До того момента, пока в стенах больницы не появились мы, было тихо.
Так сказал охранник, которого вызывал один из врачей, чтобы утихомирить особо громкого посетителя. Отец замолк лишь на несколько минут. Но как только спина охранника скрылась за дверьми, ведущими на лестницу, всё повторилось по новой: причитания, обвинения, сопровождающие из кабинета в кабинет. Впившиеся до боли клещами пальцы в районе локтя, пресекающие любые попытки вырваться, которых нет.
И привычная ненависть в голосе.
Я впервые вижу отца настолько взвинченным и переполненным эмоциями за пределами квартиры, а он, кажется, сам не замечает, что в кои-то веки показывает себя
настоящего. Он вступает в словесную перепалку с каждым, кто просит его покинуть кабинет перед забором анализов, но смиренно соглашается. А после вываливает всё недовольство на меня. А мне от стыда хочется провалиться сквозь землю каждую проведённую рядом с ним секунду, потому
все всё слышат.
Насколько я убогий, ничтожный и бесполезный.
Как и сейчас — мы уже около десяти минут находимся в кабинете, и, пока отец шагами меря пространство активно жестикулирует руками, жалуясь на то, как ему тяжело одному воспитывать ступившего на скользкую дорожку мальчика-омегу, молчим. Я — потому что так велел отец ещё до прихода в клинику, а врач…
— Марк Иосифович, — с тихим выдохом мужчина прерывает монолог. Он голову ладонью подпирает, наблюдает за отцом, пару раз косится на меня каким-то
понимающим взглядом, и продолжает: — может быть, дадим слово мальчику?
К моему удивлению бесконечный поток ругательств в самом деле заканчивается. Отец застывает посреди кабинета, в упор смотрит на совершенно спокойного, ни единой эмоцией не изменившегося в лице мужчину, и поджимает губы.
На пару секунд.
— Я в состоянии ответить на все Ваши вопросы, — прочистив горло уверенно отвечает отец лукаво улыбаясь. — Иван Петрович.
— Иванович, — с непринуждённой улыбкой в ответ, поправляет врач, а я уверен, что отец специально допустил ошибку в отчестве.
Не нравится он ему.
Потому что не ведётся на провокации, не поддерживает обвинительные слова, кинутые в мой адрес. Вообще ведёт себя сдержанно. Отец, наверное, был бы рад, если бы его сейчас поддержали в его негодовании по поводу моего провала, но этого не происходит.
И это его бесит.
— Ммм. Так что, вопросы будете задавать?
— Что-ж. Давайте попробуем… — мужчина с улыбкой достаёт из подставки ручку, несколько раз чиркает в медицинской карте, и с выдохом уточняет: — как давно появились первые симптомы токсикоза у Вашего сына? По возможности, необходимо вспомнить максимально точный день.
Нервно сжимаю в ладонях края стула и глаза прикрываю, впитывая в себя услышанное, и молчу. Молчу, потому что так велел отец. Говорит только он. Всё просто. У меня на душе такая пустота, что я и не против помолчать. Просто потому, что слова все закончились ещё пару часов назад от одного короткого, рвущего сердце слова, и не вернулись обратно, даже когда сообщили о
невозможности прерывания беременности.
Кодекс защиты омег запрещает.
Ни медикаментозно, ни хирургически. Легально — нельзя. Нелегально? Об этом не сказано ни слова. Ещё вчера я был уверен, что хочу родить, подарить жизнь, но после того, как отец вернулся, швыряя под нос откуп, меня съедают сомнения: разве то, что я могу дать своему ребёнку — жизнь? Беспробудная агония, боль и разочарование, насилие, агрессия и существование по указке, это то, чего
он заслуживает?
Конечно нет, как и не заслуживает быть нерождённым, но почему сейчас кажется, что это было бы правильным? Избавить от мучений, пока он ещё настолько крохотный и ничего не чувствующий? Пока это было бы не таким травмирующим для него. Для меня.
Кого я обманываю?
Если бы это произошло, я бы не смог жить спокойно. Есть, спать, зная, что когда-то во мне был ребёнок, а потом его
убили. И сомневаюсь ещё больше, глубже заталкивая себя в ловушку из душащих эмоций, переживаний и волнений и ненавижу себя за эти мысли и метания. Ненавижу, потому что хочу и не хочу
его одновременно. Слышу, как меня о чём-то спрашивают, и молча киваю, глазами стараясь зацепиться за что угодно, только бы не потерять сознание от накативших эмоций и дикого страха, сковывающего все внутренности в тугой узел.
Стена с плакатами анатомического разреза репродуктивной системы, слева кушетка с аппаратом УЗИ, ещё левее вешалка с курткой и голубым халатом. Наполненная мусорная корзина, перчатки, одноразовые пелёнки, салфетки.
Сколько таких же как я присутствовало в этом кабинете в ожидании возможности посмотреть на экран УЗИ, мечтая о встрече со своим малышом? Сколько раз стены этого кабинета слышали биение сердец ещё не рождённых? Сколько слёз счастья или глаз, полных отчаяния от безызвестности увидели?
И опять в прострации.
В этом убивающем смятении. Потому что хочу этого ребенка, вопреки всему. Хочу человека, которому мог бы дарить свою нерастраченную нежность и любовь, получая её же в ответ: чистую, детскую, невинную. Просто потому что он есть, и он может её подарить. Эгоистично, неправильно и безнадёжно. Я просто хочу, чтобы меня полюбил хоть кто-то.
Чтобы хоть кто-то увидел во мне большее, чем
ничего.
— Давид? — вздрагиваю, отвлекаясь от бесконечного потока мыслей, только сейчас замечая, что в кабинете кроме нас с врачом — никого. — Вы меня слышите?
Киваю, облизывая пересохшие губы и перевожу взгляд в сторону мужчины в попытке вспомнить суть заданного вопроса. Что-то про кресло, про осмотр. Медленно поднимаюсь со стула с паникой косясь на гинекологическое кресло за ширмой в противоположной стороне от кушетки и аппарата УЗИ.
