***
— Я понимаю твои опаски. Честно, Пьерро, — Ее Честь держала осанку прямо, смотрела в глаза, голос ее не дрожал, а выдержкой, казалось, можно сломать кости, — Но я не могу выйти за тебя замуж, даже если ты пообещаешь мне золотые горы. Нет. И точка. — Нет, ты не понимаешь. Я умру вот-вот, на Кэйю останется все королевство… Ему нужен кто-то вроде тебя. Сильный. Уверенный. Кто-то, кто все знает. Да и… Мне нужна помощь. Раны не дают покоя. Я не сплю ночами. — Ты сам виноват, что не лечил их. Скирк в полном порядке, — Рейндоттир вздернула бровями, сложила руки на груди, — И мои сыновья тоже. Дурин и Элинас. Да, жаловались, что Бездна стала свирепее, но это не первый раз. Все справлялись. Ты же решил сцепить зубы и ждать… чего? — Тебя. — Я не лекарство. И не решение всех проблем. Я делаю ровно то, за что получаю жалование — игра в твою благоверную в обязанности Верховного алхимика не входят. От ее голоса невыносимо горько. Так стремительно, тысячами стрел, его еще не поражали. Он не ждал согласия — из раза в раз этот ответ не менялся, под стать ее холодной и безлюдной, давно вымершей родине, Рейн — такая же бесчеловечная и мертвая, даже если это такой фасад, внутри которого уютные коридоры и комнаты с мягкими диванами и подушками. Она не говорила, а отсекала все ненужное, что мешало, как скульптор создавал шедевр, только вот ее материал как назло всегда оказывался живым, и начиная с ней разговоры того стоило не просто ждать, а быть готовым к каждому ее ходу черными фигурами по белым. Издали казалось словно Альбедо удалось растопить в ней островок, на нем чуть было не зацвели пролески, но приближаясь — это все та же метель, морозная луна, которая так и норовит поглотить все живое, что под ее лучами. — Рейн, — Пьерро вновь взмолился — как мальчишка, хуже своего сына. Жалкий и беспомощный, — Пожалуйста. Все, о чем попросишь. — Того, что мне нужно, никто, кроме меня не сделает. А то, что нужно тебе… — она покачала головой — надорвала мешок с жалостью, отсыпала ему горсточку, — Боюсь, не могу сделать даже я. И не в наказание — в поощрение. Ты сам прекрасно знаешь, что случается с моими творениями, когда они попадают не в те руки. Тебя же я сама с радостью сдам кому угодно, Ваше Величество, король Альберих. Ты знаешь, за что. — И все продолжаешь строить из себя святую… — попытался зарычать по-волчьи, показать зубы. Припугнуть. Только вот явно никакой оскал не свалит ее с ног. Рейндоттир погибала сотню раз, и очередным ее не припугнуть. Не легенда. Не бессмертная. Никогда не знавшая войны и бойни. Но настолько яростная и беспощадная, что всякому воину бы поучиться. Скирк стояла, по привычке, за углом, едва сдерживая смех. Сколько раз она просила прощения за ту оплошность — столько раз Рейн ее благодарила. Как сильно Скирк винила, вешала себя за все жестокое, на что решалась, столько она ее прощала. И столько же раз дочь Рейна не давала никому выйти из вины чистым и нетронутым. Приучала к последствиям, заставляла жить с ошибками, сама их совершала только чтобы дать отпор. Сердце каждый раз екало, как в первый, пропускало удар, как перед полной остановкой. Она больше не слуга, пусть и не королева, но трудно найти во дворце того, кто не покорен ей. Такой не то, что найти сирень на поверхности не жалко — весь мир к ногам сложить. Принести бурю в бутылке, поймать облако за хвост, чтобы наконец отоспалась. Чего уж говорить про камни, минералы, да целые горы, которые ничего не стоило сложить в мешок и поставить напротив ее окон, чтобы никакое солнце не мешало. Прошло ужасно много времени, настолько, что считать по пальцам стыдно — придется использовать обе руки и заливаться и краской, и слезами. Ногти до крови впивались в ладони, и вот стук ее каблуков совсем рядом. Скирк не думая обняла за шею, уткнула в себя. Рейн замерла, не смея противиться — сразу узнала свое солнце, медленно, словно проверяя на правду то, что чувствовала кожей, видела глазами, положила руки на спину. Выдохнула, тело само собой сбросило все напряжение, лопатки словно расправились и выросли в крылья. Невесомое, незначимое, осталось перегноем где-то в ухоженном саду под толщей почвы, свернулось от засухи, закопанное в землю. Щекой Рейндоттир чувствовала, как в груди стучало огромное сердце. — Я очень по тебе скучала, — Скирк уткнулась носом в ее волосы, вдохнула аромат цветущих вишен под дождем, прикрыла глаза, вовсе позабыла, зачем пришла, — Ты очень изменилась. — Тебе не нравится? — съязвила по-ребячески Рейндоттир, усмехнулась — Скирк ее такой, готова поклясться, не помнила. — Нравится. Очень. Жаль, что я тут не только для того, чтобы тебя увидеть… С Дурином беда. — Что такое? — она не смогла скрыть испуга, тут же вся одернулась, задребезжала, как паутинка под дождем. Пусть и изо всех сил хотела не подать виду. — Он заражен Бездной. Твое лекарство больше не помогает. Тучи в момент сгустились, заполонили собой легкие. Что-то точно кануло в лету, утонуло в том же море, в котором перекатывалась Алая Луна в ее старых, уже почти, как мир, снах. Рейндоттир застучала зубами от пробравшего в момент холода, оглянулась по сторонам. И только тогда одернула рукава Скирк. По ее старым шрамам пульсирующей чернотой разливалась Бездна. Играла цветами, как море с упавшими в него звездами, выбрасывая на берег жемчужинки. Без метафор говоря: сама смерть прорывалась гнилью в ее кровь, разбрасывая гной прочь из незаживающих, рваных, некротических ран. — Я умоляю тебя, — Скирк замурлыкала полушепотом, поджала губы, — Придумай что-нибудь. Я видела последствия. Я не хочу стать чудовищем.Глава 5. Большая медведица
2 июня 2025 г., 21:31
Земли Рейна — самая небезопасная часть Каэнри`Ах, но от того люди там все свои силы бросают на то, чтобы двигать прогресс и достигать высот. Защищать себя от исполинов, которые ныне, кажется, живут только в легендах, если сами дети Рейна, конечно, не их потомки. Все на подбор высокие, холодные, статные, трудолюбивые и всегда гостеприимные, пусть и со стороны рисовались диктаторами и воинами без всяких принципов. Земли Рейна — это пусть и глушь, отдаленная от всякой цивилизации, но никак не дно и не дикарство, а центр развития, с которым через всякое «не хочу» правителям приходилось считаться в своих походах, решениях, реформах и торговых отношениях. Разодетые в меха, грозные воины, а каждый в стенах своего дома — кустарный ученый, который сам того не понимая, рано или поздно придет к открытию такому же грандиозному, как и каждая его победа.
Рейндоттир гордо носила имя первой дочери своего отца, первой и единственной — оттого такой драгоценной, которую замуж долго не хотелось отдавать, но все-таки все папы балуют своих дочерей, и каким бы тираном и безумцем вождь Рейн ни был на поле боя, на политической арене, с дочкой ни разу не выходило даже слово грубое из себя выдавить. От того и отказать ей в браке на простом алхимике, который когда-то вылечил ее от чахотки, не вышло. Вместо роскошных вельветов, жемчужных вышивок по подолу и меховых воротников с рукавами, Рейндоттир выбрала простую и даже невзрачную жизнь на окраине, где совсем рядом — восход на поверхность, прямиком в дружественный Мондштадт, а у дома — тихая ледяная река, цветущие в любой холод и ненастье ирисы и яблони, а у самого сердца Ее Чести, дочери вождя Рейндоттир Фламмель — любимые муж и сын, — Акилла и Эдельвейс.
Мирная жизнь в небольшой лачужке, в свете керосиновых ламп и легких ночнушках, без тонн ответственности на плечах и постоянных ощущений крови на лице, руках. Кажется, о таком только мечтать, тем более, что ее братья даже помышлять о таком не могли бы. Сердце с каждым днем билось все спокойнее и умиротвореннее, когда получалось обнять сыночка, поцеловать в щеку мужа — белокурого, сероглазого, от которого унаследовал свою красоту Эдельвейс. Сама дочь Рейна точно ворона — черные глаза, черные волосы, но мраморно белая, как поверхность колонн, кожа, и такая же холодная. Один в один ее отец. В деревянных стенах всегда пахло выпечкой, звучал смех и радостные рассказы, порой недовольные возгласы ее мужа о том, что что-то идет не так с порциями и граммовками, и из раза в раз не выходит Нигредо. Рейн каждый раз видела ошибку, но ни за что не признавалась в ней. Не хотелось вселять в любимого и дорогого даже толику неуверенности, тем более, что после нескольких проигранных битв это вовсе бесчеловечно. Нет ничего более хрупкого, чем мужское эго, и тем более — эго ученого.
Огонек в стеклянной лампе дрожал, трещал и танцевал. Рейндоттир погладила мальчишку по белым прядям, которые под жесткими и обожженными пальцами шуршали, точно морская пена, перелистнула страницу книги, на мгновение взглянув на сыночка — в разноцветных глазах уже бродил, странник по круглой планете, сон, под ресницами так и собираясь прикорнуть, прямо под звездным небом, что у Эдельвейса на потолке.
— И тогда принц вскинул к небесам меч, в победной позе глубоко вздохнул, воскликнул: «Да настанут новые времена, в которые никто не познает несчастья. Властью, данной мне свержением короля, я заклинаю мой народ никогда не отчаиваться, и клянусь, что всей честью и правдой буду стоять на его защите впредь и во веки веков!», — Эдельвейс уже не слушал маму — уткнувшись ей в плечо, сопел, чуть приоткрыв рот, и сказка о доблестном принце была ему мало интересна. Рейндоттир ее наизусть знала, но ребенок, как назло, засыпал только под шорох страниц, под стройное повествование, а мамины паузы, тишина между ними, выбивала из царства Морфея сильнейшим пинком.
Он не единственный ее ребенок, и даже не самый первый — от имени матери своих творений не отречешься, не закопаешь их под толщи льда, — но однозначно и бесспорно, самый любимый. Рейн никогда не представляла до него, каково это — впрямь каждый день так лелеять и заботиться о частичке себя, своего любимого, о сочетании лучшего в вас, такого беззащитного и трепетного, как и любое добро, что есть в мире.
Рейндоттир осторожно прикоснулась к теплой щечке, проверила температуру. Эдельвейс не болезненный, и даже крепче, чем все дети, которых она когда-либо знала, скорее, она просто искала повод прикоснуться к нему. Не хотелось его никогда отпускать, не хотелось отрывать от себя ни на минуту. Нет, вряд ли это было материнское чувство. Скорее, какая-то паранойя, беспокойство, совершенно иррациональное, но единственным полем, где Рейн не различала логичное и нелогичное, было все, что касалось Эдельвейса. Ее маленького горного цветка, белоснежного и до боли уязвимого, за которого сердце болело невероятно и постоянно.
За окном послышался драконий рык, она тут же узнала — Элинас возмущался дикому, порывистому и холодному ветру. Покачала головой, вздохнула глубоко, холодок пробрал горло до самых легких. На ватных, уставших ногах от длинного пути, который пройден за день всего-то за сесилиями в Мондштадт, она дошла кое-как до кабинета Акиллы: он как всегда, раскинув руки и ссутулившись над расчетами, ждал, пока пройдет реакция в круглой колбе прямо у его глаз, когда содержимое сменит цвет, запузырит. Пока он не видел, Рейн аккуратно стащила с полки баночку с синим порошком, и, насыпав на руку щепотку, перебирая пальцами, осторожно высыпала его в колбу.
— Любимая, не вредничай.
