ID работы: 13737661

Из чего сделаны люди?

Слэш
NC-17
В процессе
211
автор
inwoe бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 136 страниц, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
211 Нравится 218 Отзывы 70 В сборник Скачать

один: восемь

Настройки текста
      Тишина в салоне автомобиля стояла оглушительная.       Феликс чувствовал напряжение кожей. Это напряжение — самые настоящие четыреста тысяч вольт промышленного тока — ощущалось перманентно всякий раз, когда Минхо и Чан оказывались в одном замкнутом пространстве. Вокруг всё искрилось, накалялось до предела, готовясь взорвать в любую секунду, но теперь, когда это самое замкнутое пространство ограничилось стальным корпусом легковой машины и когда этих двоих разделяло расстояние в половину вытянутой руки, Феликс сильно сомневался: а доедут ли они до места назначения вообще?       Из-за осевшего на окнах плотного конденсата почти ничего не видно, только размытые тёмные полотна, лишь очертаниями напоминающие деревья. Они уже как полчаса выехали за пределы города, а теперь двигались по серпантиновой грунтовой дороге непонятно куда. Чанова машина была не первой в организованной колонне, но и далеко не последней. Иногда Феликс оборачивался, чтобы посмотреть в заднее стекло машины на плохо различимую вереницу полицейских автомобилей — он насчитал пять штук сзади и ещё один автомобиль, едущий впереди под рёв проблескового маячка, — но делал он это не столько из практической необходимости, сколько от скуки: делать в этой консервной банке, с тикающей бомбой внутри, было решительно нечего. На двадцатой минуте пути он не выдержал этого гнетущего, гробового молчания и предложил:       — Может, музыку послушаем?       Но его проигнорировали — обе из сторон безмолвного противодействия: и ведущий машину Чан — Феликс видел, с каким напряжением его руки держали руль, а глаза упрямо смотрели на дорогу и только, хотя иногда всё же неосознанно, словно примагниченные, поглядывали вправо, — и сидящий на пассажирском сидении Минхо. За всю дорогу он сменил позу лишь раз — чтобы бросить в Феликса жвачкой, — а всё остальное время сидел неподвижной гипсовой фигурой и пялился в окно. Феликс подозревал, что к концу поездки он не сможет разогнуть шею, но благоразумно молчал.       Наблюдать за ним в незнакомой обстановке было интересно — по крайней мере, первые десять минут. Минхо ненавидел ездить на пассажирском сидении: он в принципе ненавидел не контролировать ситуацию и полагаться на кого-то другого, а потому в чужой автомобиль впихивал себя с видимым, но, стоит отметить, молчаливым усилием. Возможно, в некоторых ситуациях тактика игнорирования работает на ура — только вот сам Феликс не может не замечать трещащую от напряжения воронку, всасывающую в себя пространство.       — Как ваш неофициальный семейный психолог, — говорит он, когда молчать больше нет сил, — я очень расстроен царящей вокруг атмосферой. Вы в курсе, что своими непроработанными обидами друг на друга доставляете хорошим людям неудобства?       — А под хорошими людьми ты, вероятно, подразумеваешь себя? — отвечает Минхо внезапно, из-за чего Чан едва заметно дёргается.       — А ты, вероятно, — копирует чужой тон Феликс, — видишь в этой машине ещё хороших людей?       — Вот и я о том же, что нет. Решил уточнить.       — Интересно, как скоро в эту машину попадёт молния? — закатывает глаза Феликс, закидывая руки на спинки сидений. — Как там погодка в Австралии, Кристофер?       Чан неловко ведёт плечом.       — Жарковато, — признаётся он. — Тропический климат не для меня.       — Да? Нашёл себе там кого-нибудь? — невозмутимо спрашивает Феликс и кожей чувствует, как Минхо остро полосует его по лицу взглядом через зеркало заднего вида. — Подружку? Друга?       Плечи Чана напрягаются, но Феликса это мало смущает.       — Не было времени, — говорит он глухо, поджимая губы. — Был весь в работе.       — Вот оно как, — задумчиво тянет гласные Феликс.       — Ты можешь заткнуться? — не выдерживает Минхо и оборачивается.       — Нет. Вы же не захотели слушать музыку, — мстительно напоминает он. — Последний раз я был в Австралии в конце восемнадцатого века. Кажется, в восемьдесят восьмом. Меня тогда случайно занесло на Первый британский флот, и я очутился в колонии для осуждённых. Смыться оттуда, между прочим, было не так уж и просто.       Когда они доезжают до места назначения — не слишком большой, но густой лес, который в темноте кажется непроходимым, — время переваливает за час ночи. Чан паркуется у въезда рядом с другими автомобилями и покидает машину первым, чтобы раздать поисковой группе указания. Дверь за ним захлопывается, оставляя их вдвоём наедине, — Минхо вздыхает — как-то совсем уставше, в некоторой степени даже смиренно — и какое-то время сидит неподвижно, набираясь сил. Феликс не двигается тоже. Смотрит на поисковых собак; блестящие, отражающие свет полицейские жилеты; вглядывается в густую, непроглядную тьму за стройными фигурами деревьев.       — Я в порядке, — говорит он и накидывает на голову капюшон.       — Тебе лучше остаться в машине.       — Боишься?       — Нет, — качает головой Минхо, застёгивая куртку на груди.       — Не бойся, — усмехается Феликс. — Что-нибудь придумаем. Всегда придумывали.       Влажный холодный ветер тут же ныряет за шиворот, стоит Феликсу коснуться подошвами кроссовок рыхлого грунта. Держаться невозмутимо — контролировать походку и плечи, тянущиеся вниз, не горбиться — оказывается труднее, чем Феликс рассчитывал — то ли переоценил собственные возможности, то ли недооценил весь имеющийся ущерб. Пока Минхо отвлекается на кого-то другого, он прячет дрожащие руки в карманы, ощупывает шуршащие обёртки от леденцов, и делает один глубокий вдох; воздух прохладный, свежий, немного охлаждает нагретые лёгкие.       — Мы пойдём отдельно, — говорит Минхо и проверяет фонарик, щёлкая несколько раз выключателем.       — Нет, — Чан отрывается от изучения карты, разложенной на капоте одной из машин, а затем находит Минхо взглядом. — Пойдёте с первой бригадой. С обученными людьми и поисковыми собаками.       — У меня есть своя поисковая собака, не утруждайся.       — Я не буду соревноваться с собаками в нюхе, — фыркает Феликс. — Это унизительно. А ещё я, кажется, подхватил насморк.       Минхо бросает на него раздражённый взгляд, но Феликс не реагирует. Он присаживается на корточки, чтобы почесать очаровательной немецкой овчарке с умными глазами за ухом, и терпеливо ждёт, когда бывшие женатики закончат выяснять отношения.       — Это просто невозможно терпеть, — бормочет себе под нос проходящий мимо Чанбин.       — Можно на обратном пути я поеду с тобой? — спрашивает Феликс, пальцами проходясь по жёсткой холке. Пёс по щенячьи тычется влажным носом в раскрытую дрожащую ладонь. Сверкает глазами-бусинами как-то обеспокоенно и чуть поскуливает — чудесная, умная животинка, чувствующая гниющую чёрную смерть у Феликса в груди. — Я больше не хочу с ними общаться.       