Ничего унизительнее не видел, чем это кресло…
— Я попросил лечь на кушетку, приподнять футболку, и приспустить штаны вместе с бельём до лобка, — мягко просит мужчина, а я вопросительно вскидываю брови. Он открывает ящик доставая оттуда латексные перчатки и, оттолкнувшись ладонью о стол, подкатывается ко мне на стуле на колесиках. — Ложитесь и ничего не бойтесь. Ваш отец на момент осмотра останется в коридоре.
Выполняю просьбу, вытягиваясь на кушетке. Дрожащими от волнения руками приподнимаю футболку вместе с толстовкой, спускаю штаны, наблюдая как доктор медленно натягивает на руки перчатки и включает аппарат УЗИ.
— Сейчас мы с вами немного пообщаемся. Необходимо быть откровенным, и не утаивать ни малейшей детали, отвечая на каждый мой вопрос. Это несложно.
Отвожу взгляд от загоревшегося монитора, мелко вздрагивая, когда на живот выдавливается прохладный гель, следом несильное давление ролика-датчика, и наступает череда вопросов. Иван Иванович уточняет о моём первом сексуальном опыте: как давно это произошло и не было ли действие насильственным. О периодичности контактов и поведении моего тела после. После первого, второго, третьего раза. Уточняет о количестве сексуальных партнёров, и знаю ли я, кто является биологическим отцом ребёнка. Я тушуюсь, но отвечаю на «неудобные» вопросы и упорно не понимаю, почему лежу в стерильном кабинете, слушаю вопросы на которые не хочу отвечать, колючими мурашками покрываясь по всему телу от несправедливости.
Почему мой альфа сбежал и дал денег на аборт?
Почему у нас было так мало времени, которое я провёл в молчании и подвёл его?
Почему все его слова оказались громче дел?
Почему на первую встречу с
нашим ребёнком я пришел один?
Почему?
Потому что поверил в глупое и наивное «долго и счастливо», позволяя наполнить себя верой, что Серёжа заслонит собой, спасёт.
Потому что врал беспробудно раз за разом и верил, что мне ничего за это не будет.
Потому что идиот и наивный дурак, и теперь как никто понимаю фразу «розовые очки бьются стёклами внутрь».
В носу опять щиплет от обиды, а глаза застилает пелена из слёз.
Настолько трепетный и волнительный для каждого беременного момент! А я не могу до конца прочувствовать и насладиться им, потому что во мне слишком много страха и пустоты. Я всё ещё верить отказываюсь в эту реальность. Ещё надеюсь, зачем-то рисую в голове наше будущее, с каждой минутой, новой секундой
его отсутствия неумолимо расплывающееся миражом.
Растворяющееся, исчезающее…
— Позиция вашего альфы мне ясна, — Иван Иванович кивает, с ободряющей улыбкой смотрит на меня, но через секунду возвращается к экрану. — Хоть и несколько выбивается из общих показателей.
Выбивается из показателей?
Наверное, да. Истинность — это подарок судьбы, который я своими же руками, словами и действиями уничтожил, прекрасно зная, что ложь — его табу, которое он не смог простить даже мне. А кто я такой, чтобы мне это прощать? Омега носящий его ребёнка и метку на шее?
Всего лишь…
— Позиция Вашего отца ясна тоже. Какова ваша?
Это имеет значение?
Кого-то на самом деле волнует, что думаю и испытываю я? Единственный человек, которого это беспокоило, сейчас, в этот ответственный и важный момент, не рядом. Я ждал всю ночь и всё утро не сомкнув глаз, что он остынет, появится на пороге квартиры и потребует объяснений. Каких угодно. Сделал бы хоть что-то, как альфа, как мужчина старше на шесть лет.
Ему оказалось проще остаться в той зоне комфорта, к которой он привык.
Я не виню его, не имею никакого права, но не понимаю, как можно с такой лёгкостью стереть два месяца знакомства, память о вечерах, проведённых вместе под тёплым пледом, прогулках, свиданиях. Прикосновения трепетные, волнительные; дыхание, щекочущее шею и ухо. Переполняющее чувство удовлетворения. Всё это пыль, фарс. Просто слова. Красивые фантики, пустые обещания.
А что после них?
Когда игры закончились, и пришло время чего-то взрослого? Не готов к ответственности? Так и я не готов. Не готов к отцовству, к беременности, к тому, что скоро в этом мире появится ещё один никому ненужный, кроме меня, человек. Не готов, потому что не знаю, смогу ли обезопасить его от ударов мира и сделать самым счастливым? Самым лучшим отцом стать смогу?
Я ведь ничего не умею, ничего не знаю, кроме цифр.
И хочу быть таким же бездушным, как Серёжа. Забыть, вычеркнуть, из головы выкинуть все слова, обещания. Переступить и дальше идти.
Но я — не он.
— Не хотите взглянуть на экран? Познакомиться с крохой.
А мне и страшно, и нервно, и… Так хочется. Сжимаю между пальцев ткань толстовки, и медленно-медленно поворачиваю голову вбок, встречаясь глазами с
ним. На серо-белом фоне, в тесной лунке, маленькая, визуально размером с горошинку, точечка. И весь мой мир сужается до её размеров. Его ещё нет, но он уже
есть. Моя частичка, сейчас кажущаяся такой одинокой. Не один, он во мне, питается, растёт, но я не могу отделаться от щемящей тоски и мысли, что он…
Брошенный.
Своим первым отцом, и утопающего в сомнениях вторым. Кажется, будто он всё чувствует: переживания, внутренние метания и панику от происходящего. Уже сейчас впитывает в себя эти
предательства и будет существовать с ними всю жизнь. Не должно быть так.
Не хочу!
— Срок… — датчик скользит от лобка к пупку и обратно вниз. Заворожённо смотрю за изменениями на экране, закусывая губу. — Пять недель. Уже можно услышать как работает сердечко вашего малыша. Хотите?
— Правда можно?
Сам не понимаю для чего спрашиваю: чтобы позволили
услышать или сомневаюсь в сказанном? Мгновение и кабинета заполняет сердечный ритм. Такой… Явный, осязаемый. Как-будто через сознание проходящий, до учащённого сердцебиения, ярких вспышек перед глазами от счастья, потому что живой, настоящий.
Уже пять недель как
мой.
