ID работы: 13748547

Ваши пальцы пахнут ладаном

Слэш
NC-17
Завершён
96
Размер:
83 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
96 Нравится 3 Отзывы 25 В сборник Скачать

kyrie eleison

Настройки текста

Пастор поцеловал? Лазал под сарафан?

Не сопротивляйся, дитя, все дела во славу творца.

+++

Когда Антон впервые заходит в церковь — высокую, с остроконечной крышей, стоящую недалеко от центра его посёлка, со стенами из цельного сруба, с выцветшими витражами на окнах и со спёртым, прочно засевшим в дереве запахом то ли ладана, то ли сырости и духоты одновременно, — первым же желанием становится побыстрее отсюда уйти. Внутри невыносимо тихо, нет почти никого, а из всех углов на него смотрят иконы и подмигивают в благоговейном трансе зажжённые свечи. Золочёные рамы его на секунду слепят, затем он замечает, что стена за ними целиком искусно вырезана из бревна — и ему становится банально интересно. В детстве его никогда не принуждали ни к воскресным службам, ни к молитвам перед едой, и хотя глубоко верующая бабушка, заставлявшая подолгу стоять на коленях у красного угла, где самой интересной для Антона вещью были изразцы на подоконниках, его порой и пугала, чаще он всё же просто недоумевал: концепты что религии, что веры были ему крайне чужды и совсем не понятны даже сейчас. Какое-то время назад он надеялся, что после совершеннолетия к нему спустятся — видимо, как на эскалаторе — ангелы из Рая и он тут же каким-то чудеснейшим образом… просветлеет, что ли. Как оказалось, это так не работает, и на следующий день он проснулся не с новыми знаниями, а с новой болью и тошнотой от дикой деньрожденной попойки — еле смог встать с кровати. Ни ангелы, ни антихристы так и не соизволили почтить его своим присутствием — так что он справедливо решил, что всё это выдумки, сплошные глупости, ну не может же там, на облаках, реально сидеть дядька с бородой (ну или тётька — возможно, что тоже с бородой) и внимательно следить за всем, что происходит! Если он есть — почему тогда некоторые люди живут так плохо? Почему на свете всё ещё существуют болезни, войны, обман, зачем столько насилия? Вопрос глупый, такой нельзя задавать, если ты уже взрослый и учишься в универе, но Антон искренне хочет понять. Из детской интерпретации Библии, которую маленькому Антону в пятом классе торжественно подарила та же бабушка, сейчас он помнил только то, что, вроде, Господь завещал всем возлюбить ближнего своего, да не устраивать резню. И ещё, кажется, там что-то было про лягушек — но он был не уверен, насколько это соотносилось с наказами роду человеческому. А, ну и Адам и Ева ещё, разумеется, были. Хотя «были», наверное, чересчур громкое слово. Всё прочитанное — а книгу он тогда прочитал реально внимательно, пусть ничего из этого его ничуть не впечатлило, — в голове смешалось одним комом: был какой-то Моисей, он ослеп, потом воскрес и его прозвали Лазарем, потом случился потоп, потом кто-то куда-то выгнал евреев, затем расступилось море — какое? а бог знает! — затем брат убил брата (или сестру?), кто-то переспал с чьим-то (своим?!) отцом… Словом, не поток информации, а готовый номер для Камеди. Такое не то что вслух, про себя даже говорить грешно — а казалось бы, религиозные родственники должны были хоть как-то посодействовать, вбить в его голову хотя бы азы религии! Но нет. Антону в этом, видимо, не так повезло. Хотя это ещё с какой стороны посмотреть. Прихожан сейчас почти нет — утро пятницы, все дела. Взрослые люди сейчас работают — это Антон в четверг вечером уехал к бабушке на лето, благо, что сессию с грехом пополам, но сдал. Возможно, ходи он чуть чаще на пары, сдать экзамены было бы проще, и он бы не доставал их старосту вечными «когда экзамены» и «а ты можешь мне скинуть конспект», а потом — вышло, кстати, очень смешно — всячески выпендривался перед преподавателями, словно морской котик в океанариуме, чтобы ему поставили ну хотя бы «удовл.» — на оценку выше он даже не засматривался. В комиссии как назло сидела препод, которая его не любила, хотя ему казалось, что это попросту невозможно — слишком обаятелен, — и она едва его не завалила, особенно когда он начал вместо информационной безопасности, которая выпала ему в билете, лепить что-то по единственной теме, которую он знал — базы данных. И плевать, что они никак особо не соотносятся. Увидев его отчасти жалобные, отчасти невыспавшиеся (от вечеринки, само собой) глаза, преподаватели махнули рукой и поставили зачёт. Последний экзамен летней сессии Антон с чистой душой прошёл, и из здания университета он вылетал на крыльях — то ли любви, то ли свободы. Конечно, учи он всё это заранее, было бы меньше сутолоки, но с другой стороны, зачем ему ходить на пары, если есть столько замечательных вещей, которыми можно заняться? Спать, например. Есть. Играть в приставку. Ну не жизнь, а сказка же! Могла бы быть, если бы ему не приходилось ходить в универ по пять, а то и шесть, раз на неделе. Суббота — вообще кромешный ужас, ну кто придумал учиться в субботу? Больные извращенцы. В субботу нужно плевать в потолок, отсыпаться и дро… копать картошку, если тебе не посчастливилось попасть к бабушке на сельско-хозяйственные работы. Копаться на огороде Антон тоже не очень любил, но это было всяко лучше, чем просиживать задницу до состояния квадрата в течение нескольких часов, вынужденно слушая заунывные речи препода. Некоторых было решительно невозможно выносить, и Антон только чудом умудрялся не засыпать прямо на жёстком столе. Совершенно пустая тетрадь — такая, которая на двенадцать листов, ещё и одна по всем дисциплинам — грустно пялилась на него галочкой белоснежного разворота, но Антон ни капли стыда перед ней — особенно перед ней, он же не дурак, чтобы испытывать настоящую вину из-за какого-то листа бумаги! — не испытывал. Его хватало только на то, чтобы кинуть не слишком убедительное «здесь!» на «Шастун Антон?» — а затем откинуться на стуле назад, прохрустывая всеми позвонками разом. Кожа от этого зажёвывалась деревянной спинкой, но ощущение лёгкости в межпозвоночных дисках было гораздо значимее. Затем он, разумеется, со скучающим видом уставлялся в окно — и до конца пары не подавал совершенно никаких признаков жизни. Кажется, если бы за его голову была назначена награда, а в аудиторию в этот момент ворвался бы какой-нибудь охотник, или полицейский, или частный детектив — без разницы, — он бы даже ухом не повёл. Расстроился бы, конечно, что больше не сходит в местную столовку за сосиской в тесте, той самой, которая каменная и за сорок рублей, но зато был бы рад, что на пары ходить больше не надо. Сами посудите: Антон — и вставать рано утром на учёбу? Нет, не так: Антон и прилежная учёба? Ни. За. Что. Антон осторожно притворяет за собой массивную дубовую дверь, делает несколько шагов в помещение. Потолки высокие, внутри словно гуляет ветер — хотя сквозняка быть не может, узкие скамьи стоят по обе стороны от неширокого центрального прохода. По полу цветной вязью вьётся узорчатый ковёр, сильно пахнет деревом и ещё чем-то, чему Антон не может дать названия. Он осторожно ступает большими кроссовками по едва проседающим, истёршимся уже доскам пола — те от его веса тихо поскрипывают и пружинят обратно. Стены, все во фресках, уходят высоко под потолок — Антону приходится задрать голову, чтобы увидеть, насколько. В помещении очень светло, что странно — здесь нет ни одного источника искусственного освещения, только лишь свечи, сотни свеч: на полу, на скамьях, у самого алтаря; высокие, плачущие жёлтым натуральным воском, крошечные, догоревшие почти дотла огарки, узкие, с мизинец толщиною, приземистые, и они покрывают большинство поверхностей. Антону кажется, что свет — божественный — идёт откуда-то с потолка, но сколько он ни старается вглядеться, он не может понять, отчего в тёмном, в общем-то, по колористике помещении так отчётливо всё видно. Антон проходит чуть дальше, чуть не запинается о ножку скамьи массивным носком кроссовка, но вовремя ловит равновесие — тут же оглядывается, надеясь, что никто эту заминку не увидел. Внутри появляется странное, распирающее рёбра ощущение, и Антон зачем-то лезет рукой в карман, не доставая телефон, выключает звук. Отчего-то ему кажется, что здешняя тишина действительно священна. Хотя он ни во что это совсем не верит. Невольно вспоминаются все бабушкины рассказы о том, как после церкви она чувствует себя гораздо лучше, бодрее, моложе, и дальше по списку. Антон после церкви чувствует себя никак. Ничего не меняется. Это как в магазин сходить — как бы и побывал, да завтра всё равно придётся за хлебом вернуться. Богохульство, конечно, сравнивать «Пятёрочку» со священным местом, но с другой стороны — а кто просил продавать эти несчастные свечки? Пятьдесят рублей штука? За что? За то, чтобы прикоснуться якобы к Богу, отмолить свои грехи, просветлеть? Да антоновы грехи не отмолит никакая свечка, никакое причащение, даже на коленях, не поможет. Антон-то знает. Он задумчиво кружит по залу, поглядывает то на всевидящие иконы, то на высокие витражные окна, пропускает мимо себя пару женщин в длинных, в пол, юбках и полупрозрачных косынках — они непрестанно что-то бормочут, одна оглядывает его с головы до ног и крестится-крестится-крестится. С каждой секундой Антону всё больше кажется, что он попал в какую-то не то секту, не то кружок фанатиков. Но при всём этом внутри не перестаёт завороженно замирать что-то неопределённое, что-то новое, где-то в районе грудной клетки, над самым разлётом рёбер. Дыхание на долю секунды спирает — Антон даже не понимает, из-за чего в голове поселяется опустошающее ощущение. Деревянные стены давят на него, но не как удушающие своды подземки, а как-то по-особому возвышенно, что ли. Ему не очень ясно, как это работает — но работает же. Стены уходят вверх, переплетаются с перекрытиями, хрустальными бутонами расцветают на местах их негласных встреч люстры — Антон, сколько бы ни задирал голову, даже не может сосчитать, как много там бликующих стёклышек. С одной стороны позолоченная у центра люстра освещена радужными переливами витражного стекла, свет сквозь которое пробивается с трудом, нехотя — настолько оно покрылось копотью от вечногорящих, мажущих пальцы свечей. Антону это кажется красивым. А ещё Антону кажется красивым мужчина, в которого он врезается секундой позже, засмотревшись на потолок. — Осторожнее, молодой человек. Вам стоит быть более внимательным, потому что Господь не всегда сможет за вами уследить. Неожиданно мягкий голос раздаётся почти с высоты его собственного роста, и Антон ойкает. Первая мысль: преувеличенно пафосная фраза. Такую бы фразу да в боевик! Он проигрывает её в голове ещё пару раз. Отступает назад с негромким «извините», всё ещё храня на сетчатке цветастые всполохи хрусталя, оглядывает мужчину. Сначала он замечает добрые, уставшие прозрачные глаза. Затем опускает взгляд чуть ниже, на нос с будто обрубленным мастихином кончиком. Смотрит на широкие плечи, струящиеся по ним длинные, тёмные рукава священнослужительского одеяния, маленький крест из серебра, висящий на тоненькой цепочке ровно по центру груди. Пробегается глазами по голубоватым венам на узких ладонях; отблеск небольшой серебряной печатки на безымянном пальце его слепит. И дальше есть только бесформенный чёрный балахон, идущий вниз-вниз-вниз —до самого пола. Антон не чувствует, что пауза затягивается до абсурда долго, что вот так пялиться, кажется, ну, ему не пристало. Мужчина просто стоит, переплетя ладони, и с тихой улыбкой смотрит на него в ответ. Проходит секунд пятнадцать, прежде чем он решает разрезать тишину: — Вам нужна какая-нибудь помощь? В храме Господа мы помогаем всем, кто нашёл в себе силы прийти в эти стены. Сейчас церковь звучит как служба психологической помощи. Из курса всеобщей истории Антон с грехом пополам, но помнит, что большинство конфликтов произошло именно из-за церкви. Он давит в себе смешок. — Да я не то чтобы ищу помощи… — он неловко затихает, осматриваясь по сторонам, словно ребёнок, впервые попавший в зоопарк. Одёрнув себя, Антон тут же выпаливает: — В чём смысл всего этого? — Жизни? — Церкви. Веры. Религии. Мужчина хмыкает, моргает пару раз, словно вопрос его изрядно удивил. Как будто Антон первый, кто додумался такое спросить. Он склоняет голову чуть вбок — в выражении лица что-то неуловимо меняется. У Антона потеют ладони. Сейчас он чувствует себя подопытным кроликом, крысой, засунутой в стеклянный лабиринт, чтоб она бегала за наживкой и раз за разом исполняла одну и ту же комбинацию никому не понятных действий в обмен на пропитанный гормонами и отчаянием кусочек сыра. Ему хочется казаться сильнее и выше этого, но почему-то становится за себя очень стыдно. Словно это все вокруг давным-давно знают, чего они от этого мира хотят и в чём вся соль церкви — а он единственный недотёпа, кому это понять не суждено. — Пойдём, — мужчина плавно кивает куда-то в сторону и разворачивается одним плавным движением. Чёрное одеяние перед антоновым лицом взметается парусом. Антон отмирает и, оправив рукава кофты, идёт вслед за ним. Пока они проходят через этот большой зал насквозь, Антон замечает ещё несколько коридоров-ответвлений — у одного такого коридора стоит целая компания таких же священников, как и его спутник: лица смазываются, глаз не успевает захватить их внешность, но, если Антон не ошибается, они все разного возраста. Это не прям уж такая большая неожиданность, но он решает запомнить возрастное соответствие как потенциально полезный факт. Из крошечного полутёмного коридорчика с противоположной стороны выходит, сильно хромая, какая-то бабушка — согнутая в три погибели, в полупрозрачной, истёршейся косынке, со впавшей челюстью и печальными глазами. Её Антон успевает заметить и целиком обработать — в основном потому, что они сами возле неё останавливаются. — Храни вас Бог, Тамара Николаевна, — почтительно произносит мужчина, чуть склоняя к старушке голову. Та поднимает седую голову, вщуривается в него слепо — и тут же расцветает в почти беззубой улыбке. Крестится, целует висящее на немытой шее крошечное распятье. Антон даже не знал, что такие маленькие вообще бывают. А гвозди там тоже прорисованы? — Отец Арсений, — шамкает бабушка, беря крупную мужскую ладонь в свою, — благословите. Как ваше здоровье? — Всё хорошо, Тамара Николаевна. Вы как себя чувствуете? Он не прекращает тепло улыбаться ни на секунду, что для Антона, конечно, что-то из ряда вон — сам бы никогда не смог так милашничать с чужими незнакомыми женщинами, вон, за руки их держать, улыбаться так приторно. А отец Арсений — спасибо бабушке, что произнесла его имя, — только так, кажется, с ней и носится. Тамара Николаевна выглядит очень счастливой пусть и непомерно уставшей. По дилетантскому антоновому взгляду ей примерно лет восемьдесят, и он в целом может её понять — он бы в восемьдесят тоже вряд ли бы чувствовал себя огурцом. Скорее всего, он был бы ворчливым старым дедом, шутящим что-то идиотски-непристойное на любых семейных сборищах — если бы таковые вообще были, — дарящим внукам подушки-пердушки и не чурающимся использовать матерные слова. Да, так и будет. И внуки будут его бояться, но втайне любить. Сухонькие бабушкины руки в арсеньевых ладонях выглядят просто смешно, но он держит их с такой осторожностью и вежливостью, что Антон ни на секунду не сомневается — отца Арсения здесь просто обожают. Все поголовно. Антон откровенно скучает, пока взрослые ведут какие-то возвышенные беседы, он даже особо не вслушивается в происходящее, но не отходит ни на шаг. Во-первых, это неприлично — Арсений же сам его позвал куда-то, а во-вторых, он банально здесь заблудится. Перед глазами встаёт изображение длинного зала, через который они зашли — и, ну, Антон не уверен, что с первого раза сможет найти путь домой. Он же не Человек-паук. Пеловек-чаук, скорее. Пет дуди номой. Тамара Николаевна ещё один раз что-то повторяет, крестит Арсения — как будто он сам не может этого сделать — и протискивается мимо Антона, одарив его невидящим взглядом. Он ёжится. — Какой приятный молодой человек, — скрипит бабушка, останавливаясь в паре сантиметров от него. Она и Арсению-то еле-еле достаёт до груди — а уж Антону и подавно. Его сто девяносто шесть сантиметров забавляют и пугают окружающих в равной степени — а ему всего двадцать. На биологии их учили, что человеческое тело растёт до двадцати одного года — так что шансы, что он ещё вытянется, у него есть абсолютно все. Хотя куда уж больше. — Вы здесь новенький? Антон теряется, натыкается на мягкий взгляд напротив: Арсений кивает, что надо как-то отреагировать, округляет глаза в намекающем жесте. — Я, э-э, пришёл сюда за просветлением. Вот, да. Просветления ищу. Он пытается выглядеть уверенным, но интонация получается какой-то больно жалкой — судя по всему, Тамара Николаевна это тоже считывает. — Ну дай Бог вам здоровья, молодой человек, ищите и обрящете! — заключает она торжественным шёпотом — и наконец уходит. После неё остаётся мощный шлейф валерианы. Арсений стоит ещё пару секунд, задумчиво глядя ей вслед — а затем направляется дальше. Антон гусёнком семенит за ним. Последние бабушкины слова отзываются в голове странноватым эхом. «Ищите и обрящете» — о чём это вообще? Он решает подумать об этом чуть попозже. Когда у него будут интернет и сильное желание. — Я Антон, кстати. — Прошу прощения? — Антон. Я. Он чувствует, как щёки немного краснеют от того, что ему приходится повторяться. Он такое не любит. Арсений почтительно склоняет голову: — Добро пожаловать в храм Божий, Антон. Представляться самому он, правда, не спешит. Кинув в ответ тихое «спасибо?..» — Антон честно не может вспомнить ничего из церковнославянских устоев или правил, — он кидает взгляд вперёд, в коридор, по которому они направляются куда-то… куда-то. Чем дольше они идут, тем темнее и как будто сырее становится окружающий их воздух, но Антон настойчиво, едва ли не физически, рукой, пытается отогнать это ощущение. На дворе восхитительно солнечный июль, ну какая сырость, а? Ну и что, что лужи всё ещё пузырятся и река разливается, это, может, так, для атмосферы. Кто-то просто захотел таяние ледников отметить — вот и развлекается уже месяца так два-три. Нельзя его всерьёз за это винить. В церкви вообще никого нельзя винить. Ни за что. Арсений, чьё имя Антон официально так пока и не знает, выводит их в маленькую круглую башенку, внутри которой вьётся серпантином винтовая лестница. Пропускает его вперёд — Антон осторожно поднимается по старым, стоптанным ступеням, захоженным настолько, что они стекают в середине, как часы на картине Дали. По таким ходить опасно — но они идут, пусть Антон и с чрезмерной аккуратностью. Через ступеней пятнадцать он начинает задыхаться — священнослужитель за ним идёт молча, бодро. Серебряный крест на груди подпрыгивает от каждого движения, бьётся, точно рыба на крючке, запутывая самого себя в тонкой цепочке. Антон знает, что это не предел, он знает, что кресты бывают и побольше, поэтому арсеньевский, даже при своей величавости, не кажется тяжёлым или грузным. Хотя, думает он, кусок цельного серебра не может весить мало. Вместе с крестом ты же носишь не только непосредственно сам крест — но и груз ответственности: за него, за себя, за дело, которым ты занимаешься. За людей, которым помогаешь найти путь. За то, что ты транслируешь миру — и порой это оказывается гораздо важнее и больше, чем любой бодипозитив современных инстаграмных красавиц, поедающих тосты с авокадо и кунжутом каждое утро и пропагандирующих это как единственный здоровый вариант пищи. Антон силится мысль развить — но не может, она ускользает, как во сне, из рук, дымчатыми верёвками опутывая сознание. Но узлы там такие, что ни развязать, ни завязать туже их попросту нельзя. Антон не знает. Не умеет. Пока что. Наверное? — Позвольте мне, — Арсений произносит размеренно, останавливает Антона жестом — всё это время он поднимался как-то на автомате, а сейчас на него накатили и одышка, и забитость мышц, и полнейшая аритмия. Да, физическая форма у него, конечно, десять из десяти, хоть сейчас на Олимпиаду заявку подавай. Из какого-то потайного кармана за пазухой Арсений достаёт небольшой кованый ключ, вставляет в скважину узенькой двери, которую Антон сначала даже и не заметил — ручка поддаётся с трудом, петли скрипят отчаянно, но дверь всё же открывается. — Боюсь, нам придётся нагнуться, чтобы попасть туда, — с улыбкой замечает Арсений, наклоняя голову в антонову сторону. Тот усмехается, видя, что дверной проём действительно чуть меньше, чем ему бы хотелось — но идёт беспрекословно. Когда он протискивается внутрь и закрывает за собой дверь, Арсений, идущий спереди, оборачивается через плечо и говорит: — Смотрите. Он отходит, больше не перекрывая Антону вид на зал — и из груди у него сам собой вырывается восторженный вздох. Они оказываются на верхней площадке, стоят, обдуваемые, кажется, всеми ветрами мира — словно в месте слияния двух морей, где воздух гуляет беспрепятственно, свободно, будто вырвавшись впервые на волю. Над головой Антона сходятся высокие белые арки — а между ними на балке висит крупный тёмный колокол. Почему-то ему кажется, что он огромный настолько, что он не сможет его обхватить, даже если они с Арсением возьмутся за руки. Боже, почему он уже думает о том, чтобы хвататься за руки? От хитровыдуманной деревянной конструкции на полу подвязан уходящий вглубь бронзовой чаши серый канат. Антон осторожно подходит к колоколу размером примерно с него самого, заглядывает внутрь — язычок, визуально весом примерно в тонну, недвижимо висит ровно по центру, словно его не сможет сдвинуть ни единая живая душа. Всё это выглядит отнюдь не новым, и Антон на секунду задумывается, а не свалится ли ему на голову весь этот колокол: тогда он сделает замечательный, но летальный косплей на того злого мексиканца из пиксаровского мультика — задумка в теории хорошая, но исполнение вряд ли ему понравится. Хотя было бы пафосно, ничего не скажешь. С неспокойным сердцем выйдя из-под колокола, Антон выдыхает, устремляет взгляд в зелёно-сероватую даль — это просторы их деревни, перемежающиеся маленькими лесочками, прозрачно-стальной речкой и крышами старых, покосившихся домов на окраине. Он бы хотел увидеть ещё чуть больше, но колокольня не столь высока, чтобы можно было глазами объять всю местность. — Это очень красиво, — говорит он тихо. Арсений едва слышно подходит к нему рядом, берётся руками за тёплые от солнца перила. — Раньше, кстати, их здесь не было, — произносит задумчиво, еле заметно чему-то улыбаясь. — Кого? Домов? Арсений кивает себе на руки: — Нет, перил. Когда я только пришёл сюда, площадка была полностью открыта —и это при том, что эта церковь существовала уже далеко не первый год. Видите, какое всё уже старое… — он с любовью проводит пальцами по белокаменной кладке. — Долгое время нас сюда не пускали вообще: настоятель боялся, что мы упадём и разобьём себе головы, — Арсений забавно трясёт чёлкой, словно не задумываясь о своём безрассудном детстве. Антон, впрочем, сомневается, было ли оно таковым: он же священник, он всю жизнь смиренный и уравновешенный! — Один раз мы тайком пробрались сюда с отцом Андреем, адреналина было столько!.. Жуткий ветер, дождь, как из ведра — мы же не смогли найти лучшего времени, чтобы подняться на крышу, а потом отец Андрей… Я уже точно не помню, но никто, к счастью, не пострадал тогда, вы можете не ждать кровавых подробностей, — он с усмешкой скашивает глаза на Антона, навострившего уши. — Хотя я до сих пор не понимаю, как мы остались живы. Ещё и безнаказанные, представьте себе! Только потом до нас дошло, что мы сами себя наказали, — неловко кашляет Арсений; в глазах до боли очевидно пляшут обрывки прошлого, — когда две недели провалялись в кроватях, оба больные. Промокли до нитки тогда, вот и простыли. Типичные юношеские шалости, — он улыбается, сцепляя руки в замок. — А зачем вы вообще туда поднялись? — искренне интересуется Антон. Арсений лица не теряет ни на секунду: — Ну что значит зачем? Дух приключений! Мы же были… такими. Могли себе позволить. Сейчас, конечно, это заслуживает осуждения, особенно с точки зрения взрослого человека, но тогда… тогда это казалось единственным, в чём вообще есть смысл. Наверное так, да. Он смотрит вдаль, но как-то тяжело: Антон перемену настроения замечает довольно быстро. Он осторожно кивает. — Правда, тут охер… офигенно красиво. Серьёзно, — неловко улыбается он, замечая такую же арсеньеву усмешку. Он всё ещё о чём-то думает, очевидно погрузившись в воспоминания. В тишине они проводят ещё пару минут: Антон слышит только завывание ветра в кронах ближайших тонкостволых берёз, перекличку незнакомых ему птиц и своё чуть сорванное дыхание. Арсений за его спиной тихо шагает туда-сюда, попеременно приваливаясь то к белоснежной стене — лишь бы только пятен на чёрной рясе не осталось, — то к глянцевитым перилам. Хвалёная нержавейка на местах спайки почернела. Антону кажется, что она не очень хорошо подходит к местной натуральной красоте, эдакий плевок сленга в древнем талмуде — ощущается столь же глупо. Всё вокруг должно быть первозданным, настоящим. Брёвна, из которых сделан нижний этаж церкви, куцый камень колокольни, скрипящие под каждым движением доски пола, бегающий маленьким ребёнком ветер, смеющийся, свистящий, такой, от которого ни одна ветровка не спасёт, но при этом ничуть не стылый — спасибо, что лето на дворе. — Между прочим, — ни с того ни с сего начинает Арсений; Антон аж вздрагивает, — «хер» изначально был церковнославянским. Это вообще буква такая. Хер. Как аз и бука, только хер. Корень этот означал «крест». И глагол «похерить», соответственно, имел значение «перечеркнуть». Чуть позже к нему прилипло значение «уничтожить» или «испортить», и только потом, вы, поколение как-вас-там, решили, что это обсценная лексика. А такое слово хорошее было, — Арсений вздыхает. — А сейчас попробуй скажи — сразу же вот эти руки к груди полетят, вздохи эти, мол, «как так можно, отец протодиакон, в храме-то!»… Антон заходится хохотом: — Блин, а я реально не знал, кстати. Правда. Ну типа «похерить» и «похерить», а что у этого есть какой-то старый смысл… ну чё, прикольно. — Антон молчит секунду, затем, давясь смехом, добавляет: — Зато можно теперь друзьям говорить, что я древние языки знаю, а не только английский. Ландон из зе кепитал оф Грейт Британ! — Антон, — журит Арсений, но у самого губы в улыбке расползаются, — я не могу назвать себя лингвистом, но произношение у вас не как у носителя, вы уж извините. — А мы и не на экзамене, — парирует Антон, хотя ему, если честно, больше хочется обидеться. Друзья ему говорили, что у него хороший инглиш. Возможно, стоит пересмотреть свои навыки. Или своих друзей. Антон внезапно осознаёт, что теперь знает… — чин? статус? сан! — Арсения, и, хотя он ровным счётом ничего в этом не понимает, ещё одна небольшая деталь почему-то кажется ему важной. Ещё ему кажется, что к отцу протодиакону подобраться будет ой как непросто. Тишина с привкусом какого-то щенячьего восторга и неясного, не испытанного Антоном доселе чувства вины — неясно, главное, за что, — внезапно оказывается сбита мыслью, ради которой они сюда и пришли. — Отец Арсений? — Антон оборачивается на него, негромко окликает. Тот вскидывает внимательные глаза так, словно ждал этого всю жизнь. — Так в чём у этого всего смысл? Арсений слегка меняется в лице, затем подносит висящий на груди крест к губам, целует мимолётно. Антоново сердце на кой-то чёрт пропускает удар. — Людям это нужно. Антон зависает. — В каком смысле? И всё? В ответ — скромно пожатые плечи. — А как же… нет, подождите, отец Арсений, что-то тут не так. А как же все эти рассказы, ну, про Библию? Все эти, как их, прощёные воскресенья, молитвы, иконы эти по углам? У моей бабушки таких три! И чтобы что? Типа, ну, зачем всё это? Знать, что там, — Антон растягивает уголки губ книзу, тычет пальцем в небо, — кто-то типа есть? И от этого им должно быть не так… страшно? Арсений ухмыляется. — Кажется, вы сами себе ответили, Антон. — Нет, я правда не понимаю, — он откровенно канючит. — Я не хочу сам догадываться, расскажите, отец протодиакон. Пожалуйста. Богом прошу, — и улыбается, скотина. Арсений на него за это смотрит с огромным порицанием. Антон знает, что полностью заслужил. — Когда-то на Земле не было ничего. Да и Земли как таковой тоже не было. И был только Бог. Не было ни света, ни тьмы, ни людей — ничего. И тогда сказал Бог: «да будет свет!». И создал свет. Потом воду, сушу, растения — общий концепт, я смею надеяться, вам ясен. Затем Он сотворил тварей всяких разных… — Спасибо, эту часть из Библии я смог запомнить, — перебивает его Антон, ничуть не впечатлённый байкой. Он сам это всё читал, слушал, смотрел даже — и всё равно ничего не понял. — Я был бы признателен, если бы вы меня не перебивали, — с улыбкой замечает Арсений, но в глазах плещутся те самые моря-океаны, которые когда-то создал Господь — и плевать, что Антон этого не понимает, он больше за научную точку зрения. — Так вот. И на шестой день создал Бог человека — по своему образу и подобию… Это, скажем так, был краткий экскурс в Его историю. Я имею вольность надеяться, что эти основы вам известны, но на всякий случай повторю, ибо лишним не будет. Давайте я объясню это, как в своё время это объясняли мне. Когда люди были совсем не такие просветлённые, как сейчас, вокруг происходило множество чудес: появление огня, стихийные бедствия, иногда неурожаи и потопы, иногда чудесные и плодотворные лета, ну вы понимаете. И простому, самому обыкновенному человеку, необразованному, промышляющему одним лишь земледелием, казалось, что это всё происходит волшебнейшим образом. Сами посудите: как объяснить древним людям, что такое смена времён года, засуха или, что совсем страшно, гроза? Никто поголовно не понимал, что это такое. И появился самый простой способ объяснения, откуда берутся все искры в небе, лучи, дождь, гром, такой, что в ушах звенит, наводнения. Если звук идёт сверху, значит, там кто-то есть, — просто говорит Арсений. Пальцем он пару раз прокручивает небольшое серебряное кольцо и замолкает ненадолго. — А если там кто-то есть, то его, очевидно, лучше не гневить. Поэтому появились культы, появились жертвоприношения, молитвы, появилась, собственно, сама религия. Людям было страшно, что их накажут, что ли, — Арсений подбирает слова, и стороннему наблюдателю может показаться, что он сам сомневается в их правдивости. Антон смотрит с таким же скептицизмом. — В мире было слишком много вещей, которые они просто-напросто не могли объяснить, Антон. Всего лишь. — Чё-то как-то это слишком просто… ну и что, ну не могли объяснить тогда — но потом же могли? Типа потом появились, ну, учёные, люди, которые понимали, откуда берётся гроза. Электричество вырабатывается из-за давления, или что там с ней, не помню уже. Не суть. Почему они просто не могли сказать «всё, мужики, там никого нет, небо сверкает из-за физики, расслабляйтесь, Вовка, сымай овцу с вертела, сегодня никаких жертвоприношений»? — Почему вы так думаете? Антон зависает. — В смысле? — Почему вы думаете, что там никого нет? Арсений, склонив голову набок, смотрит на него с искренним интересом — и Антон реально теряется. Что это за вопрос вообще — почему? Потому что. Захотелось ему так. Не всему же должно быть объяснение. — Ну… на других надейся, а сам не роптай? Плошай! Не плошай? — Антон чертыхается, путаясь в рыболовной леске слов. — Ну не знаю я, отец Арсений. Просто вот… не знаю, блин. А как, вот, как, если вы утверждаете, что Бог есть — как он может допустить то, что происходит вокруг нас? Я про войны всякие, болезни смертельные, мировые катастрофы. Если он нас создал, разве он не хочет, чтобы нам было хорошо? Или нас так много, что уже совсем и не жалко? Арсений молчит совсем недолго — выдыхает, как мыльный пузырь, смешок, брови возводит к самой чёлке, так, что они там почти путаются. Со стороны ресницы кажутся ещё длиннее и темнее. — Потому что всё это — испытания. Мы же тоже здесь живём, извините меня, не за бесплатно. И я говорю не про финансовую сторону. Каждый день должен быть испытанием для тебя, чтобы ты по-настоящему понимал, как ценна жизнь и как неправильно её растрачивать зазря. К тому же, это своеобразная дань уважения страданиям Христа — ради жизни и благополучия людей он принёс себя в жертву. Надеюсь, вы помните эту часть, Антон, правда? Ну и, конечно, категорически невозможно сказать, что человек есть чистота и невинность — потому что это не так. Нам приходится расплачиваться за свои грехи, за свою нетерпимость, за первородный грех, который совершили Адам и Ева. А прежде, чем вы спросите, почему мы должны страдать за других людей, которые напортачили много-много лет назад, я вам отвечу — потому что это единственный способ спасти свою душу. Понимаете? Если честно, Антон не очень много понимает сейчас. Нет, что-то внутри него определённо всколыхнулось — но что это конкретно? Вина? Желание искупления? Осознание? Просветление? Бычий цепень? Страх? Он не понимает, но кивает — чересчур скомканно, чтобы Арсений поверил, — что ему всё ясно. — Кристально. Я этот мир знаю вдоль и поперёк теперь, — он отчего-то шепчет, не решаясь проговаривать ничего в полный голос. — Мир этот мне абсолютно понятен, я прям преисполнился, — он улыбается неловко. Арсений забавно хмурится в ответ. — Я вижу, что ты лжёшь, Антон. Ложь — тоже грех, да будет тебе известно. Краем глаза Антон видит, как чужие губы растягиваются в улыбке, хотя Арсений старательно держит лицо. Один-один. И когда это Арсений успел на «ты» перейти? После мемов? Зашибись. — Не ложь, а клади, — Антон бубнит, пряча ухмылку в костяшках правой руки, которой он опирается о балюстраду, и цепляется взглядом за крошечную чёрную точку вдали — очевидно, птица, летящая над высокими макушками деревьев. Точка пикирует, теряется где-то в листве, затем выныривает, как первоклассный пловец, из зеленоватых кущ и с отдалённым чириканьем исчезает из виду. — Прекращай. Он чувствует, как Арсений на него смотрит — мягко, неуверенно, с какой-то странной осторожностью, — и хихикает. — В любом случае, — Арсений отходит от края, чуть приосанивается; крест на груди ловит солнечный луч и пускает зайчика прямо на антонову спину, — я надеюсь, что… я убеждён, что скоро ты всё это поймёшь и почувствуешь по-настоящему. Без использования неподходящих мемов из две тысячи двадцатого года. Антонова челюсть падает: — Вы что, в мемасах разбираетесь? — Антон, — с укором, — не делай из меня, пожалуйста, питекантропа. Я живу в нормальном доме, у меня есть телефон и даже нет аккаунта в Одноклассниках. Я не такой древний, как тебе может показаться. — Но вы же, типа, ну, в церкви? — И? Да, на службы я телефон не ношу, разумеется, но нет ни одного устава, запрещающего в свободное время играть. — Во что? — Антон хмурится. — В «три в ряд». Антон ржёт, сгибаясь в три погибели. В эти ваши «три в ряд» играет только его бабушка — у неё ещё такой шрифт огроменный, чтоб точно было всё видно, и громкость рингтона — стандартного, разумеется, того, который с классической музыкой, — выкручена на максимум, чтобы ни один звонок, в том числе от банковских мошенников, не остался ею незамеченным. Удивительно, как её доисторическое вёдрышко только тянет эти незамысловатые игрухи… — К вопросу о «почему не сказали»: человека очень тяжело переубедить в чём-то, чему он и его семья верили много поколений. Это вы взращиваете в себе толерантность, любовь к окружающим, вы по-настоящему умеете не совать нос в чужие дела, но при этом не верите никому за просто так. И в этом мы сильно отличаемся. И точно так же отличались древние люди. Вот представь себе, — Арсений взмахивает ладонью, — что ты всю жизнь верил в… что бы такое придумать… — В Деда Мороза! — Ты только что сравнил Господа с Дедом Морозом?.. Антон проглатывает ещё один богохульный комментарий и мотает головой: ни в коем случае. — Никак нет. Арсений фыркает. — Хорошо, пойдём по-простому. Вот верил ты всю жизнь в то, что зубы надо чистить два раза в день. Каждое утро и каждый вечер ты добросовестно идёшь в ванную, достаёшь свою любимую щётку, стоишь прилежно по две-три минуты. Пока понятна аналогия? — Пока понятна, — прыскает Антон. — А с зубной щёткой норм, да? Дед Мороз — уже перебор, — он прячет улыбку в ладони и Арсений смотрит на него так осуждающе, что хочется извиниться. — Я стараюсь объяснить, чтобы тебе было ясно. Так вот, — он прокашливается, — ты зубы чистил-чистил, тебе мама говорила, что надо так делать, папа говорил, родственники все говорят, что надо зубы чистить, у бабушки даже, вон, челюсть в стакане стоит — и то, она её чистит. Врачи тебе об этом говорят, в аптеке говорят, ну ты понял, в общем. А потом появляется целая компания людей, которая говорит, что зубов — нет. — В смысле нет? — А в прямом. Зубов не существует, это лишь социальный конструкт. Чистить ничего не надо, на самом деле, можно на этом экономить по четыре минуты каждый день, на пасту тратиться не надо. Зубов, в их понимании, нет — и никогда не существовало. Как бы ты отреагировал? — Нет, ну что значит «зубов нет», вот же они, — Антон хмурится и проводит языком по зубам. Вот они все, в целости и сохранности. — Я же их чувствую. — Но их нет. Арсений улыбается показушно, сцепив пальцы в замок, и смотрит с умным видом; Антон теряется. — Да как же их нет, если вот они есть?! Не, стоп, отец Арсений, ну сравнивать зубы с Богом это вообще дичь какая-то. Это же совсем разное? — Тебе так кажется? — Ну зубы это же физический объект, я ими сыр косичку жую, а Бог… — А что — Бог? — Ну он же… — Бесплотен? Ты прав. Воздуха тогда тоже, получается, не существует. — Но я знаю, из чего состоит воздух! Там вот этот углекислый газ, кислород, озон. Вайлдберрис даже, если поискать. Арсений шутку пропускает мимо ушей; может, это и к лучшему. — За географию шестого класса тебе пять. Но за логику — пока что тройка. Антон, если ты чего-то не видишь, это не значит, что этого не существует. — В последний раз мне такое мама говорила про подкроватных монстров, если я себя плохо вёл. Пугала меня так классе в третьем, — бубнит Антон, обдумывая дурацкую метафору. Ничё не понял, ей-богу. Ну как можно зубы с Господом сравнивать? — Ладно, я оставлю это тебе на самостоятельное обдумывание, — Арсений вздыхает. — Пойдём, скоро будут звонить, а я не хочу мешаться под ногами. Последний раз окинув взглядом просторы и не сумев — странно, правда — отыскать глазами свой дом, Антон в рекордные сроки достаёт из кармана штанов телефон, делает быструю фотографию. Арсений его вроде бы не останавливает; хотя он же и не иконы здесь фоткает, совершенно никакого неуважения. Может, он потом станет известным кафедральным фотографом, будет делать роскошные снимки куполов на закате, снимать свадьбы на фоне Исаакия, ездить по Питеру на огромной чёрной машине, ходить в костюмах и длиннющих балахонах и брать по двадцать тысяч за один час съёмки. Вот это была бы жизнь! Увы, вместо этого Антон спешит протиснуться в дверной проход, всё ещё столь же неудобный, как и в момент, когда они сюда поднимались. Что не удивительно — он же не Алиса, в конце-то концов, чтобы предметы вокруг него постоянно меняли размер и форму. И он даже не под спидами или ЛСД. Арсений по какой-то причине решает идти первым — возможно, на это его наталкивает странное антоново выражение лица. Очевидно, думать про употребление в церкви запрещено — от этого на лбу загорается пятилистник марихуаны, вырастает растаманская радужная шапка, а зрачки сами собой расширяются. Впрочем, у Антона они расширяются и когда он смотрит на всякое красивое порно, но это не столь важно. Когда они спускаются по лестнице, Антон оказывается чуть позади — ступает осторожно, чтобы не дай бог не свалиться бедному протодиакону на голову (как будто он уже этого не сделал). Ступеньки щербатые, неровные, перила такие же узенькие и ненадёжные, и только истинное чудо помогает ему удерживать равновесие. Ровно до того момента, как он не врезается во вставшего столбом Арсения. — Спрячься, — бесцветным, подозрительно тонким голосом кидает тот — но уже поздно. Им навстречу, перегораживая свет и проход, идёт очень, очень крупный мужчина. Настолько, что Антон, который, в общем-то, и так не очень маленький, вытаращивает глаза. Высоченный, широченный и бородатый святой отец (их же всех можно так называть, правда ведь?) встаёт поперёк выхода. Единственного выхода, что у них сейчас есть. Антон проглатывает удивлённое «нихрена себе», жалобное «это не я», саркастичное «и куда я здесь спрячусь?» и загустевшую слюну и просто встаёт молча, надеясь, что, если он присядет, его видно не будет. — Отец Арсений! — зычно произносит великан. На нём, как Антон может рассмотреть — всё равно его уже очевидно заметили, — светлое одеяние, расшитое какими-то блестящими камушками, высокая белая шапка, похожая на поварскую, но слегка другой формы, и очевидный дух чего-то важного. Причём столь важного, что Антон хочет склонить голову — и сам не знает почему. — Ваше Высокопреподобие, — уважительно кивает Арсений. Антон видит, как у него на шее напрягаются мышцы и воротничок рясы впивается в горло. Он сглатывает. Они с Высокопреподобием сталкиваются взглядами. В голове нет ни единой мысли, как он должен действовать, но что-то в укромном уголочке мозга, куда нет-нет да захаживают ещё умные мысли, кричит ему, что нужно как-то поздороваться. Не найдя ничего лучше, чем скопировать чужой жест, Антон это и делает. Больно ударяясь об арсеньевскую спину, о наличии которой он, пытаясь соблюсти приличия, совсем не подумал: — Ваше Высопере… ай, баля-яха-муха! Ругательство он произносит одними губами, но мужчины это считывают одномоментно. Обернувшийся резко Арсений строит ему страшные глаза и еле видно поджимает рот, а Его Высокопередобие внимательно всматривается в его, Антона, лицо. Становится страшно неуютно, поэтому он бормочет несуразное: — Прошу прощения, — и всё ещё потирает ушибленную бровь. Это ж надо было, а, на пустом месте так вметелиться?! — Отец протодиакон, вы что, приглашали прихожанина на колокольню? Мужчина разговаривает так громко, что у Антона после первой же фразы закладывает ухо. Дальнее, причём. Арсений выглядит сконфуженным, и Антон искренне не вдупляет, в чём проблема. — Да, Ваше Высокопреподобие. Приглашал. Несколько секунд священнослужители смотрят друг на друга: сбоку арсеньева взгляда не видно, но вот этот Высокопреподобный, или как его там, глядит как-то настороженно, словно в самую душу. Антон уже понял, что этот навык входит в стандартный набор семинарии — иначе почему ещё все святые отцы, которых он на своём пути встречал, умели вот так делать? Не иначе, как их этому где-то учат — смотреть вот так вот тяжело, пристально. Чтоб сразу хотелось во всех грехах покаяться. Даже в тех, которые не совершал. На всякий случай — а то вдруг потом захочется. — Отрок, подойди сюда. Ноги сами вытаскивают его вперёд, Антон чуть не утыкается носом в подол чужого одеяния, но вовремя ловит равновесие. Он встаёт, руки по швам, выпрямляется по струнке и, если честно, ждёт взбучки. Тотальной такой, хорошей взбучки. — Как твоё имя? — Антон, — произносит неловко. Он никогда не заикался, но сейчас почему-то собирается. Под взглядом ему некомфортно, ему наизнанку, ему тесно — хочется повести плечами и согнать ощущение с рубашки, — но он не смеет шевельнуться. А две минуты назад это казалось сущей нелепицей. — Антон, значит, — тяжело вздыхает Его Высокопреподобство и ещё раз оглядывает парня с головы до ног. — Ступай, Антон. Есть у тебя родственники? — Есть, — хмурится он осторожно, не понимает пока, к чему идёт разговор. — Бабушка есть. — Как зовут? — Т-Татьяна, — от неожиданности аж заикается. Его сейчас вычислят — сначала по бабушке, потом по айпи, а ночью придут грабить дом, в котором и так не особо много ценностей? — Вот ступай и помолись за бабушку, — громогласно произносит Его Высокоподсобительство. — Даст Господь рабе Божией Татиане крепкого здоровья, — и перекрещивается с важным видом. Антон змейкой проскальзывает в освободившийся дверной проём, слышит за спиной звучное «давайте потолкуем, отец Арсений» — и даже не оборачивается.

