ID работы: 14151560

Стрекот изока

Слэш
NC-17
Завершён
16
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

***

Настройки текста
В предместьях столицы в свои права вступает лето. Стрекот изока в сочной, цветущей траве, румяное солнце, после легкого дождя согревающее влажную землю, дурманящие запахи сирени и жасмина, прозрачные ароматы васильков и ландышей, поднимаемый слабым ветерком скопившийся у основания тополей белоснежный пух. Омнибус останавливается на влажном шоссе, и в скудном потоке утренних посетителей звонко похрустывают по плотно уложенному гравию каблуки модных туфель Андрея Стаматина. Моросящий дождь, явно передумавший и начавшийся наново, догоняет людей уже у дверей столичной больницы, и андреевы, и чужие каблуки часто цокают по лестнице. Кто-то распахивает двери, все проходят внутрь. Небольшая группа привычно следует за вышедшим в вестибюль санитаром к комнатам для встреч, и кто-то еще с легким интересом провожает взглядом Андрея, который, пожав санитару руку и на секунду обхватив его плечо с непринужденным "Здорово, брат", отделяется от остальных и идет дальше, вглубь больницы. Он приезжает сюда так часто, как может, то утром, то вечером на пару часов, иногда остается на целый день, изредка бывает вместе с Даниилом, с которым на пару снимает квартиру на окраине неподалеку. С Даниилом они втроем обыкновенно в легких башлыках принимают солнечные ванны – здешние доктора считают, что тому они тоже явно пойдут на пользу, – обсуждая Внутренние Покои и возвращение в Город-на-Горхоне после выписки Петра и того, как Даниил и его танатологи закончат искать финансирование для организации там новой лаборатории, или в непогоду играют в шашки; счет между Петром и Даниилом примерно равный – последний ведет его в своем блокноте. Но даже Даниила – своего, бакалавра медицинских наук – не пускают дальше общественной комнаты. А Андрея здесь… привечают. В основном потому, что он – Андрей. Улыбаясь блестящими зубами – в столице он наконец заказал себе несколько золоченых штифтов, – он и один может скрутить буйного больного, и не прочь сыграть в карты с санитарами или угостить их особыми степными выпивкой и куревом, которые раз в месяц ему доставляет регулярный поезд. Особое непринужденное, незатейливое обаяние Андрея располагает к себе и первостатейного доктора, и сестру милосердия, и его даже пускают в отдельную спальню Петра, где братья подолгу проводят время за чертежами. И сейчас уже проснувшийся, позавтракавший и принявший свои инъекцию коки и разведенный экстракт гиперикума Петр ждет его в общественной комнате, по обыкновению сидящий за книгой в деревянном кресле у окна. Тонкие лучи солнца, пробивающиеся сквозь дождевые облака и прозрачное стекло, окрашивают его каштановые, остриженные до ушей и подвивающиеся на концах волосы теплым золотом и кладут глубокие тени на едва тронутое легким майским загаром лицо. Андрей глядит на него, не изменившегося с последней встречи, но все такого же красивого, как и третьего дня, как и десять, и двадцать лет назад, и все же зовет: – Петя! Несколько голов поворачиваются в его сторону, но интерес к новому звуку почти мгновенно угасает – тихие, спокойные пациенты, допускаемые в общественную комнату, уже привыкли к нему, как к одному из своих, и только в глазах самых меланхоличных можно иногда заметить нотку зависти. Но Андрей не смотрит на других, только на то, как Петр поднимает голову, улыбнувшись краем рта, откладывает зиновьевского Мильтона на стол рядом и встает ему навстречу. Они ежеутренне целуются, в обе щеки и в губы – о, как Андрею приятно хоть так, хоть и на краткие мгновения, но снова и снова целовать его у всех на виду, – и Петр жестом приглашает его пройтись. Обыкновенно утром они гуляют по парку, а зимой, когда Петра еще переламывало от твириновой зависимости, почасту проводили время в оранжерее, где в окружении прихотливых немецких роз и калл он подарил Андрею сладкий и долгий крещенский поцелуй. Но сегодня на улице моросит, и Андрей предлагает: – Идем лучше в комнату.

