да? — выпаливает Нико без перехода. — Три красных мака, засушенных еще с лепестками, цвет бурый, как запекшаяся кровь. Узкая ваза, потому что подоконник неширокий. Из зеленого стекла.       — Если это розыгрыш, то какой-то бессмысленный.       — То есть, все правда?       — Допустим.       Нико дергает бровью, наобум выбрасывает первую попавшуюся карту. Вид у него озадаченный.       — Я просто понял, что знаю, — неловко объясняет. Чинуш смеряет его скептическим взглядом, наспех отбив восьмерку десяткой, и тут же сводит брови, краем сознания поймав странный образ — что-то про тяжелые ставни, ночь напролет чадящие лампы и сбитую постель.       — А ты боишься темноты, — тоже вдруг выводит со странной уверенностью. — И не любишь открытые окна.       — С детства, — соглашается Нико, но больше никак не комментирует. Снова утыкается в экран, рассеянно перебирая карты, снова пускает в ход какую-то мелочевку. Чинуш не лучше — спускает козыри в первые минуты, так что потом приходится кое-как держаться на том, что подкидывает колода.       Партия выходит вничью.

***

      Нико тянет за поводья, останавливая лошадь, и слегка поворачивает голову.       — Приехали, — сообщает, мягко поведя плечом. Чинуш выпрямляется в седле — заскучав, половину пути он попросту проспал — спешно изображает бодрость на лице, наполовину скрытом широкой черной лентой, ослабляет хватку на талии. Нико спрыгивает на землю сам и помогает спуститься ему, поймав под локоть.       Волнение накрывает, когда они расцепляют руки: ладони потеют, а желудок подмораживает тревога. Вдруг ему не понравится. Вдруг из этих полуночных призрачных разговоров о несбыточном Нико все понял не так. Вдруг Чинуш расценит подарок как совсем не лестный намек, и тогда разрушенное доверие придется собирать по крупицам — заново за все эти годы. Вдруг он, в конце концов, обвинит его в несоблюдении собственных законов — раздаривать землю запрещено во избежание мелких междоусобиц, но это ведь и не земля даже, так, маленький клочок…       Чинуш все стоит, не снимая повязки с лица, чуть-чуть наклонив голову — то ли вновь засыпая, то ли прислушиваясь. Нико фыркает, вместе с воздухом выдыхая часть дурацких мыслей (другая, более разумная, продолжает виться и развиваться в чертогах разума), неслышно обходит его сзади и ослабляет узел сам, а потом берет за плечи и разворачивает в нужную сторону.       — Ты говорил, что мечтаешь о доме, — тихо произносит, отступая на шаг назад. Чинуш шумно выдыхает, замерев с приподнятыми руками — собирался растереть лицо, но забыл, едва увидев, где они оказались.       Дом, сложенный из добротного камня, стоит не просто на отшибе — в глуши, эвкалиптовой рощей отделенный от широкого тракта и людских поселений. Рыжая крыша почти сливается цветом с ясным закатным небом, резные оконные ставни больше напоминают ажурные занавески, плющ оплетает невысокий забор у палисадника. Трепещут листья, покачиваются в такт ветру маковые бутоны и розовые кусты, в игре теней рождая почти иллюзорную подвижную картину.       Чинуш, напротив, являет собой картину неподвижную — так и стоит, окаменев в последних лучах солнца, как валаарский горный дух. Приходится вернуться, поймать за запястья, вынуждая расслабить руки, положить подбородок на плечо.       — Я тебя порадовать хотел, а не сломать, — со вздохом говорит Нико. — Может, зайдешь?       Изнутри роскоши больше, чем снаружи: здесь и ковры, и вышитые подушки, и расписная посуда, и утонченные благовония. Нико вспоминает, с каким тщанием подбирал каждое украшение и чувствует, как нагреваются кончики ушей. Узнай он, что кто-то из придворных так старается для фаворита, растрачивая казенное золото — разжаловал бы не думая.       Но Чинуш долго стоит в палисаднике, разглядывая цветы, касается их дрожащими руками, пока остальные льнут к его ногам, как живые; бродит по комнатам, хватаясь то за одно, то за другое, открывает окна и ошалело смотрит на то, как Нико зажигает свет. Пламя всплескивает в неосторожной руке, на миг рассыпаясь бликами по цветной эмали и драгоценным металлам, озаряет стройную фигуру в черном, и в груди становится так тепло и ласково, что Нико едва не забывает, зачем нужны все эти правила и догмы.       — Нравится? — не выдерживает он в конце концов. Целует в шею, подойдя со спины, и прижимается лбом к затылку.       Чинуш не отвечает, только хмыкает куда-то в пол — но прежде, чем Нико успевает навек разочароваться в себе и сбежать, делает шаг назад, в полноценное объятие.       — Останемся на ночь, — говорит, закинув голову к изузоренному, в цвет неба потолку. — Спросишь ещё раз.