+++

Несколько дней после этого инцидента Антон пытается не думать о том, как позорно он сбежал, что будет с Арсением — а сильнее всего пытается не задумываться о его словах там, на колокольне. Теория отца Арсения казалась ему чересчур глупой, положа руку на сердце. Ну как люди за столько тысяч лет, что существует религия, не додумались её вообще отменить? Неужели так и не поняли, сколько из-за неё проблем, распрей, войн? А сейчас — вообще подумать страшно! Почему церковь стала ассоциироваться с этими паршивыми свечками, с золотыми крестами, священниками, разъезжающими на мерседесах, с чёрным рынком и подпольщиной? Где то самое искреннее, незамутнённое доверие, где чистота? С этими вопросами Антон отправился в интернет — но и там не то чтобы особо преуспел. Все источники говорили совершенно разное, в зависимости от своей принадлежности, и спустя несколько часов бесполезного лазания по всевозможным сайтам и одну эсэмэску от оператора, что у него заканчивается трафик в пакете — Антон от этого чертыхается и срочно закрывает все вкладки, чтобы ещё хватило на соцсети до конца месяца, — он приходит к выводу, что вывода нет. И Бога тоже. И вообще, всё это глупость редкостная, зря полез. А потом он самым краешком глаза цепляется за строчку меню «Интимная жизнь до брака» — и, разумеется, нажимает туда. Ну ему двадцать, это самое время для того, чтобы переходить вот по таким ссылкам. Экран зависает на пару мгновений белым, затем в ровный ряд выстраиваются какие-то материалы с кричащими, смехотворными заголовками: «Интимная несовместимость, или Хлеб семейного счастья», «Борьба с блудной страстью», «Разговор об „этом“», «Блуд и прелюбодеяние». Антон наугад открывает какой-то текст, бегает глазами по строчкам. «…Святое Писание называет сексуальные отношения вне брака блудом и относит их к наиболее тяжелым грехам: «Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малокии, ни мужеложники… Царства Божия не наследуют» (1Кор. 6:9–10). Не наследуют, если не покаются и не перестанут блудить. Для впавших в блуд церковные канонические правила, например святителей Василия Великого, Григория Нисского, также очень строги: им запрещается причащаться, пока они не покаются и не понесут епитимью. О сроках епитимьи умолчу. Такого современный человек просто не выдержит. Почему же Церковь с такой строгостью смотрит на грех блуда и в чем опасность этого греха?..» Половина слов Антону не очень понятна, но им овладевает неясный азарт — сразу очень хочется разобраться, что же такого страшного церковь видит за этими незатейливыми четырьмя буквами. Ну потрахался и потрахался, чё бубнить-то сразу? «…И действительно, каждая беззаконная плотская связь наносит глубокую рану душе и телу человека, и когда он захочет вступить в брак, ему будет очень тяжело носить в себе этот груз и память о прошлых грехах. Блуд соединяет людей, но для того, чтобы осквернить их тела и души…» Антон фыркает в голос: если бы некоторые его свободолюбивые друзья знали, что им должно быть тяжело носить в себе груз и память о совершённых грехах, то они бы уже давно вышли в окно. Ему прям чешется, что этой чистоте отводится слишком много внимания. Объясните нерадивому: как может взрослый, просвещённый, цивилизованный человек иметь такой же уровень сознания, как этого хотят все священные книжки? В кино, книгах, сериалах и даже в рекламе люди пытаются развенчать все эти старообрядческие парадигмы — а тут на тебе, никакого секса до свадьбы. Да и там не факт, что разрешено. Он это всё — ну, не вертел, конечно, это совсем грубо — игнорирует. Закрывает с фырканьем вкладку, напоследок презрительно глядя на словосочетание «хранить непорочность»; как любой нормальный человек тут же проецирует это на себя — а затем и на Арсения. А Арсений? Тоже за это всё цепляется, что ли? Убеждён, что это всё от лукавого, что секс это зло, что ни грамма в рот, ни сантиметра в жопу до самого венчания? Не то чтобы, правда, ему нужен был сантиметр в жопе — если он только не приверженец каких-то особых практик. Вот вдруг ему такое ой как нравится? В голову тут же приходит надоедливая песня из тиктока, и Антон не сдерживается, мычит ноты, покачивая ногой. Впрочем, мысль об Арсении его не отпускает. Следовало бы задуматься, хотя бы сейчас, но он этого не делает. Мысли об Арсении совершенно не энергозатратны, он может себе позволить это, даже лёжа на диване и не делая буквально ничего. Да и думать о нём приятно. И, может, немножечко — захватывающе. У Антона никогда не было богатого опыта в этом, но что-то… что-то в арсеньевском образе заставляет думать, что он хорош в постели. Очень хорош. Не очень хорошо здесь только то, что Антон откровенно рдеет, думая об этом, но пытливый мозг списывает всё на банальный интерес к сексу — не к Арсению. Какой Арсений, вы что?! Но должны же были в его жизни какие-то связи: женщины, девушки, девочки — когда он сам был помладше? Ей-богу, человеку под тридцатник, он не мог не иметь никаких отношений до этого; по крайней мере, у Антона в голове это не укладывается. Спрашивать он, разумеется, не будет: это ж кем нужно быть, чтоб так нахально подойти к священнику (!) и сказать, мол, «здрасьте, отец протодиакон, а вы когда в последний раз с женщиной спали?». Даже одна мысль уже звучит смешно, а уж попробуй Антон такое провернуть в реальности — его тут же с позором выгонят и из церкви, и из деревни, он станет отшельником, до конца жизни будет обитать в захудалой пещере, где кроме камней, сложенных друг на друга, ничего толком больше и нет, весь зарастёт, как Дядюшка Ау… так вот кем он станет! Дядюшкой Ау! Рассказами о нём, страшном и неадекватном извращуге, будут пугать маленьких детей, а по ночам он будет вылезать из своего холостяцкого — а именно таковым оно навеки и останется — жилья и громко-громко выть от одиночества на луну, пока односельчане запирают щеколды потуже, наливают водочку покрепче и молятся, когда же его наконец-то можно будет кокнуть. План — во, на десять из десяти. Антон почти плачет от визуализации. Она получается какой-то чересчур грустной, а главное, реалистичной — если, конечно, он сейчас и вправду пойдёт домогаться священника, — поэтому он просто энергично стучит костяшками по деревянному кривому полу, сплёвывает сухо через плечо — прям в подушку, дурачина, — и надеется, что такая судьба никогда его не настигнет. — Антошенька! Одновременно с окриком из коридора Антон слышит что-то, отдалённое похожее на низкий, гулкий звон. — Да? В спальню входит, вся свежая и красивая, антонова бабушка. Чуть придерживаясь сухими, тёплыми пальцами за дверной косяк, она оправляет белоснежное платье со старомодными кружевами по низу и у ворота, мнёт во второй руке крошечную серую вязаную сумочку — Антон понятия не имеет, что туда вообще может влезть. — Я в церковь ухожу, сегодня праздник. Не хочешь со мной сходить? Антон думает, что, наверное, был бы и не против — если отец Арсений там будет. Он задаёт логичный вопрос: — Так поздно? — кидает взгляд на экран. — А что за праздник? Скинув ноги с кровати, он садится, отбрасывает телефон в сторону и шумно потягивается. Бабушка вразвалочку подходит к большому, пятнистому кое-где зеркалу, поправляет тонкий платок на голове. Антон с нежностью смотрит ей в спину. — Так Ивана Травника сегодня, — произносит она с почтением. У Антона в голове какие-то отголоски мелькают, но нормально вспомнить он не может. Иван Травник… был у них в школе один такой Иван — толкал старшакам продукт в туалете, стоял там, как эксгибиционист, раскрыв пиджак с приклеенными к подкладке пакетиками запрещёнки, и заговорщическим шёпотом приставал ко всем вокруг, чтоб купили. Сам, кстати, товар не употреблял — дилер, мол, должен быть чист. Как можно быть чистым, если вся твоя одежда, волосы, квартира и душа пропахли анашой и табаком — та ещё задачка, но Антон к нему не ходил ни одного раза. У одноклассников стрелял периодически то, что они сами покупали — в лагере единожды накурился так, что орал на таблетку активированного угля, — но в прямой контакт никогда не вступал. Ваньку этого быстро турнули из школы, плюсом ещё и отрицательную рекомендацию дали, что, мол, подрывает авторитет учебного заведения. Всё обострилось, когда одного из его «клиентов» забрали в больницу с дичайшим никотиновым отравлением: жив, конечно, остался, но это бросило тень на торгашскую репутацию Вани. Оно, может, и к лучшему. — А, — понятливо тянет Антон, вынырнув из никотинового дурмана мыслей. — Через полчаса начнётся вечерняя служба, а затем отец протоиерей пообещал мне кое-какое милое празднование, — ухмыляется бабушка тепло, шутливо подбочениваясь и глядя в зеркало. Антон прыскает: — Ты, смотрю, уже на короткой ноге с церковью, ба. Не, ну раз празднование, то пойду, конечно. А это долго будет? — Так всю ночь! К тому же, Антош, нету слова «долго» в отношении Бога, — она крестится дважды. Антон с умным видом хмыкает и встаёт с кровати, чтобы переодеться во что-то приличное. — Надень ту рубаху, ты в ней такой хорошенький. Со скрипом открывая дверцы старого глянцевого шкафа — из-за неровного пола одна створка у него вечно открывалась, а другая, наоборот, вечно закрывалась, поэтому полноценно пользоваться шкафом или разбирать вещи, которых у него было не так уж и много, Антон мог только с помощью стула, приставленного сбоку, или враскоряку — чтобы ногами держать одновременно обе дверцы, а руками быстро выуживать одежду, — Антон безучастно смотрит на полупустые полки. М-да, такой себе прогрессивный элемент мебели, но что есть, то есть. Как говорится, дал Бог зайку, даст и лужайку. Вряд ли, конечно, эта пословица сейчас сюда очень хорошо подходила, но да хрен с ним. — А откуда у меня рубашка? — А вот эта? Нет? — бабушка подходит к шкафу, который Антон героически держит двумя руками, стаскивает с дальней вешалки какую-то помятую рубашку. — Смотри, какая аккуратненькая. Я тебе её поглажу, нет? Антон хихикает в голос: — Ты меня извини, конечно, — он с улыбкой утыкается виском ей в плечо; чувствует, как сухие губы тут же чмокают его в примятый от подушки затылок, — но я в неё тупо не влезу. Она же милип… крошечная! Он отпускает дверцы — те захлопываются с глухим стуком, — берёт рубашку в руки: даже попробуй он её надеть, она вряд ли бы на нём застегнулась. Да даже если бы и застегнулась, это было бы самое настоящее порно — причём детское. Рукава ему по середину предплечья, она на нём банально растянется, станет полупрозрачной, некрасивой — ещё спасибо, если не порвётся. — Не, ну я такое надевать не буду. Может, ограничимся футболкой? У меня есть с собой. Даже без рисунков, обычная такая. — Антош, — журит мягко бабушка, — ну какая футболка, имей совесть, ты же в храм Господний идёшь. Подожди, — она выходит из комнаты, шаркает в коридор, оттуда — в спальню. Антон остаётся один на один с ломаным шкафом, смехотворной рубашкой и каким-то щемящим ощущением в груди. Бабушка возвращается через минуту: за ней тянется шлейф каких-то трав, а в руке, сложенная в несколько раз, лежит белоснежная рубашка. — Я тебе дедову принесла. Чистая, недавно все вещи его опять перестирывала. Эта-то подойдёт? Антон осторожно сжимает её в пальцах. Внутри поселяется тоскливое ощущение потерянного навсегда момента. Дедушки не стало много лет назад — он уже даже и не помнит точно, когда это случилось. Больно помнить. Каждый раз, когда он приезжал на дачу, жесты в виде регулярной стирки дедушкиных вещей, которые ему больше никогда не понадобятся, просмотр его любимых программ за обедом — совершенно бессознательный, — бездумное вытаскивание бабушкой одной лишней тарелки из сервиза; каждое царапало макетным ножом по сердцу, выскабливая середину, забираясь куда-то непозволительно глубоко, и он всегда чувствовал, как болезненно увлажняются глаза и свербит в носу. В первые дни — он почему-то помнил это, хотя мозг должен был, по всем законам, избавиться от неприятных воспоминаний — в доме царила полнейшая тишина. Антон даже не понял, как и почему деда не стало. И никто не спешил объяснять — маленький ещё, зачем ему подробности. Но он слышал, как плакала бабушка на кухне по вечерам. Видел, как мама подолгу не могла оторвать взгляд от маленькой рамочной фотографии, поставленной в углу — Антон ещё часто приносил туда маленькие букетики ромашек, потому что это, кажется, радовало маму. Но она всё равно продолжала плакать — и он совершенно ничего не мог с этим поделать. Чувство, что воспоминания затаскивают его в пучину с головой — ещё пару секунд и он впрямь начнёт задыхаться от тяжести, — он с улыбкой расправляет ткань, прикладывает к своим плечам. — А это уже гораздо лучше! — говорит преувеличенно-бодро, чтобы бабушка не заметила. Её он бережёт гораздо сильнее себя. — Щас, дай мне две минуты, я переоденусь, и сразу же пойдём. Бабушка вновь выходит из комнаты, гремит чем-то на кухне. Антон пытается взять себя в руки. Сейчас, безусловно, ему гораздо проще, чем было тогда. Хотя в то время он был слишком мелким, чтобы что-то по-настоящему понять — осознание пришло лишь много лет спустя. «Зато, — думает Антон, — ему не страшно, не больно, не бывает холодно, не болят колени, — он едва улыбается уголком рта, стаскивает через голову футболку, — можно смотреть „Время покажет“ сколько угодно». Время показало, думается ему безрадостно. Он чуть закатывает рукава, чтобы не так смешно болтались, словно он пародирует Пьеро из сказки, поправляет воротничок. Рубашка похрустывает под мышками, возле шеи, в локтях, пахнет самым простым стиральным порошком, и Антон, коротко глянув в зеркало и убедившись, что ничего нигде не торчит, стаскивает домашние шорты, меняет на длинные тёмные джинсы. Сунув телефон в карман, он глядит в зеркало украдкой — и замечает в себе какие-то дедушкины черты. Антон, если честно, помнит его уже смутно; всполохами в памяти взрываются его тёплые ладони, которыми он держал маленького Антона и подкидывал в воздух, как он сидел на кухне и читал сквозь большую лупу какую-то второсортную газету, добрые зелёные глаза… И вот теперь — эта рубашка. Выходная, красивая — он абсолютно уверен, что она точно была маленьким дедушкиным поводом для гордости. Он поправляет нагрудный карман, одёргивает полы, приосанивается даже — в знак уважения. Спустя два глубоких вздоха Антон выходит на кухню — но внутри ему становится капельку теплее.