Чанбин останавливается и, опустив глаза вниз, недоумённо дёргает густыми бровями. Странный он человек, чудаковатый. Но чудаковатость — бывает она разная, иногда безобидная, умилительная, а иногда опасная — характерна и привычна для этого круга людей как вторая кожа, без которой существовать будет трудно; она — что-то вроде хорошего, сшитого на заказ костюма, который нужно надевать на каждую встречу со смертью, а снять его можно будет только тогда, когда смерть придёт не за кем-то другим — за тобой; и тогда — только тогда — можно обнажиться.        Чанбин вот чудаковатый опасно. Угрюмый, недоверчивый и коротковатый. Кутается в своё длиннющее чёрное пальто по самые щиколотки — только чудом не волочит его концы по грязной влажной земле — и весь из себя такой равнодушный, вдумчивый, мол, меня, люди, смерть не трогает. «Трогает, — думает Феликс, — ещё как трогает». Ледяными костлявыми руками гладит по коже, пересчитывает позвонки, ощупывает грудину с замершим от ужаса сердцем. Такие, как этот чудаковатый Чанбин, только искусно делают вид, притворяются, будто годы работы с жуткими вещами вылепили из них новую форму человека, равнодушную к смерти. Они хорошо выполняют свою работу — чётко, выверено, — не показывают эмоций, копошась в очередном разворошённом брюхе, режут мёртвых людей, штопают их обратно. На обеденный перерыв, отмыв руки от крови, выходят за кофе, мило болтают с бариста, обсуждают погоду. Затем возвращаются обратно и всё по кругу: резать — штопать, резать — штопать.       Но потом такие, как этот чудаковатый Чанбин, приходят домой, садятся на стул, не снимая верхней одежды, и долго пустым взглядом пялятся в стену. Потому что смерть перед глазами — смерть в глазах.       — Не волнуйся, — улыбается краешком губ Феликс. — Я не кусаюсь. Если только немножко. Но ты не обессудь: такая у меня профессия.       — Плохо выглядишь, — говорит Чанбин, оглядывая всего его.       Этим своим мерзким профессиональным взглядом — хирургическим. Так он смотрит на трупы, которые нужно вспороть и определить, почему смерть выбрала именно этого человека, почему пришла именно за ним и что сотворила. Феликс тоже труп, но пока не на Чанбиновом столе.       — А ты попробуй прожить с моё и при этом хорошо выглядеть.       На шутку Чанбин не реагирует. Прячет руки в карманы пальто и негромко, едва слышно спрашивает:       — Минхо знает?       — Что именно?       — Что ты умираешь.       А чудаковатый Чанбин выполняет свою работу безупречно. В трупах разбирается на ура — даже в живых.       — Про-фе-сси-о-нал, — по слогам произносит Феликс. — Препарируй свои трупы, Чанбин, и не лезь в чужие дела. За мой тебе всё равно не заплатят.       Он последний раз проходится пальцами по собачьей голове, а затем поднимается. Чувствует этот противный, въедливый взгляд лопатками, но не оборачивается, направляясь к Минхо, который, очевидно, не собирается заканчивать.       — Мы идём или как? Джисон сам себя не найдёт.       Минхо не дожидается, когда Чан закончит свою речь. Резко отворачивается, хватает Феликс за плечо и уверенно — непреклонно — направляется ко входу в лес, игнорируя оклик. Он тоже чудаковатый — иногда безобидно, умилительно, а иногда опасно.       — Зачем собаку взял, — хмурится он, когда замечает семенящего рядом пса.       — Собака — друг человека, — пожимает плечами Феликс. — С ней как-то веселее, разве нет?       Они всё больше отдаляются от въезда в лес. Постепенно свет от машин начинает теряться за деревьями, и Минхо включает яркий галогенный фонарик, охватывающий пространство под ногами на несколько метров. Сухие листья и ветки громко хрустят при каждом шаге — Минхо ступает осторожно и мягко, как кошка, и издаёт на порядок меньше звуков чем Феликс, который переставляет свинцовые ноги с большим трудом.       — Мы можем завести собаку, — говорит Минхо внезапно, не отрывая внимательных глаз от простирающейся впереди чёрной пустоты, проглатывающей материю в нескольких метрах впереди. Даже жутко как-то, тревожно. — Если ты хочешь. Но гулять с ней будешь ты.       Феликс поднимает на него удивлённый, не верящий взгляд.       — Ты сейчас серьёзно?       Минхо поджимает губы, молчит.       Чудаковатый. Носит костюм, прячущий его от смерти, каждый день пытается уберечь кого-то от неё. Придерживает её любимейшее дитя за предплечье, чтобы не дать ему запнуться о корягу; заботится.       — Спасибо, — тихо говорит Феликс.       Они не заведут собаку, Феликс знает. Просто не успеют. Но это, оказывается, приятно: когда ради тебя идут на уступки, чем-то жертвуют. Немного щемяще, кусаче, но тепло. Незнакомо, странно. Никто никогда ничем не жертвовал ради него — всегда жертвовал только он.       Идут они долго. Пёс трусцой семенит рядом, принюхиваясь к земле, а Минхо удерживает взгляд одновременно на всём, включая Феликса, который изо всех сил старается не подавать вид, будто устал. А он устал. Кажется, будто в кроссовках битое стекло — каждый шаг отдаётся острой болью в ногах, но Феликс всё равно идёт. Не умеет остановиться, попросить помощи.       — Мне кое-что интересно, — говорит он, переступая через поваленный ствол дерева. — Не могу перестать думать об этом с самого утра.       — Что именно?       — О Хэвон, — Феликс останавливается, когда останавливается Минхо, чтобы осмотреться по сторонам. — То, как она поступила. Думаешь, это было правильно?       Минхо не смотрит на него. Он собранный, внимательный. Опасный. Наверное, самый опасный охотник в Сеуле, а может и вовсе во всей Корее. На его красивых руках столько вампирской крови, что иногда Феликсу кажется, будто она въелась в кожу, окрасила белые ладони в бордовый, осталась навечным клеймом в центре. Феликсу всё равно: он держит эту ладонь в своей.       — Не мне её осуждать. Но, — он нагибается, чтобы пройти мимо растущих низко веток, — это не любовь: держать кого-то рядом с собой любой ценой. Даже если больно, — Минхо оборачивается — мистически красивый при свете луны, не человек — и смотрит в глаза, — даже если не хочется. Иногда отпустить — это лучшее, что можно сделать для любимого человека.       Собака оживляется. Громко гавкает три раза подряд, а затем срывается на бег, ловко ориентируясь меж деревьев. Минхо бросается следом — не менее ловкий и быстрый, — а Феликс в нынешнем состоянии едва поспевает за ними. Хочется остановиться, передохнуть, осесть на сырую землю и пролежать неподвижно несколько часов кряду, но он игнорирует жалкое требование собственного тела и пробирается сквозь лезущие в лицо ветки следом. Меньше, чем через пару минут, они оказываются на неком подобии поляны — от растущих плотно друг к другу деревьев остаются только толстые пни, беспорядочно разбросанные по всей территории. Собака обнаруживается у ямы, Минхо рядом с ней.       — Хё-ё-ён, — слышит Феликс жалобный вой оттуда. — Вы нашли меня… Вытащите меня скорее! Умоляю!       Минхо вздыхает. Достаёт из кармана рацию, чтобы сообщить остальным, а Феликс тем временем подходит ближе и заглядывает в яму — всего лишь два метра в ширину, но наверняка все пять в глубину. Подсвеченный сверху фонариком Джисон, стоящий в самом центре, сверкает испуганными, счастливыми глазами — лохматый, грязный и окружённый по крайней мере четырьмя, а то и больше трупами.       — Вот это кемпинг у тебя выдался, приятель.