***

      — Тавар собирался выдрессировать леопардов на манер судмирских боевых слонов, — рассказывает Чинуш, навалившись на низкий столик. — Они быстрые, ловкие, выносливые и затмение их не сжигает. Если бы идея выгорела, Объединенное государство получило бы маленькое преимущество в войне.       — В какой еще войне? — оборачивается Нико, отвлекшись на мгновение от тщательного перебора своих книг.       Чинуш без зазрения совести доливает себе вина — разговаривать с ним трезвым он отказался напрочь.       — Дервиш. Не тупи. Ты не мог не замечать, во что превращается мир. Зачем, по-твоему, он так серьезно взялся за изучение и производство пистолей? Порченых из них отстреливать? Падение Соаху ясно дало понять, что даже деньги не удержат тебя надолго. Нужна сила. Еще год-два и… — он салютует стаканом, прежде, чем отпить, — встречайте Великий передел.       — Бред, — неуверенно возражает Нико. — Затмение бы…       — Научились обманывать. Или опережать. Война всегда найдет способ случиться. Кстати, «Размышления о былом и грядущем» можешь не искать.       — Ты брал мои книги? — хмурится Нико.       — А еще спал в твоей кровати, — с вызовом отвечает Чинуш. Опрокидывает в себя вино.       — Прикажу ее сжечь, — бормочет Нико. В голове у него все еще никак не укладывается — какая еще война? Какой передел? Что будет теперь, когда помощи от черного солнца ждать не приходится?       Проклятый старик! Нашел лазейку в своей порче! О чем он еще молчал?       — А Судмиру-то вряд ли понравится, что его дойная корова взбунтовалась, — задумчиво тянет Чинуш, и Нико едва справляется с желанием запустить в него чем-нибудь тяжелым, чтоб не каркал.       Вдох-выдох-вдох. Это теперь его обязанность — защищать страну. И положиться в ее выполнении не на кого.       — Почему я не мог просто жениться сразу, — словно ругательство выплевывает он, ущипнув себя за переносицу. Чинуш звонко фыркает и поднимается на ноги. Нико с опаской ожидает, что его сейчас начнет мотать из стороны в сторону, но здесь он соперника недооценивает: держится тот необычайно ровно для человека, который влил в себя полкувшина вина.       — Потому что ты — придурок, — заявляет Чинуш, на миг нависнув над ним во весь рост. И опускается на колени.       — Без тебя знаю, — кривится Нико, толкает его в плечо, но Чинуш вдруг перехватывает его руку.       — Потому что тебя вечно тянет выше, чем нужно, — говорит, стиснув его пальцы. — За загадками Такалама, за зенитом затмения, за преображением Сетерры. А самое главное происходит на земле.       Нико обмирает от неожиданности и не находится с ответом. Тогда Чинуш склоняет голову, касается губами тыльной стороны ладони и шепчет три коротких слова — формулу клятвы верности.       — Думал когда-нибудь о том, что это обоюдная штука? — спрашивает, не поднимая глаз. — Я обещаю быть рядом, куда бы ты не пошел. Но и ты обещай, что, забравшись на самый верх, не забудешь меня.       Нико гадает, о чем он — о привилегиях наемников, за урезание которых отец поплатился жизнью? О беспризорных детях, редко дотягивающих до десяти лет — в стране, где даже порченым отводится больше? О живущем ложью Соаху? О затменниках, погибших и воскресших за его амбиции?       — Обещаю, — говорит он сквозь вставший в горле ком, и Чинуш целует его руку еще раз.

