—
Женщина Хаджиме уступчивая, покладистая и молчаливая. Она сливается со стенами его кабинета, сливается с его громоздкой тенью, вышагивает за ним по пятам, прячась за его спиной от взглядов более кровожадных. Во всём этом необъяснимом безумии витает шлейф цепкого, молчаливого подчинения; Харучиё словно наяву видит ошейник из тишины и желания далёкой свободы, оплетающий её хрупкую шею, видит отчаяние, сквозившее в её взгляде, — и откровенно забавляется, пряча за оскалом брезгливость. Сломанная и пустая — такие как она Санзу не привлекают. Бесцельно бродящие по земле, подчиняющиеся обстоятельствам — банальные, унылые и скучные, подстраивающиеся, чтобы выжить в мире, полном безжалостных хищников. Санзу любит борьбу; брать то, что хочется, вошло в привычку, как и отпор, возбуждающий все нервные рецепторы наравне с наркотой. Кровожадно вырывать победу зубами — вот что поддерживает в нём жизнь; чувствовать треск не только костей, но и сломанной воли — вот что поддерживает его запал. Изуна невзрачная, маленькая и болезненно худая; тронь — сломается, треснет, как хрупкий фарфор. Сложно назвать её женщиной, красивой — тем более. Бледная, с выпирающими костями, сломанными ногтями и покрасневшими глазами, а тело её всегда тесно облепляет одежда, не позволяя увидеть ничего, кроме изгибов, лица и ладоней. Изуна отстранённая и холодная, живёт в коконе своих мыслей, стараясь не обращать внимания на давящее присутствие других верхушек — ей одного хватало сполна. Впрочем, навязчиво-пренебрежительных взглядов в спину ей избежать не удаётся; для «Бонтен» был довольно необычным факт появления чужака на их территории — молодая девчонка с потухшим взглядом,—
Стойкое ощущение опасности, витающей вокруг смерти и жажды вкусить её — плоть чистого, не осквернённого их миром тела, — оплетало шею Изуны костлявыми пальцами каждого из мертвецов, павших в этих мрачных кабинетах. Она чувствует малейшие изменения грубости-нежности кожи, каждый градус ледяного-горячего ужаса, чувствует дыхание безнадёжного будущего, почти интимно касающееся выпирающих сквозь плотную одежду ключиц — лёгкие сжимающее до предсмертных хрипов. Изуна понимает, чего конкретно добивается Коконой, оставляя её в кабинетах своих коллег, оставляя её одну там — в аду. Она понимает, потому что внутри собирается липкое ощущение проигрыша, подчинения воле его ради стабильной безопасности — она кожей ловит взгляды мужчин и не может отделаться от мысли, что эти монстры способны на всё, и плевать им будет на то, что она чья-то там женщина. Ведь он ни разу не дал запрета, ни разу вслух не произнёс: «она моя», и это пугало. Не было видимой границы между «можно» и «нельзя». Сидя зажатой в кабинете старшего Хайтани, мозги её кипят от ненависти не только к своему мучителю, но и к себе. В голове противоречия раз за разом вспарывают отвратительные воспоминания собственной беспомощности и вынуждают прийти к тому самому «если бы». Если бы она смогла, если бы дала отпор, если бы оттолкнула, убежала, схватилась за нож или схватила пулю — всё бы было лучше, нежели сидеть в кабинетах убийц и ждать своей очереди. Ран Хайтани любезно опускает чашку горячего чая перед ней, заставляя тело невольно дёрнуться. Изуна поднимает свою голову почти зашуганно, и выглядит это отвратительно настолько, что Хайтани скрипит зубами. — В этом месте страх — последнее, что должно отражаться на твоём милом личике, Изуна, — тон его обманчиво ласков, но она чувствует не угрозу — предостережение. Хайтани оттягивает ворот рубашки и возвращается к своему рабочему столу, игнорируя внимательный взгляд. — Меня вообще не должно быть в этом месте, — тихо отвечает Изуна, кончиками пальцев прокручивая горячую чашку. То, что она заговорила спустя столько времени… это прогресс. Ран Хайтани ни разу не слышал её голоса, как и остальные члены «Бонтен». Изуна боялась говорить, боялась смотреть — боялась спровоцировать. Поэтому и занимала кабинет старшего Хайтани; он не смотрел на неё так враждебно, как Риндо, он не пытался вырвать из неё слов, как Какуче, он не пытался коснуться её, как Харучиё — он не делал ровным счётом ничего, и именно это позволило Изуне чувствовать себя рядом с ним в… безопасности? — Однако ты здесь. Прекращай ныть и смирись. — Я… приняла это, но… смириться навряд ли смогу, — Изуна откидывается на спинку дивана, бездумно смотря перед собой. Ей смириться сложно — она буквально живёт чужую жизнь, а быть преступнику-убийце-вору-недайбогнасильнику заменой кого-то другого причиняет почти нестерпимую боль. Ей было бы не так обидно, если бы в ней видели её саму, но Коконой видит тень своего прошлого, а Изуна давится от отвращения и к себе, и к нему. Он требует-требует-требует, а ей хочется расцарапать его лицо или выкрикнуть в порыве очередной долбёжки имя другого — любого — мужчины в отместку за разрушенное достоинство. Но Изуна не делает ничего, потому что всё ещё боится. Потому что в собственную квартиру мужчина возвращается иногда в крови и скверном настроении. — Ну и дура, — хмыкает Хайтани-старший, не глядя подписывая какие-то бумаги. — Дура, — беззлобно соглашается Изуна.—
Изуна не осознаёт, не понимает, не улавливает этот самый переломный момент, когда граница трезвости и адекватности её стирается под натиском жизни. Когда непростая ситуация не просто давит — превращает её в месиво, некогда зовущееся личностью. Когда Коконой в очередном порыве зовёт её блядской Акане, внутри что-то звонко лопается — то ли терпение её, то ли смирение. Изуна не понимает, что именно движет ею — злость на Хаджиме или обида на человека, который уже мёртв, однако неумелым движением приставляет к горлу спящего рядом мужчины кухонный нож. Сталь приветлива к бликам луны, заглядывающим в окно этой ненавистной квартиры, и Изуна с каким-то безумным очарованием смотрит на соприкосновение ножа с нежной кожей, прикидывая, насколько в действительности хрупка чужая жизнь. Отчасти она понимает Коконоя — иметь власть над кем-то… довольно занимательно, но даже будь у Изуны сила и возможность вспороть ему горло, у неё не хватило бы смелости. — И что, по-твоему, ты делаешь? — хриплый голос раздаётся где-то снизу, но Изуна уверена: с ней говорит сам сатана. Она испуганно давит на нож сильнее, но за секунду теряет власть над ситуацией, когда Коконой выворачивает ей руку и опрокидывает на кровать. Они оба слышат неприятный хруст, но Изуна срывается на хриплый смех, видя в зрачках его едва различимые мазки неожиданного испуга. — Твоя чёртова Акане не сделала бы так, да? Не приставила бы нож к горлу своего любимого? — в голосе её, помимо треснутого стекла, яд смертоносный. Она брызжет ненавистью прямо ему в лицо и незамедлительно получает пощёчину. Щека горит огнём, как и страх, собирающийся где-то под лопатками. Ударил. Не сдержался. Значит дно ещё не пробито. Коконой злится. Изуна видит сдерживаемую агрессию в каждой напряженной мышце его тела, в каждом глубоком вдохе, в хватке ладони на её горле, с каждой секундой набирающей силу — и ей больше не хочется молчать. Ей хочется сделать ему больно, уничтожить его, разбить, заставить страдать. — Хорошо, что она мертва, — слетает с её уст добивающе. Действительно ведь хорошо. И одновременно плохо. Если бы эта девка была жива, Изуны бы здесь не было. Изуна бы так же пропускала свою жизнь сквозь пальцы, но с определёнными плюсами, которые выявились лишь в момент их лишения. Она была бы свободной. Решающей всё за себя. Конечно, финансовые проблемы никуда бы не испарились, однако та жизнь намного лучше, чем иметь миллионы и ошейник на шее. Жизнь — грёбаная шутка. Как можно оказаться заменой кому-то, причём буквально? Как вообще можно быть так похожей на девушку, которой одержим психопат? Изуна в очередной из своих бездельных дней набралась смелости попросить старшего Хайтани об услуге: найти её, бывшую Коконоя. Изуна думала, что Хаджиме разглядел что-то мимолётное, что-то напоминающее, но, посмотрев на фото, протянутое Раном, она почти ужаснулась сходству между ними. Они словно из одной матери вылезли. И это обидно. За внешность, данную от природы, Изуна платит страданиями, предназначенными для другой. Интересно, как ещё жизнь подшутит над ней?