***
… — Они думают, что их повелитель не знает, что здесь творилось, пока армия терпела тяготы военного похода. А я, как ты видишь, знаю. Не без стараний твоего приятеля Махмуда-паши, ничего на упустившего в присылаемых им донесениях, но все же… И теперь, Раду, я просто обязан принять очередное тяжкое решение, после которого меня окончательно и бесповоротно нарекут тираном! — Мехмед задохнулся от горечи. Жизнь возвращалась не только хрустальным плеском воды, роскошным убранством осени и близостью самого любимого на земле человека, но и очередным тяжким ядом — ядом предательства от тех, кому он доверял. Но и это было не все, чем грозила одарить любовников осень. Совсем скоро им обоим предстояло узнать об одном неповиновении, пришедшем с западных границ Империи. А пока была укрытая ото всех лодка, и был сад. И были двое маленьких осенних посланцев — стройный, изящный, длинноногий семилетний мальчик с забранными в узел кудряшками и укутанная в синюю шаль обворожительная голубоглазая девочка, — которые, держась за руки, тихо спустились воде. Там их плотно сомкнутые ладошки разомкнулись, чтобы затем погрузиться в холодные озерные воды. И мальчик сказал: — Знаешь, Зулейха? Я нашел его прямо тут. Свой счастливый камень. — Правда? — спросила девочка, пока ее пальчики что-то старательно искали среди прибрежного песка и нанесенного сюда ила. — Но тут ничего нет, — добавила она со вздохом. — Только булыжники. В свои шесть маленькая дочь Кючук-бея была очаровательным ребенком, а с годами обещала превратиться в настоящую красавицу. Луноликая — вот то определение, которое больше всего к ней подходило. Ее кожа была нежной и чистой; глаза сверкали, подобно самым ярким звездочкам. И в ней, даже в такой маленькой, уже чувствовалась какая-то притягательная тайна, манившая своей недосказанностью. Еще немного повозившись в воде, дети, то ли устав, то ли окончательно замерзнув, уселись прямо на песок. Зулейха распахнула шаль, явив миру тугие черные косички, перевитые пестрыми ленточками, и заботливо укутала ее теплым синим краем придвинувшегося вплотную Мустафу. Некоторое время дети молчали, но потом Зулейха, опустив хорошенькое светлое личико, проронила сквозь нахлынувшие слезы: — Значит, не будет мне счастья, — шептала она, еще ниже склоняя черноволосую головку. — Никогда не будет… — Ну что ты? — Со своего места Мехмед, изнывая от дурного предчувствия, наблюдал, с каким благоговением и отнюдь не детским трепетом Мустафа обхватывает обеими ладонями ее чуть подрагивающие плечи. Совсем так же, как некогда, будучи еще совсем юным шехзаде, он, должно быть, сам прикасался к маленькому Раду… — Не плачь, Зулейха! — уговаривал ее Мустафа тем временем. — Ну хочешь, я поделюсь с тобой счастьем? Черные реснички дрогнули и раскрылись над хрустальными глазами. — Как это? — Очень просто. Ладонь Мустафы скользнула за пазуху и извлекла на свет абсолютно круглый камушек — сверкающе-белоснежный, с голубыми и золотистыми прожилками. — Это тебе, — взяв ее ручку, он вложил в нее камень. Но девочка покачала головой. — Я не могу… Не могу взять его! Это же твой. — Подумав, она поправилась: — Твое счастье. — Зулейха, — Мустафа улыбнулся и сжал ее пальчики своими, — я хочу, чтобы ты больше не плакала… Никогда! — Юный наместник Манисы, продолжая улыбаться, приблизил свое лицо к ее и спросил, заглядывая прямо в глаза: — Обещаешь? — Зулейха кивнула. — А я и так счастлив, — сказал Мустафа, снова обнимая девочку за плечи. — Потому что я здесь, с тобой… — А я — с тобой. — Она тоже потянулась к нему всем жаром искреннего юного сердечка, но ее остановила упавшая на лицо первая дождевая капелька. Дождь, начавшийся так внезапно, не только прогнал маленьких осенних посланцев, которые, вскрикнув, в огромной спешке покинули и берег, и сад, но и заставил поторопиться оставшихся не замеченными любовников. Остроносое суденышко снова пришло в движение; уже совсем скоро оно пришвартовалось у крытого причала, где Мехмед и Раду задержались, чтобы разделить последние мгновения наедине.***