***

      — Да как ты не понимаешь, — Нико обеими руками стискивает защитный шлем, словно собирается его раздавить, неотрывно глядя на группу задержанных студентов. — Они ведь правы. Сегодня журналисты, завтра художники, послезавтра ученые, а там хватать начнут всех без разбора. Мы за этим разве работаем?       — Мы работаем ради спокойствия, а от журналюг один шум, — морщится Чинуш. Он смотрит туда же, но видит иное: не отчаянных героев и борцов за справедливость, а вчерашних детей, кидающихся отстаивать любую сказку, которую им подсунут. — Слишком много из себя мнят. А насчет остальных ты перегибаешь.       — У нас каждый из себя мнит, — хмыкает Нико. — «Мир наш состоит из маленьких царей.»       — Нашел, кого приплести. Боишься, что затмения вернутся?       — Боюсь, как бы самому затмением не стать, — не разделяет его ироничного скептицизма Нико. — Ты как знаешь, а я в этом больше не участвую.       — Если соберешься тоже торчать под окнами Дворца, постарайся хотя бы не угодить в отделение. Не позорь полицию.       Нико слово держит — избавляется и от звания, и от дальнейших перспектив в профессии заодно: Тавар его благородных порывов не оценил, назвал круглым идиотом и сказал…       —…чтоб я ему на глаза не попадался, — пересказывает Нико, когда они снова случайно встречаются у дверей спортзала. — Я официально уволен.       — Куда теперь? — без особого интереса спрашивает Чинуш. Не то чтобы их многое связывало — недолгая совместная работа, пара смертельных опасностей, несколько спаррингов в этом же спортзале — но глупость этого ухода все равно странно задевает. Словно, будь Нико хотя бы чуть-чуть другим, они бы сдружились так же, как десяток новобранцев, за широкой дверью отрабатывающих сейчас рукопашный бой.       — За справедливостью. И вторым высшим, может быть. Справлюсь.       — Ясно все с тобой, — фыркает Чинуш, и Нико коротко улыбается в ответ. И не уходит — подвешивает обоих в том дурацком состоянии, когда ни одна реакция, кроме молчания, не уместна, но так хочется сказать что-нибудь еще.       — Удачи, что ли, — наконец не выдерживает Чинуш, протягивая руку. — Будь разумнее.       — Ты прям как мой дед. Буду, — обещает Нико, встряхнув его ладонь. Улыбается еще раз, прежде, чем уйти, и Чинуш впервые сомневается в себе. Если придется его задержать — сможет ли? Или тоже… кинется за сказкой?

***

      — Я слышу твое дыхание, — говорит Нико, и его спокойный тон как с размаху ударяет Чинуша в солнечное сплетение. На спине выступает холодный пот, а в голову лезут мерзкие воспоминания о вчерашнем утре — о страхе и безнадежности, о боли, злости и вине.       Чинуш оборачивается на поле, где порченые восторженно разглядывают исчезнувшие шрамы и отросшие ноги, где наперебой говорят, проверяя, действительно ли пропала бескрайняя доверчивость и честность, где в стороне от всех примали скорбят по утраченным силам. Потом снова смотрит на Нико, раздражающе-одухотворенного в облаке белых волос и солнечного света. Босого и слегка отрешенного от мира.       — Ты меня не видишь, — бормочет он, и Нико резко меняется в лице — поджимает губы и сводит брови, вскидывает подбородок. — Какого пепла, Нико? Ты воскресил мертвых, излечил порченых, а сам…       — Не ори, — цедит Нико, рядом с ним снова становясь собой, сжимает одну руку в кулак, пока вторая замерла в нелепом приветственном жесте — ладонью вверх. — Так было нужно, и я не собираюсь перед тобой оправдываться.       — Ты свихнулся? — вскипает Чинуш. — Да ты и до ночи не доживешь, если ничего не сделаешь!       — Ничто не дается даром, — отвечает Нико, и залегшая между бровями морщинка становится глубже. — Я должен был убедить… богов в своей искренности. Без жертвы этого не сделать.       — И что теперь? — спрашивает Чинуш — в голос рвется отчаяние, и оттого он звенит, как натянутая струна. — Как ты справишься?       