— Я ускоряю реакцию. Без тебя в кровати холодно, — детям Рейна не свойственно говорить «я тебя люблю», да и признаваться в любви вообще — чуждо и чушь. Вместо этого принято рассказывать о том, как плохо без любви — пусто, холодно, грустно, больно.
— Я почти разобрался с тем, какой нужен состав искусственной крови… Его можно использовать как для Великого Делания, так и для людей, если я правильно провел опыт.
— И на ком же ты его провел? — Рейндоттир присела на край стола, закрыла блокнот Акиллы, отчего он непременно вскинул голову и одарил ее удивленным взглядом. Похож чем-то на кота: большие глаза, пышные ресницы, и кудрявые светлые волосы. Принц, пусть и по происхождению — простой сын купцов. Ее принц, ее королевства, ее любовь — пусть и такого слова она еще не знала.
— На себе.
— Опять?
— Опять. Извини, Дурин сопротивлялся и вообще куда-то ушел.
— У тебя есть мои собаки, — она мотнула головой на видимый из окна загон для гончих — каменно-кристаллических тварей, у которых одна цель — поживиться кровью недоброжелателей. Думала о них и каждый раз улыбалась от противоречий — как же так, что ее научный интерес — создать что-то для войны, уничтожения и власти, а его — для лечения, воскресения и сбережения того, что останется после ее разрухи? И как он с такими приоритетами еще не прибил ее, ни за собак с каменными зубами, ни за драконов?
— Луна моя, Рейн, не говори глупостей. Для таких опытов… Нужен Нигредо. Но у меня нет нужного камня для его второго глаза. Если верить предкам, записям и фолиантам, то чтобы не вызывать агрессии, оба глаза должны быть алмазными или лазурными, но к Нигредо не приживется недрагоценный камень… А где достать за бесценок алмазы я, увы, не знаю.
Недолго думая, Рейндоттир достала из ушей сережки, подаренные одним из братьев на день рождения, и жестом попросила мужа дать ей руку. Акилла, поджав губы, протянул руку, а его жена вложила в нее сережки.
— Ну Рейндоттир… Что ты творишь? — Акилла встал, задвинул тяжелый дубовый стул, встал напротив Рейн, едва коснулся ледяными руками ее мягких щек, прижался лбом ко лбу, зарылся пальцами в черные волны, которые точно буйный океан, спутались между его пальцами, пока Рейндоттир прятала лицо в его плече, и казалось, весь мир бы ее не увидел, окажись она перед его глазами, вынужденная отвечать за свою неопределенную вину, за свое безбожество, которое, как сулило какое-то из пророчеств, порождало в ней грешницу. Она предпочитала не думать об ответственности за свои творения, за бесчинства и бесчестье, которым алхимия и кхемия считалась за пределами Каэнри`Ах, не морочить себе голову. Ее творения никогда ее дома не покинут, от того и вреда без ее приказа не нанесут. Потому прятаться за грудью Акиллы можно и просто так — от знания, что щита прочнее в ее жизни не будет.
Вновь послышался рык, на этот раз — Дурина, громогласный, злой. Они оба вздрогнули от неожиданности. Всегда ласковый дракон и внезапно так завыть, как под пытками? Сердце заколотилось от накатившего его ужаса, Акилла выпучил глаза, машинально погладил Рейн по плечу — в попытке успокоить, которая, как всегда, оказалась тщетна.
— Я посмотрю, что там. Иди к Эдельвейсу, я скоро буду, — в такие моменты он казался самым-самым сильным на свете, а дом — самой надежной крепостью.
Рейндоттир конечно его не послушала — пошла следом, тихо, на по-прежнему больных ногах, с гудящей от усталости головой, в которой до кучи забились потоки крови, запульсировали артерии.
Перед Акиллой из темной дымки выросли две фигуры в масках из свиной кожи. Они вынырнули из беззвездной темноты прямо в дом, бесчестно и неспешно, как будто на свою территорию. Мужчина неловко попятился, смятенный тем, что происходило. Следом за головорезами — а никем другим эти люди быть не могли по определению, — чуть склонив голову в двери вошел широкоплечий, грозный мужчина, сжимая в руке клеймор так крепко, что лезвие ходило туда-сюда. Жители Рейна не сразу признавали на глаз членов правящей династии — ему пришлось отколоть и бросить на пол солнечную брошь. Она со звоном прикатилась к ногам Рейндоттир, споткнулась о половицу и от одного из ее лучиков откололся кусочек.
— Какими судьбами, Ваше Величество? — Фламмель ни на мгновение не дрогнул ни голосом, ни взглядом.
— Ты прекрасно знаешь, что такому, как мне, может понадобиться у тебя дома, — мужчина звучал едва-едва слышно за треском меча по полу. От оружия чуть ли искры не летели, а следом оставалась глубокая, пугающая царапина. Оружие хорошо заточено — так точат, когда идут убивать. Рейн это взяла вдомек еще в раннем детстве, когда папа затачивал мечи и проверял на растянутой простыни, от насколько легкого движения она разойдется пополам.
— Честно говоря, Ваше Величество, понятия не имею. Мы простые алхимики, странники, лекари и фармац…
— Великое Делание, — прорычал он сквозь зубы, — Вы создаете тварей. Мне таких нужно с пару десятков, — он махнул рукой с мечом на Элинаса, челюсть которого была скована черной цепью, мерцающей во тьме сиреневым. Что за чары могут так легко сдерживать целого дракона? Рейн почему-то захотелось стремглав метнуться к сыну. Ничего хорошего она не ждала и подкоркой знала, чем этот разговор может кончиться. Но при попытке сделать шаг один из головорезов метнулся к ней, обхватил одной рукой за талию, поднял над землей. Акилла обернулся на болезненный стон Рейндоттир, встретился с ней глазами — уверенно кивнул, пытался без слов успокоить, и пусть ситуация пахла жареным и казалась неразрешимой задачкой математики, ей почему-то хотелось ему верить. Так она перестала вырываться, дергаться, стиснула зубы в попытке перетерпеть невыносимую боль и с горем пополам, справлялась.
— Я боюсь, это невозможно, Ваше Величество. У нас нет столько ресурсов, мы даже не можем найти материал для одного, а вы хотите…
— Как много трепа. Все у тебя будет. Соглашайся немедля. Чем больше упираешься — тем хуже будет.
— Я все-таки должен договорить, Ваше Величество.
— Мне нужна армия без человеческих потерь. Убойные механизмы, чтобы без прорехи, без промаха.
— Я боюсь, это невозможно. Создать столько людей…
— Не людей. Ты слышишь? Монстров. Берсерков.
— Да, да, я Вас понял, но это все равно невозможно…
— Любые деньги.
— …с этической точки зрения.
— Ты мне голову не морочь, собака, — король обошел Акиллу со спины, махом поднял меч в воздух, дернул мужчину к себе за волосы.
— Мы не будем творить машины для убийств, Ваше Величество. Даже если вы заплатите мне целой казной.
Следом не послышалось никакого ответа, ни слова. В ушах, внутри самой головы, повисла немая тишина. На пол брызнула непрерывным фонтаном кровь, где-то отдаленно, будто под толщей льда, под кубами воды, слышался звук расходящейся под лезвием плоти. Рейн не вздрогнула, замерла в утробном ужасе, смотрела на короля с гневом и яростью, но немыми, безрукими и безногими. Беспомощными. Как и она сама.
— Если честно, надеяться на твоего мужа — наивно, — вздохнул король, нехотя отпнув его голову в сторону.
— Вы думаете, что я после такого что-то сделаю? Тем более в тех количествах, о которых вы мечтаете.
— Не захочешь — заставлю.
— Можешь сразу прикончить, Брутус. Я пальцем для тебя не поведу.
Он нервно прыснул, запрокинув голову, отбросил тяжелый меч в сторону и отпустил тело Акиллы, оно глухо ударилось об пол, под ним за пару мгновений выросла лужа крови, которая маленькими руслами потекла к порогу. Сдержать тошноту было сложно, и не треснуть под натиском — тоже. Брутус шел сюда, зная, что в конечном итоге окажется сильнее. Победит и превзойдет, как привык, взял за норму один курс, не откланялся от него ни на шаг. Не шатался, не оступался, не терялся.
Всякий рассудок покинул голову, когда Брутус, засучая рукава длинной мантии, натягивая на широкие предплечья манжеты рубахи, ступил в комнату Эдельвейса, а вместо чужой руки за живот ее обвил капкан, который используют на скотобойнях — чугунный полукруг, который широкими шипами тут же впился ей под грудную клетку, способный разорвать диафрагму, ни чуть не останавливал ее от того, чтобы кричать и дергаться. Перед глазами не сохранилось ни единого момента, и Рейн знать не знала, пожалеет ли, что ничего не запомнила, или окажется благодарна за это — ее окутывал утробный ужас, сердце не колотилось, в ушах не было даже звона. Глаза, казалось, вышли из орбит, болтались где-то по щекам, полностью, роняя слезы каплями на пол, голосовые связки порвались, треснули, как плохой канат, кашлем вывалились изо рта, перемешались с кровью, слизью, металлом под дыхом.
Она пришла в себя только в колеснице, связанная по рукам. Разглядывала кровь на белом платье, будто подвенечном, на самом деле — тонкой ночной рубашке, под которую с легкостью пробирался густой и плотных мороз, от которого кожа на глазах синела, если не чернела до гангрены. На руках, остывающий, на себя не похожий, совсем ни на кого не похожий, Эдельвейс. Ее маленький мальчик, на лице которого не разглядеть лица, руки которого не сожмутся больше в неловкие кулачки. Изуродованная шея, на которой Рейн, казалось, еще можно услышать сердцебиение в артериях, но на самом деле — там глухота и пустота. Вот бы к нему прикоснуться, найти в себе чертовы силы разорвать кандалы, прижать к себе, уберечь хотя бы то, что осталось от тела, хотя бы немного, наивно, что-то предпринять, чем ругать себя за бесполезность.
Семья, что Калиостро, что Рейна, всегда твердила, что королевский двор — крысиное гнездо, где все звери рано или поздно сплетаются хвостами, превращаясь в короля. Она сама никогда во дворец по своей воле не приезжала, только с родней по обе стороны, по правительственным вопросам, к которым ученые, обычно, причастны не были. А сейчас катится к этим жутко подвешенным вверх тормашками колоннам, заволоченными облаками, невольницей. Голова сама логическими вычислениями, как расстояние от земли до неба, приходила к знанию, насколько все плохо, раз никто в деревне не услышал ни драконьего рева, ни жестяного звука доспехов и лат, с которыми пришла королевская гвардия. Что случилось с Дурином и Элинасом? Неужели их закрыли в клетки, сковали цепями и канатами, нашли способ уволочь за собой? К этим решениям рациональных дорожек невытоптано, а все попытки достучаться до самой себя строгими формулами и алгоритмами не терпели успеха.
Дворец, обычно красочный, будто расшитый золотом, сейчас казался ничем иным, как холодной грудой камней. Даже ребенок, давно остывший, но такой родной, прижатый к груди, рукам, казался теплее воздуха и дымки вокруг крепости. Лошади нехотя забрыкались, затормозили, когда ворота тяжеловесно и лениво распахнулись под немалыми усилиями стражников. Рейндоттир даже не подняла головы, сильнее спряталась. Будь, что будет, и плевать, какие там последствия. Даже смерть не так страшна, как-то, что довелось увидеть собственными глазами и не принять головой.
Слышен шум, все кланялись колеснице, звенели мечи, звучал радостный гогот. Рейн от такого сложилась пополам, прямо по ране на животе, и плевать, что на платье еще сильнее просочилась кровь, что она брызнула изо рта прямо на лицо Эдельвейсу. Вместе с ней из глаз полились слезы, на щеках оставшиеся раскаленным чугуном — настолько от этого было больно, невыносимо, до звериного рева и до хрипа, хоть она и ни разу не вскрикнула, не взвизгнула, даже не дала о себе знать, поступая по-сильному, по-королевски, как наставляла родня и как было поступать проще всего.