Впоследствии, когда все маски уже были сорваны, нечистые на руку царедворцы уличены, а приговоры вынесены и приведены в исполнение, и решено все прочее, они еще много раз вспоминали золотое и багряное переплетение ветвей, маленьких осенних посланников и тот счастливый рассвет — первый после встречи. Но это потом было; а в тот момент они просто стояли рядом, тайком соединив ладони, чтобы не выставлять напоказ свои чувства перед никогда не покидающими свои посты дозорными внутренней гвардии. — Тебя тревожит их дружба? — тихо вопрошал Раду, грея в своих руках его озябшие пальцы. — Вижу, что тревожит… Но они всего лишь дети, Мехмед… — Дети. Да, дети… Но дети, которые уже влюблены. Мехмед вздохнул. Сейчас его тревожило не только это. Но и жизнь, вернувшаяся к нему во всей ее неприглядной полноте. С угрызениями совести за поражение и изменами тех, кому он доверял больше прочих… и с кого теперь обязан был спросить гораздо больше, чем с прочих… С необходимостью принятия очередных горьких решений и соперничеством сыновей… С предстоящей опалой Гюльбахар и несвоевременной влюбленностью Мустафы. — Ты вырос здесь и потому не хуже меня знаешь наши традиции. Как знаешь и то, что Зулейха — не просто ребенок, — немного помолчав, сказал Мехмед. — Она Зулейха-хатун, дочь покойного Кючук-бея и невеста моего визиря. И догадываешься, что им с Мустафой… — Никогда не быть вместе. Или случится то, что ты когда-то видел сначала в манисском, а потом — в константинопольском кошмаре. — Раду опустил голову. Он привык целиком и полностью доверять Мехмеду. Сплетать свои чувства с его чувствами, а мысли — с его мыслями. К этому его вел не только совместно пройденный путь, общность взглядов и давно усмиренные амбиции, но и то, что некогда соединило их двоих прочнее всех остальных клятв и связей: любовь. — Я поговорю с Мустафой, Солнце мира, — пообещал Раду, сжимая его ладони. — И с Баязидом. Найду способ устранить их соперничество и отвести энергию Мустафы от опасной для него пучины. — Я был прав, когда сделал тебя наставником для своих сыновей. Потому что никогда не сомневался в тебе и в твоей преданности, Серебряный принц… С укрывшего их причала Мехмед мог видеть и дом, и сад, и качавшиеся на воде лодчонки, и не испугавшихся дождя уток и лебедей. Но пока его внимание, как всегда в такие минуты, принадлежало только ему — Раду. ... — Как и в твоей любви, мое сердце, — мягко взяв его руки в свои и поцеловав узкие ладони, Мехмед легким, почти незаметным кивком головы указал на поспешавшего к ним под первыми отблесками молний Великого Визиря. Подойдя ближе, тот склонился перед султаном и его повзрослевшим, но все еще прекрасным белокурым возлюбленным, которые вчера рискнули объявить всему двору о своих отношениях. Отчасти потому что он, Великий Визирь Махмуд-паша, просто не успел озаботиться о подходящих для султана покоях… но больше, естественно, по собственному давно созревшему желанию. — Мой Султан, сегодня ночью это доставили из Валахии, — сказал Махмуд-паша, протягивая повелителю свиток с посланием. Пока Мехмед забирал из его рук и разворачивал свиток, и, недоуменно хмуря брови, читал его содержимое, Мехмуд-паша обернулся к своему молоденькому другу. — Для вас тоже доставили послание, Раду-бей, — добавил он, весьма уважительно наклоняя голову. — От Патриарха из Града Константина. Оно ожидает вас в ваших покоях. Но ясный синий взор, минуя ромея, был устремлен к непроницаемому лицу Мехмеда, прочитавшему и медленно опустившему свиток. — Благодарю, Махмуд-паша. Но я, с вашего позволения, прочту его попозже. — Раду отмахнулся от проникших даже сюда, под навес, холодных дождевых капель. И, слегка качнув намокшими волосами, обратился к тому, кому навсегда принадлежала вся его преданность вместе с жаром