Месяц, как плавает во мне маленьким головастиком, зависит от того, кого ни разу не видел, растёт, и это так странно, волнительно. А я слушаю ритмичное-глухое «тук-тук» с внутренним восторгом от встречи, смешанным с паникой от боязни ответственности, и понимаю, что все сомнения совершенно неважны. В этот момент смятение, и вопросы «что я ему могу дать?», становится глупым. Таким же глупым, как и я, когда повёлся на поводу примитивных желаний и эмоций, подаривших мне…
Совершенство.
Но всё равно не понимаю… Как?
— Думаю вы и сами знаете, как появляются дети, — с теплотой в голосе отвечает мужчина на мой, казалось бы, не озвученный вопрос.
— Нет, я…
Неловко прикрываю глаза, прячась от внимательного взгляда. От тона, с проскальзывающим спокойствием, но всё равно давящий собой. От вспыхнувшей обиды под зажмуренными веками, злости и разочарования, потому что он
ушёл.
Бросил.
Оставил.
— Я принимал таблетки… — говорю ещё тише, не открывая глаз. — Противозачаточные. Почему они не сработали?
— Было бы любопытно услышать название препарата. Поделитесь?
— Мелназ… Или мезил…
Волной стыда накрывает от того, насколько беспечно я относился ко всему происходящему. К своему организму, к тому, что, наверное, следовало предохраняться не таблетками, а презервативами. Как минимум узнать название препарата и насколько он мне подходит, прежде, чем не глядя закидывать в себя лекарства и…
Если бы я только знал…
— Простите… — жалобный растерянный стон смешивается с жужжанием аппарата. — Я не помню. Красная коробка, желтая надпись. И там что-то было нарисовано, но я правда не помню.
— Если речь идёт о «Мелазине», то этот препарат выписывается и подходит исключительно женщинам. Сработать в паре нашей с вами расы он может только при отсутствии истинности, но и тут шансы невелики, — Иван Иванович косится на меня, и взгляд такой же спокойный, как и голос. Ни толики укора. — Медикаментозные контрацептивы для альф и омег на данный момент только разрабатываются, активно тестируются и на полках аптек если появятся, то не в ближайшем будущем, но как только — это определённо будет прорыв. Смею предположить, что ваш альфа, как и вы, об этом не знали, что неудивительно: фармацевтическим компаниям, финансируемым правительством, выгодно заманивать слоганами о том, что противозачаточные для разнополых пар работают и для однополых. Однако это уловка, чтобы повысить популяцию. Как и существование закрытой школы. Как и закон о запрете прерывания беременности омеги. Если честно, этот закон я поддерживаю, хоть и являюсь омегой.
На последнее откровение я всё-таки заставляю себя открыть глаза и посмотреть на говорящего. Он ловит моё сомнение, пальцами левой руки пробегая по шарику на приборной панели УЗИ-аппарата, и продолжает тепло улыбаться.
— Не смотрите так на меня, Давид. Я знаю о чём говорю. Во время беременности нами управляют гормоны, а окружающие факторы могут загнать в ловушку и привести к ошибке.
— Ошибке? — переспрашиваю дрогнувшим голосом.
— Прерывание беременности, — спокойно уточняет Иван Иванович.
— Вы же сказали, — непонимающе хмурю брови, — что это невозможно. По закону.
— Слукавил, чтобы утихомирить пыл и накал эмоций вашего отца, — так же приглушённо сообщает мужчина. — Так получилось, что от нас, я имею ввиду от омег, зависит будущее нашего рода и система, в которой мы живём, защищает наших ещё нерожденных детей от нас же самих. Конечно, с моральной точки зрения, это неправильно и так не должно быть, с другой стороны кто, если не мы?
— Я не понимаю…
Иван Иванович закидывает провод за монитор, вставляя датчик в стойку, в мою же сторону протягивает бумажную салфетку, и дождавшись, когда я её приму, возвращается к заваленному бумагами столу, так же как и до этого откатываясь на стуле.
— На самом деле существует законный способ прерывания беременности мальчикам-омегам, к которому прибегают редко — операция по медицинским показаниям, в которых одним из главных факторов становится угроза жизни папы, то есть вас. И ваши анализы…
Откидываю салфетку в мусорное ведро рядом с кушеткой, застёгиваю джинсы и одёргиваю футболку, спускаю ноги на пол, рассеянно смотря перед собой в ожидании худшего. И оно следует быстрее, чем я успеваю выдохнуть.
— Находятся на грани допустимых. Анализы крови, мочи, пониженный гемоглобин, а также давление, Давид, оставляют желать лучшего. Да, конечно, беременность, ваш организм сейчас работает за двоих, но не в вашем возрасте настолько пониженное давление. Так же картину портит истощение, у вас недобор веса семь килограммов, но и это далеко не весь список.
А ещё у меня голова постоянно кружится, яркие круги перед глазами, приступы удушья от нехватки кислорода, и ноги с руками леденеют, хотя раньше не было ни одного из перечисленных симптомов, но сказать об этом не успеваю, как врач продолжает:
— Вопреки всем показателям плод развивается не идеально, но хорошо, для своего срока… — Иван Иванович задумчиво хмыкает, обращая на себя моё внимание. — И всё это — ценой вашей жизни. Крохе нечем питаться, находясь в Вашей утробе, и что он делает? Правильно, высасывает то, что позволяет ему расти, и то, что должно оставаться в вашем организме для поддержания беременности и вашей комфортной жизнедеятельности, для вашего организма в такой сложный и одновременно волнительный период. По правде говоря уже опираясь на эти заключения, я должен поместить вас в стационар и подготовить к операции, потому что организм просто не справится. Ваш ребёнок убьёт вас обоих, вы это понимаете?
Ладонью провожу по уже скрытому вещами животу, поджимая губы. Такой маленький, но уже так отчаянно сражающийся за свою жизнь. За шанс, появиться на свет. Храбрый, глупый и сильный.
Почему если пытается он, буквально вгрызаясь в жизнь, я не могу сделать то же самое?
— Вы не сказали этого моему отцу… — шепчу замогильным голосом.