Спальня Петра на втором этаже скромно, но достаточно меблирована. Узкая кровать, накрытая легким шерстяным одеялом, комод для личных вещей, лакированный рабочий стол, мольберт у широкого окна, оцинкованный умывальник с подвешенным кувшином. Обычно в таких спальнях располагают чиновников или дальних родственников императорской семьи, и Петр сперва противился, но все же уступил. Сейчас же, обойдя холст и глядя на вырисовывающуюся на нем похожую на Ласку девочку с савьюровой трубкой, Андрей думает, что Петр даже рад уединению. В конце зимы он снова начал рисовать, а совсем недавно, в начале лета, его мысли вернулись к новому городу по ту сторону Горхона, где они с Андреем еще годы назад, до обострения его меланхолии, планировали продолжить строить. Но пока Андрей хочет отложить обсуждения будущих работ до обеда, а прежде, как обычно, обменяться новостями. Он складывает принесенный картонный туб с кальками чертежей и планов на стол и садится на заправленную кровать, скрестив лодыжки. Петр все с той же новой, мягкой улыбкой соглашается и садится на другой край, вполоборота к нему, подобрав одну ногу. Андрей заглядывается на его волосатую щиколотку между краем хлопчатой больничной пижамы и шерстяной тапочкой и думает, как все это смешно. Даже в училище они всегда сидели рядом, бок о бок, интимно соприкасаясь бедрами, а сейчас вот, пожалуйте, приснастились на разных концах кровати, как благовоспитанные, страшащиеся греха семинаристы. Но все это вынужденно, так как сядь ближе – и естественной, незаметной привычкой, само собою можно дать лишнюю волю рукам, а за незапертой дверью так и снуют туда и сюда доктора, сестры и санитары. Андрей неудовлетворенно вздыхает и сцепляет руки на коленях. – Так ты, Петя, читал тот журнал, что я тебе привозил? – Да, я… понял все в общих чертах, но, как я уже говорил, по счастью, здесь лечится профессор, знающий немецкий получше моего, и вдвоем мы с ним осилили ту статью, – Петр смотрит на Андрея, и свет из окна приятно румянит его выбритую щеку. – Он даже хотел идти с ней жаловаться главному врачу, насилу я его отговорил, чтобы тебе не влетело. Только теперь он не желает лежать здесь, а собирается податься в немецкую лечебницу, заодно подальше от этой клятой войны. Андрей снова вздыхает. Вопреки всем ожиданиям, гражданская война в стране идет уже четвертый год, и конца и края ей не видно. Столицу, правда, она затронула в меньшей степени, и даже психиатрическая лечебница работает согласно расписанию, но иногда Андрей думает, что, не сложись вся эта история с петровой меланхолией, они вдвоем уже окончательно могли бы стать государственными преступниками и изменниками, завязнув в самом горниле сопротивления монаршей власти – власти капризной, то по потребности приближающей к себе и обещающей за все заслуги и почетное гражданство, и хорошие деньги на новые строительства, то по немилости выносящей смертные приговоры и вынуждающей вместо созидания заниматься чем придется и скрываться по снимаемым углам маленьких городков. И пусть нельзя было сказать, что в периоды помилования Стаматины этим самым помилованием пренебрегали, но и сама их натура, нетерпимая к такой несправедливости и напрасной переменчивости отношения, и нарастающая общественная неудовлетворенность, и невозможность отделиться от той части простого народа, к которой они принадлежат по рождению, рано или поздно привели бы их в ряды Союза освобождения, определяющего самодержавную власть как отжившую свое доктрину. Хотя и сама мысль о том, как Петр зарисовывал бы репортажные хроники в восстаниях и стачках, иллюстрировал бы агитки в подпольных типографиях, тревожит Андрея, в то же время он жалеет, что они сейчас здесь, а не там. Но это не тема для разговора сейчас. – А ты об этом не думал? Ну, насчет немецких лечебниц? – А деньги откуда взять? – Так я подвизаюсь в одном прожекте. Твой ум, конечно, на него было б тратить – непозволительное расточительство, а вот мой – в самый раз. – Нет, все же… – Петр слегка поджимает губы и качает головой, – меня и здесь дальше содержать тебе не по средствам, я знаю, что говорить о загранице. – И что же ты думаешь? – Андрей сжимает пальцы; ему неприятно это слышать, но это правда. Хотя он из кожи вон лезет, чтобы у Петра были лучшие условия и лучшее лечение, это дорого, очень дорого. – Ну, ты и сам знаешь, дозировка за эти месяцы возросла с двух с половиной до десяти миллиграммов, и даже это уже не дает нужной мне эйфории. Мне нужно… большего, а это опасно, уж кому, как не мне, это знать. И та статья… только подтвердила мои опасения. Мне не хотелось бы сделаться кокаинистом и в конце концов попросту околеть от превышения дозы. Так что да, признаться, после моих мучений с твирином все это произвело на меня впечатление. И поскольку – я уже поговорил об этом – меня готовы выписать хоть сейчас, даже без первоначального понижения дозировки, я решил своими методами… Знаешь, в той статье же еще говорилось про возможную замену коки гашишем. Это, конечно, лучше подойдет при нейрастении, но, если ты помнишь, меня он хорошо успокаивал в училище. Так что я подумал, может, и сейчас поможет. Немного гашиша, немного твирину – уж я убежден, что смогу контролировать дозу теперь – и побольше гиперикума. И, думаю, я справлюсь с кокаиновой абстиненцией. – Я добуду тебе лучшего гашиша и хоть четь зверобою, братишка, но ты уверен, что хочешь вернуться к твирину? – с некоторым беспокойством спрашивает Андрей. – Похоже, мне от него