;;;

      А Джисон, оказывается, чудаковатый. И костюм у него тоже есть: только вот прячет он от смерти или, наоборот, привлекает, пока непонятно.       Феликс видит его будто впервые, когда заходит в допросную с двумя бумажными стаканчиками — по одному в каждую руку; мягкую кожу на ладонях жжёт, но Феликсу так холодно, так сыро изнутри, что он и вовсе не замечает, — и смотрит на него, совсем мальчишку, сидящего в центре стола. Джисон не представляет угрозы — не представлял её раньше и точно не представляет сейчас; в нём нет червоточины, сквозной раны, подталкивающих на неправильную сторону, но есть что-то другое. Может, лучше. А может и нет.       — Старший следователь жуткий, — говорит он, когда замечает Феликса.       — Он был куратором Минхо, — сообщает Феликс и ставит на стол один стаканчик, а ко второму прикладывается губами. Горячий мерзкий кофе, купленный в автомате за мелочь, стащенную у Минхо с кармана, горчит на корне языка ровно секунду, а затем теряет вкус, как теряет вкус всё, когда тело отказывает. Старый, дряхлый механизм, которому давно уже место на помойке. — Не замечаешь сходства?       — Теперь, когда ты сказал, определённо.       На Джисоне чья-то старая куртка — большая в плечах, с прожжёнными сердцевинами от сигарет на груди и длинная в рукавах, поглощающих бледные пальцы на добрую половину. Одежду, которая была на нём, отнесли к вещдокам: по-хорошему, он весь сам один большой ходячий вещдок, который по протоколу требуется разобрать на запчасти и скрупулёзно, внимательно обследовать. Но забраться в его голову — повреждённый жёсткий диск, на котором хранится что-то страшное и не подлежащее восстановлению, — не сможет никто, даже при сильном желании. Хотя Феликс, в теории, мог бы. Точно не теперь, когда даже просто чувствовать вкус кофе оказывается для него непосильной задачей, но в лучшие свои времена он смог бы нежно пробраться Джисону в голову и филигранно вытянуть из него нужное, даже если сам Джисон и его гибкая психика, закопавшая чей-то труп глубоко в сознании, не помнят.       Следователи ему не верят. Но верит Феликс, а значит верит и Минхо — этого мало, чтобы оправдаться, но достаточно, чтобы не стать очередной безызвестной жертвой прогнившей системы правоохранительных органов.       — Который сейчас час? — спрашивает чудаковатый Джисон.       — Где-то половина четвёртого.       Он кажется меньше, чем обычно. Вряд ли из-за большой, не по размеру куртки — Джисон будто осел в костях и сжался изнутри испуганно и робко, впитал в себя жуткий отголосок увещевания, которым смерть воркует над ходячими мертвецами. Он провёл в той яме по крайней мере три часа — не так уж и много, если посудить, но более чем достаточно, чтобы причислить себя к трупам. Там, в лесу, спутать Джисона с мертвецом было очень и очень просто: он пропах смертью так основательно, что тонкий шлейф, въевшийся в кожу, чувствовался даже после того, как ему позволили принять душ.       В ту ночь, когда сквозное красное солнце ещё не выбралось из-за горизонта, в допросной сидело два трупа. И каждый хранил секрет. Славно, что мертвецы не говорят.       Минхо хлопает дверью громко и с чувством — злобно. Феликс осязает его раздражение, простую человеческую усталость покрытой инеем кожей; видит уязвимую беспомощность в его движениях, когда Минхо бросает какую-то папку на стол и пододвигает стул, буквально наваливаясь на него. Он не первый, кто мучает Джисона вопросами, и не он последний — Джисона в этом месте вывернут наизнанку, выпотрошат содержимое, что-то поместят в пакет к вещдокам, что-то выбросят в мусорку: его заставят поверить в собственную причастность. Но Минхо — самый достойный. Надёжный. Он доверяет фактам и уликам, но никогда — людям. В этом его сила. В этом его слабость.       — Я не убивал тех людей, — бормочет Джисон испуганно. — Я не…       — Я знаю, — недовольно выдыхает Минхо. — Ты слишком тупой, чтобы провернуть такое.       Джисоновы и без того большие глаза становятся размером с крупную медную монету. Смотрят недоверчиво, непонимающе, скачут то к Феликсу, сквозь зубы цедящему кофе, то к Минхо, который нетерпеливо постукивает ладонью по столу. Сначала не верит: что кто-то может ему верить — вот так просто, без доказательств и железного алиби; верить ему за то, что он — это он. Потом радуется. Заламывает пальцы под столом, шмыгает носом и нелепо бормочет:       — Эм, ну… В таком случае, спасибо? — не может определиться какую эмоцию использовать. — Мне приятно?       Минхо закатывает глаза.       — Но если ты хочешь выйти отсюда, Джисон, — говорит он безучастно, чередуя гласные с уставшими вздохами, — ты должен рассказать мне хоть что-нибудь. Что-то, что поможет нам двигаться в нужном направлении.       — Вы мне не поверите.       Интересный он, этот чудаковатый Джисон. Больше безобидный, умилительный. Но секрет, который он хранит, делает его опасным.       — Я поверю во всё что угодно, если это поможет следствию.       Джисон мешкает. Вертит в голове слова, сшивает их в предложения. Решает, что сказать можно, а что нет, понимает Феликс.       — Иногда мне снятся сны. Очень реальные сны, — признаётся он тихо, почти нехотя. — Мой психотерапевт говорит, что это мой способ сублимировать реальность. Моя психика перерабатывает воспоминания в картинки, а затем крутит их по ночам. Что-то вроде неловкой попытки принимать действительность не так болезненно, как есть на самом деле.       Феликс касается кончиком языка обожжённого нёба и наблюдает за тем, как моложавое Джисоново лицо — всегда улыбчивое, всегда светящееся любопытством и воодушевлением, будто каждая мелочь в этом мире приводит его в искренний восторг — едва заметно трещит швами.       — Мне снилась Юна за пару дней до своей смерти. Сейчас я уже плохо помню, о чём именно был этот сон. Всё было нечётким и размытым, — говорит он виновато. — Но кое-что никак не могу забыть. Точнее, кое-кого. Мужчину, — Джисон рассеянно глядит куда-то Минхо за спину, словно снова возвращается в свой сон, рисует в голове картины. — Я очень хорошо его запомнил. Наверное, умей я рисовать, смог бы по памяти изобразить его портрет.       — Ты видел этого мужчину снова? — спрашивает Минхо спокойно.       Он не верит — по крайней мере, пока. Но слушает внимательно, запоминает.       — Я увидел его снова в тот день, когда мы познакомились с Феликсом, — кивает Джисон. — Ночью мне приснился сон. Я видел в нём тебя, — Джисон переводит взгляд на Феликса, смотрит как-то странно, въедливо. Даже жадно. — Антураж был как в исторической дораме. Времена Чосона или вроде того, не уверен. Это был ты, я знаю. То же лицо, один в один, но что-то всё равно было не так. Словно ты был другим. Более живым, чем сейчас, наверное. Я не знаю. И в этом сне ты умирал.       Джисон не говорит, но Феликсу и не нужно. Он уже и так всё знает: мужчина из его сна — Хёнджин. Чувствует щекой, как Минхо смотрит на него, пытается понять, есть ли смысл в чужих словах, но Феликс не реагирует — глотает что-то острое, жгучее, ставшее поперёк глотки и не верит: из всех вещей, которые Джисон мог увидеть, он увидел самое сокровенное, самое постыдное.       Он увидел, как Феликс умирает.       Ярость, первородная злоба всплывает на поверхность подобно холостому выстрелу. Феликс глушит в себе незнакомое желание ринуться вперёд, схватить Джисона за голову и выдавить большими пальцами чужие глаза — заставить их развидеть то, что они никогда и ни при каких обстоятельствах не должны были видеть. То, что Джисон не имел права знать, потому что это была только его, Феликса, рана.       — Я видел чью-то фигуру наверху, когда был там, в яме.       — Ты разглядел его лицо?       — Нет, было слишком темно, — Джисон отрицательно качает головой. — Но я почти уверен, что это был он. Тот мужчина.       Это не новость: у сторон света имя Хёнджина и нет на Земле места, где он не главенствует. Он создал этот мир и он же поглотит его в самом конце, когда наиграется: когда Феликс придёт к нему сам, чтобы покончить со всем, чтобы освободить их обоих. Хёнджин причастен — во всём и всегда: он причина, почему города уходят под воду, проваливаются под землю; почему умирают планеты, а звёзды сгорают; почему сердца останавливаются — и его вина абсолютна, но нет на земле силы, способной взяться судить его.       — Это Хёнджин, — произносит Феликс с трудом, но вида не подаёт. — Джисон говорит о Хёнджине.       — Ты уверен? — Минхо хмурится.       — Я знаю, — пальцы сминают опустевший бумажный стаканчик. — Он сделал свой шаг. И сделает его снова. Вопрос только в том, который из них будет последним.       Феликс никогда не признается. Ни Минхо, ни Хёнджину, даже самому себе — вслух, шёпотом или про себя, — что наконец чувствует облегчение. Бежать больше некуда. Весь мир схлопнулся до размера маленького Сеула, запер их всех в своих стенах, как пауков в банке, не оставив другого выбора, кроме как столкнуться лбами.       И теперь, когда конец так близок, когда забег от самого себя длиною в пятьдесят семь лет подошёл к концу, Феликс внезапно осознаёт: ему больше не страшно.