Потому что…
— Я не услышал вашего мнения, Давид. И сейчас я говорю о ваших анализах и последствиях не для того, чтобы вас напугать, а для того, чтобы вы поняли — от вас зависит будущее. Ваше и вашего малыша. Я хочу, чтобы вы приняли решение. Либо мы приглашаем вашего отца и подписываем бумаги на разрешение экстренной госпитализации, либо вместе начинаем вытягивать показатели до допустимого уровня, начинаем стремиться к здоровой беременности и готовиться ко встрече с малышом.
Зачем мне всё это говорить и успокаивать, если закон?
Если мой ребёнок меня на самом деле убивает, какой смысл отговаривать? Скажи я сейчас «да», буду стараться, буду что-то делать, а на самом деле нет? На самом деле, мои показатели ещё сильнее ухудшатся, и мы с ребёнком умрём? У врача ведь наверняка всё под запись, и я могу испортить его репутацию как медика.
Зачем идти на такой риск?
— Зачем Вам это?
— Закон есть закон, но каждому необходимо дать шанс, верно? Это ваш ребёнок и единственный, кто на самом деле вправе распоряжаться его жизнью до и после его рождения — Вы. А теперь глубокий вдох, — глубоко вдыхаю, только сейчас замечая, что почти не дышал слушая его слова, и под одобрительный кивок выдыхаю. — Решение за вами. Примите его. Здесь и сейчас, это очень важно.
Всё было бы проще, если бы не отец.
Если бы он не был таким, какой есть. Но я больше не могу сомневаться. Не после того, как услышал насколько сильный мой малыш и как отчаянно хватается за свою жизнь.
Разве я могу отказаться от шанса и возможности решить
самостоятельно?
Ведь я хочу этого ребёнка. И я обязан подарить
ему жизнь, окружить заботой и лаской, которой не было у меня. Один или с Серёжей, если он одумается и появится в нашей жизни — не имеет никого значения.
И я ни за что не стану палачом для своей
точечки.
— Вы помогаете мне… — неуверенно шепчу в ответ на вопрос. — Почему?
И где-то внутри согревает сама мысль, что незнакомый человек, пусть и врач, к кому меня привезли на аборт, старается сделать всё возможное, чтобы его избежать. Даже если он преследует какую-то свою цель: соблюсти закон, не брать грех на душу, отнимая жизнь у нерождённого, мне шанс дают, и я его ни за что не упущу. Не после этих слов, поддержки от незнакомого человека, даже если он говорит это не в первый раз. Если я не единственный, в чью сторону направлены подобные слова, пусть даже слово в слово, и на самом деле ничего в них не вкладывая, пусть даже это просто заученный текст, на самом деле мне это было необходимо.
— Я помогаю, потому что мы с вами одного пола, Давид. Омега должен помогать омеге, если этого не делают родители, родственники или альфа. Нам необходимо держаться хотя бы друг за друга. А ещё я знаю, что сейчас Вас переполняет смятение и, может быть, страх, но как только почувствуете первые толчки своего малыша, вы станете гораздо счастливее, чем просто от факта его существования.
Но если только отец узнает о возможности проведения
такой операции, если пронюхает, усомнится — он заставит пойти на этот шаг, несмотря ни на что. Отправит меня под скальпель, под хирургический нож, только бы избавиться от
ублюдка , которого я боюсь потерять с момента, как услышал биение сердца.
Я не хочу жить без него.
— Вы не скажете ему? — кидаю встревоженный взгляд на растянутые в дружелюбной улыбке губы напротив. — Папе. О том, что всё плохо. С анализами.
Знаю, что он не позволит привести в норму показатели. Зацепится за это и уничтожит нас. Его, меня. Растопчет, в порошок сотрёт как нечто ненужное, неважное и мешающее жить.
— Очень рад, что не ошибся, — тихий и добродушный тон успокаивает. Он не говорит чёткого «нет», но я почему-то уверен, что это оно и есть. — Начнём с назначения легких успокоительных. Если я правильно понимаю, атмосфера в которой вам приходится жить, не самая спокойная, и мне бы стоило обратиться в органы опеки, но тогда вас ждёт детский дом, ввиду вашего юного возраста, а малыша после рождения — дом малютки. Мы этого не хотим допустить, верно?
Киваю.
— Тогда договоримся, что вы сделаете всё возможное, чтобы абстрагироваться от негатива отца и минимизировать вокруг себя уровень стресса, ради здоровья малыша? — ещё один быстрый кивок, Иван Иванович кивает в ответ. — Так же назначу вам ряд дополнительных анализов и витамины, которые необходимо начать принимать в самое ближайшее время. От вас требуется соблюдать мои рекомендации, включить в рацион фрукты, овощи и избегать физических нагрузок. А так же, Давид, обязательно высыпаться и побольше гулять на свежем воздухе. Хорошо?
Поверх назначений о приёме витаминов и рекомендаций, сказанных вслух, ложится чёрно-белый снимок, приковывающий всё моё внимание. Руки к нему тяну, судорожно складывая пополам и прячу в карман джинсов так спешно, будто отец прямо сейчас вломится в кабинет, увидит и отнимет.
Его первое фото.
— А теперь пригласим вашего отца в кабинет и обсудим план наших встреч вместе с ним.
Иногда принять решение 一 это уже наполовину выиграть. Я не выйду проигравшим из этой ситуации. Ни за что. У меня есть маленькая точечка, ради которой стоит стараться, и я приложу максимум усилий, чтобы он родился и стал самым счастливым ребёнком на этом свете.
Из больницы мы выходим через несколько часов.
Я — воодушевлённый, отец — слишком задумчивый. В машине занимаю место на заднем сидении и отворачиваюсь в сторону окна, кожей ощущая на себе взгляд через зеркало заднего вида. Отец несколько раз вздыхает, включает и выключает радио, открывает поочерёдно окно то со своей стороны, то со стороны пустующего пассажирского сиденья, стоя на светофоре.
Наверное его задело поведение врача.
Для торжества зла необходимо бездействие добрых людей. Я бездействую, раз за разом подпитывая его демонов, позволяя наполнить себя агрессией, неминуемо обрушивающейся на меня. Иван Иванович другой. Вдохновляющий отношением, поведением и умением вести переговоры даже с агрессором.