никуда не деться, – с грустью улыбается Петр. – Мы вернемся в степь к осени, и всюду будет этот дурманящий, горький и жгучий запах… Я либо с ума сойду, либо сделаю хоть глоток. Но мне незачем больше напиваться по-черному, да и некогда будет. Ты помнишь, как мы пили, когда строили Многогранник? Это было весело и хорошо. Я хотел бы снова ощутить это… а догоняться буду гашишем. Не слишком много и не слишком мало для вдохновения. – Значит, ты готов вернуться в Город-на-Горхоне и начать строить, братишка? Мы можем пока что и поработать над планами. Мария и Влад ждали нас почти год и подождут еще. – Нет, я… мне нравится делать планы с тобой, но я уже соскучился по шуму стройки, по, ты знаешь, срыву сроков, когда нам что-то перестает нравится в последний момент, даже по этому сухому вкусу степного воздуха во рту. Нет, не твири, а самой земли, и травянистых болот, и сумеречной дымки, того, что мы почувствовали, когда первый раз сошли с поезда. Я хочу ощутить это тоже. Сейчас, когда я пусть немного, но более здоров, чем прежде, я хочу все же… попробовать найти в Городе-на-Горхоне место для нас. Да и Симон с Ниной… не знаю, сколько еще они смогут нас ждать, – Петр опускает открытую ладонь на одеяло, протяни руку – и дотронешься, но Андрей этого не делает. – Да, Симон и Нина… – он только легонько хмурится, перебирая пальцами. – Ты знаешь, я был близок с Симоном и уважаю его, даже восхищаюсь им, как минимум за то, что он дал нам возможность построить Многогранник, да и сейчас мы с Марией можем строить новый город благодаря его наследию. А Нина стала нам добрым другом, пусть мы и знали ее совсем немного. Но мне все равно до сих пор непривычно, что мы строим не просто новый город… но и их Внутренний Покой. Это все же не совсем то, что Многогранник. Тогда мы создали зеркальную башню по всем новым законам оптики, и ты привнес в нее что-то еще, что-то собственное и живое, что позволило детям видеть там… ты знаешь. Но дети не могут существовать там вместе с Симоном, как и Симон не может существовать вместе с детьми. А целый город… место для живых и для мертвых… Это восхищает меня в той же мере, в какой приятно тревожит. – Приятно тревожит? Или ты все же думаешь, мы не справимся с этим? Слишком увлечемся городом для людей, и у нас не выйдет настоящий Внутренний Покой? – Ты справишься с чем угодно. Это просто… чудно́. Хорошо, но чудно́. Пристанище для обделенных, убежище для гениев, игрушка для детей, кладбище для живых душ. Дело всей нашей жизни. Подарок для многих людей… и для Симона и Нины. – Тебя беспокоит, сколько во всем этом останется нас, когда мы закончим? Андрей не отвечает, погруженный в собственные мысли. Они столько лет мечтали и думали об этом городе, строили планы, и наконец их осуществимость ближе, чем когда-либо. И Андрей экзальтирован, каждая деталь, вносимая им и Петром в калькированные чертежи, нравится ему и заставляет кончики пальцев приятно ныть в предвкушении работы, а потяжелевшая от ночных сидений за черчением голова становится такой легкой. Но вместе с тем… иногда, когда он под утро тушит лампу и перебирается в постель, смежая усталые веки и задремывая под храп Даниила за цветастой ширмой, ему снится странный сон. В нем император, то ли тот, что снисходительно оглядывает их в пресном помпеянском интерьере дворцовой залы, то ли тот, чей уветливый, открытый грядущему профиль некрасиво отпечатан на серебряном рубле, размахивает листовкой Союза освобождения и превращается то в седовласого, бровастого и хмурого Симона Каина, то в измученного сероглазого полководца Александра Блока с нервным ртом, то в Клару, только и не в Клару вовсе – из-под драной окровавленной юбчонки торчат не тощие ноги, а голые кости. И все они довлеют над Андреем, не дают чему-то в нем распуститься свободно, и только тихий петров шепот за спиной – холодные руки лежат на лопатках – говорит ему о том, как избавиться от этого чуждого господства, но Андрей никак не может разобрать ни единого слова. – Скажи, Андрей… а ты когда-нибудь думал о том, чтобы создать Внутренний Покой для нас? – вдруг спрашивает Петр. – Нет. Я… как-то не было времени подумать об этом, – Андрей поворачивает голову в сторону брата, а тот пожимает плечами. – Ну и хорошо. А я вот думал. И знаешь, что? Вся эта магия Каиных пусть им и остается. Мы простые люди и передадим свое наследство миру. Проживем ярко и ярко сгорим. А когда наш пепел развеют по ветру, пусть добрая Ласка придет с нами попрощаться. И Даниил. Надеюсь, к тому времени он так или иначе тоже обретет свое бессмертие, – Петр искоса глядит на брата и болтает одной ногой, так, что тапочка качается на ступне туда и сюда, привлекая взгляд Андрея. – Кстати, о Данииле. Давно он не заходил. Вы же так и живете вместе? – Да. Его отец все еще руководит императорским госпиталем, и Даниил по-прежнему отказывается возвращаться домой, так что… я продолжаю экономить на съеме жилья, пока у него водятся деньги. А что его давно не было, так он по-прежнему весь то за своей работой, то в разъездах по городу в поисках финансирования, – Андрей рад сменить тему. – И кстати!.. Ты не поверишь, но я все ж таки разгадал тот его секрет! – Это который? – Петр с любопытством поднимает бровь. – А ты не помнишь? Я зимой тебе рассказывал… – Зимой много чего было… – легонько хмурится Петр. – Я горел без твирина и почти все время был под кокой, так что смутно все помню… – Ну, когда мы как-то развешивались сушиться на чердаке, и я вдруг понял, что