С тех пор Рейн вокруг себя чувствовала только хлопья снега, ледяную толщу, не такую, как дома, в привычных землях, а лютую, непробиваемую, как каленое стекло. И как зимой, настоящей, не обоснованной климатической аномалией, ни лучика света. Лаборатория, напичканная с полу до потолка самыми разными реагентами и материалами, даже в алхимии и кхемии неприменимыми, добытыми самыми неэтичными путями, от представления которых кровь противоестественно, но буквально, стыла в жилах. О каких тепле и ласке может идти речь, когда единственный материал, который пришлось разобрать на запчасти — собственный ребенок?
В руках пожизненная, не скупая дрожь, любой блеск металла — это отвращение, ко всему, и в первую очередь — к своему в нем отражению. Вернуться домой даже не голубая мечта, а просто несбыточная, холодная, нечестная даже как фантазия в голове. Дома нет, там выжжено то, что никогда не удавалось опалить, там не летают стужи, не ревут гончие. Они — невесть где, Рейндоттир в наказание за слабость и бездействие — в своей тюрьме, своей пустоте, собирает изо дня в день одного и того же свинцового мальчика, и только один из них чем-то похож на ее родного, и от этого так тошно — от того, что шанса что-то исправить невыносимо мало. Даже целая армия на заменит одного, того самого, ни мужа, ни сына, ни мать, ни отца, ни братьев, и сколько их не клепай, не скрепляй пальцы с кистями, кисти с предплечьями, не шлифуй — никогда поделка не будет так совершенна, как настоящий человек, и даже если сможет чудом залатать дыру, ей никогда в той дыре не окажется тесно. Она не по форме никакой ступени этого Делания, не по сечению никакой раны на ее пальцах, не по какому канону. Чтобы сделать правильно, нужно прикасаться к записям в блокноте с гравировкой «Калиостро Акилла Фламмель», а его фамилия ей больше не принадлежала, его род дня нее — чужой, потому что зарыт в земле, а не предан воде и огню, как по традициям, а имя — самая глубокая, невосполнимая рана, трещина в фальшивом каменном небе над всем Каэнри`Ах. Оно все ей просто приснилось, а та мимолетная встреча, что казалась целой жизнью, вышла не более чем прекрасным соблазном, на который она, как дура, повелась.
Прикованная к столбу посреди комнаты, с нелепой простынью на полу вместо постели, с ведром воды в углу и противной до боли едой, царапающей по всем язвам во рту, Рейндоттир познавала днем за днем смирение. Ничего не видела и не слышала. Только работала над тем, что знала, в случае ошибки, убьет ее, и глубоко-глубоко в сердце знала — так надо. Это ее участь. Погибнуть от собственного творения.
— Пташка моя, — король заходил редко — Рейн никогда не поднимала на него глаз, просто продолжала работу. В случае зрительного контакта, знала, не сдержит себя — разорвет на части, не оставит мокрого места. Изничтожит в пепел, растворит в кислоте. Не думая о последствиях. Терять больше нечего, у нее только свои руки и ноги. Глазами бы ничего не видеть, ушами не слышать.
— Рейндоттир, — поправила его она, чуть прикусив язык, затягивая рану очередному Нигредо. Полумесяц на шее, кривая звезда, у каждого разное клеймо. А судьба одна, такая же, какую она мечтала себе — сдохнуть.
— Да, запамятовал… дочь Рейна, жена Калиостро, мать Эдельвейса, — Брутус звучал холодно, бессердечно, но в то же время откровенно издевался — Рейн с трудом не замечала этого, сжала руки на шее одного из творений, чтобы не потянуться к скальпелю. Король словно почувствовал этот порыв — смел со стола махом все режущие инструменты, другой рукой — обронил на пол склянки с ядовитыми реагентами. Обезоружил, зная, что не нападала она по одной причине — медведице, утратившей что медведя, что медвежонка, до кучи прострелили лапу. Одну, но не все четыре. И тем более не перевязали пасть. Она набралась смелости, взглянула в изуродованное боями и пьянством лицо, пытаясь рассмотреть какие-то очертания, но неудачно и бессмысленно. Смотреть там было не на что. Сплошная трусость, страх, даже больший, чем у нее, — Ты же владеешь магией, Рейн?
— Владею. Но вы ежедневно травите меня едой, которая ее подавляет. Что толку?
— Думаешь, я настолько идиот, что не знаю, что ты ее не жрешь? Поручение есть.
— Я еще не выполнила первое. Их только сто, а вам нужно…
— Плюнь. Все равно медлишь, — он злобно фыркнул, оперся руками на стол, закрывая собой всякий свет, что падал из окна на рабочее место, — Нужно помочь кое-кому с магией… Не разберешься? Мальчишка бестолковый, но думаю, что тебе дорого будет стоить такой опыт.
— Я самоучка. Не думаю, что чем-то ему помогу. Сама не все понимаю.
— Разрешу увидеть твоих ящеров.
Сдалась. Проиграла. Щеки вновь обожгли слезы, так противно, опаляюще, словно ртутные капельки, оставляя глубокие черные порезы на лице. Губы задрожали, но сохранить лицо невозмутимым, несмотря на то, что глаза ее выдавали, все-таки вышло.
— Удивлена, что ты их не прибил.
— Да. И мне не все под силу… Но ты же это исправишь, так? — он усмехнулся, потянулся к ее лицу ладонью, чтобы поправить выпавшую из пучка прядь — Рейн отдернулась, отскочила, лязгнув по полу цепью.
— Приложу все усилия. Ваше Величество, — к горлу подкатила тошнота.
Так летели дни. Недели. Может, годы — время потеряло счет, всякий смысл. Песочные часы, что отсчитывали ее время на создание одного Нигредо, переворачивались на рассвете и иссякали к глубокой ночи. Это была единственная мера времени. Рейндоттир пообещала себе их не считать, и обещание перед последним у нее оставшимся человеком держала стойко, как бы ни хотелось уже треснуть под грузом. Плотные ткани рабочего платья пачкались в лужах и грязи, руки не тянулись их поднимать. В одном из отражений она с горем пополам рассмотрела себя и никогда так ни о чем не жалела. По ту сторону мутной глади на нее смотрела мертвая незнакомка, забитая, загнанная, изнеможденная.
Обещанный мальчишка ждал ее у детского дворика в саду, иссохшем и безжизненном, проросшем зарослями, вокруг все вились непонятные жуки. Рейн местный влажный, сырой климат ненавистен — волосы вечно сбивались в копну, ладони и стопы липко потели. Как будто двор хотел ее выплюнуть, перед этим обмачивая посильнее вязкой слюной — чтобы дальше летела. Мальчишку она узнала почти сразу — бастард Альбериха, трагично лишившийся матери в первый день жизни. Его всегда уводили от чужих глаз по приезде его отца, прятали, от фрейлин Рейндоттир слышала, как они разодели его в простолюдина и отправили на улицы под присмотром стражи, чтобы сам себе искал развлечение. Сердце щемило, но сколько можно вестись на эти слабости, если итог всегда в том, что у нее вырвали с корнями всю семью, и теперь только бередить ветер в невесомости иссохшим листиком, как себя ни наполняй, каким малышам внимания ни уделяй? Чужие дети — это прекрасно, но не так легко ложится на душу, как собственные. Их надо изучать, собирать по обрывкам фраз и по маленьким шагам дорожку, своего же всегда можно взять за руку, ничего не спрашивать — он такой же, как и ты, всегда, без вариантов, как бы ни противился.
— Госпожа, это вас милостивый король прислал ко мне, чтобы вы помогли мне с магией?
Рейн все-таки неволей улыбнулась. Кивнула, присела рядом. Не отбрасывала никому реверансов без чужих глаз. Никогда не танцевала под чужие ритмы, не собиралась предавать свои. И так уже предала, распластав сына на лоскуты — от немощи расстаться и нежелания принимать, что делать это когда-то да придется. Последняя капля ее благоразумия осталась в ее доме, на его подушке, капелькой крови.
— Да, юный Альберих. Как могу тебя называть?
— Ой, давайте без… Этого. Папа зовет меня просто Кэйей. Это значит «ворона».
— Я знаю. Это на моем языке, — она расплылась в улыбке еще сильнее, сжала в кулаке ворот платья, — Мне сказали, тебе нужно помочь с магией.
— Это да. Все дается — и письмо, и ювелирное дело, но вот магия…
— На самом деле это все очень похоже. Что у тебя в голове, когда ты пишешь? — Рейн подобралась аккуратно, не давя — за нее давили железные прутья забора и нависавшая над головой земельная тьма. Если на севере этот мрак как-то разбавлял, как кофе с молоком, слоем снега, пушистого и ласкового, какие бы страшные песни про него не слагали, с какими бы лютыми явлениями не связывали, то здесь тьма вездесуща. От неба до земли, беспомощна. И будто в себе кроет что-то бесчеловечное, скользкое, что-то, что всегда наблюдает и норовить выжечь эти земли за их безбожность до тла. Рейн сама никогда никому не поклонялась, ее святое писание — книга алхимии, вино с хлебом — амальгама с философским камнем, иное не вбить никакими гвоздями, никакой киянкой, но порой в сознание просачивалась кровавыми снами, которые мучили каждую ночь, гнилостное желание хоть какой-то кары небесной для тех, кто никогда не видел ни неба, ни солнца.
— Я представляю буквы…
— Так. А когда высекаешь камни?
— Формы.
— Умница. Тебе все будет даваться легко, если ты будешь одновременно с заклинаниями думать и о том, как они написаны, и как должно выглядеть то, что хочешь сотворить. Давай с тобой что-нибудь придумаем…
— Звезда! Я хочу сделать звезду.
— Хорошо… Представь себе звезду. Подумай о ней. Насколько она яркая, насколько она теплая или холодная, какого она цвета… До мелочей все. Закрой глаза, вообрази ее, и повторяй заклинание. Если нужно — вслух.
Кэйа вытянул руки вперед, расправил пальцы, будто имитируя количество концов у звезды, ее лучи. В ладонях загорелся желто-рыжий огонек, больше похожий на свечу, нежели на звезду — понятие о звездах у каэнрийцев были свои, настолько отвлеченные от реальности, что уже даже поправлять не было смысла. Выведи всех на поверхность, дай взглянуть на небо — никто не поверит. Для них всех звезды — это то, что светится у чистокровных и бастардов в глазах. Определенная, неизменная форма зрачка, по которой можно отличить своего от чужого. Такая форма родилась у маленького аристократа в руках. Он в восхищении распахнул глаза, разность которых Рейндоттир только заметила — один светится золотом, другой томится иссиня-черной тьмой. Если бы негласные законы позволяли счесть его красивым, его бы непременно уже сейчас сватали с невестами, но увы, для полукровок слишком много чести. Тем более, темная кожа, какой бы чарующей и диковиной она ни была, отталкивала даже некоторых взрослых — садовники, все время урока пытавшиеся беспомощно разрешить проблемы сорняков и вездесущих шипов, то и дело плевались и хмурились, поглядывая в их сторону.
Не их дело, на что мальчик похож — на отродье, ублюдка или чучело. Даже если им кажется, что его нужно сжечь. В его груди таилась такая сила, что растерянная и вечно разбитая Рейн, кажется, собрала себя по кускам. Если Каэнри`Ах никогда не видело солнце ярче пары лучей, то младший Альберих рисковал стать луной. Огонек в его руках погас, а после вновь вспыхнул, подпалив пару веток над его головой, после чего опустился на колени маленькой, теплой звездочкой с четырьмя лучами. Он держал ее в ладонях, крутил и рассматривал, удивленный своему успеху:
— У меня раньше ничего не получалось, сколько ни бился, а вы… Вы волшебница!
— На самом деле, в магии мало… Магии. Такая звезда — результат силы твоих мыслей. Точного расчета и формулировки, которую ты обозначишь у себя в голове, — она провела по вороного цвета прядям, взъерошила жесткие, темные волосы, отчего ребенок рассмеялся — чисто, искренне. Как смеялся до этих пор только Эдельвейс. И тем самым тут же пронзил ее невыносимой болью, как кинжалом. Одновременно исцелил и ранил. Ее сын никогда впредь не засмеется. Она не погладит его волос, не взглянет в глаза. Не разделит с мужем его успехи. Ни с кем и ничего не разделит, наказанная по велению Брутуса. Лишенная сердца, по иронии — ставшая бессердечной, — Поэтому не пеняй на себя. Больше читай, больше считай и со временем все начнет получаться даже без слов. Ты молодец.