Я обязательно стану таким же как он.
— Я ненавижу тебя, Давид, — отвлекаюсь от мелькающих домов за окном, уводя взгляд к зеркалу заднего вида, встречаясь там с глазами отца. — Мало того, что мне приходится терпеть тебя, так теперь придётся терпеть ещё и твоего высерка. За что мне это, а? Сука, даже аборт по-человечески сделать не могут. Законы у них, блять.
По-человечески сделать аборт…
А я не понимаю, что чувствую по этому поводу.
Он как-будто касается меня словесным ядом, но настолько вскользь будто не в одном салоне находимся на расстоянии вытянутой руки. Я просто продолжаю смотреть в окно и не зацикливаюсь на его словах, единственное о чём позволяя думать себе, как можно скорее привести анализы в норму, чтобы мой ребёнок не высасывал из меня все силы, которых не только ему критически мало, но и мне. Остальное не важно.
Даже ненависть отца.
***
Люди не умирают от любви, расставаний и тишины.
Они привыкают, смиряются и дальше плывут, ищут, существуют. Находят новые знакомства, общение. Открывают новые горизонты, перекрывающие образовавшиеся в «прошлом» болезненные дыры. А я — умираю. Рассыпаюсь. Растворяюсь, как когда-то в нём, но уже без него. Темнотой становлюсь, ещё большей тенью, но стараюсь держать себя в руках и сам себе не позволяю их опустить.
На мне слишком много ответственности.
За себя, за сестру, но ещё больше за
него. У меня нет права сдаться. И я хочу думать только об этом: с головой уйти в мысли об анализах, питании и крепком сне, но раз за разом возвращаюсь к Серёже. Мыслями к его глазам, обонянием к запаху, телом — к прикосновениям, которых мне хочется. Хочется потому что идёт перестройка организма и изменение гормонального фона, и как следствие, желание ласки и даже интима, но всё что мне остаётся — мокрые сны, стыдливо опущенные глаза перед сестрой, и мысли, что она могла услышать сорванный стон накрывшего оргазма или увидеть пятно на спальных штанах.
Два месяца как он не с
нами.
Два месяца сообщений-признаний в пустоту об улучшении анализов, развитии, о том, какое имя я выбрал
нашему малышу. Ещё слишком рано, но я уже знаю, не зная даже пол. Кто-то на форуме писал, что менял своё мнение по поводу имени на протяжении всей беременности, подбирая, произнося в слух; кто-то и после рождения долго не мог определиться, а я определился почти сразу. Полное, абсолютно самостоятельное, без каких либо уменьшительных форм, имя.
Чуть меньше чем через месяц я узнаю пол, и по-новому начну знакомиться со своим Владом или Владой.
Шестьдесят дней, заглушённых падающими каплями воды в ванной всхлипов и звонков по номеру, когда я вслушивался в металлический голос робота, сообщающего о наборе несуществующего номера. В жестокой и неистребимой надежде и ожиданиях, которые себя не оправдывают.
Одна тысяча четыреста сорок часов в попытке забыть никуда не уходящую боль.
Ничтожно мало и невозможно много.
Думать себя заставляю только о ребёнке, убеждая, что иных мыслей быть не должно, но они есть. Раз за разом одёргиваю, заставляю себя думать о чём-то другом, но стоит мельком взглянуть на уже заметный живот — мысли закручивают сами собой, а тянущее чувство, что отец мог быть причастным, заставляет задыхаться и сходить с ума, до скрежета зубов, до побелевших костяшек и ядовитой ненависти к ним обоим.
К отцу, потому что возможно влез, вмешался и обманул.
К Серёже, потому что руки опустил, разбираться не стал, оставил всё как есть, струсил, узнав об ответственности.
Но я готов простить эту слабость, ради нашего ребёнка и его будущего, потому что то, что предлагает
чудовище, поистине зверство. Он отнимает ещё нерождённого. Он называет его
своим именем,
её ребёнком и им же угрожает, когда я пытаюсь протестовать.
Потому что не согласен.
Отдавать, разлучаться с ним. Называть себя тем, кем не являюсь. Называть
её матерью
моего ребёнка. Потому что иначе — детский дом. Без имени и документов. Усыновление или удочерение незнакомыми мне людьми без права видеться.
Не могу это допустить.
Вчера Альбина подарила вязаные пинетки размером с половину моей ладони. Настолько маленькие, что до сих пор не верится, что они предназначены для живого человека, а не для куклы. Вчера мне исполнилось семнадцать, две недели назад наступил Новый год, и через семь месяцев я надену подаренные пинетки на ножки
своего малыша.
А сегодня я стою у дома, квартиру в котором не хотел покидать ещё осенью, и не могу найти в себе силы, чтобы зайти в подъезд, подняться на шестой этаж, позвонить в дверь и посмотреть в
его глаза. В Серёжиных окнах горит свет, на парковке мерседес, в кармане моей куртки новый чёрно-белый снимок. И хочу отдать его в очередной надежде, что он передумает.
Передумает и заберёт.
Мне не нужна его любовь, забота, опека. Мне нужно, чтобы у моего ребёнка была возможности расти не рядом с тираном, позволяющим себе поднимать руку на меня, и оскорбления. Не в гнетущей и давящей атмосфере, а, в пусть и наигранной, но спокойной.
Смотрю на то, как гаснет свет в одних окнах и зажигается в других, силуэты в кухнях, комнатах перемещаются туда сюда. Стою и не понимаю, что вообще здесь делаю, зачем пришёл. Его всё равно заберут, что бы я не сделал, как бы не поступил, нас всё равно разлучат. От меня сейчас зависит только одно — кому я передам его после рождения? Отцу, с его ненормальным планом, или мужчине, воспользовавшемуся мной и бросившему после?
Болезненнее всего то, что чем больше я об этом думаю, тем сильнее сомневаюсь в принятом решении об отказе от прерывания беременности тогда, когда это было возможно. Потому что я не хочу его отдавать. Ни сестре, ни Серёже, ни кому бы то ни было ещё.
Это мой ребёнок.