На этот раз Нико медлит с ответом. Смотрит — задерживает направление взгляда на его лице — несколько долгих секунд. Теперь прочитать его, как учил Тавар, становится сложнее, и неживые глаза нервируют и путают мысли, пугают так, как не пугал целящийся в лоб пистоль.       — Считай это моим наказанием, — наконец говорит. — Я всю жизнь не хотел видеть никого, кроме себя. Такому самодовольному глупцу нельзя доверить судьбу Сетерры. Чтобы изменить мир, нужно начать с себя, и я готов справиться с этим сам, но если ты… если тебя так сильно волнует мое будущее — можешь остаться рядом.       Мог ли он отказать?       Нико командует: прочитай. Целиком. Еще раз. Важен не смысл, важны формулировки. Это письмо. Следующее. Проверь, как записан указ. Не нравится — я ничем тебя не держу.       У Чинуша пухнет голова и садится голос уже на третий день бесконечной бумажной круговерти; раздражение бродит по венам. Надо же, ядовито фыркает он про себя, делить с властием его работу — это сложно. Надо же, слепец временами походит на неумелого ребенка. Надо же, никто не рассыпается в благодарностях перед незадачливым убийцей.       Разве ты ждал чего-то другого?       …Ему предлагают фрукты и вино, чай и сладости, массаж, услаждающий взор танец или ласкающее слух пение, целый ансамбль музыкальных инструментов. Из интереса он соглашается послушать ситар и с первых же нот едва не кривится от звучания известной — и потому давно прожужжавшей уши — мелодии.       Хозяин появляется не сразу, но и не слишком опаздывает, точно рассчитав время, чтобы гость успел помариноваться в удовольствиях как следует, но не заскучать. Чинушу однообразные попытки польстить надоели уже года два как, но он не подает вида: сам придумал себе маскарад, сам соблюдай.       — Доброго вечера, уважаемый, — расплывается в улыбке визирь, раскинув в порыве радушия руки — словно обняться предлагает. — Нижайше прошу прощения за то, что заставил ждать — государственные дела, вы знаете, не ведают границы между днем и ночью.       — Ну что вы, уважаемый господин, — улыбается Чинуш в ответ, отставив в сторону чашу с вином (неплохим, между прочим, но он предпочитает игристое). — Я благодарен за одно лишь приглашение.       — И совершенно напрасно, — укоризненно восклицает визирь — затмение разбери, как его имя, во дворце появился в прошлый трид и при властии все скромничал, а наедине они не оставались. Усаживается на диван напротив Чинуша, жестом подзывает служанок — чаши вновь наполняются вином, а к перебору ситара присоединяются танпура и ченг. — Ваше положение при дворе многим выше моего. Это мне стоит благодарить вас за несколько минут уделенного времени.       «Несколько минут! Да мы с твоим подхалимством до утра здесь рассиживаться будем, » — раздраженно думает Чинуш, подхватывая с серебряного блюда ломтик абрикоса. Проклятые законы гостеприимства. Подумать страшно, как бы он растолстел, если бы поддался паранойе и все-таки забросил тренировки, опасаясь надолго оставлять Нико одного.       — Оставь меня, — говорит Нико едва слышно. Чинуш игнорирует — переступает порог спальни, мазнув взглядом по кровавому пятну на ковре.       — Тебя только что чуть не убили, — напоминает. Не до конца оттаявшая паника бьется в горле, мешая говорить.       — Я в курсе. Уходи.       — Уходил уже.       — Чинуш, — у Нико дрожат плечи и голос, белеют пальцы, вцепившиеся в оконную раму. — Это приказ. Пошел прочь.       Чинуш тяжело втягивает воздух сквозь зубы. Это приказ — условие, которому нельзя противиться; то ли первое, то ли второе правило из целой сотни. Нико не оборачивается, вперившись невидящими глазами в окно, под ухом у него алеет царапина, дыхание скачет; он только что зарезал напавшего на него разносчика, нарушил все данные черному солнцу — или кому там еще — клятвы, и Чинуш даже представить не может, как ему страшно. Уйти? дикость.       