никогда не видел его… инекспресиблей, – улыбается Андрей, и Петр тут же улыбается ему в ответ. – Ах, это!.. Ну-ну, и что же? – Чего я только за эти месяцы не передумал. И что он просит высушивать их в прачечной, а потом тишком проносит в своем саквояже. И что как-то ловко подворачивает их под постельное, чтоб никто не видел. И что совсем не меняет, а новые у белошвеек берет, как старые сносятся. В итоге решился на том, что он вовсе их не носит. Но как поверить? Он же у нас такой-разэтакий франт, и плащ змеиный, и булавочка на галстухе, и ремень на пряжке американский, а тут – без оных. И вот. Возвращаюсь я, значит, на квартиру после трудов праведных и что вижу: уснул наш Данковский прямо за столом, носом в тетрадке, а над печкой – ба! Целый ряд кружевных кальсон сушится. Ну, думаю, удружил, сейчас займется, и угорим же все твоей милостью, осел ты ученый. Но просто так оставить уже не могу. Туфли снял и тихой мышью, как был, в одежде, прокрадываюсь за ширму на свою койку – и под одеяло. Полежал немного, поворочался так, чтоб скрипнуло погромче, даже всхрапнул – а сам в щель в ширме гляжу. Ну, тут Данковский, значит, просыпается, подымается – и вдруг ти́хонько-ти́хонько так подходит к ширме, заглядывает. Ну я глаза закрыл, дышу себе ровно. А он как начал вполслуха ругаться, да так, что черту завидно, и как рванул инекспресибли свои с веревки сдирать. Тут я уже не выдержал, захохотал, конечно. Так он со мной до следующего вечера не разговаривал. Зато свои инекспресибли теперь на чердаке сушит, как и все, – Андрей заканчивает, и Петр, улыбавшийся все время, звонко смеется. Андрей впитывает его смех молча, не упуская ни звука, как в последний раз. Петр смеется над их историями все чаще, но Андрею так это непривычно, что кажется, это все мимолетное, сон сейчас развеется, и они снова окажутся в темной пропитой мансарде, из которой нет никакого выхода. Андрей влюбляется в Петра каждый раз наново, как тот смеется, и его грудь наполняется теплом; он все же протягивает руку, и в наступившей резко тишине, озаряемой улыбкою Петра, они соединяются самыми кончиками пальцев. Пронизавший руку до плеча и груди разряд электрического жара видится Андрею естественным следствием их единственного прикосновения, не считая приветственного поцелуя. Его сразу ведет – притянуть к себе силой и завалить поперек узкой койки. У них так давно не было: он не смеет рисковать положением Петра в больнице и своей привилегией его посещения. И хотя иногда они позволяют себе некоторые баловства, этого мало, нестерпимо мало. – Раньше я плохо спал под кокой, – начинает вдруг Петр, скользя холодными пальцами по ладони Андрея, пробираясь под узкий рукав его легонькой летней водолазки, – но теперь мне снятся такие яркие сны… мне снится наш новый город, дикий, кровавый и прекрасный, как города майя и инков, и ты, так часто снишься ты, как мы снова, и снова, и снова занимаемся любовью в степи, в дурнопьяной голубой и фиолетовой траве, остающейся у тебя в волосах, а затем та преображается в золотые и розовые соленые озера, такие же соленые, как твои губы… И так глупо это… но у меня опять так крепко стоит по утрам, прямо как двадцать лет назад. А ко мне намедни еще оказалась приставлена одна сестричка, молоденькая совсем, она мужчин-то, наверное, только на картинках в учебниках и видала, смущается очень, все ко мне, мол, Петр Иваныч… И вот она поутру приходит меня будить, инъекцию сделать, пульс измерить, все честь по чести, а мне так совестно перед ней, что ей краснеть приходится… – Петр прикрывает свободной ладонью глаза и смущенно смеется. – А у вас с ней что-нибудь?.. – спрашивает Андрей, крепко сжав его запястье. – Да что ты!.. – Петр смотрит на него с легкой укоризной. – Она же еще дитя, лет двадцать от силы… Да и не стал бы я сейчас… – А меня заводит думать, что ты стал бы… – Андрей хищным, отточенным движением все же тянет его к себе, хватает за локоть. – Такой стыдливый, но все еще испорченный мальчишка… – Да тебя что только не заводит, – а Петр переходит на шепот и облизывает губы. – А ты с кем-нибудь?.. – Нет, – Андрей мотает головой. – Без тебя не хочу. Так и приходится утешаться рукой, и то если удастся одному днем в квартиру вырваться. – Ох… да как же это трудно, Андрюша… – Петр приближает свое лицо к лицу Андрея, так, что тот чувствует легкий, с лимонно-савьюровой кислинкой запах от его искусанных в художественном вдохновении губ. – А я все так же ночью… лягу на живот и дрочу его поскорее, наспускаю потом целый платок… моя сестричка думает, что у меня насморк, беспокоится сильно… – он останавливается в паре дюймов от шального кусачего поцелуя – и все же не решается, вслушиваясь в шаги за незапертой дверью. – Ну ты, одеялом хоть прикройся… – прикусывает губу, кивая на поднатянувший тугую ширинку узких брюк член Андрея. – А сам-то… – Андрей цокает; член Петра не хуже топорщит его хлопчатые пижамные брюки. – Тогда под одеяло? – слегка порозовев, спрашивает Петр; его член еще напрягается, оттягивая легкую бумазейную ткань. Кажется, сегодня тот день, когда терпение на исходе, и братьям нужно побаловать друг друга, чтобы не дошло до греха. Они синхронно слезают с кровати, Андрей снимает туфли, а Петр – тапочки. После они так же слаженно приподнимают заправленное одеяло и забираются обратно, накрываясь им по пояс и подбирая ноги. Когда они сидели так зимой и весной, то, несмотря на калориферы, готовы были оправдаться холодом, а сегодня, как назло, такой теплый