Мой малыш. Я его вынашиваю, чувствую, забочусь о себе так, как раньше никогда, только бы ему всего хватало. Я — его папа, и я его настоящая семья. Не Альбина, которая станет матерью сразу после рождения, не Серёжа, благодаря которому он появился, и который, если согласится, даст своё отчество, а я.
И эти мысли убивают ещё сильнее, потому что
это всё равно произойдет. Даже если я предприму попытку побега, потому что бежать некуда. Отец забрал и карту с заработанными мной деньгами, и те, что мне дали как…
Откуп.
Как без них?
Сбежать и устроиться на работу… Куда? Отец все мои документы спрятал, пресекая какие-либо попытки к спасению. Всё что мне светит — листовки раздавать по городу, а это шанс быть пойманным, какой смысл? Разгрузка машин в магазинах? Ничего тяжелее книги поднимать нельзя из-за постоянного тонуса. Прятаться в залах ожидания на вокзалах, в ночлежках? Ночевать с бездомными, прекратить посещение врача, заболеть чем-нибудь…
А потом?
Когда настанет время родов?
Родить его на грязном полу, в грязных тряпках и полной антисанитарии, без должного медицинского ухода после? Только в фильмах такие ситуации разрешаются к лучшему, и то не всегда, а в жизни…
Никто не протянет к тебе руку помощи.
Дверь подъезда открывается, а у меня в лёгких заканчивается кислород, потому что не
он, но тот, кого я тоже знаю.
Саша замирает, в руках сжимая коробку. Сканирует меня взглядом и ногой захлопывает дверь, проходя мимо, словно не знакомы мы и ни разу не виделись вообще. Мерседес мигает фарами, автоматически открывается багажник, куда сгружается коробка.
Только после этого до меня долетает раздраженное:
— Вот уж кого угодно ожидал увидеть, знакомых его, коллег, чисто попрощаться пришедших, но точно не тебя. Чё припёрся?
Попрощаться?..
— Поговорить… С Серёжей. Мне нужно поговорить с ним.
Стараюсь говорить как можно чётче, хотя голос дрожит от волнения. От очередных эмоций пережитого дня. От того, насколько недружелюбен сейчас со мной Саша. Никогда не был, но сейчас повисшее напряжение кажется более тягучим, заполняющим собой лёгкие.
— А что, не всё сказал? Недостаточно ему насолил?
Губы поджимаю смотря в напряжённую спину.
В этот момент кажется, что весь мир опять против меня. Потому что отец сменил больницу, и вместо помогающего и располагающего к себе Ивана Ивановича, с которым он не мог найти общий язык, меня вторую неделю ведёт Наталья Григорьевна. Женщина с тридцатилетним стажем, огромным послужным списком и неимоверным перечнем благодарностей. А меня она ненавидит.
Потому что я — парень.
Потому что это я должен оплодотворять, а не меня.
— Или мало тебе заплатили? Ещё надо? Сколько?
Земля под ногами превращается в глину. В засасывающее в себя глубже и глубже болото.
По нему уже почти не болит. Ныть и тянуть перестало сразу, стоило только смириться. Я так думал, пока Саша не выплюнул эти слова.
Болит.
Потому что не отец и не его рук дело.
Он. И он правда оценил наши жизни в пятьсот тысяч. Но так не должно быть.
Его жизнь неизмерима деньгами.
— Ты можешь… Можешь сказать, когда он будет дома? Или хотя бы… — рукой залезаю в карман куртки, вытаскивая оттуда сложенный надвое конверт, подходя ближе. — Передай ему это, пожалуйста.
Саша разворачивается, вытягивая руку, и так резко хватает за капюшон куртки, впечатывает меня поясницей в багажник, что плывёт перед глазами. В панике впиваюсь одной рукой в его плечо, второй инстинктивно прикрывая живот, а он смотрит с ненавистью в глазах, и морщится.
Будто не человек перед ним стоит, а чума.
— У тебя наглости хватило припереться сюда и просить меня о чём-то?
Он выдирает из окаменевших пальцев конверт. Смотрит на него, на меня и комкая драгоценное фото со звериным оскалом, не разрывая зрительного контакта, бросает в снег и топчет. Не меня растаптывает. Меня топтать больше некуда, я и так уже на самом дне.
Его.
— После всего, что ты сделал и наговорил? А я ведь с самого начала говорил, что от тебя будут только проблемы. Ты же ёбаная статья, блять. Но Серёга самый умный, подумаешь потрахается с малолеткой, да?
— Почему ты так говоришь? Я же ничего не сделал!
— Нихуя себе. Да ты хуже, чем тварь, Давид.
Он рычит так громко, что по спине бежит холодный пот. Сверлит меня осуждающим взглядом. Будто вообще право на это имеет. А после хватает за грудки притягивая к себе с такой яростью, что трещит ткань куртки. Боком поворачивается вместе со мной и отталкивает от себя как бездушный предмет. Усмехается, складывая руки на груди, глядя на то, как я растягиваюсь на грязном снегу, а я думал, что ещё более жалким не смогу стать в своих же глазах, но…
Опять ошибся.
Оказывается могу. Вместо того, чтобы подняться, отряхивая снег и с гордо поднятой головой уйти, я лежу на спине, смотрю на лучшего друга своего альфы, погружаясь пальцами в грязное месиво, и стараюсь выровнять дыхание, только бы не разрыдаться от раздирающей обиды от очередного унижения обрушевшегося со стороны человека, который мне никто.
Слабак.
— Ещё раз увижу в радиусе километра этого дома, — шипит так же, как и пару минут назад, но уже через плечо, подходя к водительской двери, замирая. Стоит несколько секунд сжимая между пальцев ручку, но дёргает на себя, сплёвывая под ноги, и занимает место в салоне, продолжая: — пущу по кругу до невозможности свести ноги минимум неделю, уяснил? А теперь беги, пожалуйся своему папочке, что тебя обидели. Ты ведь только это и умеешь, слизняк.
Машина трогается с места, а я руками дрожащими тянусь к втоптанному в грязный снег разодранному конверту, и позволяю себе тихий скулёж от простреливающей боли в пояснице, тянущих спазмов внизу живота, и полного внутреннего опустошения.