+++

На небольшой площадке перед церковью собирается половина деревни так точно: Антон видит, как люди в самых разных одеждах, самого разного вида и возраста подтягиваются к дубовым дверям, как караси к нересту. Сравнение дикое, да и не то чтобы он часто видел карася, целенаправленно плывущего куда-то там на нерест, но оно мультяшной лампочкой вспыхивает в голове и Антон со смешком ему не сопротивляется. Краем глаза он замечает какие-то странные пятна, и, обернувшись, с удивлением распознаёт в них несколько некрупных костров. Рядом с одним из них возвышается деревянный столб с привязанными к нему цветастыми лентами — такие, кажется, ставят только на Масленицу, но кто Антон такой, чтобы судить. Мимо них с бабушкой два щуплых парня в рясах проносят огромный чан с какой-то жидкостью внутри, за ними идут ещё двое, но в чане у них — огромное количество каких-то то ли буханок, то ли пирожков, и Антон еле слышно присвистывает. Вот с таким размахом отмечаются церковные праздники?! Да если бы он раньше знал, он бы на каждый праздник одевался красиво и бежал в церковь. Не поймите неправильно, но каждый студент — голодный студент. У него просто нет возможности пропустить еду на халяву. Отца Арсения, как бы Антон ни вытягивал голову, нигде не видно, и он сначала даже хочет иррационально расстроиться, но потом думает, что, наверное, негоже священнослужителю пропускать такие праздники. Хотя, конечно, если у него сегодня выходной, то он с чистой совестью может сейчас лежать дома, пить какой-нибудь дурацкий ромашковый чай и… чем вообще занимаются священники дома? Надо будет поинтересоваться при ближайшей же встрече. С другой стороны, думает Антон, а как может быть выходной от Бога? Это же не работа пять через два, куда ты приходишь в восемь, уходишь в семь, все эти часы между — страдаешь, как на каторге, а оказавшись дома, рассказываешь всем друзьям, как же тебе там плохо, как мало тебе платят, как тебе осточертели лица коллег и сколько ругательств ты знаешь… А в церкви вообще платят? Не может же это всё работать на чистом энтузиазме, правда? Об этом тоже надо спросить Арсения — когда он, чёрт возьми, наконец появится на этом празднике жизни. Антон огибает какую-то маленькую девочку в пышном жёлтом платьице, здоровается с целой стайкой незнакомых ему бабулек, замечает в толпе у самых дверей согнувшуюся ещё, кажется, сильнее, чем в прошлую встречу, Тамару Николаевну. На удивление, та замечает его тоже — улыбается всё так же беззубо, узловатым пальцем приманивает к себе. Антон разворачивается, шепчет бабушке, что скоро к ней снова присоединится, и осторожно продирается к старой знакомой. Если её вообще можно величать так. — Здравствуйте, приятный молодой человек Антон, — хихикает она; Антон вежливо улыбается в ответ. Он мальчик воспитанный, как-никак. — А отец Арсений мне про вас уже всё понарассказывал, да-с, всё-всё! Антон как-то холодеет в одночасье: в смысле «всё»? Что «всё»? Про то, что он разбирается в бородатых мемах, ничего не смыслит в религии и считает, что все люди заслуживают равноправия? Ну нифига себе новость, ничего не скажешь. — Аа-а, — он мнётся, слова не вылетают, застрявшие где-то между твёрдым и мягким нёбом, и он растерянно собирает что-то удобоваримое: — Что это он вам такое рассказал? — А то, — раздаётся сзади низкий голос; Антон от неожиданности дёргается и чуточку краснеет. На плечо ему ложится мужская ладонь, и он в ужасе на неё косится, словно это не чья-то часть тела, а отдельно живущий организм — как Вещь из «Семейки Аддамс». Жутковатый персонаж. До сих он не понимает, как это вообще возможно — чтоб рука в отдельности себе шароёбилась по городу. — А то рассказал, что ты, Антон, ведёшь себя не пойми как в последнее время. Благослови вас, Тамара Николаевна. — Дай вам бог здоровья, отец протодиакон, — старушка крестится. Антон чувствует вес на плече, чувствует, как липнет к лопаткам рубашка, как плечи сами собой распрямляются. А ему вообще можно трогать людей, или это тоже против правил церкви? Вдруг целибат нарушит? Господи, сколько же у Антона вопросов. Арсений вырастает из-за его правого плеча, встаёт рядом с ними. Уважительно склоняет голову перед Тамарой Николаевной, затем кивает кому-то из толпы, прикрыв глаза. На его лице — безмятежность такая, что граничит с глупостью, но мешки под глазами при этом стали как будто ещё больше. Хороший повод поговорить: Антон просто поинтересуется, как неравнодушный прихожанин, всё ли у Арсения хорошо со здоровьем, затем что-нибудь посоветует — вот так разговор и завернётся. Суперский план. — Всё в порядке? — интересуется Арсений первым, и Антон думает с какой-то идиотской ревностью: он это спрашивает из искренних побуждений, или потому что надо? Сразу и разговаривать с ним не хочется… вот же королева драмы, а, ему бы только в нетфликсовских сериалах сниматься. Глаза от Антона Арсений не отрывает. Он неловко сглатывает, поправляет сбившееся плечо рубашки — тут же замечает, как печально Арсений скользит по нему взглядом. Антон давится: сейчас он решит, что ему было неприятно, что он хочет от этого касания избавиться, а дело же, блин, вообще не в этом. — Всё замечательно, отец протодиакон. Вот мы тут с Тамарой Николаевной свежие светские новости обсуждаем. Всё очень хорошо, — шутит Антон, забирает пальцами чёлку назад. Арсений смотрит на него как-то… никак, и Антон искренне недоумевает. Превращаться в нахального пятиклассника и дёргать девочку за косички или мацать за жопу, чтобы она как-то проявила к нему внимания, у него нет никакого желания, но это неясное игнорирование его как минимум задевает. Он же не совсем никто и звать его никак, чтобы Арсений так делал, правда?! — Отец Арсений! — Антон слышит крик откуда-то сбоку и разворачивается так резко, что хрустит шея. С тихим «ай!» он ищет источник звука. Им оказывается один из тех самых пареньков, что несколько минут назад несли огромный чан мимо прихожан. Они оба всклокоченные, суетливые, стрижены коротко, тела обоих прикрывают длинные чёрные рясы; на вид юношам лет по семнадцать — на их фоне Антон чувствует себя конкретно старше. — Отец Арсений, — обращается один из них к протодиакону, кивает уважительно, — что изволите дальше выполнить? Антон тихо фыркает: речь мальчишки столь пафосна и насыщена сложными витиеватыми словами, в которых он наверняка не особо разбирается, что это выглядит попросту забавно. Арсений, тем не менее, ничуть не медлит — точно так же кивает в ответ, цепляет глазами оба чана, добравшиеся до нужного места в целости и сохранности, и говорит негромко: — Я думаю, что Господь сегодня был бы счастлив, — на этих словах четыре детских карих глаза загорелись каким-то искренним, непонятным Антону светом, — если бы вы сумели взять на себя опеку над Тамарой Николаевной, — он в идеально плавном жесте ведёт ладонью в сторону старушки. — Потому что никогда нельзя забывать про ближнего своего. Вы же помните? Вопрос он промурлыкивает вороным бархатом, и Антон не сдерживается — взгляд пару раз падает на чужие губы. Он облизывается. Невозможно. Мальчики выглядят невероятно взволнованными своей несложной, в общем-то, миссией — на их месте Антон бы уже тысячу раз закатил глаза и начал бы спорить, потому что, ну, кому вообще интересно следить за левой бабушкой, когда вокруг происходит столько всего интересного! Стрекот костров шкворчит в голове, вокруг начинает ощутимо пахнуть горящим деревом и смолой — даже учитывая, что стоят они не так и близко, — разномастная очередь из женщин, мужчин, стариков и детей вьётся, закручивается улиткой ушной раковины, один из концов которой ведёт к маленькой тележке с чем-то съедобным. Антон обещает себе подойти туда чуть позже — когда они разберутся с Арсением. Когда двое юных священников, как их в голове прозвал Антон, пропадают, забрав с собой и вздыхающую Тамару Николаевну, весь запал на поговорить куда-то резко исчезает. Антон стоит, не в состоянии вымолвить ни слова, и только пялится в арсеньево одеяние. С чего бы начать разговор… а, точно! Здоровье! — Вы как, — начинает Антон и тут же фальшивит; от нервозности подскакивает голос и он вновь чувствует себя так, словно ему только-только исполнилось тринадцать и вместо осмысленной человеческой речи из его рта доносилась только вот эта хрень: петухи эти проклятые, неожиданно громкие и высокие слоги, вылетающие в случайный момент времени; короче, издевались над ним тогда знатно. Ровно до того момента, как все его одноклассники не начали разговаривать так же — а Антон эту стадию пубертата уже давно прошёл, поэтому щеголял с понизившимся голосом и повысившимся ростом, пока его вчерашние друзья поголовно звучали как скрипучие железные двери с вокзала. Он откашливается и, специально бася, предпринимает ещё одну попытку. Арсений ничего не замечает — или просто делает вид? — Вы как себя чувствуете, отец протодиакон? Арсений отмирает как по щелчку, с мягкой улыбкой поворачивается к Антону. — Всё в порядке, благодарю за заботу. — Точно? Выглядите как-то… так себе, если честно, — режет Антон, не особо задумываясь о смысле слов. — То есть нет, вы выглядите хорошо! Вы всегда выглядите хорошо, просто, э-э, я решил справиться, так сказать, о вашем здоровье, потому что у вас такие мешки под глазами, что-о-ой, наверное, мне не стоило вообще этого произносить, да, — Антон жмурится и трёт ладонями лицо. — Извините, отец Арсений, я дебил. Не хотел вас обидеть. Пардон. Сквозь сомкнутые пальцы и светлые ресницы Антон исподтишка смотрит на арсеньеву реакцию — та не заставляет себя долго ждать. Он смотрит на Антона секунду-две-три — а затем как-то горько смеётся, схватившись за переносицу. — Антон, ты неисправим. — Так вы ж ещё даже и не пытались, — задорно щебечет Антон, отнимая руки от лица. — Вы знаете, я же не такой дурак, как кажется! Я много чего могу, честно! Сейчас Антон сам себе напоминает неуёмного щенка: такого, который умеет только громко тявкать, периодически ссыт мимо пелёнки и забывает, какая из лап у него передняя. Вслух он об этом, разумеется, никогда не скажет. — Спасибо за беспокойство, но я хорошо себя чувствую, тебе не о чем волноваться, — Арсений улыбается — на антонов вкус, не слишком искренне — и разворачивается в сторону того самого пресловутого лотка с едой. Сейчас очередь выстроилась чуть ли не до самых дверей церкви, даже учитывая её загогуленную форму, но он всё равно манит Антона за собой лёгким кивком головы и медленно спускается по ступеням. Антон семенит следом. На удивление, они идут не туда, где сейчас не продохнуть, а проходят чуть дальше, и Антон замечает возле высокого деревянного забора, которым огорожена вся церковь, ещё одну такую же тележечку с едой. Возле неё почему-то нет почти никого, и едва идея подвоха успевает возникнуть в голове, как Антон тут же прикусывает себе язык: у женщины, которая сидит на раздаче, нет одной руки. Вообще. Вместо болтающегося рукава такой же, как у Антона, светлой рубашки там просто крупный узел, а под ним — ничего. — Отец Арсений, — приветствует она подошедших тихим голосом; всмотревшись, Антон понимает, что одна половина лица — та же, где нет руки, — у неё не работает. Вдоль позвонков бежит какой-то холодок — и не тот, что конфеты, — и Антон натягивает на лицо самую вежливую улыбку, какую только может выудить из своего арсенала. — Доброго вечера, сестра. Будьте добры, две чашечки нам. — Конечно. Пару минут спустя пожилая сестра на прощание желает хорошего вечера и одобрения Господнего, и они вдвоём уходят, встают подальше от шумной веселящейся толпы. В руках у них обоих — пластмассовые коричневые стаканчики с обжигающим чаем внутри — травяным, разумеется. Другое здесь и не могут наливать. Праздник сегодня затянется до самого утра. — Тяжёлые были несколько месяцев, но сейчас я рад, что люди могут найти в себе силы расслабиться, — мягко произносит Арсений, с неподдельной улыбкой глядя на вереницу детей, пробегающих между рядами взрослых туда-сюда. — Да, — глубокомысленно вторит Антон, прислоняется спиной к деревянной стене. Хоть бы без заноз обошлось. Впрочем, брус, вроде бы, обработанный. Из головы всё никак не идёт та женщина. — Отец Арсений, извините мне такой засран… дурацкий! дурацкий вопрос, но… а что с ней? — Это сестра Нина, — отвечает тихо Арсений; эмоцию Антон понять пока не может. — Она пришла к нам после инсульта — тело её так и не смогло вылечиться, как ты можешь заметить, — он с сожалением склоняет голову, — но вот душа… душу она определённо спасла. И не только свою, — он улыбается, на этот раз по-настоящему. — Она была в очень плохом состоянии, когда пришла в церковь. Очень. Некоторые боялись, — Арсений понижает голос, словно это — дело государственной важности; по конфиденциальности всё примерно так и обстоит, — что она не выберется. Но посмотри, что сделала с человеком настоящая вера. Она жива! — Арсений отпивает из стаканчика, морщится — слишком горячо. — Когда её хватил инсульт, у неё не было почти никаких шансов на восстановление, к нам приходил её лечащий врач и тряс перед моим носом каким-то заключением о том, что она не сможет выжить — что она не встанет, не улыбнётся, не сможет есть, не сможет, м-м, разговаривать и думать. Как ты видишь, — он обхватывает горячий стаканчик двумя руками, словно это диковинная бабочка, — ничего не случилось. Она поверила так сильно, что душа излечила её. — Душа лечит плоть, ага, — вполголоса передразнивает Антон, — где-то я уже такое слышал. Возможно, в Камартадже… — Антон, прекрати ёрничать, — Арсений морщит нос, — эти твои марвеловские фильмы никак здесь не замешаны. Это серьёзный случай. Из-за инсульта у неё парализовало руку, а потом там то ли тромбоэмболия, то ли ещё что — я не силён в медицинских терминах, поэтому просто скажу, что её ампутировали. Ты, думаю, можешь себе хотя бы на минутку представить, как ей должно было быть тяжело. А сейчас, погляди, она счастлива. Она теперь церковная послушница, у неё есть то, чему она верит, есть вся церковь. Тайный воздыхатель, в конце концов. — Воздыхатель? — Антон скептически поднимает бровь. — Некоторые люди, да будет тебе известно, любят не только за внешнюю красоту, но и за внутреннюю. — Нет, нет, я не про это — а у вас можно заводить тайных воздыхателей? Арсений усмехается: — Ну до тех пор, пока они не занимаются прелюбодеянием на виду прихожан — можно. — А как же все вот эти вот, ну, Бог не Хаврошка, видит немножко? Антон почти физически чувствует, как ему прилетит после этой фразы подзатыльник — но Арсений сдерживается, лишь смотрит, как на дурачка. Антон может его понять. В следующую секунду Арсений почему-то оттаивает, делая ещё один глоток: — В том и дело, что немножко. Некоторые вещи можно провернуть и без его надзора. Чай, который Антон пытался глотнуть, оказывается выплюнут обратно в стакан — благо Арсений этого не замечает, — и Антон косит на него страшные глаза. Арсений в ответ только смеётся тихо, запрокинув голову. По вечернему темнеющему небу сигналами морзе выступают крошечные светящиеся звёзды — Антон хочет было до них дотянуться, но знает, что не сможет, даже с его ростом. Чувствуется это, как какая-то неправильная текстура в видеоигре — она как бы и проработанная, но чёткости не хватает так сильно, что Антон щурится, вглядывается в синеющее покрывало небес как может, пытается выкрутить фильтр резкости в голове на максимум, но безрезультатно. Звёзды маячат далёкими маяками, недоступными, желанными, но бесконечно одинокими, и Антон под их гнётом чувствует себя точно таким же. Он один — против целой Вселенной. — Неплохое название для книги, — шепчет Арсений. — Господи, я вслух это сказанул, да? Извините. — Звучит красиво. Никогда не думал начать писать? — Это начинает звучать как дешёвый подкат, отец Арсений, и если бы мы с вами сейчас были в других условиях, я бы даже почти на него согласился. Наступает неловкая тишина. — Мне кажется, что в этом вашем ромашковом сборе что-то было. — Это чай. — Значит, в чае. Вы подлили мне туда сыворотку правды. Как вам не стыдно? — улыбаются оба. Арсений коротко смотрит ему в глаза — из-за роста это делать удобно, не нужно ни задирать голову, ни наклонять её. Антон выдерживает взгляд, но стаканчик в пальцах бессознательно сжимает чуть крепче. — Может, тост? — в шутку предлагает Антон. Арсений почему-то мнётся. — А, вам нельзя, я понял. Приношу свои извинения, давненько не держал в руках Библию, а, наверное, стоило перед походом в цер… — Антон, я не должен был пускать тебя на колокольню, — задумчиво перебивает Арсений, ставя этим точку с запятой в антоновой фразе. — У меня из-за этого могли быть проблемы и пострашнее, надо сказать. — Извините, отец Арсений, — сконфуженно отвечает ему Антон. Об этом они тогда как-то не подумали. Он делает глоток сбитня. По вкусу тот — как горячий пластик с мокрой травой, липнущей к губам. Невкусно. — Нет-нет, всё в порядке. Возможно, та служба вне очереди пошла мне на пользу. К тому же, ты единственный, кто посмел поинтересоваться, в чём вообще смысл. Из подростков, я имею в виду. Остальные просто… есть. Они приходят с родителями, с бабушками, ставят свечки под образа, значений которых не знают, говорят молитвы, которых даже не понимают. Им это всё неинтересно. Им нужны крылышки из KFC и новые игровые приставки, и вовсе нет необходимости делать такое лицо, Антон, я же не в пещере живу, я знаю, что это всё такое. Отличие в том, — продолжает он, несмотря на удивлённую антонову мордашку, — что ты сам действительно искренне заинтересовался. Не потому, что тебя привела сюда бабушка, или глупый спор, или, господи помилуй, отчаяние. А потому, что тебе просто было интересно. Ты знаешь, как такие люди редки в наших стенах? Кто-то приходит плакать, кто-то надеется отмолить свои грехи, кто-то просто теряет смысл во всём остальном и приходит в церковь как в последнюю инстанцию, надеясь найти ответы на все вопросы хотя бы здесь. Кто-то просто считает, что это единственный способ оставаться в сознании, и если ты не молишься — то ты больше не можешь считаться чистым и после смерти твоя душа непременно попадёт в ад. — А это не так? — Нет конечно. Никто не обязывает тебя молиться каждое воскресенье. Ты можешь быть верующим, но не иметь дома икон. Можешь знать или верить, что там кто-то есть, — Арсений возводит глаза к небу; взгляд теряется в отражении звёзд и Антону кажется, что он может разглядеть в хрусталике каждую из них, — но при этом не ходить в церковь. Потому что вера — это не про материальное. Это не целование образов, ношение крестов и пост. Это образ мышления. Это то, как ты относишься ко всем вещам. Дети верещат, прыгая вокруг костра, а у Антона внутри что-то словно перещёлкивает. Он подвисает на секунду, пробует на вкус слова. «Это образ мышления». Что-то в них кажется сладким-сладким, как черничный сироп, но при этом его гложет ощущение, что в глубине кроется нечто по-настоящему пугающее — гораздо более страшное, чем скримеры в «Проклятии Аннабель». Что-то, что ему не суждено — пока? — понять. А Арсения уже не остановить; несмотря на то, что он очевидно разгоняется в рассуждениях, интонации остаются поразительно мягкими. Голоса он не повышает ни единого раза. На Антона это действует как-то магически успокаивающе — словно ничего больше не имеет значения. Только он, арсеньев обволакивающий голос и тихие перещёлкивания кузнечиков в траве. Даже весёлые возгласы с полянки перед ними его не беспокоят. — Вот представь себе, — Арсений чуть откашливается, — что где-то кого-то чудом чуть не сбивает машина. Ну, стандартная, к сожалению, ситуация — мало ли этих шумахеров на дороге. Ты и сам знаешь. Так вот, — Арсений задумчиво оглядывается по сторонам, замечает что-то у стены церкви и кивком приглашает Антона следовать за собой. Тот, разумеется, повинуется, — представь, что пешеход едва избегает столкновения: отскакивает в последний момент, трясётся весь в ужасе, прокручивает в голове варианты того, что с ним могло бы сейчас случиться. Возможно же такое? Абсолютно, — они вдвоём садятся на маленькую лавчонку. Арсений преувеличенно уважительно держит между ними дистанцию. Антон хочет закатить глаза. — Но потом — и ты сейчас будешь наверняка смеяться — первая реакция у него будет знаешь какая? «Господи!» — и нецензурное слово. Любое, какое ты сможешь сейчас себе придумать. Абсолютно у всех, неважно, веришь ты, не веришь — ты подумаешь «боже» — и дальше любое слово из твоего, я не сомневаюсь, обширного обсценного вокабуляра. Многие потом добавят «спасибо, что уберёг», кто-то просто подумает, что не стоило сегодня вообще выходить на улицу и на желейных ногах пойдёт дальше, думая, что сейчас чисто теоретически мог бы умереть, верно? Но первая реакция у всех всегда одна, — Арсений покачивает головой, словно поражается своим мыслям сам. — Интересная теория — У-у, — он хмурит брови, — это не теория. Это жизнь, Антон. Словом, у нас у всех это в головах уже устаканено, понимаешь? Даже если ты глубокий атеист и агностик, плавишься от вида икон и считаешь всю церковь кружком сумасбродных, не знаю, фанатиков, — он активно жестикулирует — так, что чай грозится вылиться за край; Антон прыскает, — оно всё равно сидит у тебя в подкорке. Нельзя поминать имя Господа всуе, но признай, что использование Его имени как междометия — тоже своеобразная форма веры? Антон хмурится. Вот сейчас голова начинает кипеть по-страшному. — Я понимаю, что это для тебя может быть несколько чересчур, но попробуй хотя бы переспать с этой мыслью. Мне интересно, к чему она сможет тебя привести. Ладно? — Арсений поворачивается к нему, сверкая посветлевшими глазами. Возможно, не все из его речей лишены смысла. — Ладно. Они улыбаются. Только Антон решает, что их никто больше не побеспокоит, как сбоку тут же вырастает фигура какого-то очередного церковного мальчика на побегушках — вроде тех двоих, что несли чай, только чуть помладше. — Отец Арсений, — «да что ж такое, он тут у вас прям звезда подиума», — я принёс вам трапезу. — Благодарю тебя, Димитрий, — Арсений забирает бумажный свёрток из рук мальчика. Тот сияет начищенным чайником, кивает важно — их этому учат, да? Вот так кивать? Или они просто у Арсения привычку перенимают? Как только юный Димитрий уходит, Антон тут же суёт любопытный нос в пакет — внутри лежит что-то, похожее на пасхальный кулич. — У меня ощущение, что для Пасхи уже поздновато. Арсений отламывает кусок и осторожно кладёт в рот. — Ты так считаешь? — Ну да. Она когда, в апреле, типа? Около моего дня рождения, если не ошибаюсь. А тут вон — июль же уже. — Что ж, ты волен думать всё, что захочешь. Мне же кажется, что для куличей никогда не бывает поздно. — Ну ладно, тогда с Пасхой вас, отец Арсений, — Антон лезет руками в пакет, тоже отламывает себе кусочек. Кулич оказывается очень сухим и не очень сладким, но на свежем воздухе любая еда покажется в миллионы раз лучше. — Что там обычно говорят на Пасху? — Христос Воскрес, Антон. Антон — лучше бы он провалился сквозь землю — вместо нормального ответа бездумно ляпает идиотскую шутку времён худшего его нигилизма: — Опять?.. А кремировать не пробовали? Он давится глаголом, слишком поздно осознав, где умудрился это сейчас произнести. Уничижительный взгляд Арсения, впрочем, говорит всё за него; извинения не помогают ни капли, и Антон, сорок раз успевший поклясться именем Господа, тут же жалеет и об этом — ну что за дебил? — Извините, ваша светлость, — произносит с такой интонацией, словно издевается; Арсений раскусывает его моментально, вздыхает тяжело. — Я не «светлость», я протодиакон, Антон. Мне казалось, ты в состоянии запомнить такой небольшой клочок информации. Антон закатывает глаза, борясь с желанием их же потупить. Надо ж было так опростоволоситься, ну. Протодиакон, когда он запомнит! Интересно, там в середине «и» или «ь»?.. — Извините, протодиакон Арсений. Вообще я хотел поинтересоваться, не вызывает ли у вас сомнений, э-э, неизменный экзистенциальный статус Господа Бога, но вы сумели меня опередить, — намеренно учтиво произносит Антон и даже делает какое-то подобие уважительного сидячего поклона — утыкается башкой в коленки. Вновь выпрямившись и словив головокружение, он замечает скептически изогнутую бровь Арсения, который всеми силами пытается не удивляться неожиданному жесту. Излом тонких губ у краешка грозит перерасти в полноценную улыбку, и Антон хочет дожать шутку до конца — подхватив арсеньеву правую руку, он мокро и очень звонко чмокает ему тыльную сторону ладони. В ту же секунду он чувствует, как тёплая кожа из-под его губ ускользает, оставляет после себя только пустоту, и Антон начинает заливисто смеяться. Арсений не выглядит оскорблённым, но руку всё же вытирает — об антонову рубашку. А затем — господи боже, это будет Антону потом сниться — он сменяет наигранное отвращение на широкую улыбку и тихо смеётся: как будто мелкая речная галька перекатывается — высоко, чуть отрывисто. Сердце плавится одномоментно, горячей жижей растекается меж альвеол, сиропом стекает по диафрагме — и потом пропускает пару ударов. Арсеньева улыбка красивая — дороже самых искусных золотых образов. Морщинки у глаз, похожие на крошечные отпечатки лап какой-нибудь вороны, серой, нахохлившейся, изящно перетекают в кожу щеки, исчезают за смолянистыми мягкими волосами — Антон их не трогал, но прекрасно знает, какие они на ощупь. Даже в откровенно скучной чёрной рясе Арсений не выглядит ни бледным, ни даже просто серым — что удивительно, потому что чёрный, при всех своих достоинствах, имеет поганое качество съедать весь цвет вокруг него, сжирать без остатка. Сразу начинают вылезать мешки под глазами, неровности, кожа точно синеет — и Арсений этому оказался подвержен в гораздо меньшей степени. Нестерпимо хочется увидеть его в чём-то кроме свободного чёрного платья. Боже, как же ему пойдёт нежно-голубой. Или светло-розовый. Или просто белоснежный — сразу будет казаться лет на пять младше. Не то чтобы сейчас с этим были какие-то проблемы, нет, но юный Арсений — и у Антона что-то перехватывает под кадыком, когда он об этом думает — стопроцентно был невозможно притягателен. Даже после того, как ступил на не очень скользкую, но весьма прямолинейную дорожку белого духовенства. Интересно, а ему можно заводить семью? А пить? А заниматься сексом? Или это уже плотские грехи, удовольствия, которые ему запрещены и за них его точно изгонят из Рая, если он туда попадёт? Когда попадёт. Антон решает отложить такие насущные вопросы на потом — и не зря, потому что у него мало того, что безудержно краснеют уши от одной только мысли, что протодиакон когда-то в своей жизни мог лечь в постель с женщиной, но и от того, что в эту секунду Арсений к нему поворачивается и смотрит испытующе-тяжело, словно в самую глубину души заглядывает. Антон сглатывает неловко, надеется, чтобы неоновая строчка, бегущая, как в вагоне метро, в глазах была не так очевидна. «Тымненравишься-тымненравишься-тымненравишься». Нельзя. — Есть хочешь? — спрашивает Арсений вполголоса и рукой смахивает густую чёлку с глаз. Ещё несколько недель — и она начнёт заслонять ему брови и глаза. Тогда, возможно, Господь перестанет видеть его душу, потому что глаза — её зеркало, и Арсений, перестав испытывать муки совести из-за своего статуса, согласится хотя бы на одно свидание с Антоном. Чем, как говорится, чёрт не шутит. — Э-э, было бы славно, да, — со смешком произносит Антон. На секунду он теряется, но затем думает, что от еды ещё ни один дурак не отказывался. Да и кулич, если откровенно, ему не понравился вообще, даром что на природе и явно ручного производства. Жестом — а когда-нибудь в его жизни появятся нормальные слова вообще? —Арсений приглашает Антона проследовать за ним. Они проходят сквозь какую-то заднюю дверь, огибают идущих им навстречу священнослужителей — с каждым из них Арсений держится за руку, а Антон неловко кланяется каждому, — и выходят наконец в крупную заднюю залу. Когда протодиакон ставит перед ним плошку с какой-то густой кашей и рядышком кладёт очередную булочку, Антон думает, что ему стоило отказаться. Арсений садится на скамью напротив него и в руке он держит такую же тарелку. От еды исходит пар — он поднимается к потолку, просвечивает от свечек, теряется где-то в запахе воска и благовоний. Антон тяжело вздыхает. Маячащий перед глазами Арсений, выглядящий так, будто обычная овсянка — даже на воде, никакого молока! — это лучшее, что ему когда-либо доводилось в своей жизни вообще испытывать. Со скромной улыбкой он принимается за еду, дует на ложку, кидает взгляд на Антона, всё ещё не приступившего к трапезе. Антон берёт холодную ложку, тут же нагревает ручку своим теплом. Овсянка выглядит не очень аппетитно, это как будто больше похлёбка, чем непосредственно каша, но на безрыбье и рак тоже считается рыбой. И рыба раком. У них там вообще дружественные отношения. Кусок хлеба, заботливо пододвинутый к нему поближе, оказывается настолько каменным, что Антон в каком-то истеричном приступе пару раз стучит им об столешницу — звук раздаётся глухой и громкий. — Антон, будь добр, пользуйся благами Господними и ешь. Тебя разве не учили, что за столом играть нельзя? Он не спрашивает — мурлычет. Антону становится очень, очень неловко. Настолько, что