Но это приказ.       — Учтите, что мое положение при дворе вовсе не дает никакой власти, — предупреждает Чинуш. — Любой преступник на рудниках обладает ей в большей мере, чем я.       Визирь, попавшись на уловку, снова вспыхивает улыбкой — еще более медовой, чем первая.       — В этом-то все и дело…       — Никаких почестей, — говорит Чинуш. — Сделай меня своей тенью.       — Теням не доверяют в важных вопросах, — хмыкает Нико, — Зачем тебе?       — Вот за этим. Пусть со стороны кажется, что моя жизнь и мое слово ничего не стоят. Пусть все эти п… прихлебатели считают, что купить меня проще, чем убрать.       — А как будет на самом деле? — с неподдельным любопытством спрашивает Нико и Чинуш, стиснув зубы, отводит взгляд.       — Мне ничего от тебя не нужно, — цедит. — От других тоже. Я не продамся.       — Что-нибудь новое? — спрашивает Нико, выпуская из объятий ситар.       — Можно и так сказать, — Чинуш садится напротив, машинально пододвинув ему под руку коробочку, в которой хранится мизраб. — Этот обеспокоился тем, что ты не сможешь оставить здоровое потомство, да и невесту искать не торопишься. Ведешь страну во тьму.       — И что предлагает? Себя в качестве невесты?       — За такое я бы его на месте придушил, но здесь он не оригинален. Аккуратно отстранить тебя от власти, не менее аккуратно привести его на замену. Мне, естественно, все, что пожелаю.       — И чего ты пожелал?       — Не помню. Мелочи какой-то, как и положено пленнику на каторге. Что будешь делать?       — Дам ему немного времени. Может, встречусь лично.       — Любишь же ты рисковать.       Нико усмехается. В свете ламп его застывшие глаза кажутся живыми, и Чинуш даже почти читает скользнувшее в них веселье.       — Мне осталось не так много развлечений.       Нико дьявольски, дьявольски устает — окруженный темнотой, вынужденный доверять бывшему врагу, почти беспомощный, наказанный ни за что. Уже не крушит дворец, как в шестнадцать — знает, во что обойдется ремонт — но едко, зло огрызается, но до изнеможения работает день и ночь, но все чаще хмурится и поджимает губы. Чинушу чудится: снова тонет, и спасти его нет никакой возможности.       — Я больше не могу, — отчетливо говорит полгода спустя, нацепив на лицо свое излюбленное выражение отчаянной решимости. Соаху задыхается жарким вторым летом, поэтому доклады и совещания теперь почти не выносятся за пределы бассейнов и комнаты с фонтанами; вот и сейчас, закончив разбирать корреспонденцию, они спускаются в подвалы, и голос Нико гулко ударяется о мозаичные стены.       Чинуш стаскивает тунику и молча возвращается к нему, чтобы поддержать на узких каменных ступенях, ведущих в прохладный бассейн. Нико кусает губы в нетерпении, но не повторяет своих слов; не дождавшись реакции, отворачивает лицо и даже как будто опускает плечи, сдаваясь давящему на них грузу.       Этого Чинуш уже не выдерживает — плюет на субординацию, собственную глупость и шанс получить по лицу, обходит его спереди и ловит за оба запястья.       — Помнишь, я предлагал сбежать? — говорит, прижав большие пальцы к точке пульса. — Предлагал забрать тебя подальше от плясок с черным солнцем?       — И куда?       — Хоть куда, — фыркает Чинуш. — У тебя благодарных последователей по всему миру. Хочешь — Таос, хочешь — Руссива, хочешь — Большая Коса, хочешь — тот семигорский бродячий театр, который обещал быть в Соаху на третью годовщину затмения.       — Допустишь, чтоб твой властий забавлял людей? — неровно приподнимает уголок рта Нико.       — Мой властий, — здесь голос его подводит, — иначе сойдет с ума от скуки.       Пульс под пальцами ускоряется, и Чинуш целую минуту верит, что сейчас ему точно влетит, и даже не собирается уклоняться. Пусть бьет, если хочет. Пусть утопит прямо здесь. Один раз Чинуш за него уже умер — во второй будет проще.       