С неба снег пушистыми облаками падает, оседая на обветренных щеках, смешиваясь с горячими слезами, смывающими собой последний крупицы надежды на будущее. Прижимаю к груди уничтоженный снимок, получить который мне пришлось буквально умоляя, потому что отец запретил: смотреть на экран при плановом УЗИ, получать снимки, обсуждать анализы. Мне ничего нельзя. Здесь находиться тоже. Потому что я не человек. Не омега.
Сосуд, слизняк и ничтожество.
Сейчас
Не изменить прошлого.
Не придумало человечество машины времени, к сожалению. А ведь стольких бы ошибок можно было избежать. Время отмотать, и уже тогда, в тот вечер, пока он, семнадцатилетний, сидел в сугробе, сжимая в руках клочок чёрно-белого фото, всё прояснить. Не с Серёжей, так хотя бы с Сашей объясниться.
И деньги те…
Давид коротко вдыхает и выдыхает, задумчиво впиваясь взглядом в стол, только сейчас понимая услышанные
тогда слова. Возможно, если бы Сашина ненависть была не так сильна, как и желание защитить друга, — всё было бы по-другому. Если бы не безразмерная куртка скрывающая живот, как очередная прихоть отца, Саша бы увидел, наверное.
Изменилось бы что-то? Возможно.
Сколько всего было сказано и совершено поступков, усугубляющих всё раз за разом. Каждый раз, анализируя то время и события, мысль о действительно крепкой и любящей семье отдаётся в груди неприятным жжением. Он мог бы в шестнадцать почувствовать, что такое забота и никогда этого не забывать.
Мог бы.
Если бы его истинный не оказался трусливой сволочью, поверившей в домашнее насилие, и так же — словам
чудовища об изнасиловании.
Если бы долбанный Серёжа был хоть капельку умнее, таким, каким его считал Давид.
Если бы сам Давид не был трусливым и забитым омегой, не в состоянии и двух слов связать, когда пришёл к
его дому и встретился с Сашей.
Если бы не наматывал сопли на кулак, трясясь каждый раз перед отцом, а сделал бы хоть что-то. Раньше, чем Стив появился на свет.
Если бы он своими действиями после не разрушил эту хрупкую душу.
И больше, чем Серёжу, Давид ненавидит себя. Потому что в то время, когда Серёжа начал уничтожать их ещё не родившегося ребёнка, Давид продолжил. Своим молчанием на протяжении стольких лет и бездействием.
Плевать на свою разрушенную жизнь и судьбу, плевать на тотальное одиночество. Плевать на всё, кроме одного: у их ребёнка могло быть детство.
Счастье.
Никакой боли за плечами, истерзанной психики и самоповреждений.
Если бы не один Давид пытался разобраться в ситуации.
Если бы не только ему этого хотелось.
Если бы, если бы, сука, если бы!
— Блять, — Давид роняет лицо в ладони, в них же протяжно выдыхая. — Какой же пиздец.
Макс привлекает к себе внимание тихим постукиванием кончиками пальцем по столу, и поймав взгляд карих глаз, подбородком указывает на Стива, поверх его головы. Максим в курсе, что в лексиконе Давида помимо медицинских терминов из справочника и воодушевлённо-успокаивающих речей, имеет место быть и сквернословие. Особенно на эмоциях, брошенное в сердцах, как и сейчас. И Стив об этом знает тоже. Но они стараются оградить зайчика от любого негатива.
Особенно словесного.
Давид кивает, принимая свой провал, и уже готов извиниться, как Стив неожиданно подаёт голос.
— Влад… — он вскидывает голову, впиваясь покрасневшими глазами в глаза напротив. — Тебе не позволили даже назвать меня. Ни… он, ни мама! Как они могли?
Мама — такое привычное, но режущее слух до сих пор. Обычное, но выедающее изнутри. Неправильное. Отвратительное. Давид растянул бы губы в вымученной улыбке, пряча за ней настоящие переживания, но не хочет.
Хватит с них наигранных эмоций.
— А мой… — Стив запинается, но тут же продолжает шептать металлическим голосом, не разрывая зрительный контакт. — Сергей Кирьянович… Не понимаю, если он отказался, то зачем мне звонит?
Стив шмыгает носом, стирая ладонью бегущие полоски слёз, от вида которых у Давида внутри все внутренние органы сжимаются будто в тисках невидимых рук. Он знал, что встреча не будет лёгкой ни для кого, и готов был ко всему: к ненависти, крикам, возможному уходу, но не к
его слезам.
Давид тянется костяшками указательных пальцев к векам, давит на них до плывущих кругов и делает попытки потереть уставшие глаза, но в последний момент вспоминает о линзах. Смещает руки к бровям, растирает их основанием кистей, и косится на сына.
— Он от тебя не отказывался и не откупался.
Не о тех деньгах
тогда шла речь, но понял Давид это только сейчас.
— Нет? — теперь уже удивляется Максим. — Ты же сам сказал.
Давид отрицательно качает головой, шумно сглатывая.
— После его Новогоднего звонка, сразу как только вы улетели на Мальдивы, я пришёл к Серёже, чтобы и самому понять, потому что думал так всё это время. Марк… Это его рук дело. Его полмиллиона.
— Но зачем? Если он тебя так… Ненавидел?
Как объяснить то, в чём сам не особо уверен? То, на что Давид опирается сейчас в попытке хоть как-то сложить поступки с тем, до чего додумался, в одну общую картинку, выглядит как театр абсурда.
Такого же, как и вся его жизнь.
— Моей маме было двадцать, когда они с Марком узнали о беременности. Первый ребёнок, ещё и от любимой женщины, так волнительно… Он был на седьмом небе от счастья, особенно когда узнал пол, потому что мечтал о сыне. А когда я родился, мама призналась, что мой биологический отец — её одноклассник, в которого она была влюблена ещё со школьной скамьи. Это мне рассказала Альбина, ей — Марк, когда я уже не жил дома. До момента, пока я не обрёл статус, он был не так категоричен. Вроде. Я не особо помню. А потом… нагулянный, так ещё и омега, не оправдавший его ожиданий впоследствии. Наверное, так он вымещал на мне свою злость.