он чувствует, как адским пламенем — если о таких вещах вообще можно было думать в церкви — загораются уши, пылают алым хрящики. Лишь бы собеседник не заметил. — Это, Антон, хлеб — ржаной, если тебе будет так угодно. И я крайне советую тебе его попробовать. Интонация остаётся мягкой, но Антон каким-то шестым чувством понимает, что больше медлить не стоит — недалёк тот час, когда он выведет Арсения из себя и тот больше никогда с ним не заговорит. Ему бы этого очень не хотелось: с Арсением было интересно, он единственный сумел разжечь хоть что-то, напоминающее интерес к вере. Возможно, дело здесь было вовсе не в христианстве. — Это просфора же, да? А почему она такая твёрдая? — шёпотом спрашивает Антон, зачерпывая ложку густой каши. Не манка — уже слава богу. Он несильно дует, остужая овсянку, затем запихивает её в рот. Жутко пресно. Возможно, мысль как-то отражается на его лице, потому что Арсений фыркает, тут же пряча улыбку в полотняной салфетке. — Это не просфора. Просфора употребляется только во время службы. А сейчас это просто ужин и это просто горбушка ржаного, так что я был бы тебе признателен, — Арсений понижает голос и чуть склоняется к Антону, — если бы ты всё же его съел молча. И не так уж это и плохо, ты просто не распробовал, — улыбается. Антон кивает пару раз невпопад, суёт в рот горбушку — такую же пресную, как и каша. Машинально он оглядывается вокруг, пытаясь найти на соседних столах солонку, но всё тщетно — удивительно, как священники умудряются жить на такой совершенно безвкусной еде, которая лично ему надоела бы уже за первые три дня. — Думаешь, наверное, что мы сумасшедшие, раз можем есть всё это без специй? — Арсений ухмыляется, ложкой собирая кашу по стенкам. Его порция уже почти закончилась, тогда как Антон съел едва ли половину. — А вот и нет, — он резко машет головой, — просто ты разучился ценить то, что дано нам Господом. Пшеница, из которой делается мука, родниковая вода — и настоящий хлеб готов, Антон. И никаких вредных примесей, к которым ты точно привык, живя в городе и регулярно посещая супермаркеты. Это всё от лукавого, — улыбается он по-котовьи; Антон аж давится новой порцией овсянки. — В божественном замысле не было никакой соли, или приправ, или чего-то такого же — мы должны наслаждаться тем, что у нас есть, не пытаясь как-то подстроить это под собственные нужды. Понимаешь? Антон честно машет головой: нет. — Я тоже, — просто кивает Арсений и наконец позволяет себе отставить тарелку в сторону. — На самом деле, я понятия не имею, почему они ничего сюда не добавляют. Ты мои россказни-то особо не слушай, я могу и не такое придумать, — со смешком трясёт тёмной чёлкой; один острый локон чуть не угождает ему прямо в глаз. — На мой скромный взгляд, с солью было бы гораздо лучше, — продолжает заговорщическим шёпотом, склонившись к Антону близко-близко. — Или с вареньем, да, представляешь себе? С клубничным, — он мечтательно сверкает голубыми глазами, и Антон не может отлипнуть от угольных меридиан ресниц, от шелковистых прядей, спадающих Арсению на глаза, от улыбки, светящейся, кажется, так ярко, что он способен затмить ею все сотни, тысячи свеч в канделябрах у амвона. Взгляд от него не может отвести — особенно сейчас, когда между их лицами всего сантиметров двадцать и у него есть возможность разглядеть каждую ресницу, каждую веснушку на высоких скулах, каждую мельчайшую подробность. До тех пор, пока это не начнёт ощущаться уж совсем неправильным. Антон опускает глаза на погрызенный хлеб, который он держит в ладони — и взрывается смехом, тут же, впрочем, себя заглушая. Арсений смеётся вместе с ним. Через пару минут и два неловких смешка он встаёт из-за лавки, мелькнув перед антоновым лицом чёрным воротом облачения, и уходит куда-то за угол. Возвращается через пару минут, уже без тарелки, но с добротной глиняной чашкой с чем-то очевидно горячим. Антон принюхивается, нагло склоняясь над чужой кружкой, и тут же отшатывается: пахнет очень резко, какими-то травами и ягодами. Если бы «Утро в сосновом лесу» была напитком, она пахла бы именно так. — Это сбитень, — заранее отвечает Арсений, завидев недоумённый антонов взгляд. — Это, как бы объяснить, — мешкает он, делает крошечный глоток, — такой густой чай из трав, мёда и разных пряностей. И не надо на меня так смотреть, мы тоже люди: да, каша без соли, зато сбитень терпкий и уравновешивает вкусовой баланс. Ты же не думал, что все священники живут в горах, моются раз в неделю и круглосуточно разговаривают с Господом? Антон прячет глаза: если честно, так он и думал. — Не хочу тебя расстраивать, — Арсений постукивает короткими ногтями по пузатому боку чашки; только сейчас Антон замечает на безымянном пальце некрупное серебряное кольцо, — но у многих из нас есть жёны, дети и — о ужас! — даже телефоны. У меня, вот, айфон, — произносит, словно посвящает его в государственную тайну. — Что ты на это скажешь? — Не верю, — улыбается Антон, соскабливая со светлых стенок миски подсохшую овсянку. Удивительно, когда он стал таким неизбирательным — скоро, вон, как собака начнёт питаться. Не то чтобы раньше его рацион можно было назвать дофига полезным или разнообразным: рис ему нельзя, гречку не любит, над рецептом макарон, будучи студентом, нет особой возможности изгаляться, пускай те и по праву считаются пищей богов, подолгу что-то готовить у него нет ни сил, ни желания, ни, будем честны, навыков. Пельмени — его коронный номер. С лаврушечкой. А священнослужителям можно такое есть? — А мясо вы едите? — невпопад спрашивает Антон, сразу же прописывая себе мысленного леща — ну в самом-то деле, это же просто церковь, а не кружок веганов-оккультистов! Хотя это, конечно, с какой стороны посмотреть. Арсений не теряется ни на секунду, хотя удивление в голосе мелькает стробоскопом: — Едим. По праздникам протоиерей Илия даже собственноручно шашлыки жарит. Там очередь всегда за ними выстраивается жуткая, я почти никогда не достаиваю её до конца, — улыбается. Он вообще часто улыбается. Антону кажется это очаровательным. — А вы, ну, как это… — он на секунду теряется в словах и Арсений его тут же перебивает, от скуки раз за разом складывая тканую салфетку: — Как ты много вопросов задаёшь, Антон! Прям всё-то тебе надо знать, ты погляди. Нам бы таких послушников, — Арсений мечтательно вздыхает; Антон уже знает, к чему он ведёт. — Я бы посоветовал тебе задуматься о присоединении к нашей церкви, потому что служить Господу — это величайшая цель. И я надеюсь, ты это понимаешь. А если нет — я очень постараюсь убедить тебя в этом. Антон опешивает. — Я… пожалуй, я пока подумаю. Спасибо, — он неловко кашляет. Арсений кивает пару раз, мол, ну-ну, и выжидающе смотрит на Антона. Тот наконец собирается с мыслями и выдаёт: — А вы долго здесь уже работаете? Служите, то есть. — Да уже больше десяти, если не ошибаюсь. Лет. А что, не похоже? — вздёргивает тонкую бровь. Антону кажется, что, если бы они сейчас находились не в настоящей церкви, богоугодной, священной, Арсений бы ему подмигнул. Возможно, ему всего лишь кажется. — Я тут лет с семнадцати, наверное, как ты. Совсем глупый был, когда меня преподобный подобрал. Вырастил, вот. Сам не знаю, почему я, — он закидывает голову, осматривает высокие деревянные своды обеденного зала. Голос становится чуть глуше и тоньше, и Антон, задержав дыхание, внимательно вслушивается в каждое слово. Он уверен, что такие откровения для Арсения — редкость, поэтому даже такие крупицы информации имеют величайшую ценность. Антон тихо присвистывает: десять — это впечатляет. Это ж, получается, Арсению сейчас уже под тридцать, если Антона не подводят его познания по математике. Не зря же он профиль сдавал. — Вообще-то мне двадцать, — бубнит Антон больше из принципа, нежели из реальной обиды, и Арсений фыркает, а в следующую секунду ерошит ему волосы. Становится очень тепло. Молча он отпивает ещё немного сбитня из кружки, смотрит на Антона поверх белёсых клубов пара. Конденсат от кипятка — лаву он там, что ли, пьёт? — на ресницах собирается тягучими капельками, как после дождя, и Антон рефлекторно смаргивает. Удивляется на секунду, что у самого глаза сухие, потом понимает — слишком засмотрелся. — Тарелку отнести куда-нибудь? Арсений кивает в чашку — Антон надеется, что он ничего себе этим не обжёг — и, неспешно проглатывая жидкость, медленно облизывает тонкие губы. Под рёбрами у Антона перекатываются алебастровые шарики. — Вот туда унеси, будь добр. Антон идёт в указанном направлении, заворачивает за угол, осторожно поглядывая по сторонам. Вилка позвякивает о пустую тарелку, которую он держит в руке, и зачем-то начинает постукивать по керамическому боку мизинцем. У него там подаренное давным-давно мамой колечко: раньше налезало на указательный, а теперь, вот, только на мизинчике и держится. Зато крепко, не слетает в порыве азарта. По вечерам, правда, иногда тяжело снимается, но это так, пустяки. Мыло с верёвкой, как говорится, в помощь. И никаких шуток про суицид, не-а. В узком коридоре он встречается с послушником, выглядящим примерно на его возраст, с такими же неловкими движениями и слегка зашуганными глазами. Парень старается держаться уверенно, но Антон чувствует, что столкновение его напугало. Ободряюще улыбнувшись, он предпринимает попытку поинтересоваться, в нужном ли направлении он идёт на кухню, но собеседник на него никак не реагирует — встаёт столбом, лепечет что-то вроде «спаси и сохрани, Господи, да упокоится твоя душа, Отче наш, Иже еси на небесех» и молниеносно исчезает. Антон остаётся в шоке. Кухню он умудряется найти самостоятельно, даже почти не теряется — на удачу, он замечает узкий стол с вручную вышитой скатёркой, на которой стоят маленькой стопкой грязные тарелки, и осторожно, с краешку, мостит свою миску рядом. Воспитанная часть сознания хочет поблагодарить повара за еду, но никого, хотя бы отдалённо напоминающего человека, стоящего у плиты, он не находит. В малом зале за длинной скамьёй у стены сидят ещё несколько священников: у одного из них такая густая и седая борода, что Антон засматривается — через две секунды это уже должно стать неприличным. На удивление, мужчина ловит его взгляд и почтительно склоняет голову. Его собеседник разворачивается на скамье и делает то же самое. Антон не придумывает ничего лучше, кроме как отзеркалить жест и спешно вернуться к Арсению. Он надеется. что он сделал правильно и никого не оскорбил. С другой стороны, это же не племя папуасов, чтобы он прогадал с местными обычаями и его за это зажарили на шампуре. В православии запрещено есть себе подобных, ближнего своего надо возлюбить, а не пожрать. Вроде бы. Антон возвращается в большой зал и с удовольствием отмечает, что Арсений всё ещё сидит за тем же столом, не сдвинувшись, казалось, ни на миллиметр. Из-за ракурса кажется, что талия у него чуть ли не осиная, что странно, учитывая, во-первых, пол, а во-вторых, свободное облачение, не дающее почти никаких шансов хоть как-то обозначить фигуру носящего, но Антон на долю секунды застывает, зацепившись взглядом за абсолютно прямую спину, наклонённую ровно на сорок пять градусов вперёд — так, чтобы можно было поставить локти на стол. Со вздохом он приземляется на свою лавку, дорбалызнувшись коленом о деревянное сиденье. — Ай-й, с-су… — он моментально замолкает, кожей почувствовав мечущий молнии взгляд Арсения. Он поднимает взгляд и глаза его не обманывают: хотя зрение всё ещё немножко затуманено — приложился он неслабо, — арсеньевские глаза темнеют на пару тонов, брови предупредительно хмурятся. — Даже не думай, Антон. Никакого сквернословия в священных стенах. Это расстраивает Господа. Антон угукает, ныряет под стол, чтобы проверить ушибленное колено — и застывает. В узком промежутке между чёрной тканью арсеньевского одеяния и обувью он замечает невыносимо яркий, неоново-розовый носок с каким-то принтом. Еле сдерживая улыбку, он выползает из-под стола, смотрит на Арсения исподтишка. Уголки губ против воли лезут наверх и Антон понимает, что ничего не может с этим поделать. — И что же тебя так рассмешило? — Арсений спрашивает, незначительно хмуря брови; от плохого настроения из-за так и не произнесённого Антоном матерного слова не остаётся и следа. Антон по-партизански молчит первые пару секунд, а затем всё же сдаётся. — Да так, — делано незаинтересованно рассматривает собственные кольца и погрызенные ногти, — просто вспомнил, что розовый очень люблю. Антон позволяет себе невозможно богохульную вещь. Он нагло подмигивает Арсению, улыбаясь во все двадцать восемь. Арсений делает вид, что разговаривают не с ним. Зарумянившиеся до состояния носков щёки выдают его с головой, но Антон великодушно решает не развивать тему дальше. На удачу, Арсений не делает этого и сам — хотя он же не дурак, чтобы палить такие вещи самостоятельно. К вечеру в зале становится прохладно, и Антон чуть ёжится, натягивает рукава рубашки на пальцы. Внезапно он вспоминает о бабушке. — Блин, совсем забыл… — Что такое? — Арсений наклоняет голову вбок, ловит упавший на столешницу взгляд. — Да я про бабушку чё-т вспомнил, как она там. Я её некрасиво как-то киданул там в очереди. — Пойдём поищем её. Всё равно надо уже в народ выходить, — улыбается Арсений одним уголком губ; чашку он споро уносит на кухню и через минуту возвращается к Антону, стоящему возле стола. Каждый арсеньевский шаг теперь будет сопровождаться знанием того, что на нём — ярко-розовые носки. Избавляться от этого знания Антону не хочется ни в коем случае. На улице оказывается чуточку теплее, чем в здании: помимо ожидаемых ночных комаров их встречают ещё песни, пляски и любимое славянское развлечение — прыжки через костёр. Антон помнит, чем заканчиваются подобные развлечения: несчастная Снегурка перелетела через такой — и сгорела к хренам; от костра может заняться дерево и случиться пожар; в костёр можно воткнуть меч, а потом ходить триста миллионов лет и пытаться его оттуда вытащить, потому что он, как Экскалибур, тоже не поддаётся; словом, обычай дурацкий, если честно. — Эти ваши языческие обряды, конечно — бормочет Арсений, спускаясь на поляну. Своим плечом он обтирает антоново, и это глупо, но греет душу. — Кто вообще сказал, что нужно прыгать через костёр? — Ну это весело, — говорит Антон, но сам себе не верит ни капли. Арсений, кажется, его раскусывает и бросает насмешливо: — Да, я вижу, как ты рвёшься туда. Хотя с твоей длиной ног, может быть, и получится, — он скептически озирает Антона снизу вверх. Они оба фыркают. Антон — последний человек, которого можно представить прыгающим через костёр, вот не с его координацией точно. Арсений ещё куда ни шло, он в школе, небось, был первым на физкультуре, стоял во главе шеренги и никогда головы не поворачивал. А ещё всегда сдавал все нормативы на пятёрку, лучше всех играл в «вышибалы» — потому что в него попробуй попади — и постоянно проводил разминку. Ну похож же на любимчика физрука, разве нет? — У нас не было физрука, Антон, — фыркает Арсений; это пугает до чёртиков. — В семинарии, по крайней мере, не было такого предмета. Хотя в экспедиции мы периодически выезжали. — Я начинаю думать, что вы можете слышать мои мысли, — он с подозрением отшатывается от идущего рядом Арсения, оглядывает с головы до ног. Тот в ответ укоризненно поднимает бровь, мол, сдурел, какая легилименция? — Конечно, а ещё я могу забираться в чужие сны, пью кровь девственниц и приношу в жертву маленьких козлят. Антон, ну в самом деле, что ты там понапридумывал? Тебе, между прочим, я могу посоветовать не произносить свои мысли вслух. — А. Вот как… Извините. — Да ладно, — ведёт Арсений плечом, — у всех случается. Лишь бы это были не бесы, — он смотрит вдруг как-то предостерегающе, с неясной опаской и насупившись, и Антон тут же начинает мотать головой из стороны в сторону: — Не-не-не, никаких бесов! Я чист! Чист и невинен! Чесслово! — да-да, продолжай убеждать самого себя. Арсений прищуривается, глядя ему точно в глаза — и расслабляется. — Ну если ты так говоришь… полюбуйся, — улыбается он, кивая на выстроившихся в очередь тонконогих девчушек лет двенадцати, — вообще ничего же не боятся. Прыгают как, а! Он головой прослеживает движение одной из девочек, неотрывно наблюдает за ней: вот она берёт разбег, громко хохочет, отмахиваясь от подружки, подбегает к невысокому костру, сжимает руки в кулачки, отталкивается — и перелетает пламя на удивление легко. Крупноплетёная коса, убранная под цветастый платок, бьёт её по спине, подскакивает, взлетает вверх, точно воздушный змей с ярмарки. Антон не может вспомнить, когда в последний раз запускал такого. Может, классе во втором, когда они по субботам с друзьями убегали на какие-то карьеры, находившиеся совсем рядом с домом, и там, на необработанной, грязной, чавкающей земле и среди покорёженных деревьев и грязных от мусора берегов запускали одного змея на всех. У него были, как у бабочки, большие и страшные глаза на крыльях и катушка с чёрной-пречёрной леской, которая ещё больно жгла пальцы, если неправильно держать её. Иногда Антон боялся — воспоминание пришло неожиданно, — что кого-нибудь из них, самого маленького и щуплого, унесёт на крыльях ветра по-настоящему, а там ищи-свищи. Ведь можно с лёгкостью запутаться в ярких складках ткани, в чёрной леске и улететь далеко-далеко, через лес, поле, через широкую дорогу, улететь вообще за пределы города и никогда больше не найти путь домой. Заливистый девчачий хохот растворяет воздушного змея в антоновой голове, как сахар в чае, и он спешно переводит взгляд на Арсения. — Не говори мне, что желаешь попробовать? — Нет, — машет Антон головой, — не хочу. Мне как-то ещё одежда дорога. И волосы. И ноги, — он прыскает. — А вы? — Благодарю покорнейше, — отзывается Арсений, — но мне не по сану. И это опасно, к тому же. И не очень по-христиански. Антон ржёт в голос. — Что? — Не, всё нормально, извините, — Антон кое-как прячет улыбку, но получается из рук вон плохо. — Вспомнил просто картинку одну. Арсений поднимает бровь, и Антона растаскивает от этого ещё сильнее: как будто одного мема про «богоугодную хуйню» ему не хватило, так этот тут ещё решил спародировать нечаянно ту глупую картинку с отвратительным качеством и надписью «мы должны обсудить твою деятельность в интернете». Кстати, Арсений изъясняется почти так же напыщенно, если посудить, хотя Антону, конечно, и кажется, что это — особенная черта всех священнослужителей. Куда ж мы без пафоса. — Отец Арсений! Идите к нам! Да что ж такое. — Ну отец Арсений! — Антон слышит голоса тех самых девчушек у костра, и что-то ему подсказывает, что не из праздного интереса они его зовут к себе. Не иначе, как… — Давайте с нами через костёр! Самая младшая из них, в светлом сарафанчике и с раскрасневшимися щеками, подбегает к ним поближе. На траве за ней остаются маленькие вмятины от её шагов. Смешное детское лицо расплывается в улыбке — становятся видны забавные, криво стоящие зубки и чуть вздёрнутый носик. Девочка смотрит внимательно, порывается схватить Антона за руку — ладошка у неё маленькая и влажная. У Антона, в общем, они всегда такие же. Он смеётся и переводит взгляд на Арсения — лицо у него резко становится каким-то измученным и скорбящим. В глазах у него он замечает что-то тоскливо-обречённое и не может сдержать улыбку — надо же, как сильно он не хочет языческие обряды совершать! Подумав, Антон решает, что пора бы и честь знать, и берёт ситуацию в свои руки: — Нет, девочки, извините, — произносит он мягко, — но у нас с отцом Арсением очень важный разговор. И взрослый! — шёпотом добавляет он. — Да ладно, — опечаленно отвечает девочка, — ну разочек всего! Отец Арсений, ну вы же умеете-е-е! В прошлом году, помните? Ну разо-о-ок! — она канючит, дуя губы, и Антон с вопросом смотрит на Арсения. Умеет, значит, да? Арсений еле заметно качает головой — не надо. Мешки под глазами, падающая на глаза чёлка и отсветы огня, играющие на цепочке и в радужках, точно так же многоголосым клиром вопят, что он не хочет этого делать, не может, устал, не по правилам… Да катись оно всё, думает Антон, и с вызовом кидает: — Ну раз отец Арсений умеет, то грех не воспользоваться таким навыком, правда? Ради детей, — строит он большие глаза, панибратски тычет Арсения локтем в ребро. Ладно, возможно, это было лишним. — В самом деле, отец Арсений, покажите мастер-класс! Разок всего, больше не просим! Вокруг них стайкой собираются девочки, мальчики, кто чуть постарше, что помладше, и все наперебой, словно обращаясь к старому знакомому, а не священнику, кричат: «Давайте, отец Арсений, костёр-костёр-костёр!» Вне контекста, думает Антон, это выглядит так, словно они Арсения собираются предавать анафеме, стоя на городской площади веке этак в шестнадцатом. Там, поговаривают, эпидемия бубонной чумы скоро будет — или уже есть? — и Арсений, видимо, главный претендент на сожжение. Во благо народа, так сказать. А то, вон, что это он так покашливает подозрительно, и пятна на руках, и синяки под глазами? Точно больной. Но нет — сейчас двадцать первый век, никакой чумы уже давно нет, людей сжигают только после смерти, а Антон бессознательно чиркает зажигалкой, спрятанной в кармане, и чуть не сжигает собственные штаны. Вот получилось бы презабавно: он бы бегал вокруг костра, сам будучи мини-костром, и вселял в сердца окружающих панику. Юмореска высшего сорта. Нет, стоп, никаких навязчивых мыслей. Нельзя прыгать в костёр сознательно и щёлкать зажигалкой в штанах. Если это не эвфемизм — тогда это хотя бы пошло, отвратительно похабно и по-извращенски, но понятно. А так — нельзя. Отец Арсений смотрит на него коротко, читаемо очень ясно: «я так на тебя надеялся, а ты!..», и Антон, если быть до конца откровенным, может его понять. Может, правда не стоило этого делать. Ещё и подол у него этот длинный, и носки дурацкие… А вот он же прыгнет — и все увидят его носки розовые! И шутить в деревне будут, и авторитет его в глазах Бога подорвётся, а виноват во всём будет Антон. И вообще, небезопасно это всё. Антон хочет взять свои слова назад, взять Арсения за руку и оттащить, но бесполезно — тот уже упорно, да простит его Господь за такие слова, прямо-таки ебашит по направлению к костру, всё ещё окруженный стайкой девчушек в цветастых сарафанах и косынках. Глаз его Антон не видит, но почему-то чувствует, что удовольствия в них не так уж и много. Становится интересно: он реально туда пойдёт? Прям, ну, возьмёт и прыгнет? — Отец Арсений, да подождите же вы, — заполошно бормочет Антон, бросаясь ему вслед, — а этот ваш, как его, ну, церковный этикет не запрещает такое? Костры вот эти все, прыжки. Я ж пошутил, — он пытается перехватить арсеньеву руку, но тот ловко уворачивается от движения; на лице — выражение безусловного превосходства. Его внутренняя империя, кажется, превращается в монархическое государство, растёт в размерах, заводит собственную валюту — Антон уже не знает, что там должно произойти дальше, по обществознанию у него была вяленькая тройка, — но Арсений выглядит так, словно ему все горы по плечу, моря по колено, костры по щиколотку и дальше по списку. Это на долю секунды всё же пугает. Стремительно подойдя к костру под визгливые одобрения детей, Арсений прищуривается к рыжим язычкам пламени, вздымающимся совсем невысоко, похожим скорее на дешёвую ашановскую гирлянду, в которую вставляешь две батарейки и она работает — дышит на ладан — ещё полгода. Костёр на деле оказался гораздо меньшим, чем Антон себе представлял: буквально три-четыре некрупных бревна, припорошенных по бокам мелкими веточками — чтобы разгорелся быстрее. Об такой можно с трудом обжечься, особенно таким двухметровым (ну ладно, округляя; и тому, и тому не хватает совсем немножко до двухсот сантиметров) шпалам, как они с Арсением, и Антон даже расслабляется: он-то издалека рассчитывал на огромные столпы огня, через которые ни одна деревенская русская женщина даже на некогда остановленном коне не пройдёт, там придётся пожарных вызывать и спасать свою шкуру, а тут-то, пф. Одним шагом можно перейти. Кажется, Арсений думает примерно о том же: он улыбается, на этот раз искренне, делает несколько шагов назад, набирает разгон. Антон следит за каждым его движением с замиранием сердца. Вот он чуть пригибается, кладёт ладонь на голову какому-то ребёнку, гладит по светлым волосам, вновь обращает внимание на костерок. Срывается с места — разбег смехотворно большой для такого крошечного препятствия, но он не замедляется. Антон смотрит-смотрит-смотрит-смотрит. Арсений делает раз-два-три-четыре шага — и отталкивается от земли. Костёр в мгновение ока остаётся позади, между горящими палками и арсеньевыми стопами остаётся ещё добрых сантиметров сорок. Он сдержанно дёргает головой — «получилось!». Антон выдыхает, сам не понимая, когда прекратил дышать. Дети кругом начинают восторженно аплодировать, кричать что-то воодушевляющее — из-за количества голосов Антон не может понять, что именно, — обступают Арсения со всех сторон, как диковинную зверушку в зоопарке. Каждый из них перепрыгнул через этот костёр уже триста миллионов раз, но вид кого-то нового и неожиданного вызывает полнейший шквал эмоций; Антон может, так-то, их понять. Арсений — та ещё птица. — Вот это вы мастер, отец Арсений! — в приступе глубочайшего уважения Антон подходит к ни капельки не запыхавшемуся Арсению, берёт его ладонь в свои, прикладывается к тыльной стороне лбом; руки пахнут мылом и костром. — Невероятно! — Ну давай, — Арсений кивает головой. — Что? — Антон разгибается. С восторгом он понимает, что Арсений ладонь не отдёргивает. — Вперёд. Ты следующий, — с еле заметной улыбкой произносит он. Дети тут же подхватывают, начинают ещё громче кричать «прыгай! прыгай! прыгай!» Антону становится совсем не по себе. — Да я ж куда, отец Арсений, ну имейте совесть, я ж тупо не допрыгну. У меня по физике, фу, блин, по физре трояк! — Арсений тащит его за руку прочь от костра и Антон успевает обрадоваться, но слишком рано — доведя его до какого-то определённого расстояния, Арсений разворачивает его за плечи, напоследок чуть сжав мышцы. Мог бы — ещё и по заднице бы обязательно хлопнул. — Прыгай, Антон. Антон начинает артачиться и из-под руки выворачиваться: — Да не хочу я прыгать! Я ж сказал, что не умею. Арсений разворачивает его лицом к себе, притягивает как-то чересчур близко; Антон тут же чувствует, как печёт щёки. Чужую руку на затылке он замечает ещё одной секундой позже и ситуация становится совсем невыносимой. Мозг отключается. Антон ничего больше не слышит. Единственное, на чём он фокусируется — арсеньево лицо в нескольких сантиметрах от его собственного. Он перестаёт дышать вовсе. — Прыгни. Через. Костёр. Антон уверен, что там затесалось невысказанное «ебучий» или «блядский», ну или хотя бы даже банальное «сука», но больше он ни в чём не уверен. Он скорее чувствует, чем слышит, как Арсений произносит эти слова, и глаза сами по себе скатываются, как по маслу, от прозрачных глаз к губам. Взгляд весит целую тонну, и, раз он не может его поднять, совсем скоро Арсений марионеткой упадёт под его тяжестью, не иначе. Фраза — замедленная съёмка, Антон почти не дышит. Грудную клетку заливает кипящей, как в Помпеях, лавой, она стекает от самого горла к низу живота, закручивается так, что хочется стиснуть бёдра. Антон знает, что вокруг них стоят дети, но арсеньева ладонь до сих пор на его затылке, лица недопустимо близко друг к другу, сердце колотится-колотится-колотится. В глазах напротив он видит блики огня, деревья красных сосудов, расширенные — господи, расширенные?! — зрачки и отшатывается, как от чумного, в ту же секунду. Его как будто окунают в прорубь на крещение: воздуха нет, сердце неистовствует, ладони почему-то потряхивает, он весь взмок и раскраснелся. И это явно не от костра. Он в каком-то помешательстве отходит на пару шагов — по-хорошему, он может просто огонь переступить, подняв ноги чуть выше обычного, — чуть сгибается, напрягаясь, выдыхает резко. В голове всё стоит арсеньев вкрадчивый шёпот: прыгай. Прыгай. Прыгай! Антон в мгновение ока перелетает огонь, попытавшийся лизнуть ему щиколотку, приземляется неуклюже — взял, блин, слишком высоко, — машет руками, как птица-переросток, пытаясь не упасть носом во влажную траву. Не падает. Дети вокруг тут же начинают визжать ободряюще, выстраиваются в очередь, кричат что-то наперебой, кто-то подкидывает хворостинки к костру, хлопает в ладоши. Ветер пробегается по антоновым волосам, лезет назойливо под влажную рубашку. Арсений возникает из ниоткуда, материализуется возле его плеча — Антон, улыбающийся от глупости забавы, аж дёргается. — У-умничка, — Арсений говорит низко в самое ухо: мурашки волной спускаются от затылка до кончиков пальцев. Твою-то мать. — Спасибо, — Антон шепчет не своим голосом. — Старался. Они оба улыбаются и Арсений мягко кладёт руку ему на плечо, сжимает на секунду. Кожу после этого печёт и когда Антон возвращается домой, и когда снимает с себя рубашку, пропахшую костром, летом и им самим, и даже когда ложится спать, умывшись и раздевшись до трусов. Ему парадоксально кажется, что там должен был остаться отпечаток ровно по форме ладони — но там же ничего нет и быть не может? Его всё равно это греет.