— Спасибо вам большое! — Кэйа вновь сжал звезду в ладонях, она поддалась ему, как глина, и в воздухе тут же заплясала аккуратная, гладкая снежинка, — Ого, какая! — он все не мог сдержать эмоций, продолжал радоваться невиданным мелочам. А Рейн весь мир к ногам сложи — толку смертельно мало. Ничего не смоет шрамов из-под одежды, не вытравит память, что жирными крысами занимала всю ее голову. Она едва заметно вытерла слезу, вновь бросила взгляд на садовников, которые любовались их уроком, словно обезьянами в зоопарке. В груди все разрывалось, как имплозией под дикой глубиной, от неясных раздиравших даже плоть ощущений — словно не была рядом с мальчиком, а утопала в жерле вулкана.
— Не за что, малыш… Тебя никто не ждет? Ты один тут?
— Не-а, — уверенно, совсем не по-ребячески, ответил Кэйа. Расслабился, со взрослыми себя чувствовал на равных, как настоящих дворецкий или советник. Отец, наверное, неимоверно им гордился, — Папа сейчас по делам во дворце. Но обещал вернуться! А вы хотите ему рассказать, какой я молодец, да? — его тон потерял последние формальные ноты — зазвучал совсем еще юный ребенок, такой, которому места в этом удушающем подземье не было.
— Да, — Рейн подыграла, — Отведешь меня к нему?
— А разве вам не надо к милостивому королю? Он должен дать слуге разрешение…
— Мальчик мой, Кэйа, я не слуга и родом ничуть его не ниже. Мне не нужно разрешение, — она право старалась подбирать слова, руки на мгновение зачесались бросить его в кусты терновника у них за спинами, но умение сохранять самообладание — побочный эффект всякой невольничьей жизни, и неважно, от кого ты зависишь — от тирана или от собственных детей. Сохранять честь еще труднее, особенно в первом случае. Ее топчут, бросают, пытаются испепелить, а она только тлеет, крепнет, наращивает кремень и становится непоколебимым. Но там, под этой минеральной картиной, безусловно, красивой, но ледяной, таился было человек, со своими глазами, крыльями, мечтами и целями, а в итоге — утонул в природных разводах, остался в осадочных горных породах.
Ему такая дерзость понравилась. Спугнула она и садовников, которые отчего-то сразу потерялись в гуще зарослей. Растерялись и растворились, как будто в кислоте. А стоило только чуть-чуть показать зубы.
Кэйа водил ее по дворцу, показывал высокие залы, мраморные полы и мутные, грязные стекла, через которые едва-едва пробивался свет, говорил о них с таким восхищением, как будто сам своими руками возводил это величие. Рейн в гигантизме не видела ничего великого и статного, только пугающие шансы чего-то больно хрупкого рано или поздно отломиться и разбить кому-нибудь голову. Пугающие монолитные столпы, арки, выбитые из камня прямо там, где когда-то была отвесная скала — теперь тут дворец вверх-тормашками, тоже норовящий вечно обрушиться на головы горожанам, разрушить землетрясением и то, что снаружи, наверху. Королевство держалось на добром слове и никого еще не замуровало под слоем земли только благодаря воле случая, а если честно — чудом. Рейндоттир доброжелательно соглашалась с радостью младшего Альбериха, кивала, боролась с желанием взять его за руку, за плечо, подхватить и посадить себе на плечи. Нельзя. Никак нельзя. Держать дистанцию, не ранить себя, не рушить. Если рухнет она, от ее боли, крика, распирающей ненависти и ярости, рухнет и дворец. Да что там, иногда ей казалось, что рухнет и весь мир.
На входе в тронный зал мальчишка замер, Рейн, сама не зная каким чудом, тоже устояла, не дав шагу вперед, к золотому порогу. Ступавшим на него без разрешения Брутуса грозила темница, без шанса на освобождение, пока слуга народа не вспомнит о заключенных, а это еще хуже, чем быть пленницей в башне. Хотя бы руки заняты кхемией, чем-то родным и до боли знакомым. Там же она будет скована без шанса даже глазом моргнуть.
— Нет ничего приятнее видеть, что выродки знают свое место. Ступайте, — Брутус жестом подозвал Кэйю и Рейн к себе, — Быстро же дочь Рейна закончила с отпрыском Альбериха.
— Вы обещали мне встречу с моими сыновьями, — Рейндоттир ни на шаг не отстранилась от цели. Брутуса это застало врасплох.
— Мы полагали, что вы будете дольше возиться.
По одну левую сторону от трона Брутуса стояла женщина, которую Рейн никогда впредь не видела. Очень на него похожая: высокая, статная, но седая, светлая, как надежда, с острым мечом наперевес, в тяжелых доспехах и с едва живым взглядом. Таким же, как у нее. Походила на валькирию из легенд, немыслимую, сказочную, такую строгую и непоколебимую, как все северные ветра, как настоявшийся эль и ментоловое лекарство. От нее веяло силой, и не мнимой, как от короля, а настоящей, нерушимой и внушительной. Когда женщина ответила ей взглядом, Рейн тут же уставилась в пол, взглядом скользнула по отражениям в нем, взглянула на фигуру, стоявшую у ней чуть ближе. Кэйа с восхищением любовался крупной спиной отца. Родство легко угадывалось по оттенку глаз, по их пустоте, безжизненности. По проседи в совсем тонких волосах угадывалась и тяжелая судьба, по шрамам — бравое военное прошлое. Без труда представлялось, что эти трое могли обсуждать, но от того легче не становилось. Только бы отпустил. Не отыгрался, как обычно, не резнул по больному развлечения ради. Постеснялся при свидетелях глумиться над той, что уже втоптал в землю без шанса выбраться.
Король с трудом оторвал себя от трона, не от того, что двигаться больно или невмоготу, а от нежелания хоть на мгновение лишать себя регалий, выравниваться в глазах окружающих со челядью вроде нее. Брутус выровнялся, взглянул на нее холодно, как мигает лезвие гильотины в миг перед падением. Дышать тут же стало трудно, как отчаянно бы ни пыталась.
— Давно ты берешь в пленницы своих, братец? — женщина шагнула вниз, звянкнув доспехом.
— Она не моя, дорогая Скирк. Она чудовище с севера. И «нашей» никогда не будет.
— Но ты же подчинил себе север. Сделал их своими подданными… — невзирая на твердую, уверенную речь, глаза воительницы горели презрением — не к Рейндоттир, которую мягким выражением рвались понять, — к королю.
— Вот эта — Брутус показал пальцем на ее лоб, Рейндоттир в привычном страхе опустила глаза, — Никогда не будет моей подданой. Чудовище. Как в детской сказке.
— Чего там она желала за помощь младшему Альбериху?
— Отвези ее ко входу в Бездну, — глаза Скирк мелькнули в том же удивленном выражении, как и глаза Рейн. Только у последней в этот яд из ужаса, смятения и незнания, что произойдет дальше, примешивался еще и гнев. Он смаковал это, как наказание. Там ее дети. Последнее, что можно ее детьми назвать — чтобы они были хоть чем-то, а не просто ледяным осколком памяти где-то в кучевых облаках, что застилали глаза каждый раз при тщетных пробах восстановить то, что было до плена во дворце.
Кэйа с очарованием, только ему присущем, рассматривал величественных взрослых: верного воина в блестящих латах, с горящим взглядом и холодной непоколебимостью в каждом вздохе, величественного славного короля, что прибрал к рукам ведьму и вручал ей достойные наказания, переучивая на верный лад своей уверенной и справедливой рукою, на отца, такого поэтичного, волшебника, сошедшего со страниц книги. В его глазах все казалось сказкой, только вот Рейн, тяжко вздыхая и улыбаясь ему на прощание, хотела пожелать, наставить сбежать — бросить это безнадежное подземье, оставить гиен самим себе на растерзание. Такие же горящие глаза могли быть у Эдельвейса — подрасти он чуть-чуть, дождись он нужного дня прежде, чем оказаться убитым. Чтобы мама запомнила его взрослым, статным, таким же, как эти воин, солдат и колдун, с одним лишь отличием — сердцем, а не льдинкой в груди, как у героя «Снежной королевы». Она также собирала из кусочков слово «вечность», раз за разом совершая ошибки, оттягивая принятие, смирение — как будто так можно подольше задержаться в моменте, когда все еще были живы.
От Скирк веяло орхидеями, звездной пылью, мокрыми воронами, шелком и белым чаем. Она не из этих краев — в Каэнри`Ах принято прятать шрамы, а ее рассеченное вдоль и поперек лицо ничуть не страшило. Седые, грубо стриженные волосы, будто вырванные клоками, выбивались жесткими прядями из прически, наверное, они ужасно кололись.
По темным, узким коридорам, не омраченным лишним светом, среди пыльных и давно посеревших, изорванных гобеленов и трофеев, они не шли — плыли, отдаляясь от тронного зала как можно скорее. Сама Скирк, точно могущественная, даже, быть может, всесильная, спешила скорее убраться от ауры безумия, в которую погружалось все, что оказывалось рядом с королем Полуденным. Она много знала. Она носила меч. Она должна была, безусловно, защищать, оберегать, но отчего-то встала на сторону безудержной жестокости и зверства. Не так в легендах выглядели валькирии. С крыльями, латами, двуручным мечом наперевес, с золотыми глазами, всегда благородные. Всегда за добро. У Рейн в сердце неизбежно ковырялся трупный червь, выедая по клеточке за каждый неудобный вопрос.
Скирк словно расслышала этот немой крик о помощи. Вопрос, что как ладан, разносился по воздуху и усыплял всякое доверие. А оно ей было словно нужно:
— Ты близко к сердцу не бери. Он… Не в духе.
— Кем ты ему приходишься? Он звал тебя «дорогой», — Рейн времени ни секунды не теряла. Скирк не смогла не улыбнуться такой простоте и наивности, надежде, что кто-то ей что-то расскажет так просто, отнесется по-человечески. Само собой оксюморон. Но и не ответить совсем не могла.
— Мы близкая родня. Он меня слышит и слушает. Это главное, — Скирк говорила гордо, нахально, самовлюбленно.
— И все эти зверства… То, как он пришел к власти…
— Удивительно. Про северян говорят, как про необузданных людоедов, а для тебя его детские игры — верх жестокости?
— Он убил моего мужа, сына. Отца, братьев, всех, до кого дотянулся… Ты это детскими играми зовешь?
В груди заклокотало с бешеным голодом, крови в организме не хватало, чтобы достать до всех частей тела — ее высасывала Скирк, такая отстраненная и как будто бессердечная, ничем не впечатленная и нетронутая. Неужели. Впервые вышло поговорить с кем-то, собрать свою боль в слова и обернуть голосом, пусть дрожащим и сорванным, неузнаваемым, но хоть каким. И все, что так мешало дышать, просыпаться и засыпать, передвигать ногами, постоянно, каждую минуту не жизни — существования, — называется «детской игрой». Это даже не заслуживало гнева, искрометной ненависти, скандала. Это вновь воззвало к животному, неконтролируемому испугу, который как юркий зверек скакал из рук в руки, чтобы Скирк сжала его в своих:
— Извини. Я немного из другой плоти и многого в вашем не понимаю. Соболезную твоей утрате. Наверное, остаться без семьи и опоры — это чудовищно, но я не могу знать наверняка и подобрать нужные слова. Мне жаль. Просто знай, что в случае, если бы я попыталась его остановить, на твоей семье бы зверство не закончилось. Он способен на вещи многим хуже…
— Что может быть хуже этого?
— Рано или поздно увидишь.
— Содержательно…
— Так это твои драконы? Дурин и Элинас, — Скирк быстро увела разговор в другое течение, чтобы обе они не захлебнулись.