день, что ноги моментально взмокают под брюками. Но охота до чужого тела сильнее – и туманит разум, оставляя только одно потребное желание. – Я смотрю французские открытки, когда… а думаю все только о тебе, – шепчет Андрей, одной рукой распуская шнурок пижамных брюк и живо забираясь за пояс. Петр прикрывает рот ладонью, удерживая шумный выдох; первое прикосновение – одно из самых острых. Другой рукой он молча тянется и мучительно медленно расстегивает пуговицы одну за одной, то и дело сжимая член Андрея через узкие брюки, пока тот уже проводит по напрягающемуся, твердому стволу кончиками пальцев. – Ты, должно быть, такой узкий теперь, – Андрей сжимает член в ладони, оттягивая кожицу, и Петр задыхается, упираясь затылком в стену, – как девственник. – Ты тоже, – находит в себе силы на два слова Петр, наконец расстегивая последнюю пуговицу и пробираясь ладонью в ширинку, сразу лаская такой твердый член. – Я тоже, – соглашается Андрей, принимаясь медленно, со вкусом мастурбировать ему, еще не касаясь налившейся головки и только прогоняя шкурку по стволу. – Но я потерплю и сначала оприходую тебя в рот, братишка. В твой сладкий, прохладный, мокрый рот, и ты подаришь мне свой чувственный saevium. А когда наполню тебя с этой стороны, чтоб на второй раз было подольше, дам тебе себя оседлать… и твои теплые потные бедра вернут мне твердость. И ты будешь присаживаться на него робко, потихоньку вставляя в себя… а я натяну тебя разом за ляжки и наново собью тебе целку. – И уж я тебя объезжу тогда… – Петр шепчет, больше сжимая его член, чем надрачивая, и, Андрей знает, наслаждаясь самим чувством этой горячей тяжести в руке так же, как и он сам. – Объездишь, объездишь… на второй-то раз вдоволь… – он двигает рукой чуть побыстрее, и Петр тоже наконец начинает ритмично мастурбировать ему, проходясь всей ладонью от яиц до головки, натягивая на нее кожицу до томного удовольствия. – А я думаю… – Значит, плохо я стараюсь, раз ты еще думаешь, – Андрей пережимает его член под самым венчиком, разок сдрачивает налитую головку с выступившей уже соленой капелькой, и у Петра срывается сиплый смешок, переходящий в блаженный вздох. Но Андрей собирается побаловать его от души и снова возвращается к тому, чтобы туго мастурбировать напрягающийся ствол, чуть поласкать большим пальцем подтянувшиеся немного яйца – и снова, снова… – Я по ночам думаю, – все же продолжает сипло шептать Петр, продолжая живо двигать рукой и прикрыв свои студеные зеленые глаза, – как прижму тебя к кровати за той твоей ширмой, заткну рот и поимею тебя, тоже как в первый раз, – и пусть он не знает, как выглядит скромный угол Андрея в данииловой квартире, он говорит это не столько для себя, сколько для него, и Андрей сразу живо вырисовывает себе картинку, чувствуя, как под чуткими и живо мастурбирующими его член пальцами Петра выступает солоноватая смазка. – Как ты будешь немного пихаться и хныкать мне в руку, потому что у меня не хватит терпения, и я захочу заправить тебе сразу весь… может, порву тебя немного, может, до крови, но это ничего… – …кровь – тоже смазка, – соглашается Андрей, на несколько долгих мгновений непроизвольно смыкая веки, когда Петр пальцем натирает ему уздечку – и снова принимается мягко дрочить. – Хотя и не такая уж хорошая. Бедные те мальчики, – усмехается Петр их общим воспоминаниям, и Андрей одновременно усмехается в ответ, даже не глядя на него. Андрей ласково гладит молоденького катамита по волосам, перекинув себе через колено и плотно зажав рот. Он тихонько напевает, приглушая болезненный плач, и напоминает турчонку об обещанных двух рублях, пока закусывающий губы Петр натягивает его за худые смуглые бедра до потекшей по внутренней стороне струйке крови. Они поменяются позже. По свежему семени Петра пойдет легче, и тот, подмывшись в липовой шайке, будет лениво и безразлично играться с коротенькими черными волосами на вспотевшем виске, пока Андрей, разложив уже устало хнычущего турчонка на банной скамье и трудясь между его окровавленных ляжек, так и будет шептать свои колыбельные и утирать его слезы. Им немногим больше двадцати пяти, и они еще не умеют сожалеть. – А я гляжу, кутенок снова отрастил зубки, – хмыкает Андрей, все же поворачивая голову и любуясь профилем Петра, пролегшей глубоко морщинкой между изогнутых бровей – от грубого телесного удовольствия, – острым стаматинским носом и прикушенной на мгновение чувственной узкой губой. – И эти зубы очень соскучились по твоему плечу, – на выдохе парирует Петр, чувствуя его взгляд и тоже приоткрывая глаза, чуть оборачиваясь к нему – отражение повторяет отражение, как в зеркальной башне. Андрей не удерживается и резко подается вперед, клацает зубами в считанном дюйме от носа Петра, наслаждаясь и его чуть распахнувшимися глазами – длинные, уже подвыгоревшие на майском солнце ресницы сладко вздрагивают, – и его желтоватой, скалящейся улыбкой мгновением позже. Рука неожиданно туго соскальзывает по члену, сильно оттянув шкурку, и Петр, нырнув ладонью глубже в брюки, крепко прихватывает Андрея за яйца, сжимая и перекатывая. Это даже больно, но Андрею нравится. И он опять надрачивает тесно сжатыми пальцами под налитым венчиком, то и дело соскальзывая по влажной головке, пока Петр не выдыхает натужно сквозь зубы, снова откидывая голову, и не отпускает его. – Я не прочь, чтобы ты трахнул меня первым, братишка, – бормочет Андрей, когда Петр возвращается к размеренной ласковой дрочке; проведя указательным пальцем по