+++

Очередное июльское утро встречает Антона солнечными зайчиками, запахом постельного белья и слипшимися ото сна глазами, которые он, как бы ни пытался, первые минут десять расклеить не может. Телефон, привычно поставленный на ночь на беззвучку, мерцает калейдоскопом уведомлений, одеяло сбилось в полоску, пижамные шорты задрались куда-то к ушам, на голове гнездо — стандартный вид антонового пробуждения. Полежав немного, он поднимается, протирая пальцами глаза. С кухни доносятся какие-то неразборчивые голоса, и Антон ничтоже сумняшеся направляется туда — во-первых, чтобы позавтракать. Он идёт по узкому коридору и представляет, как сейчас откроет холодильник, возьмёт оттуда пару яиц — домашних, добротных таких, — сварганит себе яишенку, ожидает, как ему будет вкусно сожрать это с бутербродом с маслом. Уж чего-чего, а фразы «доброе утро, Антон», сказанной знакомым мужским голосом он точно не ожидает. Он останавливается, как вкопанный, подпирая собой все четыре стороны дверного проёма, и чувствует, как медленно заходится краской. За столом — на их кухне! — сидит — на их стуле! — и пьёт — из его, Антона, кружки! — нецелесообразно горячий чай Арсений. У Антона отпадает челюсть. Вся. Разом. Вываливается, разламывается, как дешманский конструктор с рынка, оставляет после себя только разноцветные пластиковые обломки. — Ой, здрасьте, отец Арсений, — неловко отвечает он, прислоняясь к деревянному косяку плечом; тут же отшатывается, вжавшись голым плечом в торчащий гвоздь. Арсений, учтиво делая вид, что не заметил промаха, снимает кошачий волос с футболки и прячет улыбку в кружке кипятка. Стоп, с чего снимает?! Антон тут же осознает две вещи: первое — на Арсении не ряса. Нет ни креста, ни чёрного балахона, скрывающего его по самые неоново-розовые пятки, ни вот этой расшитой золотом тряпки через плечо, похожей на модный шарф — только чёрная футболка с какой-то белоснежной надписью по центру да самые обыкновенные джинсы, насколько ему вообще видно их под столом. У Антона случается полнейший разрыв шаблона. Нет такого, что он думал, будто все священнослужители ходят в одеяниях двадцать четыре на семь (тигр), нет, ни за что. Ну может, только самую малость. А вдруг! Антон же их устоев совсем не знает, может, это в священнической среде и нормально. Второе — Антон понимает, что он всё ещё голый по пояс. Уши мгновенно алеют, он тихо ойкает и незаметно ретируется из кухни вон с быстрым «ща, я на секунду!». Вернувшись на кухню, Антон понимает, что неловкость особо никуда и не делась: Арсений как сидел, так и сидит, разговаривает, вон, с его бабушкой, шутит что-то, улыбается ей ярко-ярко. Хотелось бы ему уметь так же незатейливо общаться с некоторыми людьми. Вместо развлечения гостя, которое всегда было его занятием примерно лет до семнадцати, он осторожно протискивается к плите, целует бабушку в мягкую щёку, ещё раз приветственно кивает Арсению — тот смотрит на него долго, как-то по-другому. Антону вообще кажется, что всё, как у Кэрролла в сказке: сейчас с ним начнут разговаривать предметы, дом уменьшится в размерах, Арсений обернётся кроликом (или вороном, или дельфином, или блохой) и упрыгает-улетит-уплывёт — нужное подчеркнуть — отсюда подальше. Глупость, само собой, но что-то такое в груди роится. Пока нагревается сковорода, Антон шарит по ящикам в поисках чайных пакетиков; картонная упаковка с рассыпчатыми листьями стоит прямо перед ним, но ему кажется, что это как-то чересчур — пить листовой чай. Это ж его сначала надо насыпать, достать ситечко, залить, ждать, пока он сам заварится… потом ещё из чашки будешь каждые два глотка выплёвывать эти листья поганые, испугаешься раз сто, что это не просто стебель засохший, а какой-то жук, ненароком попавший в сбор, расстроишься, выльешь всю чашку в раковину, с горечью думая, как в прямом смысле сливаешь в трубу двести рублей, потом погадаешь на чайной гуще, осевшей на стенках чайника, который тоже придётся перемывать — мало ли и там кто завёлся, — а потом помрёшь от обезвоживания. Антон тот ещё фантазёр — пусть никто его так пока не называет. Никаких жуков в чае нет и в помине, времени такая заварка занимает не так и много, тем более, что сейчас лето и торопиться совершенно некуда, но Антон всё равно окидывает серебряный пакет взглядом — и продолжает по шкафам поиски «Принцессы Нури». Да, пахнет картоном, оседает на языке и линяет коричневым ободком на всех кружках — но вкусно же! Найдя чай, Антон кидает пакетик в кипяток, два яйца разбивает на нагревшуюся сковороду и стоит, терпеливо ожидая, пока она зажарится так, как он любит. Вкуснее маминой яичницы, конечно, никто кроме неё не сделает, но, как говорится, попытка не пытка. Есть-то всё равно хочется: не будет же он просить бабушку сделать ему что-то в присутствии чужого человека. Если Арсения, ну, вообще можно было считать чужим. — Антон, а ты как считаешь? Арсеньев голос отрывает его от созерцания собственных носков, продырявившихся за ночь в самом странном месте, и Антон вскидывает голову. Яйца на плите шипят по-страшному, плюются белком во все стороны; он спешит поменять их местами — по закону подлости задняя сторона сковороды всего жарит лучше. Перевернуть саму сковородку ему пока не приходит в голову. — Что я считаю? Отвлёкся, сорян, — переспрашивает Антон, выуживая из шкафа перечницу и щедро посыпая яйца. Только бы не расчихаться. — Как много у тебя грехов? Антон прыскает, доставая солонку. У него? Грехов? Вагон и маленькая тележка. — Давайте так, отец Арсений, что из этого не считается… — он одёргивает себя, вспомнив о присутствии бабушки. — Точнее, ну, я чист и невинен! Вы же сами слышали несколько дней назад. Я как стёклышко, — Антон широко улыбается, скрывает в кухонном гарнитуре покрасневшие щёки. — Что это за вопрос вообще? Такое надо в этой, анонимной будке для признаний говорить, а не на кухне утром. — В исповедальне. — Во, в ней, — кивает Антон, перекладывая еду в плоскую тарелку. Шутки про анонимные будки в виде глорихоула он проглатывает — не поймут и уж точно не оценят. Сверху на яичницу он кидает маленькую веточку петрушки. — Да мне двадцать всего, какие там грехи. Антон наконец оборачивается, ставит тарелку на стол — Арсений смотрит на него с хитрой улыбкой. Он садится со свободной стороны маленького круглого стола, заставленного тарелками и кружками; большая коробка бабушкиных лекарств в центре удушающе громка. — В этом и дело, Антон! Двадцать — лучший возраст для свершения грехов. Ты молод, красив, — Антон чуть не давится чаем, — у тебя много друзей, вся жизнь впереди. Самый опасный период, — он притворно хмурится, грозит пальцем, — потому что в пылу страсти можно натворить слишком много бед. Тарелка пялится на него двумя жёлтыми солнцами. Антон без сожаления втыкает вилку в левое — оно тут же густо растекается по поверхности. — Вы уверены, что это подходящая ситуация для такого разговора? — бубнит Антон с полным ртом яичницы. Арсений едва удерживается от закатывания глаз, поэтому просто энергично кивает. — Абсолютно. А что, ты стесняешься кого-то? — Ёпэрэсэтэ… Антон выдыхает. Ну какие, в самом деле, грехи у него могут быть? Курит разве что, пьёт только по праздникам (а если живёшь в России, у тебя каждый день как праздник), что-то посерьёзнее сигарет пробовал ровно один раз — не понравилось, ну дрочит ещё иногда (читай: регулярно), матюкается и на сиськи любит смотреть. Но а кто не любит? Покажите этого человека, который не любит. Нарисованные, реальные, маленькие, большие, виртуальные — столько сисек у меня, выбирай любые, так сказать. Антон в них разбирается. Ну, насколько вообще можно в двадцать лет разбираться в этом. Была же у него девушка когда-то — и плевать, что прошедшее время, но сам факт встречания же был! Тоненькая, не очень фигуристая, чем-то чуток на мальчика похожая, но невероятно добрая, общительная, со всеми как своя, собачница. Ну что, что расстались довольно скоро — у Антона были свои заботы, у неё — свои, но дружат же до сих пор, даже несмотря на размолвки. Зато за грудь себя дала потрогать — добровольно! Антон до сих пор помнит — как будто он маразматик и любые воспоминания трёхлетней давности должны магическим образом испаряться из головы по достижении восемнадцати, — как он тогда заволновался, завис, как придурок, увидев её без лифчика. А она, глупая, зачем-то его руку положила, намекнула сжать — Антон там чуть не умер что от смущения, что от возбуждения. Грудь-то — одно название, что там может быть в неполные семнадцать, но этот образ из его головы не шёл ещё долго. Очень долго. Месяцев шесть, пока они ещё встречались, и ещё месяца полтора, когда они расстались. Возможно, это и была та самая хорошая нота, на которой люди должны, аки корабли в море, расходиться; кто ж знает. Намекающее покашливание возвращает его на землю с облака в форме сисек. Антон мотает головой, бегает глазами, отвечает смело, глядя прямо на Арсения: — Никаких грехов у меня нет! Как пионер на зарядке в семь утра, ей-богу. — Я чист и невинен! — Ты говоришь одно и то же выражение уже в третий раз, Антон, повторяешься. — Ну так а что поделать, — отвечает Антон весело, запихивая в рот ещё кусок яичницы, — если так и есть? Я божий одуванчик, вон, волосы видели? — он хихикает, локтем убирая с лица вьющуюся чёлку — слишком давно не был у парикмахера. — Ой, не для моих старческих ушей этот разговор, — ни с того ни с сего вдруг вклинивается антонова бабушка, встаёт со вздохом, убирает свою чашку со стола. Антон смеётся, но вообще он с ней согласен. Не стоит ей знать некоторые вещи — а то и на Нинку смотреть больше не сможет. Встретятся ещё, не дай бог, на рынке у прилавка, и бабушка как начнёт её в развращении внука обвинять — бр-р… — Вы, мальчики, без меня уж как-нибудь в своих грехах разберитесь, — смеётся она отрывисто, пряча хлеб в хлебницу, кусок масла в холодильник и едва освободившуюся посуду в раковину. — Татьяна Ивановна, вы хотите мне сказать, что вы безгрешны? — лукаво улыбается Арсений. Антон в чистом, природном, натуральном ахуе. Спросить о грехах его бабушку? Совсем баклан? На удивление, она не злится, не смотрит укоризненно, а лишь отмахивается шутливо полотенцем, хохочет совсем по-девичьи, похлопывает себя по щекам, сгоняя непрошеный румянец и шутит: — Да что вы, отец Арсений, какие мне грехи, мне лет-то уже сколько! И по молодости я оторвой не была никогда. Сейчас-то мне уже куда?.. — Ну не знаю, ТатьянИванна, вы очень обворожительны. Странно, что никто за вами до сих пор не бегает, — Арсений улыбается совершенно искренне. Бабушка краснеет, говорит кокетливо: «Да бросьте!» и уходит из кухни. Полотенце она ненароком забирает в комнату с собой. — Ну а ты? — Отец Арсений! — негодует Антон, скрипя вилкой по тарелке. — Вам я зачем сдался? — Интересно, — Арсений наклоняет голову набок, улыбается. — Ты имей в виду, что я протодиакон, мне можно… — Да-да, — перебивает его Антон, — вы говорите устами Господа, я понял. Так а в чём мне каяться? Ну курю — так все курят! Вы попробуйте не курить, когда по расписанию четыре пары подряд стоит — там не то что закуришь, там запьёшь жёстко. Девушки у меня нет, — произносит чуть скромнее, — я не завистливый, вроде даже не особо злой, поесть в меру люблю, не знаю… Депрессуху стараюсь не ловить, потому что нахрен надо, одни проблемы от переживаний этих всех. Живу как живётся, отец Арсений. Без вые… выпендрёжа. На строчке «поесть» Арсений красноречиво скашивает глаза на пустую антонову тарелку. — Что? Она была из двух яиц всего, — шутит он. Арсений смеётся. — Я надеюсь, ты бережёшь себя до брака? — Я, э-э, — Антон теряется, — конечно! Никому до свадьбы не отдамся, честное слово! Береги честь смолоду, или как там. Я же полностью церковнопослушный человек, если секс — то только под одеялом, в кромешной темноте и с незнакомцем! — торжественно-саркастично говорит Антон. Арсений слушает его бред чересчур внимательно. — Я… благодарю, что ты делишься со мной такими подробностями, но я всё-таки пошутил. Антоново сердце падает в пятки. Пошутил? Сука. Он ему тут признаётся невесть в чём, а этот шутит, оказывается. Антон сглатывает. — А я-то думал, что вы искренне мною заинтересовались, — Антон бросает быстрый взгляд из-под ресниц. Арсений по-настоящему заливается румянцем, а затем скромно хихикает. Антон смеётся в ответ — скорее неловко, чем по-настоящему, но поделать с собой ничего не может. Равно как и с тем, что Арсения хочется вот так — сидящим на кухне в этой своей глупой футболке, с большой синей чашкой с оранжевым тюльпаном на боку, улыбающегося широко — видеть гораздо чаще. Может, даже постоянно. Антон трясёт головой. Не сейчас. Он дурак и выбирает стратегию не то чтобы игнорировать проблему, но отложить её. Временно, разумеется. Ну не за завтраком же такие вещи обсуждать, честное слово. К тому же, к такому подготовиться надо, слова правильные подобрать — из пижамы вылезти, в конце-то концов. Тишина, немного неудобная, на вкус как встреча с бывшим одноклассником — вроде и дружили, с уроков сбегали и домашку списывали, да после долгого перерыва непонятно, как общаться: то ли руку пожать, то ли обнять, то ли просто кивнуть рвано, — заставляет Антона прятать глаза. Арсений, в обычной жизни умудряющийся вести себя так, словно они не очень-то и знакомы, на дружественно территории слегка оттаивает — не держит маску умиротворения и покорности, не отталкивает — кажется — Антона на положенную этикетом дистанцию, не ведёт себя нарочито учтиво и смиренно. Такой Арсений — вроде бы и не особо изменившийся, остающийся по-прежнему самим собой, привычным протодиаконом, но при этом более расслабленный и какой-то… свой, — Антону нравится безумно. Арсений кладёт ладонь на стол, наигрывает что-то бездумно; антоновы кончики пальцев немного покалывает от желания прикоснуться. Мышцы руки напрягаются, готовые в любой момент сорваться и сжать его в объятьях. Антон кашляет, снимая туман с сознания. — Отец Арсений, а вы свободны сегодня вечером? Арсений поднимает на него глаза, устремлённые до этого в столешницу — взгляд пока не читаемый. Поняв, что он сказанул, Антон тут же исправляется: — Нет, не в этом смысле! — он фырчит, машет головой; Арсений наклоняет голову набок и терпеливо ждёт, тепло и медленно моргая. — Ну подожди, — он улыбается, — мне давно такого не предлагали. Пока Антон подбирает с пола челюсть, укатившуюся уже под стол, сквозь скрипучие доски пола, под фундамент и ещё ниже-ниже-ниже, Арсений лукаво добавляет: — Ладно, давай сделаем вид, что ты этого не слышал. Тебе нужна какая-то помощь? — Нет, — скомканно отвечает Антон, — помощь не нужна. А вот поговорить — да, поговорить нам надо бы. — Ты уверен?.. — Да, — Антон кивает твёрдо, — это не терпит отлагательств. — Так давай прямо здесь, — Арсений забрасывает ногу на ногу, сцепляет ладони в замок над коленкой. — Или там что-то, — он понижает голос, — что не предназначено для… — Да! — взвизгивает внезапно Антон и сам себя и пугается. — То есть, да, там приватный разговор. Арсений понимающе — понимающе? — улыбается. — Ну, надеюсь, я смогу выкопать в своём загруженном расписании окошечко для твоих важных разговоров, — он переходит на заговорщический шёпот. Антон чувствует, что с ним обходятся, как с нерадивым дошколёнком, который ездит у дяди на плечах и просит дать поиграть в игрушки на телефоне. — Я серьёзно, отец Арсений! Не делайте из меня пятилетку, пожалуйста, — Антон складывает губы куриной попой — Арсений едва сдерживает смех. — Как скажешь, Антон. Как скажешь. Он кивает и ловко встаёт, захватывая с собой пустую кружку. Без малейшего промедления направляется к раковине, весь — длинные линии и удивительная пластичность (вон, он даже обогнул тот дурацкий стул на торце стола, об ножки которого Антон убивается каждый раз), и спокойно включает воду, чтобы вымыть кружку. — Да ну что вы, отец Арсений, оставьте, — в кухню вовремя входит бабушка, тут же начинает причитать, — я сама всё помою. Вы же гость! Она склоняет голову на плечо, тянется убрать со стола две пустые тарелки. Антону в голову приходит идиотская, отвратительная, не по-взрослому адекватная мысль стащить арсеньеву ложку, которую тот наверняка облизывал, чтобы знать, как… Нет, стоп. Фу, Антон, фу. Плохо. Нельзя. Ты же не собака, Антон, не двенадцатилетняя влюблённая девочка, не пациент дурки. Веди себя прилично. Но ложку он всё равно печально провожает глазами. — Я помою, Татьяна Ивановна, мне ничего не стоит. К тому же, от помощи ещё никто не страдал. — Какой же вы лис, отец Арсений, — глухо смеётся бабушка и — Антон вытаращивает глаза так, словно перед ним появился ярко-розовый единорог и предложил бесплатно поехать на Бали и тусить там, как черти, месяц — проводит маленькой ладонью по арсеньевому плечу. Тот не реагирует вообще никак, лишь улыбается мягко краешком губ, продолжая намыливать чашку изнутри цветастой губкой. Лбом он, как и Антон, упирается в кухонный гарнитур — это удобно с точки зрения безопасности, потому что если ты прижимаешься к чему-то, меньше шансов в это врезаться. И это не про кухонный гарнитур и шишки. Ладно, возможно, про шишки — но не те. Так, его, кажется, опять не туда унесло. Через несколько минут Арсений отходит от раковины, отряхивая мокрые руки — брызги разлетаются по нержавейке, оставляя белые кальцинированные капли, которые таким же беловатым и сухим налётом засыхают на ладонях; Антону не привыкать, он в принципе не очень придирчивый, но как к такой воде отнесётся заметно брезгливый Арсений?.. Хотя он живёт в этой же деревне, чё ему удивляться. Странные мысли в голову лезут всё чаще, и с каждым арсеньевым жестом, взглядом и словом Антон понимает, что этот вечерний разговор им просто необходим. — Так что, отец Арсений? Когда мы сможем поговорить? Антон поднимается со стула, пальцами цепляется за стол. Доски под ним протяжно всхлипывают, когда он переминается с ноги на ногу. — Сегодня я выходной, — отвечает Арсений после несколькосекундной задержки, — но я уезжаю в город. По делам. Вернусь разве что к глубокой ночи. Завтра в восемь часов Литургия, мы можем поговорить до неё. — В двадцать, то есть? — Нет, в восемь, — отвечает Арсений даже не моргнув. — Утром. Если ты встанешь, конечно. Антон чувствует во фразе шпильку, еле борется с желанием закатить глаза далеко и глубоко. — Надеюсь, смогу. — Ну тогда до завтра, Антон. Татьяна Ивановна, — он кивает, берёт женские руки в свои, — благослови вас Господь. — Да хранит нас Ангел, — отвечает благоговейно ему бабушка, и Арсений, аккуратно развернувшись на маленькой кухоньке и ещё раз попрощавшись с Антоном, уходит из дома. Хлопает глухо дверь, звенит китайский колокольчик, за окном слышатся бодрые шаги по гравию; кухня погружается в тишину. — А зачем он приходил-то, ба? — Да рецептик один у меня взять. Настоечки. — Какой настоечки, он ж не пьёт? — Да ну, — она отмахивается шутливо, — не такой. Там травки всякие, чтоб нервы не шалили. Никакого алкоголя, Антош, ты что. Нельзя ему, по сану не дозволено. — Не дозволено, — вторит Антон, сквозь белое кружево занавески смотря, как Арсений отвязывает от их забора велосипед — ярко-голубой, с настоящей вязаной корзинкой перед рулём — и, перекинув ногу, уезжает прочь. Остаток завтрака Антон в себя запихивает скорее механически, чем от реального голода — мысли заняты совсем не яичницей. Что он будет говорить? Как подойти к такому щепетильному вопросу? А одеться прилично? Наверное, стоит. Он же в церковь, всё-таки, идёт, а не на базар. Окончательно запутавшись, Антон решает, что сейчас ему как никогда нужна поддержка кого-нибудь, кто умеет первоклассно отвлекать от проблем. В голове сам собой возникает телефонный номер единственного человека, который в этом разбирается как боженька — и Антон, наскоро помыв тарелку и чмокнув бабушку в щёку, бежит переодеваться, чистить зубы и звонить кое-кому, кто вряд ли будет счастлив этому звонку, но отказаться не сможет.