— Да. Все, что у меня осталось.
— И по совместительству — лучшие мои воины, — она вдохновенно вздохнула — Рейн восприняла это как личный комплимент, — Можешь быть за них спокойна. Они в надежных руках.
— Они целы? Невредимы?
— Настолько, насколько это возможно. В целом, я бы не хотела томить тебя дорогой… Сама увидишь.
Воительница вытащила из ножен меч. Белоснежное, исцарапанное лезвие, в гарде — сине-фиолетовый, чуть дребезжащий камень в объятиях перистых узоров, роз, шипов и крыльев. Пошло, но от того и трогательно. Оружие сделанное на заказ всегда слишком много говорило о хозяине. Рейндоттир вспомнила тяжелый молот отца, рукоять которого была перетянута кожей фонтейнского ската, переливалась от любого блика, а сам боек был усеян острыми шипами, как моргенштерн. Пафосно, в бою — эффективно, красиво, практично. И так по-привычному, по-домашнему. Даже оружие не казалось опасным, если им не стремились причинить вред, а защитить. С тех пор, как все это рухнуло, на лезвие скальпеля смотреть трудно. Блестят-то орудия все одинаково.
Из космической сердцевины клинка вырвался наружу небольшой шар, от маха руки — вырос в размерах до большого кольца, которое вело к пустоши. Дырой в пространстве, похожей на дыру в разбитом витражном окне, Скирк управляла, как частью своего тела, легкими движениями натянутых пальцев смещая края, как ей того надо, а портал отвечал ей взаимностью, разбрасывая осколки реальности в стороны, как ей того угодно. Одним шагом Рейн преодолела расстояние, которое сама, пешком, беглянкой, не прошла бы даже за три дня. Вдали от Брутуса дышать невероятно легко. Так далеко, без оков, без болезней, без обязательств и груза, который не легчал ни на йоту, сколько не вымаливай у самой себя прощения. Как будто открыли клетку. Нет, разломали ее. Разбили в пух и прах. Она оглянулась по сторонам, сердце заколотилось, как от любви с первого взгляда. Рейндоттир захотелось рассмеяться, но вышло только выжать глазами слезы. Слезы облегчения. Поджала губы, сорвала с себя тяжелую рабочую робу — под ней всегда было то платье, в котором ее украли из дома. Ни разу не стиранное, в следах крови, но ее, не подаренное дворцом, не брошенное подачкой. Часть ее тела.
— Что? Свобода? — Скрирк вскинула бровь, протянула Рейндоттир руку. Та закивала, одними губами благодарила, но вложить ладонь в ладонь так и не решилась, — Он хотел наказать тебя долгой дорогой, но, знаешь… Передохни. Следующего раза может и не быть.
Чем дальше эта каменно-стеклянная тюрьма, поросшая сорняками и пропахшая золой с перегаром, тем проще делать каждый шаг. Неволей Рейн много оборачивалась — ждала увидеть за спиной Акиллу, Эдельвейса, отца с матерью, но никого раз за разом там предательски не оказывалось. Так легко не было никогда. Совсем-совсем. Подгоняло только знание, что это не протянется вечно. Рано или поздно придется вернуться во дворец. Продолжать клепать первую ступень Великого Делания, напоминая себе, что делаешь не шанс восполнить утрату, спасти жизнь, а такое же орудие убийства, как та, что вела за собой в эту утробу, в которой как торф в болоте, кишел и будто собирался загореться туман. Кривая тропа. Кривая тропа на спуск, камни летели вниз, туда, в бездонную пропасть. А что, если следом?
— Даже не думай, — Скирк полоснула словами по мыслям Рейн, как клинком по шее.
— Ты мысли читаешь?
— Просто насмотренная. Не бери в голову. Ты еще нужна своим… Детям? Так ты их зовешь?
Рейндоттир взялась одной рукой за горло, будто сдерживая кровь из артерий, что рвалась наружу от такого ножевого. Пусть и раны никакой в помине не было.
— У меня никого больше не осталось. Я их создала, выходит — дети. Творения, если тебе неловко.
— Мне-то все равно, — она явно лгала — ей точно не все равно. Просто личину нужно прятать за холодным расчетом и невозмутимостью. В высшем обществе такая замкнутость показатель хороших манер, порядочности, способ вписаться туда, где ко всему, к каждому аспекту, каждой шероховатости подходят с точки зрения выгоды и корысти. Где всякое отклонение от баланса — блажь или крамола. Рейн не в таких условиях взращена, и наверное, за это правда можно быть благодарной от всего сердца. Если допускать, что это сердце еще осталось, — Что ты смеешься? У тебя еще во дворце было скорбное выражение лица.
— Не знаю. Рассудок теряю, наверное.
— Будь осторожна. Бездна на всех по-разному действует, вдруг останешься без головы.
Рейн поджала губы, сдержала смешок. Как будто там правда было, что терять. Ни о каком здравомыслии речи не шло — она прямо сейчас спускалась по тоненькой тропе, сбежавшая от своего мучителя, следом за одним из его головорезов, чтобы увидеть последние крошки своей родни, как будто это не смахивало на ловушку или самоубийственную авантюру. От осознания безрассудности даже стало холодно в груди, словно все-таки упала в эту непроглядную пропасть, полную звона клинков, укрытую густым туманом. Чем ниже — тем труднее дышать и держать равновесие. Холод изнутри крался наружу, заставляя дрожать пальцы, колени, челюсть, противным скрипом костей и суставов выбивая последние силы.
Скирк за ней наблюдала так, как хищники за добычей, которую обманом ведут в логово. Цеплялась за каждый наивный, хотя, скорее, просто усталый жест, неаакуратный шаг, взгляд, вот-вот собиралась схватить зубами. Брутус в юности любил куртизанок, один в один ветренных и измотанных скотским трудом — Рейн напоминала чем-то каждую из них, забитую, истощенную, без жизни в глазах. Как ни убеждай себя, не прячь правды, а руку к этому произведению террора приложила ее родня. Пусть не самая близкая, не самая драгоценная, та, которой с радостью бы перерезать глотку, но неизменная, невыбранная и увы, та, с которой придется смириться. Но смириться ведь не значит принять, не пытаться ничего исправить? Скирк после очередного шага мимо протянула Рейндоттир руку, и плевать, что до ровной земли оставалось четыре шага. На ее руку она взглянула, как смотрят на угрожающее оружие, но остепенившись, не задумываясь взяла ее.
Уверенный взгляд. Немая благодарность. Скирк все поняла без слов, как привыкла. От этого сердце радушно екнуло, давая знак.
— Где они? — Рейндоттир не придала значения — и видимо, так оно было всегда. Нет ничего важнее и ценнее детей. Пусть и стиснув зубы, через гору собственного отвращения к ним, повязанного на страхах, Скирк и это понимала, и принимала, насколько то было нужно. Не у каждой есть шанс завязать жизнь с битвой или властью, и тогда не остается ничего, кроме спасения себя отпрысками. Рейн в этой парадигме уникум: и ученый, и мать в одном лице, что-то ранее невиданное и еще не до конца изученное. Диковинка.
Скирк в ответ на вопрос махнула головой в сторону густого тумана. От маха огромных крыльев он развеялся, сквозь остатки, как через запотевшее стекло, можно было разглядеть Элинаса — по-прежнему величественного, пусть и заметно побитого. От того его еще сильнее хотелось приласкать, приголубить, Рейн не думая сделала шаг вперед, обхватила, сколько могла, широкую морду, в ответ на что дракон дернул в резко вздохе ноздрями — будто всхлипнул, как дитя. Скирк как через стекло на это смотрела, не верила глазам. Такие непокорные зверюги, что одними своими чешуйками всю ее иссаднили, смотрели, как на чудовище, сейчас каким-то чудом поддавались так легко тонким и совсем ослабевшим от тяжелой работы рукам Рейндоттир. Следом за исполином к ладоням ее потянулся и Дурин, дракон поменьше, но и в несколько раз строптивее, злее. Они словно две разных крайности, между ними — полутон в виде нее, который все сглаживал, стачивал, решал неурядицы или вовсе не давал им зародиться.
По драконьей щеке потекла едва уловимая взглядом слеза, настолько прозрачная и чистая, словно детская. Рейндоттир вытерла ее ладоней, но взмок весь рукав. Прижалась щекой к обозленной морде, которая с каждым смыканием глаз становилась похожа на ребяческое лицо, с младенческими пухлыми щеками, большими и неомраченными страхами глазами. Драконы на глазах таяли в ее объятиях, пока не сложились в двух высоких, но настолько несуразно слаженных, даже не парней, а мальчиков, что Скирк было показалось, она сошла с ума. Но вместо этого под латы пробрался холод, кольнул сердце, обжигающе разлился по телу виной, не просто пьянящей — сбивающей с ног.
— Они…
— Да. Они под этим всем обычные… люди, — Рейндоттир заметно замешкалась, но споткнувшись на слове, быстро вернула его себе. Все-таки люди, живые, настоящие, с кровью, плотью, глазами и ушами, пусть и не прошедшие утробу, но будут человечнее, честнее чем те, кому довелось оказаться среди смертных волею судьбы, а не науки. Она утерла слезы так, чтобы они не заметили, но в ответ на минутное отстранение послышался рокот, мычание — Рейн тут же вновь прибила их к себе.
— Выходит, ты правда им мама. И никакие вы не чудовища.
— Рада, что хотя бы сейчас ты к этому пришла.
Скирк поморщила нос.
— Не только сейчас. Я же не… тупица.
— Хочешь? — ведьма протянула руку, приглашая воителницу к объятиям. Элинас и Дурин послушно сбились в одну сторону, Рейн заметила, что Скирк они не боятся — значит, зла она им не причиняла.
— Откуда такая любовь к телячьим нежностям? Северяне весьма…
— Не хочешь — как хочешь, — для Рейн перебивать — все равно, что дышать. В ответ на такой укол, как во время фехтовальных соревнований, Скирк недовольно, но подалась к ним — Рейн тут же легко обняла ее рукой, и кажется, внутри что-то лопнуло, сорвало стоп-кран, рычаг, до этих пор державший все эмоции за кордоном дозволенного. Рядом с ними по-семейному тепло, невзирая на давящее шею, как петлей, отчаяние — следующих объятий, встреч, разговоров, может и не быть. Но Скирк от чего-то взяла себе в долг сделать все, чтобы они состоялись даже вопреки, а не благодаря. Даже если ради этого придется пасть ниц перед Брутусом и ползать на коленях, унизительно умоляя, как он того любит.
Скирк желание спасать и выручать становилось поперек горла не впервой, но привычно проходило по прошествию пары дней. Безрассудство никогда не было ей присуще вне пыла битвы, а воевать, пусть и внутри головы, с Брутусом — самая глупая затея из тех, что можно себе представить. Рейн, правда, от этих сокрытых метаний легче не становилось. Начала замечать ее, в тех же местах, где раньше казалось серым-серо, безжизненно, заброшенно, из раза в раз со все более окровавленными руками, безумным взглядом, безумным от усталости, недосыпа, от постоянно переполненого элементами и изотопами воздуха, от того, что метал по ноге царапал, как ножовкой по дереву. А руки себе хотелось отрубить от бессилия с каждым разом все сильнее. Подумать только, полно регалий, наград, достижений, покоренных вершин, городов, миров, но нет мощи помочь кому-то одному, кто почему-то запал в сердце.
Оставалось только иногда вступать в сделку с самой собой. Приносить пуховые одеяла в особенно промозглые ночи, доставать для нее горячие блюда, не такие изысканные, как на королевском столе, но и не такие помойные, как в солдатской кухне. Иногда можно было просто остаться послушать, совсем редко — позволить увидеться с сыновьями. Каждый день на столе не сменялась фигура темноволосого, низкого, худого юноши, сшитого пополам, как тряпичная кухня. Все-таки, прикусив себя за щеку, Рейн выполняла заказ — более ничего делать не могла, ни решиться сбежать, ни найти себя в чем-то другом. Заметно, что забывалась, отпускала себя как будто, бездумно и холодно, не так совсем, как с драконами, и даже не так, как со Скирк. Равнодушие стократ страшнее жестокости, когда сколько ни разрезай, ни отпарывай, сколько крови на лицо ни брызнет, а все одно лицо, невозмутимое, каменная маска, безжизненная, как обескровленная. И только рядом с детьми на плоских щеках появлялись ямочки, удавалось улыбнуться, налиться румянцем. Скирк была готова все за эту мимолетную радость отдать, даже пыл самой кровавой битвы променять на Рейндоттир.