С губ слетает непроизвольный смешок от идиотизма произошедшего и выплеснутой ненависти, как будто Давид мог повлиять на ситуацию и не рождаться. Как будто от него что-то зависело. И ведь
чудовище не только ему жизнь растоптал, но ещё и другому ребёнку.
Сыну Давида, который так же, как и он, ни в чём не виноват.
Кожи запястья касаются прохладные пальцы, и Давид так спешно поднимает опущенную до этого голову, что хрустит шея.
— Всё… — Стив неуверенно скользит указательным пальцем по выпирающей косточке запястья так нежно и ласково, будто не пальцы касаются вовсе. Смотрит растерянно, с переполняющей болью разными глазами и облизывает губы. — Всё хорошо.
Понимает.
Его мальчик, так колко смотрящий ещё в начале разговора, перепуганный откровением сейчас, сидит, касается его и… Успокаивает. Его маленькая точечка, ещё в прошлом году думавший, что был нелюбимым, и именно поэтому его отдали в школу. Его лучик, сконфуженно называющий себя «обстоятельством», спустя столько времени в неведении узнаёт, что на самом деле был желанным, и принимает.
— Но почему… Почему она стала моей мамой? Из-за него? Он заставил, да же?
С трудом, но
принимает.
— Пока я занимался своим здоровьем я, видимо, выглядел очень счастливым, потому что анализы улучшались раз за разом.
Давид улыбается краями губ, с тянуще-приятным спазмом в груди, вспоминая свои эмоции, и слова тогда ещё Ивана Ивановича, что он молодец. Его впервые в жизни похвалили. Просто за то, что он прислушивался к рекомендациям, и улучшил показатели.
Он —
молодец.
— Я подолгу гладил живот, чаще начал улыбаться, стал мечтательным. Да, я мечтал о тебе каждую секунду, Стив. О том, каким ты будешь, каким я буду рядом с тобой. О нашем с тобой будущем. Вместе. Тогда я ещё не знал…
Что иногда «мечты» — только мечты. Что не будет трепетного «папа» и «сын». Впереди ждала только зияющая чёрная пропасть. И чем больше проходило времени, тем глубже, чернее и шире она казалась. И дело не только в действиях
чудовища.
— Однажды вечером, — прокашлявшись Давид возвращает разговор к тому, с чего начал. — Марк увидел, как мы с Альбиной поочередно гладили тебя через живот и хихикали. Конечно, тогда ты не чувствовал ничего, но… Приятно было думать иначе. Когда ты начал толкаться, это стало своего рода ритуалом. Я или Аля постукивали по животу кончиками пальцев, пробегаясь по нему мелкой россыпью, а ты отвечал. Сначала почти неощутимо, крохотный был совсем, потом уже, месяц за месяцем рос, казалось, что ты меня проткнёшь… Это мелочи, конечно же.
Давид несколько раз быстро моргает, прогоняя подступающие слёзы, и сглатывает ком под горлом, думая о том, что стоило прийти в очках. По старинке. Чтобы хотя бы сейчас выплакать всё из себя вместе со словами и терзающими воспоминаниями. Забыть дерьмо. Поставить точку, крест. Оставить в себе только то
тёплое и светлое, что хранит его память, и наконец-то начать уже жить, а не существовать.
За спиной раздаётся скрип кожаного диванчика.
Давид неуверенно вытягивает руку над столом, зависает на мгновение, но неуверенно опускает поверх запястья Стива и ждёт, сам не зная чего. Возможно, что ладонь будет скинута. Возможно, что его просто попросят не касаться. Но Стив… Сплетает пальцы впиваясь в них своими так цепко, что краснеют фаланги, отдаваясь болью. На фоне той, что живёт с Давидом на протяжении всей жизни, она кажется мелочью.
От понимания, что его плоть и кровь, его сыночек, которого Давид едва не потерял на третьем месяце, не отталкивает — забывается.
Они всё ещё ждут продолжения.
— Через неделю или около того, — смочив горло слюной и уняв внутреннюю дрожь, Давид продолжает так же тихо, — он рассказал о планах на будущее: я донашиваю тебя, рожаю, но по документам ты Альбинович. Я долго отказывался, Аля, на самом деле, тоже, но…
Но, как известно всем сидящим за столом,
чудовище выиграл, а Давид проиграл. Не потому что сдался, как долгое время винил себя до этого, а просто потому что другого выбора ему не оставили.
— Где сейчас эта…
Мразь?
Хочет спросить Макс, но пальцы сжимает в кулак до ломоты в суставах, прикусывая кончик языка. Сдерживает внутреннюю ярость, давно обращённую на тех, кому морды хочется набить за сделанное и несделанное. Мудаку отчиму, которого за способы «воспитания» хочется четвертовать. Мудаку альфе, что должен был в первую очередь разобраться, раз уж взял на себя ответственность за связь с несовершеннолетним, и только после принимать решения.
— Где твой отчим сейчас, Давид? — сдержаннее уточняет Максим.
Его Максиму хочется избить больше всего. За сломанную жизнь, искалеченное будущее и отнятые вообще какие-либо надежды на лучшее. У своего воспитанника, у дочери, и, что самое главное для Максима, у его любимого Стива.
— Умер, когда Стиву было почти три.
— И ты всё равно продолжал быть моим дядей… Почему?
Стив затравленным зверем смотрит на
папу и всеми силами старается сдержаться, чтобы не впасть в истерику от вываленной информации. От настолько горькой и ранящей правды и горестной обиды за того, кто не заслуживал к себе подобного отношения только потому, что родился от другого мужчины.
Разве его, тогда ещё маленький
папа, мог на это повлиять?
— Почему ты не рассказал мне раньше?
— Моей мечтой было услышать «папа», произнесённое твоим голосом, как и открыть правду, кто я и кем прихожусь тебе на самом деле, со дня твоего рождения, а после и с момента, когда Марка не стало, и мы могли жить втроем. Но всё оказалось сложнее. Ты — моя слабость, Стив. Всегда был и всегда будешь. Ты, твои слёзы и мой параноидальный страх опять тебя потерять.
— Опять? — в один голос переспрашивают Стив и Макс.
Давид прикрывает глаза.