+++

— Дарова, бро, — воодушевлённый Антон с размаху хлопает Эда по плечу, когда тот с недовольным ебалом слезает, наконец, со своего велика, и еле удерживается от желания его заобнимать как следует. Эд все эти обнимашки-целовашки ненавидит, об этом каждая собака знает, но Антон иногда нет-нет да и клюёт его в щёку по-дружески или обхватывает за плечи в порыве искренней братской любви — а тот всегда отплёвывается, стряхивает руку, как бесячую мошку, выкручивается жареным ужом из чужих объятий; короче, он весь такой слишком пафосный и самодостаточный, чтоб эти нежности телячьи переносить. А Антон тактильный до жути. Так и сошлись — так и ходят класса с пятого, неразлучники сраные. — Спасибо, шо не Эдик, — гогочет, как обычно, Эд, тут же стреляет исподлобья: только попробуй меня так назвать всерьёз и я откушу тебе лицо. — Спасибо, что напомнил, в следующий раз я обязательно так скажу! — Антон носится вокруг него золотистым лабрадором и прекрасно чувствует, как сильно этим раздражает — но это всё наигранное, на самом деле, в глубине своей панково-андерграундной души, Эд его тоже очень любит. За кем бы ещё он приезжал ночью и забирал со студенческих пьянок, кого ещё бы он практически на плечах тащил домой после выпускного, к кому бы ещё он сорвался летним утром, чтобы напиться и обсудить тяжкое бремя жизни? …то-то же. — От ты тварь, конечно, а, — закатывает глаза Эд, сплёвывает в траву. — Чё мы делать-то будем? — он щёлкает настоящим портсигаром, в котором носит свой отвратительный Беломорканал, который Антон не выносит, даже будучи курильщиком, и с видом преисполнившегося человека достаёт оттуда одну сигарету. Искрит колёсико зажигалки, загорается коричневый фильтр; Эд затягивается, выпуская в антоново лицо серое густое облако. — Фу, бля, надыми мне тут ещё, гондон. Пойдём куда-нибудь, оторвёмся. — В этой залупе мира? Не смеши меня, где тут отрываться? Во, — он указывает горящей сигаретой на здание вдалеке, — можем в церковь сходить, бесов попризывать. Анархисты типа, понял? — А ты умеешь? Эд смотрит на него, как на больного. — Нет конечно, я ору. Какие бесы ваще, это ж церковь. — Имеешь в виду, что она под защитой святых духов? — Имею в виду, что там всё пропитано этими бесами, которые считаются типа «хорошими». Мальчик мой, ты башкой нигде не пизданулся случайно? Какие святые духи, чё ты мелешь… — Эд затягивается ещё раз, нарочито проверяет антонов лоб на признаки высокой температуры — больше получается похоже на то, что он просто прописал ему леща. И спасибо, что не реальной рыбой — этот-то может, с него-то станется. — Ладно-ладно, я ж так, в шутку. Ну пойдём, чё ты как в первый раз-то, Эдик-педик, пойдём к ивам, там нажрёмся. Домой попозже. Как обычно. — Ещё раз… — Да-да, — смеётся Антон, уворачиваясь от подзатыльника, — пошли. Прям вот напиться от души хочется, понимаешь, вот чтоб аж сердце заныло. Эд осматривает его скептически, снимая велосипед с подножки. — Ты точно нормально ся чувствуешь? Сердце у него заныло чтоб, чё за поэтическая муть? — Да нормально, нормально, — подумав, Антон решает выложить все карты сразу: как говорится, одна голова — хорошо, а две — лучше. — У меня завтра важный разговор утром, мне надо к нему подготовиться. — Наскок важный? — Эд садится на велик, ждёт, пока Антон прицепится к нему сзади. — Ты имей в виду, если ты хочешь моральной поддержки — сходи лучше на хуй, я тебе не мамочка. — И не литературный агент, да, — дошучивает Антон, пристраивая худой зад на багажнике. Не самый его любимый способ передвижения, но ладно, потерпеть можно. — Шаришь, молодец, — хвалит его Эд. — А чё ты прижимаешься ко мне, я не всекаю? — Мне не всеки только, ладно, — смеётся Антон, крепко обхватывая Эда за пояс. — Я не прижимаюсь, а держусь. Упасть на землю не хочется. — Я тебя щас упаду сам, если будешь так делать. Отлипни, банный лист. — Сам ты банный лист. — Иди в пизду, барашек Шон. Антон закатывает глаза. Странным тандемом они доезжают до местного магазина, где продают всё и даже без паспорта, и Антон возвращается из ларёчка с непрозрачным чёрным пакетом. Внутри звонко булькают бутылки и скрипят друг о друга жестяные банки, и Антон осторожно сворачивает пакет, завязывает ручки на бантик. — Ты там поосторожнее теперь на поворотах, у нас ценный груз, — он вновь садится на багажник, осторожно умащивая пакет на коленях. — Каспийский? — Ебать ты каламбурист, конечно. Каспийский, да. Гоготнув, Эд стартует дальше по улице. Они проезжают маленький частный сектор, машут какой-то безмозглой собаке, лающей на них так громко, что слышно, должно быть, в другом городе, пропускают вперёд стайку бабушек в купальных костюмах — Эд после этой картины ещё долго отплёвывается и клянётся, что промоет глаза святой водой, — минуют неожиданно многолюдную купальню и оказываются на своём привычном месте. День уже близится к вечеру и солнце не так откровенно жарит головы — хотя Антон, посмотрев в окно, справедливо решил надеть что посветлее. Эд — панк, Эду похуй, он весь в чёрных мешках вместо одежды, в чёрной кепке и чёрных же очках, и Антон не сдерживается от шутки, что, увидь его ККК, точно бы сожгли на костре. Эд в ответ говорит, что он всё перепутал и клановцы не сжигали, а забивали до смерти; сжигали же только ведьм и чумных и только в Средневековье, на что Антон меланхолично отвечает, что Эд, так-то, подходит под оба пункта. — Садись давай, — кряхтит Антон, сам садясь на большое бревно, лежащее идеально удобно для полянки, и с шипением открывает первую бутылку. Их крошечный «райский уголок» — если бы Антон попробовал произнести это вслух при Эде, тот бы точно послал его в пешее эротическое и назвал бы «слащавым пидорасом» — состоял из длинноветвых плакучих ив, загораживающих небольшую поляну от тропинки, шикарного вида на неширокую реку и ярко-рыжие склоны с ласточкиными гнёздами. Антон любил это место, потому что здесь было одинаково удобно и бухать, и целоваться. Пускай второе он особо и не помнит. — Ну, и чё ты там напокупал, кудряшка, — Эд с головой залезает в пакет, через секунду выуживая оттуда жестянку пива. — О, пушка. Он тяжело садится на бревно рядом с Антоном, отчего оно чуть не укатывается вниз по склону, и, вскрыв банку, смотрит выжидающе. — Что? — Через плечо. Чё у тебя за разговор такой завтра? Рассказывай. — Да там… — начинает Антон стандартное «ничего такого», но тут же себя одёргивает, отпивает глоток и продолжает уже серьёзно: — Я влюбился, кажется. — Кажется? — Эд смотрит на него не то с жалостью, не то с выражением, которое Антон на тысячу процентов знает как «когда кажется — значит, ты долбоёб». — Хорошо, я влюбился. Без «кажется». Жёстко. — И чё? — Мы договорились завтра, ну, встретиться и обсудить. Я надеюсь. — Надеешься? — Да хрен ли ты все мои слова под вопрос ставишь? — Антон гневно делает ещё несколько глотков — горло обжигает. — Пушто ты ведёшь себя так же. «Ой, мы дагававились, — он смешно передразнивает Антона фальцетом, — но я низнаю, я надеюсь, мы фсё абсудим!» Знал бы ты, как звучишь со стороны, Антох. — Ну я… — Головка от хуя. От меня ты чё хочешь? — Эд спрашивает напрямую, делает два мощных глотка. — Я за ручку с тобой не пойду, это твоя проблема. — Я не прошу тебя идти, я подумал, ну, вдруг ты мне совет какой дашь. Эд ржёт прямо в дырку банки так, что пиво едва ли не идёт носом. — Совет? Братан, ты норм? Какой у меня может быть совет. Будь собой, там, все дела, не стесняйся, сияй, авось и получится присунуть после таких разговоров. Тыры-пыры, шуры-муры — и сурок в норке. Ну ты понял. — Понял, спасибо… — Дятел в дупле, так сказать. Ключик в скважине. — Эд… — Лампочка в плафоне. Вёдрышко в колодце. Ты знаешь, как это бывает. — Знаю, и пожалуйста… — Всё будет чики-пуки. Загонишь своего солдата в казарму, — Эд громко ржёт и пихает Антона в бок. — Заткнись, а, по-братски. — Вилка в розетке! Шомпол в дуле! — глубокомысленно выдаёт Эд, и Антон, посмотрев с секунду ему в глаза, прячет лицо в ладони и долго, долго хохочет. — Ты отвратителен. — Ага, — гордо кивает Эд и тянется ещё за одной банкой. Одна банка превращается в две, те — в три, в четыре, в пять. Через несколько часов с полянки они выкатываются на честном слове. Антон не то чтобы прям в зюзю, но картинка перед глазами определённо несколько плывёт, цвета кажутся чуть ярче, запахи — чуть ощутимее, жизнь в принципе становится на пару градусов веселее. О завтрашнем разговоре Антон и думать забыл. Эд — водитель от бога, иначе как ещё можно объяснить то, что они доезжают до перекрёстка и ни одного раза (ну, почти) не падают по дороге. Антон стаскивает какие-то непомерно длинные конечности с багажника, отвешивает Эду по-театральному низкий поклон. За время, что они ехали, в голове чуть прояснилось, и Антон чувствует, что пиво его понемногу отпускает. Кроме излишней весёлости и истерики от «триста — отсоси у тракториста» он не чувствует ничего плохого, так что вызывается слезть с велосипеда чуть дальше своего дома и ещё дополнительно пройтись, чтобы точно освежить башку. Ему ещё вставать завтра ни свет ни заря — чтоб Арсению там хорошо щас вообще было. — Я пошёл, спасибо за компанию! — Антон галантно порывается чмокнуть эдову ладонь, но тот с пьяным смешком выдирает её из цепких пальцев и уезжает, не очень прямо, но вполне уверенно держась на велике. Антон осматривается по сторонам, потягивается, ловя отсветы чуть ли не единственного на всю деревню фонаря в своих кольцах. Неожиданно он замечает, что маленькое окошко на первом этаже церкви горит приятным тёплым светом. Антон хмурится: неужели Арсений уже вернулся? Он доходит до невысокого штакетника, огораживающего церковь по периметру, заглядывает во двор — там, привязанный к столбу, стоит тот самый арсеньев велосипед: ярко-голубой, корзинка эта, пакет, вон, какой-то в неё сложен. Антону совсем не приходит в голову, что помимо Арсения на ночной службе может быть ещё кто угодно, поэтому он хлопает себя по начинающим припекать щекам, встряхивает волосы, проходится языком по зубам и сплёвывает в кусты, пытаясь избавиться от алкогольного привкуса. Ладно, вроде готов. Антон поднимается по ступенькам, оглаживая неловко деревянные перила, осторожно заглядывает в приоткрытую дверь, убеждаясь в отсутствии людей внутри. Фонарь над головой слегка помигивает — вокруг него кружится маленький мотылёк, бьётся, как обезумевший, в матовый плафон, с каждым ударом осыпая с крылышек пыльцу. Антон бы рад придумать этому метафору или сравнение, но слова отчаянно не клеятся. Он молча заходит внутрь. — Отец Арсений? — шепчет (точно шепчет? вроде да) Антон, притворяя за собой дверь. — Вы здесь? В ответ — ни звука. Он медленно проходит вперёд, скрипит кроссовками о доски, как в самый первый раз, что он сюда пришёл, дышит тихо. В церкви сейчас ни единой души, только редкие свечи моргают как-то демонически. Смешно, что демонически — в храме-то, — несмешно, что моргают. С чего бы им моргать? Антон выдыхает. Осматривается по сторонам, ищет глазами Арсения. Он пришёл с серьёзной целью, он пришёл по-человечески поговорить. Нельзя и дальше это всё игнорировать — особенно после нескольких бутылок алкашки. Антон думает, что пора Арсению признаться: он влип по самые уши. Втрескался. Втюрился. Влюбился бесповоротно. Вот сейчас — серьёзно. И раз об этом знают и он сам, и Эд, значит, и Арсений обязательно должен об этом узнать — вдруг расскажет что полезное, в отличие от этих дурацких онлайн-священников, которые посоветовали Антону прыгнуть, как Каренина, под поезд, потому что он порочит церковь, позорит Господа Бога, себя и семью. Антон разозлился, плюнул на них всех и удалил сайт из истории браузера, чтобы этот ужас больше не вспоминать; проблема так и осталась нерешённой. А Антон уже понемногу начал сходить с ума: Арсений ему снился, виделся галлюцинацией, возникал пару раз во влажных фантазиях, Антон перестал смотреть на него во время службы — потому что избавляться от стояка, возникавшего тут же и беспрекословно, на людях было крайне неудобно. Арсений стал его личным демоном, сам того не подозревая — если, конечно, он не научился всё-таки легилименции и не прочёл все антоновы мысли, что вряд ли. Ему просто очень тяжело. Он видит Арсения минимум раз в два дня вживую, минимум один раз в сутки во сне, мониторит его страничку в инстаграме, куда тот, кстати, выкладывает непомерно много для священнослужителя фотографий, примерно каждые три часа, и каждый такой раз — как ходить босиком в минус десять или рано-рано утром, пока чистишь зубы, варить руку в кипятке, льющемся из крана. Обжигает больно, печёт до красноты, но через пять минут ты понимаешь, в чём прикол и уже не можешь остановиться. Темнота помещения несколько пугает, и Антон, поёжившись, кидает взгляд на светящиеся мутно-зелёным джи-шоки на запястье — одиннадцать двадцать. Самое время, чтоб ходить по церквям, ещё и под пивом, Антон, вот это ты молодец, возьми с полки пирожок. С другой стороны, он же не просто так сюда пришёл — ему поболтать надо кое о чём важном. С кое-кем важным. — Арсений? — он пробует запустить сигнал Вселенной ещё раз — из дальнего помещения слышится какой-то шорох. Антон направляется туда, спешно шагая мимо почерневших икон с пляшущими бесовскими — Эд был прав всю дорогу — отсветами от прогорклых свечей, и с размаху открывает неплотно прикрытую дверь; из-за неё по полу полоской малярного скотча стекает свет. Он наступает на свет ногой — носок подсвечивается жёлтым. В комнате за длинным столом дремлет, сложив руки и уронив подбородок на грудь, Арсений. Ряса — откуда ряса? он же утром был в штатском! — на нём сбивается, как одеяло в неправильного размера пододеяльнике, волосы падают на лицо длинными тенями, раскрытая примерно в середине книга, лежащая на столе, безучастно пялится в потолок. Антон фыркает и осматривается. Стены увешаны ещё какими-то образами, в углу гудит небольшой серый холодильник, беспорядочной кучей свалены у стены ватманы, длинные ровные палки и цветастые тряпки; через секунду Антон аж отшатывается, заметив у самой двери, откуда от только что вошёл, монструозного вида принтер — это от него и идёт столько звука. Словно в подтверждение, он громко шуршит бумагой и напрягается, выдавая в верхний лоток несколько листов с каким-то текстом. Ни на что интересное особо не рассчитывая, Антон подцепляет пальцами верхний листок — он горячий и липкий. Он вчитывается в строки, надеясь, что там не конфиденциальный документ, за который ему отрежут башку через три-две-одну, а что угодно другое. «I’d passed through the Wychwood barrier a handful of times before — each was as strange as the one before. It was silly, my reasoning, but I felt that I could go searching for my mother alone. A foolish, childhood thought, that I could simply walk blindly into the realm of the fey and find her as though it was fate; or, at least, some instinctual family bond that would reunite us». Скукота. Антон потратил минут пять, пытаясь хотя бы примерно перевести текст, и окончательно разочаровался. Лучше бы это были конфиденциальные документы — их запомнить можно, в отличие от этой англоязычной хрени. — Антон? — хрипло. Он резко поворачивает голову налево — там Арсений подбирается на стуле, одёргивает одеяние, слегка похрустывает затёкшей шеей. — Доброй вам ночи, отец Арсений, — торжественно говорит Антон, кладя лист бумаги обратно в лоток; принтер от этого опять напрягается, выплёвывает ещё несколько страниц, затем замолкает вновь. Арсений смотрит осоловело, с лёгкой улыбкой, затем переводит взгляд на самые простые настенные часы — и выдыхает резко, поджав губы. — Вот незадача… Антон прыскает: — Вы единственный человек в моей жизни, который пользуется словом «незадача». — А что сказали бы другие? — Арсений потирает глаза, тщетно пытаясь проснуться. — Ну-у, — тянет Антон, садясь на стул задом наперёд; Арсений кидает в него предупредительный взгляд, но молчит, — они бы сказали, наверное «вот блин», или «твою мать», или «ой бля-я», — он притворно хватает себя за голову. — Антон! — Ну хватит, в самом деле, отец Арсений. Сейчас Бог спит. Он не слышит, как я тут матерюсь. Ночью все спят. Кроме вас. Арсений кивает вяло, пробегается глазами по страницам открытой перед ним книги — что-то тут же для себя понимает, перелистывает её дальше, пытаясь, видимо, найти нужный фрагмент. — А что вы тут делали, отец Арсений? Кстати, можно я не буду вас так звать? Мне кажется, мы сдружились уже достаточно, — Антон едва сдерживается, чтобы не подмигнуть похабно, — чтобы я мог вас называть как-нибудь по-другому. Арсений находит нужную страничку, закладывает её липкой яркой бумажкой, валяющейся на этом же столе, и убирает книгу в ящик. Название Антон прочитать не успевает. — И как же ты собрался меня называть? — спрашивает ровно. Ничего себе, и никаких нотаций? — Ну например просто — Арсений. А то эти все отцы вот тут вот уже, — Антон хихикает, проводя туда-сюда ладонью под самой челюстью, тут же ойкая — больно проехался ногтями по коже. — Антон, — начинает Арсений медленно, с подозрением, — ты трезв? — Абсолютно, ваша светлость, — мгновенно отвечает Антон. Пожалуй, чересчур поспешно. Чёрт. Нет, ну он на самом деле как будто не пил вообще! Ну разве что чуточку на полянке — только для храбрости. Разговоры это для сильных духом, а Антон, скорее, ссыкло, которое не умеет отказывать и предпочитает откладывать все важные штуки на потом. Но он сейчас абсолютно адекватно себя чувствует, вон, щас ка-ак пройдёт ровно по линии ковра! Ковра только тут нет. Проблемка. — Нет, я правда трезвый, — смеётся он. Картинка перед глазами плывёт лишь самую-самую малость, руки не трясутся, не мутит, в принципе, всё вообще пучком. Единственный эффект — ему просто перестало быть ссыкотно. Ссыкотно. Сука, какое смешное слово. Он прыскает вслух — кажется, зря. Арсений сурово поднимает одну бровь, надувается как-то. — Антон, это неподобающе и совершенно неприемлемо. Ты хоть понимаешь, куда ты пришёл? — Да я замечательно себя чувствую, что вы пристали, чесслово. Всё нормально, хотите, вон, по линии пройду? Я не пьяный, отец Арсений. Мне это не очень нравится, если так-то. Господи, кому он врёт? — Ну пройди. Он кивает на пол, по которому ровной полосой идёт стык тёмных досок. Антон с лёгкостью поднимается, делает несколько шагов вдоль полосы — по его скромному мнению, всё идёт вполне себе. Арсений смотрит на него исподлобья, пытаясь подловить… что? Трясущиеся руки, бегающие глазки, подозрительно хорошее настроение? — Ладно, верю тебе, Бог с тобой. — Отец Арсений! — неожиданно громко заявляет Антон, плюхаясь на деревянный стул; оба — стул и Арсений — аж вздрагивают. — Я поговорить пришёл. Удачно, правда, что вы тут сегодня на смене. Хотя вы мне утром говорили, что у вас дела какие-то. Но так даже лучше, у нас есть время! Арсений пытается тихо его перебить: — Вообще-то это не моя служба, — выделяет слово, — я так, скорее, доброволец. Был добровольцем, — исправляется, — а потом, к моему стыду, задремал. Уже почти двенадцать, надо бы собираться домой, — он бормочет, поднимаясь со стула. Подбородок у него красноватый и чуть сморщенный от сна. Антон улыбается. — Вы не понимаете, что тут всё серьёзно! — Вот как? — учтиво спрашивает Арсений, собирая какие-то бумаги в стопку. Он выуживает из-под стола чёрный рюкзак, вжикает молнией, засовывает стопку туда. Из кармашка сбоку торчат свёрнутые неаккуратным комом белые айфоновские наушники. — Да, и дело в том, что… в нас. Дело в нас. А потом перегораживает ему дорогу. — Отец Арсений, я пришёл поговорить, — с нажимом произносит каждое слово Антон. — Дормамму, я пришёл договориться? — улыбается ему Арсений; пальцами он сжимает ремешок небольшого рюкзака, закинутого на правое плечо. — Я пришёл поговорить — и я поговорю. И это во мне говорит не алкоголь, — чеканит Антон. Отсылки на Марвел это, конечно, приятно, но точно не сейчас. Вообще не сейчас, извините. — То есть он в тебе всё-таки есть? Судя по количеству однокоренных слов на одно предложение… — ехидничает Арсений. Мешки под глазами и покрасневшие белки морзянкой кричат, что он слишком устал, но Антона остановить уже невозможно — слишком долго ждал этого момента. Он куклой падает на пол, больно ударяясь коленями, и, прежде чем Арсений успевает выдавить хоть слово, бормочет беспомощно: — Я люблю вас, — он целует ему тыльную сторону ладони, прикладывается губами к перстню; Арсений стоит, недвижимый. — У меня от вас голову сносит, понимаете? Я влип — пиздец. Не хотите попробовать? Голос печально угасает, Антон точно так же сползает носом в пол. Он утыкается лицом в арсеньево одеяние, свободной ладонью тут же хватается за ткань, мнёт её в руках, вдыхает пыльную чёрную полу. — Прекрати, Антон. На лице — ничего. Ни единой эмоции. Он на него даже не смотрит. — А мы могли бы, святой отец, — он ещё раз вскидывается, целует неподвижные пальцы, — но ваша религия всегда всё портит, всегда, — Антон сглатывает ком в горле, со рваным, пьяным вздохом утыкается лицом Арсению в колени, отчего тот чуть пошатывается. Там тепло — но в груди разверзается леденеющая пропасть. — Неужели вы не понимаете, как много вы для меня значите? Неужели всё это — пустой звук? И на самом деле в вас нет ни капли человечности? — Антон глухо рычит в складки ткани, ждёт, ждёт, ждёт как безумный, что сейчас на затылок опустится тёплая рука — ну хоть зачем-нибудь, неважно: оттолкнёт, прижмёт, погладит, лишь бы опустилась — но ничего не происходит. Ни через пять секунд, ни через десять. — Неужели ваши идиотские устои и вера стоят того, чтобы всю жизнь быть несчастным? Одиноким? Ради кого-то, кого даже не существует, вы готовы жертвовать своими собственными принципами и желаниями? Вы же живой человек, святой отец! — Антон сжимает в кулаке чёрную ткань. Ему кажется, что по ней сейчас должны пойти алые разводы. — Вы серьёзно верите в то, что там, наверху, кто-то есть? — он испускает истеричный смешок, стирает злую слюну с губ. — «Святой отец» — это обращение, корректное только в католичестве, Антон. А ты в христианской церкви, будь добр. Антон поднимает покрасневшее лицо, с неясной злобой смотрит на Арсения. Ничего. Ни-че-го. Он смотрит, кажется, вообще в одну точку, не моргает даже. На секунду позволяет взгляду равнодушно соскользнуть на Антона, словно он — безмозглая сошка, ничтожная настолько, чтобы даже в глазах Божьих не иметь ни единого права, затем вновь отводит глаза, смотрит безучастно, прямо. Антону физически становится больно. И не от досок, что жгут коленные чашечки, изнашивая суставы своей твёрдостью. Его убивает арсеньево безразличие. Громкое, очевидное — выворачивающее внутренности наружу, необъяснимое. Он же не просит всех этих отношений по-настоящему, в самом-то деле. Его выдержки и доверия хватит, чтобы держать это всё в тайне, в секрете, никогда никому не говорить о том, что он влюбился в священнослужителя. Другой вопрос — влюбил ли он его в себя? Антон не знает — и самое страшное, что уже и не хочет знать. — Пожалуйста, — в нём говорит что-то первобытное, что-то отчаянное настолько, что он готов выть от тоски, беспочвенно и бессмысленно раздирая на себе одежду, — пожалуйста, святой отец, неужели вы меня так сильно ненавидите? За что, скажите? — он вскидывает голову, смотрит с яростью — Арсений не обращает никакого внимания: каменная глыба. — Чем я вам так сильно не угодил, а? Просто скажите и я отстану. Антон в исступлении мельтешит руками по чужим ногам, снова и снова целует безучастные руки, целует крест, взятый Арсением со стола, видимо, чтобы унести домой, и зажатый в пальцах — тот серебром обжигает ему губы, — целует ноги, покрытые одеянием. Он изводится, как маленький ребёнок, закативший истерику из-за сломанной игрушки. На дощатом полу стоять больно, жёстко и неудобно, у него уже начинают болеть колени и мышцы, сокращённые, чтобы держать равновесие. Но ему так плевать. Словно ему сердце разбили — разбивают. Кусочек за кусочком, словно зная, куда надо больнее. Антон хочет усмехнуться самому себе в лицо: ну какие кусочки? Между ними ничего не было, чтобы это можно было разрушить, это лишь он понапридумывал себе каких-то глупых надежд, думая, что всё это окупится. Он влюбился в священника — в человека, которому нельзя любить никого, кроме Создателя. Ему — уже — нельзя заводить детей, жену, нельзя пить, курить и материться, нельзя забывать, кто он такой. И до Антона ему нет совершенно никакого дела: он просто глупый пацан, решивший, что сможет пробить эту защиту, потому что ему скучно. Из всех людей мира он выбрал нуждаться в мужчине — ещё и священнике. Антону себя жалко до слёз. Он почти позорно готов расклеиться, сломаться прямо здесь, сидя на коленях перед единственным человеком, который ему сейчас нужен — и которому не нужен он. Всё это настолько до тошноты уже приелось, звучит столь абсурдно, словно они вдвоём вылезли из очень плохого бульварного романа, красная цена которого в рыночный день не больше пятидесяти рублей — но Антон чувствует, что больше он не может сделать ничего. В отчаянии он утыкается Арсению носом в обувь — светлые носы модных, удивительно симпатичных кроссовок почему-то двоятся; дурацкий алкоголь. Антон поднимает белый флаг — и это ясно настолько, насколько и то, что небо голубое, травка зелёная, снег белый, а Арсений не нуждается в его чувствах. И с этим, думает он, просто надо жить. Печаль накатывает волнами, смешивается с агрессией и жалостью к самому себе, и этот алхимик внутри Антона ядерной кислотой выливает это всё наружу — Антон мечется между желанием прямо сейчас встать и уйти, забыть вообще обо всём, раз и навсегда запретив себе даже поднимать тему религии, стерев этот эпизод из памяти — новыми девушками, алкоголем, учёбой даже; без разницы, — и готовностью вылизать Арсению туфли, раскаяться, зарыдать — он даже не знает причину, он не уверен, что это поможет. Скорее всего, это не возымеет ровным счётом никакого эффекта и Арсений его просто-напросто выгонит — как нашкодившую собаку. Как будто это не он уверял его какое-то время назад, что в церкви рады всем и все равны. Сейчас Антон чувствует себя именно так — брошенной, побитой, мокрой собакой. Для довершения картины нужно только начать скулить. Да Арсений его просто убьёт за такое. — Почему я решил, что должен вас любить? — философски задаёт вопрос Антон; он даже не знает, слышит ли его Арсений. Ему кажется, что нет. — А почему вы не можете отплатить мне тем же? Нет, не отвечайте, — Антон качает головой; контрастная строчка кроссовок