Скирк — это что-то новое, необузданное, как ветер пылкое, как море беспокойное, но описанное только по легендам и сказками, глазами никогда не виданное, рукам незнакомое. Жесткое, но ласковое, колючее, звенящее, кричащее и кровоточащее, но такое целое, полное, то, что идеально поместилось в дыру, выжженную временем и горем в груди. Рейн была готова до полоумия целовать ее, прижимать к себе, вдыхать терпкую орхидею, звездную пыль, лечить ее раны, рискуя не доделать работу в срок, да только чтобы себя не истязать за то, что не вышло изменить, за тех, кого не вышло прикрыть грудью, учить себя тому, что не чудовище, как болтали, а все-таки дорогая, хорошая, бесценная, светлая — какие только комплименты Скирк ей не выдумывала. И ни разу не дрогнул ее голос во лжи и неуверенности. Ни разу не слышно было у двери тяжелых шагов короля, и час от часу, дышать, ходить, становилось легче. Как будто тяжелые путы ослабевали волей сильной, шершавой руки, груз постепенно легчал, или Рейн неизбежно к нему привыкала.
Сад все сильнее расползался лозами и шипами, напоминал из окна ее башни болезненную гангрену на теле. Похожая рана была и в глазу одного из последних Нигредо, пока в комнате разражался хаос: все пробирки, инструменты по разным углам, все шкафчики открыты, а их содержимое в виде шкатулок и коробочек, неиспользованных материалов, бумаг и блокнотов, выброшено на пол. Рейн носилась от стены к стене, подолом длинной накидки разбрасывая совсем уж тонкие листочки, оставляя за собой пыльный след из всех сыпучих реагентов, перебирала то там, то здесь, вываленный хлам.
— Золото мое, что у тебя тут за переполох? — Скирк возникла из ниоткуда в высоком дверном проеме, провела рукой по трещинам на больном плече — повредила себя на недавней вылазке в Бездну, ее чудом выручил Дурин.
— Рубин. Он нужен для глаз… Для зрения… Я не могу найти.
— Золото мое, не в первый раз… У тебя тут всегда все по полочкам. Скорее всего, братец опять зажал драгоценностей. Или кто-то из бюрократов прибрал к рукам. Ты ни в чем не виновата. Выдохни.
Как дрессированная зверушка, сама не зная секрета такого эффекта, Рейндоттир послушно встала с пола, выдохнула, всплеснула руками, сбросила напряжение. Объятия, похожие на ненастную стужу, подарили умиротворение, стоило чуть коснуться. От Скирк хоть и веяло тревогой, запахом крови и вековой усталости, не меньше от нее было и покоя, она как щит, зонтик, целый панцирь — от всего убережет, укроет, встанет спиной, чтобы ни одна стрела не настигла Рейндоттир. И пусть это до боли неправильно, и в глубине души скрежетала по-прежнему вина перед семьей, но так хоть немного проще. В мире порой загоралось что-то пестрое, а не серое, в сердце мелькала робким светлячком надежда, и заключенная с совестью сделка шуршала пером по бумаге, заключая — лучше так, чем с концами сойти с ума.
— Ты можешь чем-нибудь его заменить?
Долго думать не пришлось. Ответ лежал на поверхности, точнее, висел на ушах. Однажды Скирк вернулась в развалины, оставшиеся от дома Рейндоттир на севере, принесла оттуда много всего: от личных записей Акиллы до рисунков Эдельвейса, именные клинки, сабли, кинжалы отца, пара платьев, которые не доела моль, доставшиеся Рейн от матери, и конечно, те гребаные сережки, которые так и остались лежать на столе. Прозрачные алмазы, как слезы, запечатлели в себе всякую боль во всех ее оттенках в своих переливах, из жертвы для дела жизни — к необходимости для того, чтобы просто выжить. Она расстегнула застежку, ногтем поддела камень, он послушно, как игрушечный, выскочил ей в руку, словно посерел, потерял цвет, всякую драгоценность. Обошла стол, зажимом раскрыла веко, бросила в пустой белок, еще вязкий, незастывший, камень. Нигредо машинально заморгал, еще не наделенный сознанием, но уже полный рефлексов и привычек, после чего обратно уснул.
— Ну вот. А ты себя уже казнила…
— Я только начала понимать, что я делаю… Это должна была быть первая ступень к созданию Философского камня, Богоподобного человека. А будет просто машина для убийств, которая в жизни ничего кроме смерти и боли не увидит. В силу того, как работает мозг, тело, даже не распознает и не сможет почувствовать. Это противоречит всем принципам и алхимии, и кхемии, и вообще любой науки.
— Разве нельзя в случае ошибки сделать Нигредо еще раз? Уже так, как сама хочешь.
— Нет. Тут как с детьми — что вложил, уже не исправить.
— Может, тебе доведется оставить себе одного? Перевоспитать его? Даже самую непослушную зверюгу можно приручить. Даже Бездну Элинас и Дурин держат под контролем.
— Можно привести в порядок хаос, но изменить порядок — только превратив его в хаос. Они такими и должны быть. И я этого уже не поменяю.
— Зато ты можешь быть свободна. Мы можем быть свободны, — Скирк промурчала до того нежно и по-кошачьи, что у Рейн по спине забегали мурашки, — И никто не помешает тебе соорудить остальных, как тебе того заблагорассудится.
— Я не смогу бросить драконов.
— Тебя никто не просит.
— Но и остаться во дворце… С ним, — губы искривились в отвращении, полные до этого отчаяния глаза налились яростью, животной, неконтролируемой. Скрик накрыла ее руки своими, погладила выше к предплечью, проникла под рукав — Рейндоттир выдохнула.
— Птичка напела… На него не только же ты зуб точишь. Помнишь мальчишку с разными глазами? Вот как он, — воительница махнула носом на Нигредо, — Только не красный с серым, а золото с индиго.
— Да. Альберих. Как нибелунг.
— Поговори с его отцом. У них какие-то… Грандиозные планы. Похожие на то, о чем ты мечтаешь.
Будь на месте Скирк кто угодно другой, Рейндоттир бы придержала язык за зубами. Не дала волю никаким чувствам, завернула себя настоящую в саван и закопала на том бесхозном кладбище предателей, которые не заслужили прощания с почестями — только запрещенных и наказуемых похорон, как для больных собак. Но ей не то, что можно, нужно было верить. Не ждать предательства, подлянки, того, что на шею набросят удавку. Она до последнего честна, если дело касалось ее собственной правды, которая от правды короля — по ту сторону Бездны. После всех виданных зверств, приступов галлюцинаций, безумия жителей Той Стороны, никакое родство не будет ей ценнее родных духом, тем, что только и остается в кромешной темноте, что в стократ страшнее любого уголка королевства, где хоть иногда, но виднелись осколки солнца, его лучи, его поцелуи на щеках и плечах. И только греться, пока возможно, рядом с ней, золотой, как солнце, но гаснущей под гнетом несокрушимой туманности, черной дыры, которой все мало, и, Скирк знала, но говорить не рисковала — мало и Рейн, и Нигредо, и ее самой, и его самого.
Ранее жившие на отшибе, с приходом к власти близкого друга семьи в лице брата Ирмина, которому оставалось два шага до гибели каждый день, Альберихи перебрались ближе ко дворцу — и дело точно вовсе не в том, что наконец-то от них отмылся слушок о тейватской, грязной половине наследника, которую прятали за длинными челками и повязкой на глаз. Рейн не тяготела к ним всей душой, как остальные подданные-подхалимы, рвавшиеся за любой крошкой, что падала со стола. Честь дороже всякой сытости и даже жизни, если понадобится, только смерть ей никогда не предлагали. Неизбежно закрадывались мысли — почему? И быть может, ей тоже до смерти — два шага, и она в разноцветных глазах того мальчишки, которого она помнила еще совсем мальцом.
Он вытянулся, стал строже, худее, волосы отрастил почти до пояса, таким бы любая красавица позавидовала. В облачении был похож на высокорангового мага, минимум личного чародея самого короля — серьезный, собранный, хотя в разноцветных, ставших только ярче, глазах, по-прежнему таилось неугомонное бесовство — как у озорного божества родом из тех сказок, которые рассказывали детям на севере. Жаль, что рассказывать их больше некому и не для кого.
Его отец, имя которого Рейндоттир сколько ни спрашивала, вечно забывала, наоборот, легко состарился. Бороду богаче украшала проседь, морщины на точеном лице стали глубже, черты тяжелее, как и дыхание. За глазами терялась белым дрожащим огоньком скорбь, с ним говорить было неловко — словно в Рейндоттир, израненной и забитой, надежды больше, чем в свободном аристократе, который долгие годы волен делать, что заблагорассудится. По привычке отписывает реверанс, короткий, даже едва заметный, смотря как назло прямо в глаза — сразу выпуская иголки, не давая шанса на то, чтобы ее опять схватили, утащили, и пусть обстановка не располагала, но это вошло в привычку — бороться с невидимыми врагами просто для того, чтобы не расслабляться.
— Мы не думали, что вы согласитесь с нами поговорить. Все-таки мы на стороне вашего мучителя… — Альберих-старший чуть склонился к ней, подернулись цепи на эполетах, звякнули аксельбанты — все медали и регалии блеснули на прощание прежде, чем погрузиться в тень его тела.
— Спасибо. Я помню.
— Речь как раз пойдет о нем. Его зверства уже никто не стерпит. Каэнри`Ах с каждым днем закипает, на улицах мародерствуют, а он просто усиливает свою охрану, норовит во сне задушить своего брата, строит какие-то планы, завоевания. Ты же закончила «Нигредо»?
Руки сами тянулись впиться в глаза и выдавить их тем, что осталось от ногтей. Как же саднило до мяса то, что первая ступень превратилась в имя нарицательное. В то, что еще не воплотившись из мифа в реальность, непременно значило боль, пожар, горы костей, тел, ненависть, войну и кровь, что-то непременно черное настолько, что слепой бы счел, что своими глазами что-то может рассмотреть. От этого на шее будто вздувались вены, тело костенело — но быстро окаменение проходило, когда в реальность возвращал яркий свет, звон цепочек и драгоценных камней.
— Да. Сегодня должна уведомить об этом короля.
— Ты же понимаешь, что такой мощный легион он, как бы ни покушался на завоевание всего Тейвата, будет держать при себе?
— Да, — на самом деле — она ничего не понимала. Просто соглашалась. Наверное, Альберихи наверняка умнее нее. У них есть точный план, картина, собранное воедино колесо, каждая спица в котором дает правильный вектор, и по итогу — приведет к тому, что так отчаянно горело в груди с каждым ударом сердца, но еще не было сказано вслух. Словно зрело, как плоды, наливалось кровью, жизнью, как младенец в утробе. И если это соскочет, вот-вот, как камешек в рогатки, Рейн непременно согласится на любую авантюру, в какую бы цену это не вышло.
— Он потеряет бдительность. Нужен всего один солдат, чтобы напасть исподтишка. Любой.
— Брутус крупнее. Нигредо крепче. Он не убьет его, но сильно покалечит. И после этого устранит всех. Как обещал, — Рейндоттир сглотнула. Вспомнила, как объясняла мокрая, грязная, с пересохшим горлом, что нельзя сделать существо с одной полярностью. Что у такого не будет авторитета и шанса чему-то научиться. В лицо ей тогда прилетели какие-то харчи из тех, что оставались с жирными костями на золоченых тарелках, и сквозь кучу оскорблений и сокрушений, как у невоспитанного подростка от любого, малейшего запрета, удалось договориться на что-то, кроме неконтролируемой злобы и зверства — объяснения с тем, что те просто убьют и его, и всех его прихвостней, королю крайне не понравились.