самой глубокой любви: — Что-то случилось, Солнце мира? — Будет лучше, если ты прочтешь это сам. Мехмед протянул ему свиток, за усвоенным еще с юных лет спокойно-безмятежным выражением скрывая от стоявшего подле него первого министра империи Османов, что новость точно ударила его под дых. Хотя, если как следует подумать (и кое-что припомнить), он никогда особенно не доверял Владиславу… — Это было ожидаемо, Раду, — тяжко выдохнув, Мехмед смотрел, как возлюбленный вслед за ним медленно опускает свиток в долетевшем до них страшном грозовом перекате. — Ожидаемо и закономерно, что рано или поздно Господарь Валахии проявил бы неповиновение и отказался платить девширме. [3]***
Валахия. Тырговиште. «Вот как? Наш неустрашимый гордец боится грозы?..» — подобно кинжалу ударило в солнечное сплетение вместе с разразившейся над Тырговиште грозой. — Господи, Господи, Господи! — в один момент срываясь с узкого ложа и падая на колени, шептал Владислав, склоняя голову перед образами. — Господи Боже мой! Ты знаешь, что для меня спасительно, помоги мне; и не попусти мне грешить пред Тобою и погибнуть во грехах моих… помоги! «А чего еще ты боишься, мальчик, — в явившемся ему под утро сне султан Мурад, коего многие, не зная его, по ошибке считали благородным и сдержанным, любимым жестом поднял его лицо за подбородок, — кроме грозы?» Тогда он дернулся, раздувая ноздри, словно непокорный жеребенок, но его слишком крепко держали. А потом… — Ибо грешен я и немощен, — иступлено, сложив молитвенно руки, забормотал Владислав, пытаясь не вслушиваться в громыхание беснующейся за окнами стихии, без разбору карающей и грешных, и праведных — всех! всех! — еще более удивительной после недавнего снега, — не предай меня врагам моим… «Валахия, — презрительно фыркнул Мурад, когда он просто сидел с ним рядом на ковре, греясь в тепле пылающей жаровни и всем своим юным сердцем впитывая радость от общения с человеком, которому он, Владислав, наконец-то не был безразличен, — вот чего тебе следует опасаться. Где каждый князек сам себе власть и сила, со своими амбициями и боевым отрядом… Каждый!.. Что, мальчик, не веришь? — Там, в покоях дворца Эдирне, изящная рука в перстнях, в переливах золота и драгоценных яхонтов, коснулась пряди волос, и он задохнулся, непроизвольно поддаваясь ближе к нему… только к нему. — Хочешь знать, что такое твоя Валахия? Слушай…» — Яко к Тебе прибегох, избави меня, Господи, ибо Ты — моя крепость и упование мое и Тебе слава и благодарение во веки… Теперь он был благодарен, что в тот момент его не пощадили, ткнув едва ли не носом, больно, в извечные боярские распри, поддерживаемые то трансильванскими магнатами Хунъяди, то венгерским королем, то молдавским господарем, а то и самим османским султанатом. Распри, в которых каждый старался урвать себе кусок пожирнее — землицы ли, либо контроля над торговлей, где иноземцам, в обход своих, за звонкую монету всегда оказывалось преимущество, или — выгодных связей, а больше, конечно, влияния над собственным Господарем. Чтобы и дальше безбожно рвать и тащить в свою нору, к своим родичам, к кровникам, добычу, совершенно не заботясь о процветании и целостности страны, ни тем более о ее независимости… «Валахии нужна твердая рука И не менее твердая воля к полному переустройству. Такая, как… у моего льва Мехмеда, которого ты не любишь… а я, признаться, не понимаю. Но — восхищаюсь, — не обращая внимания на сухо поджавшиеся губы, говорил Мурад, погружаясь в одно из тех своих размышлений, понять которые ему, увы, было тогда не дано в силу возраста и неопытности. — Слышал, поди, о тех порядках, что он завел у себя в Манисе?.. Нет?.. — Лик благороднейшей, зрелой красоты, сияющей в жутком грозовом раскате, обернулся к нему, и он вдруг с тоской подумал, что он не единственный, кто знает об учении султана. — Так я расскажу тебе, мальчик, — продолжал Мурад, снова погружаясь в размышления. — Мой