налитой головке, он обнаруживает ее всю в выступившей смазке и собирает ее, размазывая дальше и мягче двигая рукой, – если ты обещаешь искусать мои плечи до кровавых синяков и звать меня по имени. – Н-нх… – невнятно выдыхает Петр, приподнимая бедра и толкаясь в его несильно сжатый кулак. Он хочет покрепче, хочет еще и оттого еще течет, и в ладони Андрея совсем влажно от его смазки и пота. Жарко. Дальше они мастурбируют друг другу молча. Андрей так и дрочит напрягающийся ствол, оттягивая кожу и оглаживая большим пальцем туго подтянувшиеся яйца, и Петр тихо похныкивает, прижав свободный кулак ко рту и прикусив костяшку, то и дело слабо вскидывает бедра, так, чтоб кровать особо не скрипнула, и на пальцах Андрея липко остается новая подтекающая его смазка. Как будто сжимаешь в кулаке подтаявшего на теплом июньском солнце леденцового петушка, только еще слаще, машинально думает Андрей и сам томится от удовольствия, которое доставляет ему все еще нежная рука Петра; ладно и крепко сжатые пальцы влажно двигаются вверх и вниз, немудрено и сладостно до тошноты. Ноги в брюках все мокрые – от летней жары, шерстяного одеяла и тугой дрочки, – и скопившийся под коленом пот струйкой стекает по напрягшейся стройной икре, соединяется с тем, что выступает из-под охватившей ее тугой кожаной подтяжки, и щекочет щиколотку. Андрей легонько поджимает пальцы во взмокших носках и непроизвольно шире разводит колени, желая, чтобы Петр ласкал его целиком, ласкал подтянувшиеся яйца и промежность, трахнул его пальцами, – и зная, что никак сейчас этого не получит. От этого тугое возбуждение почему-то становится еще сильнее, и Андрей перестает манежничать, чувствуя собственную скорую разрядку, обхватывает пальцами всю сочащуюся головку и наконец мягко сдрачивает ее, заставив Петра глухо застонать в прикушенный кулак и стукнуться затылком о стену. Еще пару раз продернуть ствол, оттягивая шкурку и снова покрывая ей влажную головку, и опять туго подрочить пальцами, натирая большим уздечку, – и Петр окончательно плывет, сбиваясь с ритма. То просто сжимает член Андрея, забываясь, то вспоминает и сильно, быстро надрачивает его. От этого между ног жарко, и член напрягается до истомы, и предощущение разрядки опять накатывает теплой волной. Но Андрей еще способен мыслить, и ему еще хочется раздразнить и возбудить себя, а вот Петр уже почти не сдерживается: его напряженные бедра вздрагивают, от него несет потом и так и выступающей еще смазкой, и горячая пульсирующая головка под пальцами уже готова брызнуть спермой на подзадравшуюся на животе больничную пижаму. Он такой взведенный, как накалившийся от стрельбы револьвер, как до судороги обожженный хлыстом жеребец с пенящимся ртом, как пропущенный по разлитому черному твирину электрический разряд. Андрей не может позволить этому остаться обыденным пятном на пижамной рубашке, а не острым воспоминанием. – Ох-х… Андрюша… Андрюша, не надо, что ты… – сбивчивый шепот дробится в ушах, ласкавшая было рука отпускает и болезненно вцепляется во взмокшее под брюками бедро, когда Андрей рывком приподнимает одеяло и забирается под него с головой, оттягивая пояс пижамных брюк, чувственно сжимая тугие и потные, все полные яйца брата в кулаке. Он берет всю соленую и мокрую головку в рот, разок пропускает за щеку, еще увлажняя, и нарочно медленно дрочит, ласкает член под самым венчиком, туго отсасывая головку, истекающую вкуснейшей смазкой ему в рот. От этого его самого с головой охватывает пожаром, тем бесшабашным чувством их грязной юности, рваным воспоминанием о торопливой животной ебле у липкой стены смердящего привокзального клозета, крови на отбитом горлышке бутылки в руках Петра и его навахе, едком гашишном дыме, просачивающемся в худые и мокрые от дождя доски потолка. – Андрей… Андрюша… пожалуйста, пожалуйста, отсоси его, сдрочи его уже… – как же Петр заходится, потеряв всякое самообладание, и это отдается во всем теле Андрея теплым и желанным спазмом мышц. Самому бы удержаться, не спустить вот так, от одного этого торопливого шепота, от соленого вкуса пульсирующей головки, с бесстыжим причмокиванием проскальзывающей в покрасневшие мгновенно губы. Но его движения тем мягче и мимолетней, чем сильнее напрягаются бедра Петра. Пальцы уже едва прогоняют кожу по мокрому от смазки и подтекшей слюны стволу, языком он мягко ублажает головку, снова и снова легонько пропуская ее за щеку. – Сволочь, я уже… польется сейчас уже… не выпускай, дай кончить тебе в рот… – короткие ногти до боли входят в бедро, между трясущихся ног проходит сладкая, желанная, истомная судорога, яйца туго подбираются, и Андрей, ласково нежащий головку языком и губами, чувствует первое мгновение долгого оргазма едва ли не лучше самого Петра. Он туго засасывает головку ртом и сильно, быстро сдрачивает рукой изливающийся член, принимая первую порцию сочной спермы, выплеснувшейся сразу в глотку, и не зная, какими силами Петр удерживается от томного стона, облегчаясь наконец ему в рот. Андрей отсасывает и туго дрочит до конца, до последней истомленной дрожи по взмокшему телу, когда сперма уже не льется, но весь член еще такой чувствительный, сам Петр такой чувствительный, подающийся на тесную, торопкую ласку. Андрей сглатывает и со смешком подтягивает его пижамные брюки обратно, утирает рот запястьем, выбираясь из-под одеяла. Его волосы, тщательно уложенные до того бриллиантином, ерошатся теперь во все стороны, лицо все порозовевшее и влажное; он удовлетворяет