— Это можно сделать тихо. Брутус смертный. Отравить. Застрелить. Нигредо же смогут слушать твои приказы?
— Любые. Но я не хочу никому ничего приказывать. Вам нужен один? Всего один? Берите любого, приручайте. Им не свойственно… задумываться, — опять закололо в горле, как перетянуло терновником. Каких же чудовищ она сделала. И после этого сама отказывается звать себя так. А ведь разве осталось, что терять и чего бояться в этом звании? В живых не осталось тех, кто помнит ее настоящей, ныне каждый, кроме Скирк, с которой каждая новая встреча рискует стать последней, ищет в ней корысть, а она и рада. И словно пора, вот-вот, сорваться с этого обрыва. Дать себе волю. Родная не осудит, а родных не осталось. И ниже катиться некуда — только подниматься. На колени. С колен — на четвереньки, с них — надо на ноги. Даже если это черевато разрушением самой себя, как старой крепости, уже отсыревшей, видавшей всякие битвы и зверства, но не в силах больше стоять. Отдать кирпичи и камни на что-то лучшее, что-то сильнее, величественнее. Саму себя разобрать на запчасти и не делать впредь вид, что еще какая-то работает. Договорилась поддержать чье-то убийство. Пусть и того, кто все у нее отобрал, до остатка — но сама так легко отдала себя.
— Это только один вопрос, который мы хотели обсудить. Кэйа, покинь нас, пожалуйста, — Альберих-младший закатил глаза, но вышел из покоев даже не хлопнув дверь. Рейн не смогла не улыбнуться — это явно стоило ему больших усилий.
Оставаться один на один с едва знакомым мужчиной — не лучшая ловушка, в которую зашла по своей воле. Сглотнула, не от нервов, а панику с рвотой, что неизбежно изо рта попытались вырваться наружу. Пьерро сам прокашлялся, освобождая уставшее от ратных криков горло. Подпер собой стол, отошел еще дальше, Рейн напряжением в глазах, в теле, в белых прожженных химическими составами пальцах, оттолкнула его совсем. Все-таки молчание — самое верное оружие без шанса на промах. Тело скажет всего в сто крат больше всякого голоса. Альберих с ней также бессловесно согласился, расстегнул верхнюю пуговицу рубахи.
— Вы знаете о заражении, которое оставляет оружие Бездны?
— Да, — вопрос оказался многим проще, чем Рейндоттир себе представила. Но выглядел, как осечка — сразу дать себе волю спросить о сути, причине, которая многим важнее, чем один Нигредо. Она вновь сглонтнула.
Скрик этими ранами, похожими на рассекающие кожу келлоидные рубцы, которые отчего-то приняли оттенок некроза с россыпью далеких звезд, покрыта с головы до ног. Ее лицо, руки, плечи, грудь, живот, спина и ноги, все окутано ими. От этого воительница походила на битую, но склеенную вазу. На боли никогда, чертовка, не жаловалась. Только по тому, как порой резко стонет и хватает за рану, можно было гадать. Ей всегда больнее, чем она показывает. Но ни за что нельзя встревать, запрещать ей скрывать боль — это ее способ самоконтроля, дисциплины, которые как бы Рейн ни стремилась привить что-то иное, стали неотторгаемыми ее кусочками, ее сердцем и душой, стояли во главе угла. Раны закаляли ее, а не разрушали. Пьерро, судя по всему, испытывал обратный эффект: знакомый бледный оттенок четким пятном распластался на шее, откуда-то со спины, из сочащегося ранения, из большой дыры, которая ставила крест на всех великих планах. И вот-вот он бы попросил с себя это крест снять, но не пришлось. Дочь Рейна сама вспомнила, как умаляла эти боли и тревоги в теле Скирк. Простое заклинание, передающееся только через объятия. На ее родине таким пользовались, помогая старцам без боли и страха уйти из жизни, перед последним вздохом исцеляя все болезни. Подошла, со спины обхватила его шею руками — под ними неумолимо колотилась кровь в артериях, но с каждым хриплым вздохом боль и тревога уходили прочь. Пьерро дышал легче, выпрямил спину — стал похож на себя, какого она помнила в первой встрече, статного, серьезного, грозного.
— А вы все без слов понимаете, Рейндоттир, — он встал, легким жестом, без грубости, отбросил ее руки, — Благодарю. Только ни с кем об этом не говорите, ладно? Ни о плане, ни о ране… Народ уже сменил одного больного короля на другого. Третьего Каэнри`Ах рискует не пережить…
— У вас чудесный сын. В случае чего, он вас подстрахует.
— Спасибо, еще раз.
— На этом все? Я должна сдать ему… «Работу». Нигредо, — слова подбирать стало трудно. Боль, отобранная у Пьерро, резала живот, отдалась вкусом крови во рту, тремором — и вместе с тем нужно доделать, клеймить, поместить в утробу последнего. И сделать шаг навстречу свободе. Даже если сразу после ее казнят.
— Все, разумеется. Ступайте. Обещаю, вас никто не тронет… Все будет хорошо.
Это неутешительное «все будет хорошо» — самое ядовитое, что доводилось ощущать ушами, чувствовать плотью, уже отмершей, больной, с концами ороговевшей без солнца, без снега, морозной воды, без всякой надежды, без того, что когда-то согревало, но теперь чтобы ни делала, как бы счастлива ни была, каких бы высот ни достигла, все возвращается во снах личиной сына, мужа, отца, обвинениями в предательстве их устами, они не давали покоя ни на минуту, ни на мгновение. Не будет этого «хорошо» — оно похоронено, против традиций и воли, в каких-то чужих руках и холодных гробах, а новое счастье не построить никак на усталой земле, на холодных костях с засохшей кровью. Это нескончаемая, тягучая, как гной, пытка, полет в бесконечную яму, и с каждым оставленным выше метром воздуха в легких все меньше. Дыра ничем не забивалась, ни ватой, ни Великим деланием. Ничего более не нужно, и с последней пришитой к Нигредо ресницей пустота тяжелой пеленой окутала и с тех пор, казалось, более не отпускала. Вскрыть бы этот нарыв, да…
Только сильнее сапог вбивался в область селезенки, только ярче и привычнее становился вкус крови на губах. Все темнее картина перед глазами, все чернее некогда светлые волосы. Себя уже не узнать, так чего тянуться за теми, кто давно ушел по твоей же глупости? Рейндоттир каждый прилетевший в челюсть кулак заслужила, невероятно и немеряно, и быть может, попросила бы еще за каждый раз, каждый день, каждую минуту, что выбирала скотскую жизнь, а не честную смерть в сопротивлении, сделать хоть что-то и хоть чем-то запомниться, а не умереть. И Скирк уже не могла стоять за нее стеной — всякая устойчивость, сила в руках и ногах, выливалась экссудатом из ран Бездны, которых в теле все больше и больше с каждым походом. Никакие уговоры не действовали — воительница тоже зверела, изо дня в день из защитницы превращалась в безмолвную головорезку, благо, не на службе у родственничка — от того не менее ужасающую, пугающую, безумную. Только как бы ее придержать, в какой источник окунуть, чтобы облегчить боль?
— Брутус! Угомонись! — давила из последних сил Скирк, одергивала его — толку, как с козла молока. Он стал свирепее. Растерял последнее людское, что в нем было, слухи о заговорах против короля изливались тоненькими ручьями прямо Рейн в уши, чтобы она ни в один не верила. Оправдывалась, мямлила что-то про нехватку материалов, про то, что все Нигредо — ничем не хуже, даже те, кто в чем-то «дефектен». Органы внутри тулова давно превратились в цельную, неразборную кашу, выходили наружу рвотой, кровью из носа и ушей, ноги вообще перестали слушаться — столько лет на привязи, и с каждым годом кандалы все грубее и ближе к коже, обнимали клешнями до крови, лишь бы не сбежала. И сбегать уже не хотелось, не зналось, как и зачем, к кому? К самой себе, такой же неизвестной женщине, как любая другая?
— Не надо! — взмолилась Рейн, когда по ушам резануло слово «списать». Нет, никого больше, даже ценой себя самой, не даст списать, разрушить, разбить. Сначала ее, отрубить голову, распять, но не дать никого коснуться, ни кусочка ее кожи, которая в них во всех неизбежно, ни кусочка кожи ее сына, которые порой белыми пятнами и красным ферритином оседали в их сплавах и составах. Унизить себя, ниже некуда, до самого сердца ада, только бы никого не тронули, кроме, конечно, нее самой, — Я прошу тебя, Брутус, я умоляю, не трогай его! Не трогай никого больше… Пожалуйста… — даже на грани отваги не занимать — пусть сама Рейндоттир в этом ни за что бы не призналась.
— Ты забыла, что ты себе не принадлежишь, дочь Рейна, жена Калиостро, мать Эдельвейса? Кто из этих людей жив? Кто тебя защитит, а, несчастная? Поляжешь рядом с этим мясом на убой. Мне, в общем-то, все равно.
— Брутус, угомонись. Если ты этого не сделаешь — я доложу, куда надо, и страшно мне не будет. Даже перед тобой, — в голосе драгоценной царапалось кусочком льда презрение, рыком на выдохе от нестерпимой боли прорывалась ненависть. Она бросила короткий взгляд на Рейндоттир, забыла смягчиться — такого чудовища, живого воплощения агонии, даже всякое чудовище испугается.
— Закрой рот, Скирк.
— Хорошо. Закрою. Но жива и она, и он. Тебе и так крови достаточно за последние пару недель.
— Скирк!
— Это последние мои слова. Надеюсь, никогда более не встретимся, — Скирк развернулась и спряталась в глубоком коридоре за поворотом, выдохнула, шумно, так, что от ее выдоха колыхнулись тюли напротив, за ними — словно горящий в мучениях двор, красный, на деле, от языков пламени, в котором горели тела врагов, дезертиров, взятых в плен. Она на последнем издыхании, на грани, скоро не сможет вернуться даже на час. Рейн нашла в себе силы встать, на ватных, изорванных мозолями и ранами ногах, рванула к ней, прижалась всем телом, читала вслух заклинание от болей. Скирк едва устояла от таких объятий, но чудом смогла выпрямиться, чуть оторвала Рейн от пола. Услышала, впервые за долгое-долгое время, как она плачет, даже нет, ревет диким зверем, надрывается от невыносимых ран, от раздиравших душу и наконец не оставивших от нее ни кусочка тревог. Больно — но все равно найдется место для чужих страданий. За время, что Рейн во дворце, Скирк выучила, что нет того, чего эта женщина не смогла бы вынести, как и нет той жестокости, на которую она не способна, хотя бы по отношению к самой себе. Рано или поздно всякий, кто бросил себя на дно, даже безоружный и разрозненный, разорванный на части, найдет в себе силы обрушить свою боль на всех виновных, даже если для этого придется расколоть небо, потушить звезды, солнце и луну.
— Ты уже совсем на себя не похожа… — обронила Рейн, закусила губу.
— То же самое могу сказать про тебя. Ты… Как он закончит, встреться с кучером. Попроси отвезти тебя в Дом Очага.
— Что это?
— Приют, который держит бывшая королева-консорт… Жена Ирмина. Пережди бурю там. Прошу. Тебя подлечат, ты со всем справишься… Мы справимся, — Скирк поцеловала ее в лоб, отпустила от себя. На лице тотчас же снова скривилась гримаса, полная боли и отчаяния. Отпускать ни руки, ни лица, ни какой ее части от себя не хотелось.
— Я не хочу никуда уезжать. Я не хочу бросать тебя, я не хочу бросать их… Никого не хочу. Я однажды уже струсила, отвернулась, нет, не могу так больше.
— Рейн. Звезда моя. Прошу тебя, — Скирк огрубела на глазах, в голосе улавливались низкие, дребезжащие, как барабанная мембрана, ноты — злые до того, что кровь холодела, — Сделай, как я говорю. Так ты будешь в безопасности на время тех игр, в которые я тебя подписала по своей глупости.