сын сам до всего дознается. Сам!.. Лучше меня уже умеет править, хоть и малолетний. На друзей своих безродных опирается, — Мурад фыркнул, но даже это вышло у него уважительно. — Все им дал. Все! И деньги Манисы, и положение! И потому теперь они готовы перегрызть глотки всем его врагам. И переиначить империю Османов, как ему того желается. Но ты…» Там, во сне, как и в сейчас за окнами терема, небо прочертил огненный всполох. И он застыл, боясь опять поддаться нелепому страху перед Великим. Перед стихией. И усилием воли вернул себя в волну воспоминаний. «Влад! Ты меня слушаешь? — его потянули за длинный темный локон. Он бы давно отрезал волосы на манер самих османов, но его покровителю нравилось так. Значит, будет так. Хотя бы для того, чтобы отличаться от ненавистного Мехмеда… — Я говорю тебе, что с радостью приструнил бы мальчишку, но под его руководством Маниса процветает, как не процветала еще никогда. По всему выходит, что Мехмед прав в том, что теперь делает. И как делает. Что бы там ни болтал мой визирь Халиль-паша. И что бы ни болтал я сам… Но ты… — его снова потянули за волосы, предпочитая вколачивать науку управления с болью. — Но ты, мой милый, не сможешь опереться на безродных и пришлых. Потому что в Валахии у тебя их не будет. Тебе остается только брат. Только Раду…» — Amen*. — Последнее он бросил дерзко, на латыни. Всем, им всем — и строго смотревшему на него Спасителю, и выбранному османами Патриарху, и собственному брату, который предпочел оставаться с Мехмедом, а не помогать ему, Владиславу. Сам, говорите, до всего дознается? Сам?.. — Поднимайся! И вели седлать коня! — выглянув в коридор, он с презрением пнул носком сапога дремавшего на карауле порученца. Тот вскочил на ноги. — Мой Господарь уезжает? — Да. — Сверкнув глазами, Владислав помедлил, выдерживая паузу. Чтобы прочувствовал, каково это — спать на карауле… Но потом, сжалившись над затрясшимся от страха горе-телохранителем, добавил: — Да, я уезжаю. На случай угрозы от Османов пришла пора устроить смотр валашским войскам.***
Пояснения к главе:
[1] Империя Искандера — Империя Александра Великого Диадохи — полководцы Александра Македонского, после его смерти разделившие его империю в ходе серии войн, длившихся с 323 по 301 год до н. э. Борьба между диадохами завершилась битвой при Ипсе и привела к образованию государства Селевкидов (Сирии), эллинистического Египта, Вифинии, Пергама и Македонии, составлявших эллинистический мир Ромеи, империя ромеев — Римская Империя. Ромеи — римляне и византийцы Не следует забывать, что такого названия, как Византийская империя, просто не существовало. То, что теперь принято обозначать «Византийской империей», на самом деле было Восточной частью общей Римской (ромейской) империи Племена германов на севере и парфяне на востоке — германские племена и Парфянское царство, чьи земли так и не удалось завоевать гордому Риму Отчасти Мехмед прав: одной из первых проблем Римской империи как раз и стала проблема невозможности ее дальнейшего расширения. И, как это всегда бывает с империями, хлынувшие внутрь, а не на завоеванные земли проблемы стали началом конца [2]…Папа назвал разгром османов самым счастливым событием в своей жизни — Это действительно было так. Известия о чудесном избавлении Белграда от турецкой опасности отдалось по всей Западной Европе радостным перезвоном колоколов, а Папа Каллист III назвал разгром османов «самым счастливым событием в своей жизни» [3] Девширме — «кровная дань, налог кровью» — в Османской империи один из видов налога с немусульманского населения, система принудительного набора мальчиков из христианских семей для их последующего воспитания и несения ими службы в качестве kapıkulları («слуг Порты»), то есть личных невольников султана. Отказавшись платить налог крови, Владислав действительно выказал неповиновение османскому султану *Amen — Аминь на католической латыни