;;;

      Они возвращаются домой только к пяти. Минхо подвозит их с Джисоном на служебной машине и высаживает у подъезда, а сам возвращается обратно в участок. Но перед этим он опускает стекло на пассажирском сидении и говорит:       — Феликс.       Он оборачивается. На улице темно. Солнце встанет не раньше, чем через несколько часов, а потому включённые по всему периметру жилого комплекса фонари освещают серую влажную дорогу неровными жёлтыми пятнами. В одном из таких пятен Феликс и оказывается. Искусственный свет тонкой плёнкой ложится на его обесцвеченную кожу и обманчиво придаёт лицу жизни. Где-то позади Джисон возится с подъездной дверью, ноябрьский ветер ластится дворовой кошкой к ногам, а Феликс смотрит на сидящего в машине Минхо и гадает: которая из их встреч станет последней. Следующая? Или, может, даже эта?       — Если не знаешь, говорить или нет, — хмыкает Феликс, пряча руки в карманах, — лучше не говори.       Минхо хмурится. Привычка. Слишком дурная и слишком давняя, чтобы избавиться от неё когда-либо. Феликсу нравится в Минхо всё: его трудный характер, невыносимое упрямство, нечеловеческая сила воли, но иногда он всё же не может думать о том другом Минхо, которого Феликс видел только на фотографиях, но никогда — в жизни. Тот Минхо был мягче, нежнее. Он не носил в груди страшную сквозную рану, не прятал её злым оскалом, выверенным равнодушием. Он давал вторые шансы — и третьи, и четвёртые, и десятые, — а обжигаясь, не закрывался в себе. Он плакал, когда плакать хотелось, и смеялся, когда хотел смеяться. Тот Ли Минхо состоял из любви, этот — держался на ненависти. Горе дробило людей на мелкие части, а затем кое-как сшивало обратно, оставляя лишь тень, подобие прошлого человека.       Вряд ли, правда, Феликс любил бы того Ли Минхо так же, как любит этого. Именно смерть свела их когда-то на одном конце планеты и именно она связала их намертво. Именно она, случившаяся с каждым из них когда-то и изуродовавшая обоих до неузнаваемости, стала причиной, почему и Феликс, и Минхо выбирали друг друга на протяжении четырнадцати лет. Печально, но факт: как бы сильно Феликс ни мечтал встретить Минхо немногим раньше, как бы сильно он ни хотел быть для Минхо больше Ёнбоком, чем Феликсом, они никогда бы не познакомились, не стали друзьями, будь они нормальными.       — Всё будет в порядке, — говорит Минхо.       Искалеченные, изуродованные, отверженные. Одни погибают, другие сбиваются в стаи и делают свою боль силой — упрямая непокорённость судьбе, присущая людям и только им. Феликс завидует.       — Ага, — он разворачивается и не глядя машет на прощание рукой. — Увидимся.       Они разуваются в темноте. Джисон, которого выпустили из участка под залог, смущённо, даже неловко мнётся в углу, пока Феликс, еле держась на прямых ногах, воюет с замком на куртке. Он не виноват, Феликс в курсе, но смотреть на него получается с трудом — гнев исчерпал себя и осталась только гниющая в груди печаль, напоминающая о себе осязаемым зудом под водолазкой.       — Не стой в дверях, — вдыхает Феликс, на ощупь вешая куртку на крючок. — В ванной чистые полотенца лежат на верхней полке. Где-то в ящиках должна быть новая щётка, поищи. Можешь лечь в моей комнате, я всё равно не усну.       — Я…       — Потом, Джисон.       Лохматая макушка появляется в дверном проёме. Чонин сонно трёт нижнее веко указательным пальцем, зевая с сомкнутыми губами, и спрашивает:       — А хён где?       Что-то сродни нежности ворошится в гниющей от тоски груди. Феликс подходит ближе, зарываясь негнущимися ледяными пальцами в чужие мягкие, непослушные волосы, а затем подталкивает его обратно в комнату.       — Скоро вернётся, — говорит он. — Ложись спать, ребёнок.       — Сегодня идём есть вафли, помнишь? — бормочет Чонин, направляясь обратно к кровати. — Ты мне две недели уже обещаешь…       Феликс пальцами цепляется за косяк, когда перед глазами внезапно темнеет, и изо всех сил стискивает пальцы на дереве.       — Помню.       Большее, на что Феликс способен, добрести до кухни и уронить собственное непомерно тяжёлое тело на стул. Свет от фонарей проскальзывает через окно и пятнами оседает на стене, а какая-то часть стекает на обеденный стол, въедаясь в тёмное дерево. Феликс почти не дышит — больно. Лишь иногда голодно, но мелко хватает воздух ртом и чувствует, как, соприкоснувшись с густой, кислой слюной, он превращается в жидкий азот, а после медленно стекает по пищеводу. Дроблённое стекло хрустит на зубах. Пытаясь абстрагироваться, Феликс слушает, как шумит в ванной вода, как летят на пол гели для душа и шампуни, когда Джисон задевает локтем полку, а затем шёпотом матюгается. Вслушивается в тихий звук его шагов, когда он, шлёпая босыми ступнями по паркету, выходит из ванной и неуверенно замирает в проходе, взглядом касаясь сидящего неподвижно на стуле Феликса. Хочет сказать что-то — может, важное, может, нет, — но выбирает молчать, исчезая в комнате. Некоторое время он шуршит одеялом, ворочается на простынях, а затем всё-таки засыпает чутким, тревожным сном — Феликс понимает этого по его рваному, неспокойному дыханию, которое заполоняет всё пространство хранящей обет тишины квартиры.       Может, именно так Феликс и умрёт — на этот раз уже окончательно, без права увидеть солнечный свет ещё раз. Всё закончится в стенах этого дома: его замуруют под полом и он станет частью этого места — чем-то большим, чем просто безымянный вечно — навсегда — мальчишка, принадлежащий другим, но никогда — самому себе. Он станет стеной в этом доме, распятой картиной, нарисованной кровью, изрезанным ножами столом, скрипящими половицами. Он исчезнет для мира, но останется здесь, чтобы уводить наступающую бурю от окон, прогонять скребущуюся в дверные щели смерть. Оставит своё страждущее, тоскующее сердце здесь — дома.       Время идёт. Большая стрелка на сломанных кварцевых часах делает полный оборот, а где-то за горизонтом ворошится солнце. Феликс думает о Хёнджине. Сейчас, да и в общем-то всегда. Он думает о доме, которого у него нет и, наверное, никогда не было. Думает, как жестоко оставлять его в этом мире одного — без прошлого, настоящего, будущего. Без любви. Из них двоих именно Феликс носит шрамы на изнанке кожи, но из них двоих только Хёнджин несчастный — как раз таки потому, что этой боли не знает. Он останется в этом огромном холодном месте совсем один, потому что единственное существо, которое любит его, уйдёт первым.       Феликс обещал забрать Хёнджина с собой — никогда не оставлять его одного. Кажется, Феликс снова нарушает обещание.       — Феликс.       Темнота перед глазами и та, что клубится под сомкнутыми веками, лишь немного прозрачнее. Феликс смотрит на стоящего в проёме двери Джисона, выглядящего напугано, растерянно, и чёрт знает как отрывает спину от стула, подбирая ноги.       — Что такое? — собственный голос звучит тихо, почти неслышно.       — Он идёт за тобой, — говорит Джисон.       Феликс усмехается.       — Я знаю.       Стрелка на кварцевых часах замирает — пятьдесят семь лет подходят к концу, потому что:       — Он уже здесь.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.