— Про что ты?
— Про Пьерро. Про Кэйю. Не нужно тебе это все. Будут… Реки крови, раздрай. Будет страшно и больно. Дея, так зовут настоятельницу, позаботится о тебе. Ты не выстоишь, если будешь с бойней лицом к лицу. Пусть я и буду эгоисткой и ты меня возненавидишь, но твоя жизнь в моих руках и я не могу дать ей оказаться над пропастью. Пожалуйста, не геройствуй. Умоляю, — всякая злоба вылилась, как кровь из раны, на кафель, остались только пустые от горя глаза. Они уже друг друга теряли. С каждой слезинкой, выдавленной бессилием, с каждым спутанным следом, с каждой темной ночью, касаясь — отдалялись, зная, что приближали неизбежное. Скирк не хочет ее защитить. Она прощалась, ровно так, чтобы не мучиться после. Оттягивала расставание молчанием, крепила хватку, вскользь улыбалась, давя разочарованную, изуродованную сдержанным плачем гримасу. Рейн не дала себе дрогнуть, пусть и точно шла наперекор. Нехотя, мягко, не отрывая глаз, сделала шаг назад, чуть не упала — от боли в лодыжке в глазах потемнело, сморгнула слезы, на этот раз выкатившиеся на щеки неизбежно, покачала головой.
Отвернулась. Настолько крепко ступая по полу, насколько могла, ушла. Сквозь всех стражников, гвардию, сквозь гостей дворца, которым точно цикровых зверей покажут Нигредо. Не смотрела по сторонам. За спиной точно разрушалось само пространство, разбивалось на осколки, открывая черные дыры, разрушая квазары и туманности, не оставляя ничего после себя. Рейн закрыла уши. В голове, в полной тишине, в густой темноте, зазвучала Скирк. «Умоляю». Грудь резануло неприятно — если бы она не ушла, воительница немедля бы упала перед ней на колени. Рейн на саму себя наплевать до ужаса, а Скирк на нее — нет. Незаслуженно. Неоправданно. Не так, как задумано.
Порой, даже, нет, чаще всего, на свои желания приходилось плевать. За мимолетными амбициями, которые как бумага, размякли под первым ливнем, всегда прятался потенциал более оправданный. Доброе будущее, безмятежное, даже если не гарантированное, как починка часов в течение года у того же мастера, что их собрал, то хотя бы мнимое — всяко ценнее счастья чудовища, которое уже не видит собственной тени. Красивое поместье на отшибе, в которое даже иногда через витражные окна пробивались лучи, только одно не ясно — солнечные ли, лунные ли. Королева-консорт немногословна, больше внимания уделяла сиротам, нежели прислуге или другим гостям.
У Рейн собеседники были интереснее. Каждую ночь, во сне, вместо родных, к ней приходила кровавая луна, огромная, необъятная, в бесконечном море по колено, теплом, словно объятия. Там спокойно. Подрываться по ночам перестала, дышать стало легче. Тяжелой работы не убавилось, но была она хотя бы по собственной воле. Раны заживали. Дея — так ее звали, — несмотря на немногословность, заботилась о дочери Рейна лично, не брезгуя ничем, не отворачиваясь и даже не дергая бровью от всякой мерзости, а покрытые белым слоем сочащиеся лимфой раны вокруг щиколоток не могли не вызывать отвращения.
— Спасибо вам… за теплый прием, — каждая пауза в словах — моргание тех глаз, что смотрели на нее с потолка. Пока они не видели — говорить невыносимо. Словно давала чему-то важному пройти мимо ушей.
— Это мой долг, дорогая Рейндоттир. Тебя что-то смущает?
— Мне кажется, я схожу с ума. Повсюду вижу какие-то глаза…
— Только не хватайся за сердце. И не убегай, — Дея взяла ее за руку, наклонилась поближе, — Это Ронова. Она за всеми нами подглядывает.
— Кто такая Ронова?
— Наша владычица, что отводит смерть и болезни от постояльцев. Я ей поклоняюсь ради здоровья сыновей и дочерей, как и моих, так и чужих. Знаю, тебя сейчас терзают эти мысли… «Каэнри`Ах — земля безбожников, сюда не обращают свой взор боги», и все то, чему тебя научила твоя семья, но мир сложнее выдуманных людьми постулатов. Да и никто не говорил, что Ронова — богиня.
Пробирающий до костей жар ударил в спину в тот же момент, когда Рейн зажмурилась. Это что-то, что звалось Роновой, не желало прервать зрительный контакт. Жутко, быть может, но честно — уже не торкало. Лишь бы нахождение под одной крышей с этим чудовищем не обернулось вечной мукой, хотя, Рейн того даже не заметила бы. Приняла, как данность. Как очередную ступеньку в никуда.
Даже если эта Ронова против всяких планов, целей, идеалов — кроме ничего не осталось. День ото дня становилось все труднее восстановить перед глазами по осколкам лица близких и родных. Ярким синим пламенем, как стеной между здравым и болезненным, стоял Брутус. Размытые черты, которые прорастали корнями в каждую фреску, предмет мебели, окно, надрывно насмехаясь и разворачивая кости под кожей обратной стороной. Списывала на горячку, на результат скорой кончины, как ни крути — не бессмертная, не вечная, какой хотела бы создать Нигредо, за ним — Альбедо и остальных. Простая смертная, но веря легендам, пропустила через себя, как через марлю, больше незламных предков, никогда не держа в руках оружие, не зная куража бойни, пропустив мимо все лики войны, встретившись с чем-то явно худшим — но еще не обозванным.
И только Ронова давала своим пусть и мертвым, но все же присутствием, разбавляла этот безумный, непроглядный осадок на дне сознания. Луна светила ярко, раны на душе, как от чудо-таблетки, затягивались наравне с физическими. Душу не бередили с неистовством ни Скрирк, ни Пьерро с его ранами, да собственно ничего. Оставался только чужеродный, пугающий покой, близкий к краю — как к тому, за которым спрятаны Дурин и Элинас, в который она чуть не сорвалась.
Дея, королева-консорт, явно что-то таила — но до того никакого дела. С каждым ее приходом словно растворялась часть всяких сил, а странные ритуалы, которые она проводила ночами над десятком-другим свечей, горящих непривычным, красным пламенем, багряным, словно угарный газ, раньше стали бы причиной для доноса, но когда Рейндоттир то заставала — тут же глаза закрывались сами собой, а все увиденное легко списывалось на сон. Тут не безопасно, возможно, даже страшнее, чем у нее дома было когда-то, но спокойнее стократ. Мысли, агония, все осталось за порогом. Здесь только — вечный сон в объятиях странной, молчаливой и бездумной женщины, которая точно чья-то готическая фантазия, героиня божественной комедии, созданная для образа, а не для функции. В ее объятиях за мгновения засыпали дети, но словно вечным сном, так крепко и беззвучно, недвижимо, как никогда дети не спали.
Эта процессия, похожая на поминки больше, чем на торжество в честь победы над одиночеством, омраченная ярко-алым очагом закончилась одной из бесчисленных ночей, страшными воплями. Рейндоттир тогда чувствовала каждую пылинку в воздухе, словно с нее сорвали кожу, каждый звук слышала как над ухом и мир видела даже в темноте настолько четким, что голова шла кругом. Впервые тогда по стенам и потолку не расползались ни иссиня-черные локоны Брутуса, ни раздраженные конъюнктивы с черными зрачками — голые, холодные стены, покрытые пылью в прожилках дерева, которое неизбежно забегало в пальцы занозами. Ноги все еще с трудом поддавались, но уже не волочились, как два куска мяса где-то за телом. С пролета лестницы открывалась до крика знакомая картина: обезглавленный ребенок, укрытый окровавленным подолом платья матери, палач, чьи светлые глаза и локоны горели белым в свете огня, который жестом намеревался казнить еще одного, и нелюдской, точно медвежий крик Деи. Мольбы.
— Я умоляю, — она не просто умоляла — молилась, стоя на коленях, бессильная и безнадежная, какие и ударяются с головой в веру, — Только не трогайте девочку… — от такой формулировку внутри все органы скрутило, как мокрую тряпку. Она не молилась — торговалась, старалась выбрать лучший из худших исходов. Все померкло, и туман в голове, и слабость в руках. Рейндоттир скрипнула половицей, прекратила вызовом на антракт унизительную сцену. Палач взглянул на нее, подернулся от злобного, демонического взгляда дочери воителя — узнал ее, пусть и встреча их точно была первой.
Между Деей и головорезом друг на друга сваленные лежали изуродованные тела ее детей. Их Рейн смогла различить по количеству Алых Лун, гербов на спине. Такой же был приколот к ее платью. Способ опознать своих, который не испортить ни кровью, ни огнем. Королева ревела наизнос, прятала лицо в ребенке, которого сжимала в руках. Без труда читалось не просто горе. Она оплакивала не их. Она оплакивала себя. Свое вырванное сердце.
— Ваша Честь, Рейндоттир Фламмель, — он упал на колено — явно согласился на заданные правила, пусть и Рейн никогда бы не вымолила перед ней кланяться, — Король Альберих призвал вызволить вас из этой тюрьмы.
— Зачем вы убили ее детей? — нутро содрогнулось. В ней не говорила ни женщина, ни мать, ни кто бы то ни было еще, кем она могла считать себя раньше. Ледяной расчет — словно кто-то и впрямь вырвал все, что способно на чувства, с концами, выровнял внутри нее пустырь, и нынче выстроил на нем ледяной дворец. Она не узнала ни своего голоса, ни своих желаний, ничего. Даже допускала, что на деле осталась лежать там, даже не в постели больших покоев Дома Очага — на полу во дворце, в том коридоре, где вышли из коконов Нигредо. И там рассыпала, как бисер, все, чему принадлежала. Никаких цепей, привязей. Сама своя. Впервой.
— Таков приказ короля… Убрать всех наследников.
— Альбериха? — разразившийся от названия рода испуг отдался уколом на языке, следом — жаром в груди, разрывающим пульсом. Он взошел на престол. План удался. И его часть — Рейн. И эта часть стоила кому-то жизни. Неважно, буквально ли она кончалась или разрушалось сознание. Произошло все самое худшее, и ее касание в этом договоре далеко не последнее.
— Верно, госпожа.
— Оставь ее в покое. Вези меня во дворец.
Юноша покивал, глаза его тут же померкли. Рейн ступала не по лестнице — каждый раз рисковала провалиться в бездонную яму. Наконец-то ее придавило. Разорвало на части от свалившегося на голову валуна.
Чем дальше от нее становился Дом Очага — тем страшнее становилась реальность. Плыли по облакам башни замка, все более нездоровыми были лица горожан, что счастливыми лицами и улюлюканьем ознаменовали воцарение нового короля. Слова не подбирались, буквы не складывались из палочек и завитков. Медленно, но верно, словно отваливались пальцы и давило глаза, как под прессом. Цокот копыт стал походить на то, как тесаком разделывают мясо. Так звучала перерезанная шея Эдельвейса. Сколько ее не было? Сколько она не прижималась щекой к тому, что осталось от ее мальчика? А скольких перебили Альберихи?
— Почему было не отпустить их с миром? Дея — сектантка, ей не нужен трон…
— Госпожа, — тон кучера так и говорил «ну вы же умная женщина, все понимаете», — Никто не думал, что погибшему будет когда-то да нужен трон, все сетовали, что он заинтересован только в дамах да в охоте. И как итог… Это малая жертва для поддержания мира.
— Его не будет. Ни один мир не начинался чьей-то смертью, — говорила Рейн не своим голосом — не свои мысли. Даже губы высохли настолько, что казались двумя камнями на лице, — Тем более смертью ребенка.
Кучер только с трудом вздохнул, махнул рукой. Все-таки умная женщина ничего не поняла.
Примечания:
Спасибо за прочтение! Очень жду ваших отзывов и зову в свой телеграм-канал: https://t.me/deminightingale