себя, наконец прихватывая какого-то растрепанного, полностью удовлетворенного и чуть сползшего по стене Петра за стриженые волосы – под нижней губой остались глубокие темные следы от зубов – и целуя его с языком и со вкусом соленой спермы. Петр не сопротивляется, наоборот, позволяет целовать себя и отвечает сам, лаская рукой выбритую, повлажневшую от пота щеку Андрея. – Ну а теперь уж ты надрочи мне его как следует, братишка… – шепчет Андрей, разрывая поцелуй и в свою очередь откидываясь назад, и Петр, едва отдышавшись, возвращает свою руку на его член, все так же твердо торчащий из ширинки узких брюк. Он не устраивает этакого баловства, понимая, что Андрей и без того на грани, и попросту ритмично и быстро дрочит ему крепко сжатым кулаком, то и дело отдельно сдаивая головку. Он хорош в этом без всяких ухищрений, и горячая, солеными каплями пота над верхней губой волна предвкушения удовлетворения снова затапливает все тело с головой. Наизусть зная тело брата, Петр еще сплевывает в соленую от пота и смазки ладонь и погружает его в горячую влажную негу этой грубой, мокрой дойки. Долго выдерживать это нет ни времени, ни нужды, ни желания. Андрей еще подбирает вздрогнувшие, взмокшие ноги; томная судорога, прошедшая по животу, чувствительно отдается в разворотивший его шрам. – Дай сюда свой платок, – он шепчет, и Петр лезет свободной рукой под подушку. – Да скорей давай… Андрей выхватывает мягкий платок из протянутой руки и быстрее сует его под одеяло, подставляет под напряженную головку. Член, промежность и яйца сладко напрягаются, и прокатившееся по всему телу удовольствие от накатившего оргазма дает в голову гулким морским шумом. Мышцы тела сладко сокращаются с каждой выплеснутой струйкой спермы, и Петр продолжает туго доить его, пока шум наконец не отступает. Петр уже медленно ласкает излившийся и слабо напрягающийся член, поглаживает и сцеживает остатки, нежно потирая головку. Андрей еще вытирает ее платком и со смешком вытаскивает его из-под одеяла, протягивает Петру. – Оставь на память себе, братишка, – и Петр с какой-то шальной улыбкой принимает его, прибирает обратно под подушку, но потом с тихим смехом толкает Андрея в лоб раскрытой ладонью. – Ты сумасшедший, сумасшедший, тронутый умом, ты, а не я, – он все смеется, откидывая одеяло со своей стороны и босым слезая с койки. – А если б зашел кто-нибудь? – Ну, ты не остановил меня, – а Андрей пока вытягивает мокрые ноги, оставаясь под одеялом; ему очень хочется вылезти, догола раздеться и окунуться с головой в бочку ледяной воды, но пока член еще такой набухший и чувствительно-нежный, и ему вряд ли удастся даже удобно застегнуться. – Потому что я не могу одновременно думать и… так раздрачиваться, – развернувшись к нему на пятках, Петр рефлекторно понижает голос, и теперь Андрей смеется над ним. – Но мы больше не будем этого делать здесь. И… не смешно, ты… – он сам тихо смеется тоже, сложив руки на груди. – Крест целую, больше не будем, – отсмеявшись наконец, отвечает Андрей, все же заправляясь и застегиваясь, наконец скидывая опостылевшее жаркое одеяло с ног. – На следующий раз уже у Данковского на квартире, ты трахнешь меня за той ширмою, раздвинешь ноги коленом и трахнешь, не снимая портков, едва только выправив, трахнешь больно, как девственника… – Ну, не разогревай меня сызнова, – а Петр отворачивается, отходит к окну и растворяет его, впуская в спальню свежий, пахнущий дождем июньский воздух и проветривая ее от острых запахов бесстыжего эроса, пота и семени. Он прислоняется к стеклу и расстегивает верхние пуговицы пижамы, давая воздуху доступ к взмокшей груди. – А ты еще мог бы?.. А то повечеру я могу тебе рукой снова… – Андрей тоже слезает с кровати, чувствуя, как тонкая водолазка влажно прилипла к лопаткам, и бесполезно оттягивая душащий ворот, пытаясь хоть как остыть. – Мне тебя всегда мало, – негромко отвечает Петр; его голос приглушается шумом деревьев в парке за окном, легким теплым ветром и дождем. – Ты же, кстати, останешься до обеда? – Я сегодня на день думал… А что у нас на обед, к слову? – Гарбюр. Только без ветчины. – Все равно хор-рошо, – урчит Андрей, аккуратно заправляя кровать. И только заправив, подоткнув одеяло на больничный манер, вздыхает и еще немного тянет паузу. – Я тебе солгал. – Я знаю, – без удивления и обиды соглашается Петр, так и смотря в раскрытое окно; солнце просвечивает сквозь легкую бумазейную ткань, красиво очерчивая его постройневшую фигуру. – Я думал о том, чтобы… о Внутреннем Покое. Для тебя. – Для меня? – Да. Я хотел бы подарить тебе его, если бы ты принял такой подарок, – Андрей смущается, и оттого его тон становится грубоватым, он приглаживает покрытые бриллиантином волосы, но Петр так и не поворачивается к нему. – Но… ты знаешь, я один не смогу его построить. Без твоего сердца мои руки бесполезны. Даже если я знаю тайну, которой не знаешь ты. Однажды, когда ты совсем поправишься, я расскажу тебе… Расскажу тебе не о том, как мы были пьяными, снедаемыми ревностью, и твоя хмельная, дерзостная идея об убийстве привела нас к нему в дом, но о том, как я под покровительством Симона разрывал мокрую землю его могилы под дождем, как рубил его почерневшие руки и заложил их в фундамент твоего лучшего творения. Но даже эта тайна… эти отнятые жизнь и гений лишь оживили созданное тобой, но построил его ты и только ты. – Ты иногда такой дурак, Андрей, – говорит Петр с какой-то тонкой грустью, и в его голосе Андрей слышит голос их матери. – Ну