Вот Нико высвобождает руки, вот чуть наклоняет голову — волосы ссыпаются на грудь, вот напрягает мышцы и шагает вперед с тихим плеском, вот…       …обнимает его, ткнувшись носом в ключицу. Пытается выровнять дыхание, но сбивается рвущейся из тела дрожью; молчит — но Чинуш догадывается и так, какие мысли затапливают его разум, и сам теряется под их натиском.       Чушь какая-то — так не бывает, чтобы чужое болело сильнее своего. Он же не порченый, да и нет их больше.       — Нико, — зовет он, гладит по плечам, по спине. Осмелев, пристраивает ладонь на затылок, зарывается в густые кудри. Обнимает за пояс. — Нико.       Тот коротко, зло всхлипывает, вжимается в него сильнее, впивается ногтями в кожу, оставляя синяки. Как будто бьется с чем-то внутри себя, пытается переломить и задушить — но ломается и задыхается сам.       Чинуш не сердцевед и не мастер слова, но одно он знает крепко — по себе:       — Если хочешь, — говорит, наклонившись к его уху, — кричи.       И закрывает глаза.       …Чуть позже они все-таки добираются до дальней стены, где слугами оставлен освежающий лимонный чай и сладкая нуга — на одного, само собой, но Нико, плюхнувшись на борт, сдвигает блюдо в сторону, угощайся, мол.       — Лекари говорят, стоит попробовать музыку, — начинает еще немного сипло. — Или завести питомца. Чтобы, — неопределенно взмахивает рукой, — легче переносить ограниченность чувств.       Чинуш наливает ему чай — предварительно проверив на яд — и снова осторожно ловит за запятье, передавая чашку. Нико отпивает, бормочет короткую благодарность прежде, чем продолжить:       — Тебе придется это выносить. Меня, инструмент. Птичку какую-нибудь. Или собаку.       — Придется, значит, вынесу, — пожимает плечами Чинуш, откусывает кусочек от нуги. В голове пусто и хорошо, и хоть на спине саднят алые отпечатки от чужих рук — разве это цена за то, чтобы снова видеть, как Нико планирует будущее? Как склоняет голову, вглядываясь в свою черноту с таким спокойствием, будто нашел в ней свет?       — Кстати о развлечениях, — оживляется Чинуш: со всей этой беготней за предателями он и не заметил, как соскучился до смерти, и упускать спокойную ночь не собирался. — Хочешь массаж?       — Тебя и помассажировать успели? — выгибает бровь Нико.       — Нет, но очень настаивали. Я подумал и решил…       — …разнообразить прелюдию, знаю я тебя.       Кончики ушей у Нико вспыхивают, но, судя по широкой ухмылке, вовсе не от смущения. Он возвращает ситар на место, ступая по комнате строго отмеренными шагами, чтобы не сбиться в пути, стягивает с волос длинную ленту и повязывает ее на гриф; двигается уверенно и быстро, со стороны и не поймешь, что незрячий.       Чинуш перебирается на постель, распускает шнуровку на рубашке, сгорая от нетерпения — но ждет, не высказывая ни единого слова недовольства, пока Нико сбросит одежду, пока устроится рядом, доверчиво подставив спину, пока кивком или словом разрешит дотронуться — еще одно правило первого порядка.       Растереть каплю масла между ладоней, легко провести от поясницы к плечам и шее, закаменевшим в неподвижности; поймав расслабленную улыбку, впервые за вечер искренне улыбнуться в ответ.       Его не раз пытались сманить на сторону. Деньгами. Удовольствиями. Местом властия (разумеется, под моим чутким руководством; что вы, я не оставлю вас одного!). Приводили в помпезно обставленные дома и в увитые глициниями беседки, на величественные корабли, изнутри походящие больше на плавучие дворцы, ублажали толпами красавиц, дорогим оружием, медом, вином — Чинуш смеялся и принимал подарки, и уходил от каждого с обожающим блеском в глазах, тянул с ответом трид или два — а дальше, как правило, благодетель отправлялся или в ссылку, или на тот свет. Что их жалеть? эти идиоты, даже прожив сотню лет в светлой эпохе, так и не поймут главного: весы не склонятся ни одному соблазну, если на противоположную их чашу поставлена любовь.