рябит перед глазами. — Не нужно, я и сам всё знаю. Мы просто не можем: мы одного пола, я всего лишь студент, вы… — Встань с пола. Ни обращения, ни имени, ни даже нотки заботы в голосе, лишь равнодушное «встань» — словно его беспокоит только то, что Антон запачкает ему рясу. Сил встать он так и не находит — сжимает обеими руками чёрный запылённый подол, комкает ткань, словно это она в чём-то провинилась. — Встань. Антону становится стыдно. Он встаёт. Знает, что щёки мокрые, что нос потёк, что колени у него в пыли, а волосы смяты. Он выпрямляется, с трудом фокусируется на арсеньевом лице. Тот наконец-то смотрит прямо ему в глаза: не поверх, не в сторону. Взгляд бегает туда-сюда, пытаясь понять, за что бы зацепиться. Единственное, за что хочется зацепиться Антону — это церковный колокол. Зацепиться — и оглохнуть. — Странный ты выбрал способ исповедоваться. Арсений бесстрастно оправляет сбившиеся складки одеяния — две секунды назад в них, воя, утыкался Антон. — Считай, что я прощаю тебе все грехи, — произносит он торжественно, затем глубокомысленно кивает. Антон хмурится непонимающе: какие грехи? Он задаёт вопрос вслух. — Я понимаю, Антон, что ты опечален. Это естественно. Но ты никогда не должен разувероваться в Господе. Он есть в каждом из нас, — Арсений оглядывает его с головы до ног; крест отблёскивает от чего-то так ярко, что Антон щурится, — и если ты не веришь в Него — значит, ты не веришь в самого себя. Понимаешь? Антон не понимает. Он устал не понимать — но и понимать устал тоже. Он не хочет уже ничего. — Тот грех, в котором ты мне признался, это действительно страшный грех. Но ты нашёл в себе силы сознаться, найти искупление. И я горжусь тобой за эту смелость. Ты храбр. Но твой путь на этом ещё не закончен. Антон теряет нить разговора ещё три предложения назад. Арсений, даже ничего не поняв, просто решил, что это просто исповедь? Не признание в любви, не глухая, отчаянная тоска — а раскаяние? Момент просран безнадёжно. Безнадёжно. От этих американских горок ощущений Антона начинает тошнить. И от ситуации тоже. Он опять ничего не понимает. Он предпринимает попытку уйти, наконец, прекратить позориться перед протодиаконом. И перед Богом, если уж на то пошло. Плевать, что он так в него и не поверил. — Святой отец, — идиотское обращение, господи, как же Антон с ним замучился, — мне кажется, вы не поняли. Это вообще не то, что он хотел сказать три секунды назад, но с другой стороны, правильно, Антон, терять тебе уже нечего, давай, выкладывай все карты. — Если, — Антон сглатывает ком в горле, давится невысказанными словами, — если Господь такой великодушный и добрый, и-и, — он путается в буквах, растерянно бегает глазами по помещению, — я же читал, отец протодиакон, я читал Библию. И там было, ну, завет, закон, как это вообще называется, что ты должен возлюбить ближнего своего? О чём это? — спрашивает, заглядывая в глаза. — «Возлюби Господа твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим», — произносит Арсений. Интонации чёткие; Антону это напоминает школьные года, когда мама ставила ему стихотворения, потому что смысла в строках Есенина он не понимал. — Это первая заповедь Евангелие от Матфея. Вторая же, как ты верно вспомнил, это «возлюби ближнего, как самого себя». Ещё мне оттуда нравится строка: «Нельзя подняться к небу, не любя человека, и нельзя любить человека, не любя Бога». — Тогда почему я в этом преуспел? — горьким шёпотом спрашивает Антон. В груди что-то глубоко ухает вниз, в самые подошвы, вытекает через сухожилия в щиколотках и впитывается в старые доски помоста. На языке появляется терпкий-терпкий привкус ладана — Антон не знает откуда. Арсений не выглядит удивлённым, не выглядит счастливым, не выглядит печальным. Даже разочарованным — не выглядит. Больше всего пока похоже на то, что он очень, очень устал. Словно он выслушивает такого по сорок раз на дню — и это исключительно его головная боль, которая не лечится парацетамолом и темнотой. Антон вообще не уверен, что любовь лечится. Ему скорее кажется, что это она лечит — потому что и крылья от неё распускаются, и жизнь кажется как будто бы даже лучше, и вообще, чего можно от него, юного, восемнадцатилетнего, беззаботного, ждать? Да, были в его жизни и негативные примеры любви, когда та калечила: его школьная подруга, с которой они сидели за одной партой, с головой вляпалась в мальчика на год старше. Ревела, писала ему записки, приглашала в кино, снова ревела — и всё тщетно. Раз за разом он ей отказывал, стебался над ней, оскорблял даже — Антон тогда с ещё двумя пацанами из класса пошли бить ему за это морду; на стрелку он тоже не пришёл, — всячески пытался высмеять её любовь, такую детскую и глупую. Через месяц её было не узнать: ходила вся заплаканная, с потёкшей тушью, некогда густо нанесённой на полупрозрачные ресницы, с немытой головой, уроки начала пропускать. Спасибо, Господи, что до самобичевания и суицидальных наклонностей дело так и не дошло — этот парень выпустился и больше в их жизнях не появлялся никогда. Все связи с ним она оборвала. И Антон знал, что это было к лучшему. И до сих пор знает, пусть с той девочкой они больше и не общаются. Словом, ему было известно, что любовь не всегда представляет собой сладкое дёрганье косичек, выведение чужого имени на полях тетрадки — так, чтобы никто не заметил, но при этом знали все, — совместные прогулки по вечерам по романтичным набережным, красивые букеты и коробки шоколадок в цветной обёртке. Иногда туда вмешивались беспробудная тоска, боль от разлуки, страх за будущее, возможности и мечты, которым не всегда суждено сбыться. Любовь эгоистична до чёртиков, любовь чаще всего односторонна. Многие скучают не по человеку — но по ощущению нужности, по ощущению того, что любят их. Но может ли Антон их за это винить? Антон, единственные отношения которого начались «чисто по фану»? Антон, который ни разу по-настоящему не тосковал, не видя любимого человека долгое время? Антон, которому все эти слюни в сахаре и конфетно-букетные до пизды? Антон, который потерял голову от священника? Боже, нет. Как он может. Как он может… всё — любить, винить, осуждать. Словно какая-то стопка неправильных глаголов из учебника пятого класса. Впрочем, может, они действительно неправильные? — Наверное, мне не следовало этого говорить. Арсений всё ещё молчит. Смотрит ему в глаза — долго, тяжело. Антон почти кожей чувствует, как укоряюще на него пялятся образа. Неожиданно Арсений выдаёт самую искреннюю фразу, которую Антон от него вообще когда-либо слышал; разочарования это не умаляет ни на секунду: — Антон, я… Я не могу. Не с тобой. Не сейчас. Не здесь. Поверь мне, — он заглядывает прямо в глаза, произносит чётко-чётко, медленно: — Никому из нас не будет от этого хорошо. — Как вы можете это знать? Мы же даже не пытались? — Потому что… Антон, просто поверь мне, ладно? Это ни к чему не приведёт. Я предам церковь, предам Бога, предам себя, в конце концов. Зачем я тебе нужен? Это для твоего же блага. — Ну конечно, «для моего блага», — шепчет Антон в ответ. — А у меня поинтересоваться, что я хочу? Ах да, извините, это не вариант — потому что я ещё ничего не понимаю, потому что у нас нет никаких прав даже на попытку. И вряд ли они появятся, в этом-то захолустье, — он кивает с печальным смешком. — Мы друг другу никто, я понимаю, и… — слова рвутся бесконтрольно; Антону впору бы пожалеть об этом, но сейчас ему слишком плевать, — я знаю, что вся эта любовь вас никак не касается, и вообще, пошёл я… — Да откуда ты знаешь, что такое любовь? Арсений чеканит так, что первым желанием становится упасть обратно на колени и закрыть голову руками, чтобы его не ударили. Что-то неуловимо в нём меняется: он садится по-другому, сцепляет руки в замок, темнеет одномоментно весь. Вот сейчас он должен закричать, должен-должен-должен… — Единственный человек, которого я когда-то любил, сейчас не со мной. И никогда больше не будет. Антон не успевает вставить ни одного слова, Арсений продолжает тут же: — Антон, я любил её, любил до потери сознания. Обещал ей всё. Клялся, что никогда не брошу. Господи, да я её обожествлял. После всего, что мне талдычили наставники — «не сотвори себе кумира» и прочую чушь. Я жить без неё не мог. Нам было по двадцать, я не знал об этой жизни ничего, всё, что мне говорили, я узнавал только из церкви, и я просто встретил её. Она просто шла навстречу в этом лёгком светлом платье, случайно мне улыбнулась, задела плечом, мы разговорились. Каждую ночь она сбегала ко мне. Каждую ночь, — Антон в ужасе замечает, что в арсеньевских глазах неясно блестят слёзы. — И мы уходили вдвоём, бегали в полях, уходили на реку. Она поцеловала меня первая. Первая, представляешь? А я, дурак, никак не мог решиться. Между нами ничего не было, потому что я уже твёрдо решил, что наша невинность будет свята и не опорочена до брака. Если бы ты знал, Антон, каким я был дураком… Я любил её больше жизни. И мне было безразлично, как к этому относится церковь. Клянусь. Мы… — он замолкает на секунду, пытаясь справиться с голосом, — мы обдумали всё: я бы служил Господу, она бы пришла сюда… да хоть кем, затем мы пообещали друг другу обручиться в стенах Господних, она сказала, что у нас будут чудесные дети. Голубоглазые, сказала, тёмненькие будут. Сама была не сильно светлее меня. Говорила, что очень хочет дочку. И я представлял, какая она будет крошечная, как я буду обнимать моих девочек, как мы обустроим дом. Антон, я верил ей безоговорочно. И верю до сих пор. Она была чудесная. Знала, что со мной тяжело, но не говорила ни слова. Невероятно умная — говорила со мной о химии, в которой я не понимаю ни слова, — улыбается одним краешком рта. Взгляд давно уткнулся в пол и Антона здесь как будто нет. — Могла часами ночью разговаривать со мной о всех этих соединениях, атомах. А я ею любовался — все эти часы. Глаз не сводил. Я хочу, чтобы ты никогда не узнал, что значит тосковать так сильно, что ты не можешь дышать. До дрожи, до тошноты тосковать. И самое страшное в том, — Арсений наконец поднимает глаза: с ресниц на щёки сползают крупные капли, — что ты всегда знаешь об этой тоске и лелеешь её в себе. Она сидит вот тут, — он с силой давит себе в межрёберье. — И ты знаешь, что она никогда не исчезнет, что она будет там внутри десятилетиями. Я тоскую по ней. Тоскую постоянно, Антон. И я бы… Арсений замолкает надолго, дышит глубоко — так громко, что слышно, как распрямляются лёгкие в груди. Антону очень страшно. Он обессиленно сползает на пол — его ступни в двух сантиметрах от арсеньевского подола. — Я бы отдал всё, что у меня есть, всю мою веру, все иконы этого места, — шепчет Арсений одними губами, — чтобы провести с ней хотя бы немного. Мне больше не надо, Антон. Жалкие шестьдесят минут. Хоть пятьдесят девять с половиной. Чтобы в последний раз увидеть, как она улыбается, как закатывает глаза. Услышать её смех. Обнять. Повисает тишина. Они оба дышат тяжело; Антону кажется, что он сейчас захлебнётся чужими переживаниями. А затем — господи — Арсений, прислонившись к стене, стекает на пол, хватает Антона за руку. Щёки располосованы вертикальными дорожками слёз, лицо розовое, ресницы слиплись комьями. Антон сквозь болезненную пелену думает, что сейчас любит его как никогда сильно. Какое же неуклюжее, громкое слово — любить. — Поэтому, понимаешь, поэтому я так боюсь влюбляться, Антон. Я боюсь. Панически. Потому что второго такого раза я не переживу. До сих пор не могу пережить. Ты понимаешь? Ты тут не виноват, Антон. Ни в чём. Хотя, — он сглатывает ком в горле, окидывает взглядом антоново лицо, — вы с ней похожи. Боже, ну я и дурак. Вы правда похожи. Впервые за разговор Арсений выдавливает из себя что-то, похожее на улыбку. Мокрые ресницы всё ещё липнут у самых кончиков, и Антон еле сдерживается, чтобы не стереть влагу своими пальцами — отдёргивается в последний момент. Похожи… похожи? И всё? — Я вам неинтересен даже поэтому, да, — заключает Антон бесцветно. — Смотреть на меня вы не хотите, потому что я напоминаю вам о ней, — каждое слово ятаганом врезается в арсеньево и так изрезанное сердце, — а не смотреть не можете — потому что напоминаю, правда? Палка о двух концах, сука. Какая, к чёрту, любовь. — Антон… — И не надо мне говорить про мат! Раз меня всё ещё не убило, то и сейчас обойдётся, — язвит, пока внутри рушатся империи, берега захлёстывают беспощадные морские волны чужих глаз. Антону больно знать, что единственное, на что он может рассчитывать — это быть заменой кому-то. — Я же вам не нужен, я всё понимаю, просто мы похожи. Его непозволительно раскачивает на эмоциональных качелях, настолько, что в любой другой ситуации он бы извинился в ту же секунду — но сейчас обида, кипящая внутри молоком из той детской сказки, да сраное пиво заставляют подчистую отрезать любой здравый смысл. Ему будет за это стыдно — но позже. Арсений молчит. Смотрит на него с непониманием, словно ему пообещали длинных рассказов вслух и сахарных апельсинов, а в ответ вручили лишь всю боль и грязь этого мира. — Я не был на её похоронах, Антон. Господи, как же ему будет за это стыдно. — Я не смог. Потому что знал, что лягу к ней в гроб и попрошу закопать нас обоих. Я не нашёл в себе силы даже попрощаться, — Арсений рассыпается на миллионы обоюдоострых осколков. — Прошло столько времени, а я так и не знаю, что случилось. Её не успели довезти даже до больницы. Она, — он слышно сглатывает, — её не стало прямо в карете «скорой». Антон, мне так жаль. Её. Себя. Я такой идиот. Антон не может подобрать ни единого слова. От слёз жжёт уголки глаз, ухает где-то в грудной клетке. Он чувствует, как впивается острыми ногтями в мякиш ладони — но не может это прекратить. — Я храню это в себе десять лет. Десять лет, Антон, каждый божий день я просыпаюсь без неё на второй стороне кровати, завариваю только одну чашку чая и не вижу в прихожей вторую пару обуви. Мне кажется, — он слабо ухмыляется, — что вся моя жизнь теперь посвящена скорби. Без неё я буду неполноценен, — Арсений замолкает на минуту, закрывает глаза. Молитва, которую он произносит спустя тишину, звучит отрепетированной, но из-под вязи слогов видна невыносимая боль: — Упокой, Господи, души усопших раб Твоих: родителей моих, сродников, благодетелей, и всех православных христиан, и прости им вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие Небесное. Антон чувствует, как у него кружится голова, как стекает по щеке горячая слеза, как на клеточном уровне ему передаётся арсеньева скорбь. Он, священнослужитель, привык уже к этим обрядам, поминкам и прочему, но Антону плохо, Антону больно, Антону страшно. Больше всего на свете сейчас он хочет забыть этот разговор, не начинать никогда, не быть таким эмпатом —иначе чувства снесут его с головой. — Отец Арсений, мне очень жаль. Я… Он замолкает. Арсений сидит перед ним на коленях, устремив выцветшие глаза в потолок; шевелит губами, смаргивает редкие слёзы — те скатываются до самого воротника рясы, впитываются в чёрную ткань, теряясь из виду. Когда Антон подползает к Арсению ближе, вытирая чёрными спортивками вековую пыль с досок, кладёт обе руки на плечо и пытается заглянуть чуть глубже в него самого — он не думает. Когда Арсений опускает глаза и бормочет неубедительное «я не имею права тебя касаться, Антон» — он не думает. Когда Антон сгребает его в объятья, неловко и, наверное, больно утыкая Арсения носом себе в угловатое плечо — он не думает. И уж в момент, когда Арсений обхватывает его в ответ, рвано выдыхает в пропахшую сигаретами и бабушкиным домом ветровку и зажмуривается, расслабляя мышцы — он вообще ни о чём не думает. Антон не знает даже, на что надеется. Может, ему так легче. И Арсению тоже. — Я ничего не знаю о религии, отец Арсений, но одну фразу я… я помню хорошо, — Антон чуть слышно прокашливается прямо Арсению на ухо. — «Если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает», вы помните это? Помните? Он шепчет так тихо, что любой посторонний звук помешает. — «…и любовь Его совершенно есть в нас», — заканчивает Арсений, продолжая утыкаться Антону в плечо. — И любовь есть в нас… Антон пробует слова на вкус, прокатывает по языку — солёно от слёз, сердцезамирательно как-то. Не то чтобы кристально понятно — но так необходимо. Он просто хочет, чтобы у них всё было хорошо. Тихо вздыхающий в его руках Арсений думает, наверное, о том же самом. Минуты, проведённые ими там, на полу, растягиваются в целую, кажется, вечность, и Антон только через какое-то время находит в себе силы сказать простое: — Пойдёмте домой? Им это нужно — обоим. Нужно подумать, выдохнуть, переспать, в конце концов, с этой мыслью. Не друг с другом. Пока что. Антону ничего не надо и ему никого теперь не жаль. Перенасыщение эмоциями однозначно произошло, и сейчас ему нужно лишь хорошо проспаться. Арсений выскальзывает, как чёрный уж, запястьем вытирая мокрые щёки, и кроме влажно блестящих глаз да взъерошенных волос на затылке ничего не выдаёт его состояние; Антон бы хотел такому научиться. Небольшое пятно от слёз на куртке совсем скоро высохнет. В комнате почему-то становится сыро и неуютно, и Антон, поёжившись, поднимается на ноги. Странный вопрос, крутящийся в голове уже некоторое время, слетает с языка сам собой, как мокрая жвачка: — Отец Арсений, а все способы молитвы одинаковы? — Что ты имеешь в виду? — он слегка сипит, но держится на удивление бодро. — Ну типа, — он вздыхает, — ходить на службу, как это у вас там называется, и произносить её самому — разные вещи? — Я бы сказал, что да, — с задержкой кивает Арсений. — Но это не значит, что надо добавлять молитвы к себе в плейлист, чтобы слушать, пока едешь в метро на учёбу, Антон, — он улыбается уголком рта, и Антон прыскает. — Блин, а мне хотелось. Это точно не поможет? — он заглядывает Арсению в покрасневшие глаза. Роль шута сейчас оказывается как никогда кстати — Антон и так-то главный участник всех КВН-ов города, а если это умение шуткануть ещё и можно использовать для чего-то хорошего, например, для поддержания духа человека, в которого ты влюблён без памяти, то жизнь, считай, вовсе удалась. — Точно. Не пытайся даже, понял меня? Молитва — она не как новый трек «ЛСП», её надо с чувством, с верой произносить. И слушать, — назидательно кивает он. — А с «ЛСП»-то чё не так? Тонкая рука взлетит вверх-вниз, вверх… — он осекается, пропев полстрочки — в церкви такую похабщину, возможно, действительно не стоит петь. И когда он успел стать таким набожным, вы только поглядите на него! А что с ним будет дальше? Будет ходить на воскресные службы каждую неделю, обвешает рюкзак иконками, вернёт на шею серебряное крошечное распятие и наденет хиджаб — он же тоже чья-то сестра? Ладно, последнее уже точно перебор. — Антон! — шмыгает Арсений. — Воздержись от воспроизведения в церкви творчества этой группы, ладно? Тоже мне, Цезарь в юбке нашёлся… Антон обмирает. Никогда в своей жизни он не подумал бы, на какие идиотские поступки может толкать творчество Олега Савченко. Поэтому он не думает вообще. Антон дёргает Арсения за руку к себе, видит расширившиеся в недоумении глаза — и прижимается к его губам своими. Ему даже не нужно нагибаться или задирать голову — и-де-аль-но. Арсений издаёт какой-то странный тонкий звук — Антон чувствует, как на его плечо ложится рука, как пальцы комкают толстовку, как Арсений под ним напрягается, как он выдыхает ему в щёку через нос. Затем он отшатывается, смотрит загнанно, болезненно даже. Антон же — в экстазе, в блаженстве таком, что ни одни райские врата и не сравнятся. Глотающий воздух Арсений, молчащий явно не в праведном гневе, но в настоящем ступоре, срабатывает для него спусковым крючком — и Антон лезет поцеловать его ещё раз. Арсений уворачивается и губы приходятся на сгиб шеи, который Антон, ничуть не смущаясь, тут же начинает выцеловывать. — Антон! — шепчет на выдохе Арсений, покрасневший до состояния морозной рябины, и вцепляется в его руку пальцами, слабеющими с каждым новым поцелуем. — Антон, остановись, я сказал! Антон прихватывает губами нежную кожу, ведёт носом вдоль линии роста волос, жарко, шумно выдыхает прямо в мочку уха. В неожиданном порыве он прижимается к Арсению телом — рюкзак упирается в бок с одной стороны, с другой стороны он упирается в арсеньево бедро напряжённым членом. Он скулит что-то тихо, широко мажет языком по родинке на челюсти. Арсеньев резкий, жалобный стон отрывает его от шеи, Антон поднимает голову, с трудом фокусирует глаза. — Прекрати, — шепчет Арсений. По виску катится одинокая капля пота. Антон смахивает её кончиком носа. — Я вам не верю, отец протодиакон, — лениво вворачивает Антон, замирая в миллиметре от арсеньевых губ. Между ними — надорванные электрические провода, искрящие с обоих концов, опасные такие, что только тронь — убьёт. Между ними — что-то настоящее, между ними — расфокусированные глаза, закушенные губы, дымка в голове, недомолвки. Между ними — ничтожные миллиметры, сокращать которые Антон не решается — потому что не знает, стоит ли. Он не пьян. Уже. Алкоголем — так точно. Он вдрызг пьян Арсением: смущающимся, дышащим через раз, неловко поправляющим рясу, сжимающим лямку рюкзака в пальцах так, будто от этого зависит его жизнь — и Антон всё ещё не может им напиться вдоволь. И вряд ли сможет. — Антон, мы не можем, — в голосе прорезается что-то стальное, и Антон немного сбавляет обороты, что слегка трудно, если вы стоите в одном вздохе друг от друга. Арсений делает полшага назад, чтобы антоново лицо не так сильно расплывалось. — Я не имею права. — И вот так каждый раз, — Антон чувствует, что он борзеет, знает, что так нельзя, но господи боже, он больше не может справляться с этим самостоятельно. — Я люблю вас, — говорит просто. — Люблю. Что прикажете с этим делать? — Мне казалось, мы это уже обсуждали. — Хуесуждали, отец Арсений. Хватит. Прекратите прятаться уже за Господнюю спину, честное слово. Сейчас здесь есть вы — и есть я. И я вижу, что это нужно не только мне, — он сверкает глазами. Антон пиздит: он ничего не видит, ему страшно до невозможности, он был бы рад сейчас позорно сбежать, пойти на попятную, увидев только нотку того, что Арсений на такое не согласен — с ним почему-то гораздо сложнее, чем с любой другой девчонкой. Возможно, потому что Арсений не девчонка и знает себе хоть какую-то цену. Антону уже кристально, рубиново, иридиево плевать. Он хочет-хочет-хочет, хочет всего: целовать, целоваться, прижаться поплотнее, задрать, наконец, эту чёртову юбку и встать перед Арсением на колени. Господи сохрани его душу. Ему ни за что от этого не отмыться, даже если он с головой нырнёт в купель со святой водой. Как будто бы ему было какое-то дело до искупления. — Антон, это уже неуважительно, — говорит Арсений и — боже, блять, помоги — швыряет рюкзак на пол. Антон сглатывает. Облизывает коротко губы. Задирает голову, мол, ну давай, вперёд. — Это невыносимое, мерзопакостное богохульство, Антон, это противоречит всем церковным устоям, это не по-христиански и за такое нас обоих сварят в адском котле. — Если вы там будете — я только за. — Прекрати, — Арсений коротко мотает головой. — Вся моя жизнь полетит к чёрту. Уже летит. Из-за тебя, — шепчет, наконец подходя ближе. Антон только и успевает, что раскрыть рот, когда Арсений резко хватает его за руку и втаскивает в комнату, прижимая к стене. Дверь захлопывается сама. Задницей Антон нажимает на выключатель и вся комната, освещённая до этого маленькой лампочкой на проводе, погружается во тьму. Несколько секунд спустя глаза привыкают, становятся видны кое-какие очертания — в подсвечнике стоят тусклые свечи, из небольшого окошка под потолком вырывается белый луч света. Антоново сердце делает смертельную петлю, стекает по задней стенке, по позвонкам и дальше — вниз-вниз-вниз. К Арсению. Который падает перед ним на колени. Который, блять, падает. На колени. Перед ним. Антон давится вздохом — и опускается к нему. Не сейчас, не сегодня. — Как-то вы осмелели, отец, — улыбается Антон ему в губы. Арсений шикает и целует его первым, кусается, тут же отшатываясь: — Мы оба будем кипеть… — …в котле, да-да, я знаю, — отрывается Антон на секунду, еле сдерживаясь, чтобы не цокнуть. Вот надо же уметь так испортить момент. Несмотря на почти кромешную темноту, перед веками у Антона — всполохи похлеще бэд-трипа. Не то чтобы он знал, каково это, нет, но репрезентация радужных пятен и движущихся цветастых полос в кино была вполне показательной — вот так и запомнил. Осмелев в край, Антон, краснея до самых корней волос — уши от румянца печёт так сильно, что видно даже без света, — на ощупь находит арсеньеву руку, сначала переплетает пальцы — дыхание на секунду сбивается, когда он понимает, что Арсений переплетает их в ответ, — а затем осторожно тянет ближе, и ближе, и ближе… С губ срывается сдавленный стон. Арсений молчит, отстраняется от антонова лица на секунду, смотрит, наклонив голову — белки глаз загадочно мерцают, — и тут же наклоняется, шепчет, задевая ушную раковину губами: — Плоть слаба, не так ли? Одними кончиками пальцев он водит по члену, горячо упирающемуся в ткань спортивок, и Антон хочет завыть во весь голос. — Но ты знаешь, Антон, — он чуть сжимает пальцы на головке и у Антона из глаз летят искры, — плоть слаба, а дух, — он полностью оборачивает ладонь вокруг члена, — бодр. Весьма, весьма бодр, — мурчит на ухо. — Отвра… отвратительно богохульно, — скулит Антон, дёргая бёдрами. В голове — туман полнейший, ни одной связной мысли он не сможет, кажется, ни сформулировать, ни озвучить. Он хочет только, чтобы Арсений, мать его, снял эти сраные штаны. Он пытается с намёком толкнуться в ладонь, когда Арсений останавливает его, цокает пару раз: — Ну-ну… только если ты мне тоже, — и проводит языком вдоль челюсти. Антон, кажется, умирает. Или антонова душа — плевать. Там уже нечему гнить. Он тянет руку к арсеньевым бёдрам, сквозь ткань накрывает чужой полувставший член ладонью; Арсений задыхается ему в ухо, утыкается макушкой в стену возле его плеча; стон утопает в розовой толстовке. Антон мокро целует его в щёку, задирает неловко рясу и ещё одно нижнее одеяние, проводит пальцами по крепкой заднице и удивительно мясистым ляжкам, выдыхает что-то сентиментально-горячее. — Блять, поверить не могу… — Ещё один мат — и я тебя выгоню, побойся Бога, Антон, — хрипит Арсений в складку шеи, прижимается губами неловко, словно стесняется. Антон смеётся в голос: — Мы всё-таки в церкви, — обводит арсеньев член по контуру, пяткой ладони давит