***

      Новый императорский дворец напоминает Нико цветущее дерево в самый разгар весны. Он весь стремится вверх, каждой гранью стараясь поймать хоть один солнечный луч с вечно хмурого неба, переливается яркими витражами, скрипит механизмами — Такаламу пристрастие младшего брата отчего-то тоже пришлось по душе. Нико гуляет по этажам, там и здесь подмечая крошечные штрихи иных стилей: расписные чаинские вазы, судмирские ковры, стамбальские мозаики. Конечно, шелковые обои на стенах, летящие газовые занавеси и широкие террасы — память о Соаху.       Зимний сад при перестройке не тронули совсем, пощадив привередливые растения, поэтому, оказавшись в нем снова, Нико словно переносится на несколько лет назад. В мерцании зеленых гирлянд и журчании фонтанов его поджидают призраки: изящный силуэт Данарии, закованный в тяжелое узкое платье, ее тихий смех, запах мороженой вишни и шоколада, строчки стихов, дробленым эхом отскакивающие от стеклянных стен. Его первая любовь оказалась сплошным разочарованием, но воспоминания о ней все равно странно греют посреди всех прочих.       — С госпожой Данарией мой брат развелся за полгода до того, как я прибыл на Большую Косу, — рассказывает Такалам с хитрой улыбкой, баюкая в руках чашку с теплым какао. — Обвинил ее в том, что она перестала умственно расти и отослал обратно в родительский дом. С предыдущими своими женами он, впрочем, поступал так же, ничего нового — но она всегда была гордой и такого позора сносить не собиралась.       — Так это она помогла тебе с твоим планом, — догадывается Нико, возбужденно выпрямляется в кресле. — А ты взамен сделал ее своей наместницей. Теперь у нее есть власть и имя, а у тебя — верная подданная.       Осмысляет ситуацию ещё раз: Данария, с презрением отзывающаяся о порченых — как о грязи на дорогих перчатках, не больше; Данария, капризно кривящая губы на недостаточно крепкий чай; Данария, из любопытства взмахом руки отправляющая его под плети — эта Данария укрыла в родовом гнезде с десяток заговорщиков, парой хлестких писем посеяла смуту в императорском дворце, и как по лестнице поднялась наверх по головам бывших друзей, родственников и союзников.       Нико прощал ей почти все, пока был влюблен, убеждал себя, что ее вздорный характер — терпимая мелочь для незаурядного ума и чарующей красоты, но то он, глупый, незначительный служка при чужом дворе. Такалам не должен был…       — Думаешь, ее еще можно изменить? — аккуратно спрашивает он.       — Она меняется сама в угоду мне, — мальчишески легкомысленно пожимает плечами учитель. — Не скажу, что это правильный путь, но для начала определенно не худший.       — Расскажи подробнее.       Такалам — неизвестно чему — улыбается шире, откидывается в глубоком кресле и покорно рассказывает:       — Недавно она основала женскую школу, приняла всех желающих. Не поскупилась ни на книги, ни на учителей, иногда даже лично проводит лекции. Помимо прочего, зачитывает ученицам отрывки из моих измышлений и проповеди философов этой эпохи. Очень интересовалась твоей фигурой — хотела даже приехать на завтрашний бал для личного знакомства, но ее задержали дела.       На переваривание услышанного уходит несколько минут. В голове мелькают видения Данарии в типичной для лекторов темно-синей одежде и напудренном парике, внимательно слушающих ее девушек в черной ученической форме… Данарии, спрашивающей о властии Соаху, Данарии, наряжающейся к празднику в его честь.       «Семнадцатилетний Нико уже в обмороке от счастья.»       — Насчет школ стоит взять с нее пример, — вслух говорит он, допивая какао. — Женщин в Соаху испокон веков ничему дельному не учили, а стоило бы.       — Послезавтра сможешь узнать, как у нее все устроено. Могу даже предоставить вам сад для беседы.       Здесь намеки старика — шестнадцатилетнего юноши — становятся кристально ясны. Нико вскидывает на Такалама возмущенный взгляд:       — Ты меня свести с ней, что ли, хочешь? Да она же меня старше лет на десять!       — В семнадцать тебя это не пугало, — фыркает Такалам. Толком врать он так и не научился, а потому обескураженность и досада явно проступают на молодом лице. — Ваш брак стал бы отличным подкреплением для союза между Соаху и Большой Косой, да и потом, Нико, тебе давно пора жениться.       — Кто бы говорил. Сам-то не слишком торопишься.       — Я в поиске, — отвечает Такалам. Добавляет, слегка смутившись: — Не забывай, Нико, что в душе мне давно за семьдесят. Юные девушки… далеки от меня.       — Женись на Данарии, — пожимает плечами Нико. — Ей к семидесятилетним старикам не привыкать. А мое сердце занято.       — Той ведой? — вздыхает Такалам. — До сих пор?       «Кто бы говорил, » — мрачно думает Нико, но не повторяется: во-первых, чтобы не давить на навсегда больное место в душе учителя; во-вторых, потому что Олья здесь ни при чем.       В день возвращения она сбежала от Нико, как от огня, и весь праздничный пир держалась поближе к подружкам, ни в какую не поднимая на него даже взгляда. Потом, когда он все-таки ее поймал, вздохнула только: не проси, княже, не останусь, не мила мне жизнь на чужбине, по дому соскучилась. А любовь — ну что же любовь, одна прошла и другая пройдет, и новая найдется.       И не обманула ведь.       Поздний осенний рассвет Нико встречает на подоконнике отведенной ему спальни, баюкая на коленях унылый роман. Солнце разливается по краю тяжелых туч расплавленным золотом и медленно бледнеет, поднимаясь все выше в небе. Когда его слепящий край показывается в небольшом просвете между облаками, Нико чувствует прикосновение к плечу.       — Ты Доментука терпеть не можешь, — хриплым со сна голосом напоминает Чинуш.       — Моя первая любовь очень ценила его взгляд на мир, — рассеянно откликается Нико, вынырнув из размышлений. Коротко целует его на доброе утро, кивком приглашает сесть рядом. — Такалам вчера дал понять, что мне стоит взять ее в жены.       — Собираешься покорить ее своим знанием «Трепета летних ветвей»?       Нико качает головой, поглаживая корешок.       — Скорее критикой. Я долго думал — как так вышло, что я в нее влюбился? В женщину, на редкость жестокую и честолюбивую, мысли которой ни разу не совпали с моими? Думал, — взмахивает книгой, — может, тут что-то более глубокое, но никак не понимал, что.       — А сейчас ты все понял, и теперь просто тянешь интригу, — щурится Чинуш, пихнув его коленом. Нико пихает его в ответ.       — Понял! — соглашается с вызовом. — Мне было интересно с ней соревноваться, вот в чем дело. Интересно спорить и обмениваться саркастичными замечаниями. Интересно даже проигрывать. И с другой, с Ольей — тоже, только она мягче была и приветливей. И горячной почти по-соахийски.       — И что? — с деланным безразличием спрашивает Чинуш. — Какую выберешь?       — Ты оглох, что ли? Я сказал…       — …что Такалам ждет свадьбы.       — …что они обе напоминали о тебе.       Они переглядываются — потемневший от напряжения серебряный взгляд против удивленного золотого. Нико вздыхает, в очередной раз помянув недобрым словом свое неумение объясняться в любви, и двигается ближе, бессовестно закинув на Чинуша ноги и подцепив за подбородок.       — Я имел в виду, — объясняет, — что я тебя, болвана, всю жизнь в других искал и под носом едва не проглядел. И Такаламу сегодня так и скажу.       — Смотри, как бы старика удар не хватил, — бормочет Чинуш, и Нико, хмыкнув, целует его еще раз, заползает обеими руками под рубашку.       Вария, Данария, Олья — пусть их будет сотня или тысяча, красивых, умных, смелых, ни одна даже близко не станет к тому, кто сросся с ним самой душой еще в детстве. Может, даже раньше — с рождения. Или до него, в другом мире тысячу лет назад.       Какую выберешь?       Вот эту. Родную.

***

      Это не совсем судьба — она-то, как раз, всегда находит способ извернуться по-новому. Уронить одного, превознести другого, спутать, смешать и — издали наблюдать, куда же они придут. Забавы ради.       Судьба холодна и бесстрастна, но любопытна: раз за разом она сталкивает их друг с другом, подбрасывает варианты, предлагает мириады путей, но они, как заведенные, идут по одному и тому же. Опущенный пистолет, протянутая рука, обороненная улыбка, долгий взгляд; шаг в сторону от правила, долга, чести, жизни, в конце концов.       Это — их выбор.       И он всегда…       — Ты! — пораженно вскидывает брови Нико, наткнувшись на знакомое лицо в толпе будущих пассажиров роскошного лайнера.       — Ты, — кисло констатирует Чинуш, вперившись в него разочарованным взглядом.       Судьба с азартом принимается за новый расклад.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.