сквозь хлопок белья. — Мы всё-таки в церкви, — соглашается Арсений, глухо простонав. Антон усмехается и прикусывает его за ухо. В ответ — господи, блять, боже, — Арсений вздыхает вдруг тонко, подаётся всем телом вперёд, краснеет ещё сильнее — хотя, казалось бы, куда уже. — Сделай… сделай так ещё раз? Антона дважды уговаривать не приходится — он осторожно кусает мочку, языком проводит вдоль виска. — Ч-чёрт, — ругается как-то целомудренно, наивно Арсений — словно ему пять лет и он впервые услышал слово «жопа». Антон севшим от возбуждения голосом хихикает, прерывается сразу же, давясь вздохом — арсеньева рука на его собственном члене усиливает хватку, проводит с нажимом сверху вниз, затем обратно наверх, сворачивается вокруг мокрого пятна на белье, самыми кончиками двух пальцев Арсений игриво щёлкает его по головке; Антон хочет сдохнуть. Перегруз всех систем тотальный — и это спасибо, что они в темноте, иначе он бы совсем сошёл с ума от ощущений. Руки Арсения на его члене, его рука на арсеньевском члене, губы, кажется, повсюду и везде, тёплое дыхание на его губах, сносящее голову что-то, сидящее глубоко внутри, крутящееся в паху, обжигающее кипятком грудную клетку, замирающее в голове — Антон никак не может придумать этому определения, да и не пытается, но господи, как же ему хорошо-плохо-хорошо одновременно, и сладко, и тягуче, и мокро, и, блять, он сейчас сойдёт с ума, если Арсений не прижмётся к нему ещё ближе. Наугад он находит арсеньевы губы, прижимается крепко, посасывает нижнюю, кромкой зубов чувствует нежную кожу, горячий язык, лижет мелко из стороны в сторону — Арсений от этого сгибается, выдыхает шумно и тонко, подёргивается весь в его руках. Антон за такую картину готов не только почку — душу продать. Что ему, в самом-то деле, терять. Антон чувствует, что сгорает безвозвратно, когда Арсений целует его в ответ — мягко, но при этом настойчиво сминает губы своими, невыносимо правильно, словившись в секунду, поворачивает голову, длинными ресницами едва щекочет ему скулу. Это не первый антонов поцелуй — и не последний точно, даже не лучший, но он, чёрт возьми, его запомнит. — Как же ты прекрасен, — бездумно шепчет Арсений на выдохе, вжимаясь горячей, влажной щекой в антонову, постанывает тихо, дышит едва-едва; Антон сейчас сам такой же. Голову сносит от жара, перед глазами по-настоящему начинают прыгать звёздочки. Арсений одной рукой стаскивает с его бёдер спортивки, оставляя их болтаться на середине ляжки, и Антон, садясь голой задницей на холодный пол, пищит, тут же сменяя звук на высокий всхлип. Арсеньева рука на члене ощущается до отвратительного хорошо, у него стоит так, что он может кончить от одной только мысли; он дышит поверхностно, как собака, ртом, заглядывает Арсению в глаза, потемневшие, мутноватые, видит, что он пропотел насквозь, что сейчас тоже сорвётся, не выдержит больше этой игры в кошки-мышки. Ладонь на члене движется как-то удивительно заботливо, и Антон весь сжимается, напрягает живот — ему жарко до одури, затылок мокрый, он хочет Арсения целиком, и если бы у него были силы, он бы целовал его до стёртых губ. Арсений, впрочем, не спрашивает и первый тянется вперёд, затягивая его в поцелуй: зеркалит самого Антона, посасывает нижнюю пухлую губу, вжимается крепко, чувствуя каждую клеточку нежной кожи — и не даёт отстраниться, пока сам не захочет. Антон забывает дышать, забывает двигаться в ответ — ему сносит башню, свистит кукушка и съезжает кипятильник от того, как много он сейчас чувствует. Бёдра подрагивают в попытке ухватить больше контакта — хотя казалось бы, — он стонет беспомощно в арсеньев рот, пытается свободной рукой достать до чужого члена, но не может никак нашарить вслепую, промахивается глупо. Пальцы трясутся, он закатывает против воли глаза, выгибается в лопатках — Арсений наконец-то соображает и самостоятельно кладёт его руку себе на пах. Антон сжимает крепко, с плещущимся на задворках восторгом понимает, что конкретно они сейчас делают, облизывает губы беспрестанно в те редкие секунды, что Арсений от них отрывается. Антону так хорошо, что он сейчас сойдёт с ума и утащит Арсения в пучину за собой. И не будет испытывать никакой вины за это. Антон вжимается губами сильнее, жмурится, что наверняка выглядит глупо со стороны, кладёт одну руку Арсению на загривок, удерживает — пусть тот и явно не намеревается никуда сбегать. Даже если сейчас сюда войдут Эд с бабушкой под ручку, Его Высокопревосходительство, или как его там по сану, да хоть сам Боженька — Антон оторваться от арсеньевых губ не сможет; помилуйте его грешную душу. Он кончает неприлично быстро, горячо заливая арсеньевы пальцы спермой — Арсениий, господи, даже не снижает темп, только чуть слабее давит, и Антон чувствует, как его выкручивает из самого центра, как он скребёт головой по стене, как течёт по животу и бёдрам, как постепенно ладонь с члена исчезает; Антон лежит, с полной пустотой во взмокшей голове, дышит с хрипом, сглатывает часто. Арсений перед глазами плывёт, черты лица скачут, вся картинка как будто пульсирует и кружится. Давно такого с ним не случалось. — Господи, это… — Не поминай имя Господа всуе. — Всуне, — дебильно шутит запыхавшийся Антон и словно в отместку сжимает свои пальцы на арсеньевом белье. Тот моргает часто, задирает голову — Антону аж больно от того, насколько сильно хочется эту шею, тонкую, с отчётливым запахом в складках, с блестящими полосками пота, укусить, поцеловать, запятнать. Он подаётся чуть вперёд, плюя на то, что вытирает футболкой, и так не очень чистой, всю сперму с собственного живота; чуть дёргается от прикосновения ткани к головке, и всё же прихватывает губами арсеньеву шею. Ладонью он чувствует, что у Арсения стоит по-настоящему, жаром пышет даже так, и позволяет себе наконец потянуть ненужную ткань вниз; Арсений неловко высвобождается одной ногой, другой, придерживает подол рясы, чтобы не испачкать, садится на пятки с тихим щелчком колена. Антон скромно улыбается, с трудом пряча горящие щёки и буйный взгляд: в темноте ему видно плохо, он всё ещё не совсем трезв и совсем не отошёл от оргазма — засыхающая сперма между ног не делает ситуацию лучше, — но от этого он ярче чувствует, как смотрит на него Арсений, едва сияя прозрачными глазами, как покачивается чужой член в ожидании прикосновений, как дёргаются ноги в попытке удержать баланс. Антон прижимается к Арсению сам, мягко заставляя его упасть на колени, а не сидеть так до скончания времён, обхватывает его ладонью, следя, чтобы кольца не царапались, за загривок, целует глубоко. Другой рукой он спускается от челюсти к груди, беззастенчиво оглаживает сосок — через ткань его невозможно полностью ощутить, но попытка засчитана, — ведёт кончиками пальцев по животу, мимо шрама от аппендицита, ещё ниже, ещё… Есть. Арсений рвано и жарко выдыхает ему прямо в рот, отстраняется на сантиметр, когда Антон находит в себе силы неловко пару раз провести по члену; ему странно и неудобно, он не привык трогать кого-то кроме себя, но концепция скоро становится понятной. Антон много раз коротко целует Арсения в закушенные губы, зарывается пальцами в чуть отросший затылок, пытается не так отчаянно сбиваться с ритма — Арсений в его руках плавится как-то весь, стекает, как кот, позволяет себе даже опереться на него — и Антону эта тяжесть кажется милее всего на свете. Он шепчет какую-то несуразицу, за которую впоследствии точно будет стыдно, если он о ней, конечно, вспомнит, целует в уголок губ целомудренно, сам едва дышит, пытаясь не пропустить ни одного арсеньева жеста или вздоха. До чего людей иногда доводит любовь… Стон кажется ему оглушительным, хотя на деле Арсений еле-еле напрягает связки, больше пыхтит громко, и только Антон собирается сесть чуть удобнее, по-другому взяв член в ладонь, как Арсений начинает скулить. Антон оборачивает ладонь вокруг головки — она мокрая, горячая, упругая, — а потом, отняв руку буквально на секунду, сплёвывает прямо на пальцы, тут же возвращает. Слюна течёт по костяшкам, размазывается по члену, немного попадает на запястье; Арсений закатывает глаза и позволяет ему делать, господи боже, всё. Он заглядывает Антону в глаза, топя его с головой в широких зрачках, окаймлённых влажными ресницами, и лезет целоваться сам. В этом — любовь, в этом — желание. В этом — доверие. Антон думает, что он именно тот человек, который заслужил это всё получать — и отдавать в ещё большем размере. Плевать, насколько тяжело будет дальше — он этого хочет. Арсения — хочет. Безбожно. Арсений что-то бормочет на вдохе, и едва Антон наклоняется к нему ухом, как в предплечье вцепляются тонкие пальцы, Арсений изгибается как-то по-особенному, протяжно стонет, бессознательно подмахивая бёдрами. С лица спадает это вечное выражение то ли смирения, то ли усталости и Арсений становится, ну, самим собой — и красивым. Антон в красоте, даже женской, не понимает ничего, что уж тут говорить про мужскую, но не признать не может — правда же красивый. В плечо утыкается арсеньев лоб, Антон чмокает его в тёмную пушистую макушку, ласкает губами ухо, ускоряет чуть рваные, скользкие движения руки, готовый в любую секунду сорваться с Арсением в пропасть вдвоём. Внутри двуокисью разрывает лёгкие, ему хватит одной искры, чтобы всё это подлетело в воздух и перестало иметь хоть какое-то значение. И искра здесь — Арсений. Арсений кончает тихо, дёргается в объятьях, дышит так, что слышно, наверняка, на улице, откуда на них бессмысленно смотрит луна, и Антон сцеловывает с его губ любой звук, крадёт почти что, укладывает куда-то поближе к своему собственному сердцу. Костяшки пальцев становятся мокрыми, Арсений натужно выдаёт нечто вроде «бо-оже» — Антон от этого хихикает ему в губы, — член на несколько секунд становится ещё твёрже, и Антон подпирает Арсения плечом, чтобы тот не завалился на сторону; он постепенно замедляет движения, прижимает большой палец к уздечке, получая в ответ резкий вдох, снова целует-целует-целует. Возможно, у него просто фиксация на поцелуях — и на арсеньевых губах. Нельзя его за это всерьёз винить. Арсений сползает, мокрый, куда-то вниз, осторожно отнимает антонову руку. В неверном свете из окна капли на ладони блестят серебряной акварелью из дорогой кюветки. Недолго думая, Антон вытирает их о край собственной футболки; Арсений бы на такое скривился, но сейчас он попросту не замечает, слишком погружённый в мысли и в себя. — Арсений? Антону становится неловко: Арсений на него не смотрит, преувеличенно заинтересованно разглядывая ровные доски пола. Дыхание, растрёпанная чёлка и очевидно влажные губы выдают его с головой. Склонив голову набок, Антон медленно подаётся вперёд и целует Арсения мягко-мягко, едва касаясь. От этого по коже до самых кончиков пальцев разрядами пробегают крошечные бенгальские огни, сверкают, теплеют в низу живота, искрят, как высоковольтные линии электропередач. Арсений не отвечает даже на это. Не отталкивает, не плюётся — но и не целует в ответ. — Мы так согрешили, Антон. Антон фыркает: — Ничего себе. А я-то надеялся, что ты это понял минут двадцать назад, когда я только начал. А потом закончил грешить. Тебе на руки, — он многозначительно мигает бровями, не особо, в общем-то, понимая, ужасна ли шутка, и натыкается только на по-настоящему испуганные глаза Арсения. — Да ладно, — он продолжает, обеспокоенно подсаживаясь поближе; штаны с трусами он подтягивает от волнения, как придурок, двумя руками, чуть ли не до самых ушей, — ну согрешили и согрешили, чё такого. Главное, что по любви. Ну Арсе-ений, — он тянет, видя, что Арсений зарывается в себя только глубже. — Я не думал об этом, но сейчас, вот, накрыло, — Арсений говорит так тихо, что Антон еле разбирает слова. Вдруг он краснеет резко, даже шея идёт пятнами, и, кое-как отвернувшись от Антона, нашаривает на полу своё бельё, надевает, путаясь в ткани. Рясу сверху он поправляет не то сердито, не то стыдливо, и Антон борется с желанием закатить глаза — ну кто его готовил к тому, что загоны после секса реально существуют? Он тянется рукой к выключателю — вести такие разговоры в темноте решительно невозможно. Комната с щелчком наполняется неярким светом. — Арсений! Ну что такое? Арсений оседает на пол бесформенной пыльной кучей из тревоги и сбившегося от оргазма дыхания, и Антону бы посмеяться от такого контраста, да не может. Поведение ему непонятно совершенно. — Я чувствую, что предал Бога. — Да главное, чтоб себя не предал, — кидает глубокомысленно Антон: он на самом деле так чувствует. Смысл корить себя за то, что ты уже облажался? Сделанного не воротишь, или как там было. Ну если обосрался, нужно нести этот груз гордо, делая вид, что так всё и задумано — это не потёки говна на штанинах, а высокохудожественная инсталляция! За такое надо деньги брать, пускать ограниченными группками, как в какую-нибудь разваливающуюся от редкости пещеру, и говорить что это достояние республики; и ничего оно не пахнет — это искусство, а вы это никак не понимаете. — Арс, ну, — обращение, ласковое, домашнее, слетает с губ само; Арсений вздрагивает воробьём, но вслух не реагирует, — если бы он хотел тебя наказать, на нас бы тут же наслали гром и молнии, тебе не кажется? — Он не Зевс, чтобы так делать, это другая мифология, Антон, — заключает Арсений вполне серьёзно, но в голосе теплится что-то, чуть похожее на улыбку. — Ну не молнии, ну понос. Так лучше? — он прыскает. — Типа, что в этом такого плохого? Мы же ничего не нарушили, считай, у нас всё по любви и по согласию! — Да, кроме того, что это был однополый секс прямо в церкви, — Арсений поднимает на него глаза, смотрит, как на дебила. Раньше такого взгляда он у него не замечал, любопытно. — То есть это был секс? — Антон в лучших традициях худших подкатов мира мигает бровями, якобы соблазнительно опирается локтем о стену. Подмышки у него мокрые, и Арсений, замечая это, показательно морщится, но видно, что еле сдерживает смех. — Нет, Антон, не секс, — он пересаживается чуть удобнее к стене, хмыкает, — мы Пасху отмечали. — Пасху? — Антон хмурится. — Я, кстати, знаю, что это, вроде как, ну, языческий праздник, и то, что его отмечают в христианстве… — …это нестандартно, да, — кивает Арсений, — и если ты копал чуть глубже, ты можешь знать, что на самом деле означает белая глазурь на коржах. — Не знаю, а что? Арсений молчит. Смотрит ему в глаза — и молчит. — Нет, — утвердительно говорит Антон со смешком. Арсений молчит. — Нет, — он повторяет уже не так уверенно. Арсений медленно кивает; уголки губ неудержимо ползут вверх. — Да ну нет, — кривится Антон, понимая, наконец, о чём идёт речь. — Фу, бля, а как их есть-то после такого? Да ну не, — тянет, воображая в голове отнюдь не весёлую процедуры взбивания глазури, а… кое-что другое, в общем. — Ты серьёзно, правда? Мы думаем об одном и том же?! — Да, Антон, — Арсений смеётся, прижимая сложенные ладони к лицу, и Антон по-идиотски влюблённо думает, что хочет слышать это чаще. — Это отвратительно. — А мне казалось, тебе должны нравиться такие штуки, — незатейливо бросает Арсений, аккуратно зачёсывая чёлку на сторону. — Когда дело касается еды — это хрень. Как пошутить, что у тебя в пельменях вместо сметаны — конча. Повисает тишина. — А вот это было действительно мерзко, — глухо произносит Арсений. — Да ты что? А мне кажется, что ты первый начал, — Антон хохочет, подбирается к нему под бок. Руку Арсений каким-то уже привычным жестом закидывает ему на плечо, поглаживает сквозь рукав футболки. Арсеньево сердце не врёт. Не может врать — Антон лежит на его груди щекой и слышит каждое сокращение клапанов. Тудум-тудум, тудум-тудум. По биологии у него была вялая, как мокрая спагеттина, тройка, но то, что сердце, вроде, имеет четыре части и три перемычки он всё ещё помнит. И в каждом из желудочков его, Антона, сердца сейчас перекатывается что-то сладко-счастливое. Глупость, конечно, но ему удивительно легко и по-настоящему свободно. — Короче, бля, как это сказать-то… — Антон садится прямо, смотрит на загоняющегося Арсения прямо. — Вот щас послушай меня, пожалуйста: раз в мире есть люди гораздо более маргинальные и опасные, чем просто мужики, которые любят мужиков, ну или девушки девушек, не суть, то было бы логичнее, чтобы Бог свою кару направлял в первую очередь на них. Типа убить кого-нибудь ночью в подворотне или трахнуть козу это совсем не то же самое, что поцеловать парня. И мне кажется, что сначала надо думать о них. Вообще, в этой вашей книге написано что-нибудь про это? — Антон кивает на стоящий на переносном аналое старый фолиант. — Не в «этой нашей книге», а в Библии, Антон, имей совесть. И так, вон материшься направо и налево, меня совращаешь, ещё и никакого уважения к священным книгам нет. Вообще там что-то было, ты знаешь, — Арсений с кряхтением поднимается с пола, снимает книгу с подставки. Пыльноватые коричневые страницы шелестят, пока Арсений ищет нужную главу, и Антон невольно зависает на его оттопыренном, чтобы перенести вес на одну ногу, бедре. Он сосредоточенно бегает глазами по строчкам, откидывает атласную ленточку, заложенную между двумя страничками, поглаживает книгу по корешку. Антон на секунду ловит себя на мысли, что хочет быть этой книгой. — А что, наизусть ты разве не помнишь? — Помню только то, в чём сам вижу смысл или с чем согласен. Остальное всегда легче найти, — он бормочет отвлечённо, с небольшой задержкой. Прежде, чем Антон успевает хоть как-то отреагировать на такое достаточно громкое заявление, Арсений без особого воодушевления цитирует: — Нашёл. «Не ложись с мужчиною, как с женщиною: это мерзость». Левит, 18:22. — И всё? — Ну там через две главы ещё написано, — он перелистывает с пяток страниц, — что если ты всё-таки ляжешь, то тебя надо убить, — Арсений пожимает плечами. — Ну как-то несерьёзно даже. — Ты так считаешь? Убить? — он смотрит скептически, захлопывая Библию и ставя её обратно на место. — Ну там же написано «не возлежи, как с женщиной», значит, можно возлечь как с мужчиной. Арсений спотыкается на ровном месте и смотрит на Антона как-то по-другому. — Я никогда раньше об этом не думал, — он произносит задумчиво. — Возможно, это имеет смысл? — кивает он самому себе. — Не ложись, как с женщиной, ложись, как с мужчиной. Тогда, пожалуй, несколько стирается роль партнёров, но… — Да какая разница, — машет рукой Антон, — главное, что лазейку-то мы нашли. Как с женщиной не надо, за такое смерть, а как с женщиной и не получится. Следовательно, никто от такого и не пострадает, душа останется чиста, а любить можно сколько угодно. Как тебе схемка? Антон улыбается, видя откровенные арсеньевские душевные метания. Вот уж никогда бы не подумал, что доведёт до экзистенциального кризиса священнослужителя. — Мне нравится. Не чувствуешь себя таким… ущербным, что ли. Ох уж это ваше новое поколение, — притворно ворчит он, садясь обратно на пол, — вы же везде чит-коды найдёте, честное слово. Мне теперь ради эксперимента хочется дать тебе почитать Священное писание, чтобы ты нашёл там ещё такие же штуки. — Надеюсь, в зоофилии лазеек нет, — неловко шутит Антон, разглядывая нежно-зелёные арсеньевы носки, обнажившиеся из-под подола. — Я тоже, — улыбается Арсений, откидывая голову назад. Затылком он упирается в деревянную стену, и волосы забавно электризуются, встают одуванчиком. Минуты три они сидят в полной тишине, каждый думая о своём. Антону впервые за долгое время не хочется ни о чём говорить, он просто старается по максимум выцепить эти крошки настоящего наслаждения. — Сука, ну Цезарь в юбке с жертвой в свою обитель приходит и побеждает, даже не увидев? Ты серьёзно? — Антон улыбается, вспомнив, с чего всё началось. — Мне показалось, тебе это понравится. — Арсений? — М? — Можно тебя поцеловать? Арсений фыркает: — А час назад ты почему не спрашивал? — Да как-то не до того было, знаешь, — ухмыляется по-котовьи Антон и широко зевает. Пожалуй, им пора бы и закругляться. Джи-шоки подсвечиваются от нажатия кнопки, показывают час ночи, и Антон присвистывает, тут же перекатывается на колени, собираясь подниматься. — Мне надо идти, — он вздыхает печально, переводит взгляд на Арсения. Тот кивает, но вставать с пола не спешит. — И? — Что? — Антон тупит нещадно: только сейчас на него комом наваливаются события бурного алкогольного вечера, вялость после оргазма и банальная усталость от активно проведённого дня. — А целовать ты меня будешь? Антон усмехается, подползает к Арсению. Он осторожно обхватывает его лицо с двух сторон, чуть наклоняется — стоя на коленях он оказывается выше сидящего Арсения, — смотрит в глаза проникновенно. Большим пальцем поглаживает щёку, переводит взгляд на губы. — Можно? — не шепчет даже — проговаривает беззвучно. Арсений его понимает и так. — Пожалуйста. Антон прижимается к его губам, целует, лениво двигая челюстью и даже не пытаясь подключить язык. Арсений отвечает так же неторопливо, тягуче, прихватывает то одну губу, то другую, чуть посасывает, отчего у Антона кружится голова и в животе летают гигантские махаоны. Ему великолепно. Он бы так сильно хотел продлить это навсегда — но, увы, знает, что пора собираться домой — им обоим. — Сейчас подходящее время для признаний в любви? Арсений переспрашивает, но интонация подозрительно нежная: — А сколько сейчас? — Час ноль одна. — Нет, сейчас не время, — вздыхает Арсений, поднимаясь на ноги. Антона он подхватывает за руку и тянет наверх, помогая. — Ладно. Антон, если быть честным, немного от этого расстраивается. Казалось бы, это уже следующий логичный шаг — тем более, он уже произносил эту фразу не раз и даже не два, но Арсений отчего-то медлит и запрещает. В груди колышется что-то, похожее на раздражение, но Антон физически старается его оттуда выгнать — не хватало ещё ссориться после такого вечера. Потом, всё потом. Будет ещё возможность. Они неловко топчутся в дверях, пытаясь одновременно пройти в коридор; Арсений, как самый умный, берёт Антона за плечи, разворачивает кругом, сам проходя вперёд, и только потом отпускает. Места прикосновений печёт ещё несколько долгих минут. На улицу они выходят через второй, служебный ход. Ночь далеко не такая стылая, как предыдущие, но ветер всё равно пробирается под тонкую ткань футболки, мурашит, ерошит волосы, играясь. Тихо стрекочут где-то в траве одинокие кузнечики, вокруг ярко-жёлтого фонаря вьются большие местные комары — Антон всю жизнь называл их малярийными, пока не узнал, что это, вообще-то, просто самцы, — вдалеке раздаётся едва слышимым эхом чей-то пьяный вой, явно пытающийся быть похожим на мелодию КиШ-а. Антон фыркает, переводит глаза на Арсения — тот смотрит ровно ему в лицо, не моргая, кажется, даже. Черты лица заостряются, углубляются в свете фонаря, нечётко проявляются верёвочные мостики морщинок, под носом и вдоль его кончика залегают серые тени. Жёлтый отсвет на смоляной чёлке почем-то напоминает Антону закат. — Ну, — начинает он, искренне не зная, куда хочет продолжить это «ну», — я… напишу тебе? Он произносит это на одном дыхании, выдыхается, как воздушный шарик, увидев арсеньеву ухмылку. — Куда? — Ну на айсикью, судя по всему, — ворчит Антон, намекающе стреляя глазами в сторону старой церкви. Арсений наклоняет голову набок, доставая из кармана нормальные айфоновские наушники — даже не с джеком, а с лайтнингом. — Или на форум. — Я не сижу на форумах?.. — Ври дальше, — хихикает Антон. — «Добрый вечер, сестра, как поживает ваша обожаемая корова Фиалочка?», — цитирует он найденный недавно кусок переписки на одном из допотопных форумов священнослужителей. Сама концепция интернет-форума церкви его изрядно позабавила, надпись «главный online-форум для священников с 2001 года» вообще чуть не довела до истерики, и совершенно случайно обнаруженная тема «Вопросы прихожан», в которой Арсений оказался тем ещё завсегдатаем, убила его наповал. Зайдя к нему на профиль, — а ради этого пришлось собственноручно регистрироваться! — Антон отметил, что арсеньева страничка, в отличие от остальных, гораздо более проработанная, ей очевидно уделяется внимание — и какая-то цитата в подвале, и красиво оформленная плашка, и свежая аватарка, и полностью заполненные графы «о себе» и «интересы», и даже, прости господи, какой-то хештэг под фотографией. Арсений явно потратил на это всё кучу времени, когда регался. Арсений краснеет. — Это было всего несколько раз, Антон, — пытается добавить в голос журящие нотки, но получается не очень; пальцы на лямке рюкзака сжимаются пару раз до побеления, — людям просто нужна помощь, а раз я могу её оказать, то почему бы этого и не сделать? — Да я ж не наезжаю, Арс, я так, подстёбываю по-дружески. Любя. Из лучших побуждений, — Антон улыбается широко, пихая Арсения в бок. — Давай не здесь, Антон, мало ли кто заметит… — Кто? — смеётся Антон, оглядываясь: вокруг всё ещё ни души, только пьяные песни становятся самую капельку громче. — Ты не забывай, что нас уже видел сам Боженька. А хуже него уже, — щёлкает языком, — ничего не будет. Арсений сглатывает слегка нервно: — Ну да. И то верно. — Арс, — Антон протягивает к нему руку, переплетает пальцы, — я уверен, что Господь не хочет нас карать. Как будто ему мало за кем приглядывать ещё. Есть же, не знаю, наркоши, убийцы, преступники, нерадивые налогоплательщики. Алкаши, в конце концов. Арсений шумно выдыхает, переступает с ноги на ногу, смеясь: — А что тебе алкаши? — Ну алкаши ладно, — Антон разглядывает собственные увешанные цацками пальцы; на фоне крупных арсеньевских ладоней они выглядят восхитительно, — они положительные, ну фиг с ними, что водку это… того самого. — Ну алкашей реально жалко, ты прав. Я думаю, — произносит Арсений после небольшой паузы; голос дрожит, — я думаю, что если нам с тобой жалко алкашей, то Иисусу Христу их жалко ещё больше. Антон сгибается в истерике пополам, хохочет громко, бьёт ногами по земле и чуть не угождает затылком Арсению в лицо. — Спасибо, теперь я спокоен, — едва произносит он, пока его не сносит очередной волной дикого смеха, и Арсения от этого размазывает за компанию. Они смеются, совершенно не обращая внимания ни на облепляющих голую кожу комаров, ни на общую неловкость ситуации, ни на время, уже давно перевалившее за полночь, — и ничуть не переживают о завтрашнем дне. Потому что завтра точно настанет, утренняя Литургия точно пройдёт, потом закончатся каникулы, начнутся учёба и осенние богослужения — а алкашей будет всё так же жаль. Но теперь Антон знает, что спасены будут даже они.

— fin —

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.