и за каким чертом мне эта вечность без тебя, а? – Я… наверное, не слишком хорош для Внутреннего Покоя, – Андрей тоже подходит к окну; Петр не смотрит на него, мягко сложив руки на груди, и за распахнутым воротом его пижамы подсыхают капельки пота. – Ну подумай сам. Симон, Нина, ты… У каждого из вас есть бесценный, неповторимый дар, сохранить который дорогого стоит. – Опять ты недооцениваешь себя и переоцениваешь меня, – Петр хмурится, все же слегка поворачивая голову к Андрею. – А истина, ты знаешь, лежит посередине. Потому что нет никакого Петра… – …и нет никакого Андрея… – вздохнув, привычно соглашается Андрей. – …есть только мы, близнецы Стаматины. И… как я говорил, я тоже думал о Внутреннем Покое для нас. Но я вправду не хочу иметь здесь ничего общего с Каиными. И город, который мы построим… я не хочу делить его с Симоном и Ниной. Не хочу остаться степным ветром, ласкающим недопитую твирь, и тенью отца, бродящего среди своих разрушающихся с годами детей, быть тоже не хочу. Но… – он опускает руки, касается ладонью подоконника – предложением. Андрей принимает его, накрывая похолодевшие уже пальцы своими. – Ты помнишь, как одной страшной ночью, когда я еще пил, ты рассказывал мне о море? Андрей кивает, и Петр кивает в ответ. – Пока что мне кажется это пустой фантазией… мы наверняка не меньше двадцати лет проведем в Городе-на-Горхоне и в том новом, у которого еще нет названия. И к тому времени мы уже совсем одряхлеем. Если вообще проживем столько. Но если проживем – я хотел бы увидеть море. Не то, где курорты, купальни и лечебные грязи. Настоящее море. Может быть, даже океан. Бескрайнюю, нелюдимую водную гладь, так и ждущую прикосновения наших рук. И вот там, под тропическими зноем и ливнями, я хотел бы найти свой покой. – Звучит странно… но хорошо, – Андрей многолетней привычкой ласкает его пальцы, глядя сверху вниз на аккуратный пустой парк, смоченный моросящим дождем. – Странно? Да, мне тоже странно. Прожить всю жизнь в одной стране, а умирать уехать в другую. Но я не хочу… чтобы нас беспокоили. Кто-то или что-то. Пусть приезжают, если захотят и если еще будут помнить наши имена, но у нас не будет патетического памятника, места паломничества для отверженных гениев. И тем более я не хочу, чтобы наше дитя раздирали мы сами, Симон и Нина. Нет, наше надгробие будут ласкать соленая вода и жаркое солнце. И мы будем в нем с тобой, укрытые ото всех ветвями акаций, дуриана и эбена. Как и при жизни, в смерти мы сохраним наш секрет, но останемся теперь навеки только вдвоем. Ты поможешь мне его построить? – Как и всегда, братишка, – негромко отвечает Андрей. Ему нравится мысль Петра, даже куда больше, чем он представлял, и он не сразу реагирует на следующую его фразу. – Одно только меня смущает. – И что же? – Жертва. – Что?.. – каким-то чудом его пальцы, накрывающие ладонь Петра, не вздрагивают. – Не надо, Андрей, – а Петр снова не смотрит на него, как будто все еще любуясь парком. – Я тогда еще не был пропитой пьянью и знаю о вашем с Симоном сговоре. Для Внутреннего Покоя нужна жертва. Сильная жертва. Потому что, я знаю, того младенца, принесенного Ниной и заложенного в основу Горнов, не хватило для духа Симона. Так что я попросил Клару, чтобы она передала Бураху и Рубину… я попросил ее сохранить кости. Сабуровых, моей бедной Анны, Оспины, Лары, Оюна и Юлии. И хотя, если вдуматься, все они были людьми посредственными, и, конечно, это все не то, что один Фархад, но, может, раз их кровь пригодна для панацеи, и для нашего города их всех вместе хватит. Чтобы вместить в нем и Симона, и Нину, – он немного молчит, оставив пораженного Андрея наедине со своими мыслями. – Кстати, что ты все-таки сделал с Фархадом? Я знаю, его тело лежит на кладбище, милая Ласка ходит к нему и говорит с ним. Значит, ты забрал у него что-то. Его голову? – Руки, – как сомнамбул, отвечает Андрей. – Я взял его руки. – Стоило догадаться, – безразлично кивает Петр. – Руки гениального архитектора. Какая жертва может быть лучше? – Ты все знал. Все эти годы… Но почему ты не сказал мне?.. – А ты мне сказал? – парирует Петр. – Я… хотел позаботиться о тебе. После того, как ты столько винил себя в сделанном нами, боялся, что ты… – Я знаю, – в очередной раз говорит Петр и переворачивает ладонь, переплетает пальцы с пальцами Андрея. – И хотя это мучило меня… я все равно не мог бы об этом заговорить. Хотел. Даже записку тебе написал, тогда, когда был болен песчанкой, на случай, если… чтобы ты хотя бы в моем посмертии знал, что у нас в самом деле никогда не было секретов друг от друга. Спрятал ее в своей шкатулке, ты знаешь, с твоими и нашими портретами, и хотел с Лаской передать тебе ключ. Но все разрешилось, и я сжег ее. Подумал, что успеется еще сказать. Вот и успелось, – он еще какое-то время молчит, поглаживая большим пальцем большой палец Андрея. – Мы никогда не говорили об этом. О смерти Феодора, я имею в виду. То есть говорили, но не… Я не был готов, – Андрей все же вздрагивает, неожиданно, но не когда Петр признается в своем знании, а когда он произносит урожденное имя Фархада, не называемое между ними уже больше десяти лет. – Сперва я как будто долго-долго трезвел от того, что мы сделали. Потом мучился виной. А потом, когда эта меланхолия уже вконец пожрала меня, мне было… не безразлично, нет, но как будто само это знание засело тупым, привычным крюком в мозгу, и у меня не было сил его разворошить и вытащить. Но теперь, если ты хочешь, мы можем поговорить… – Что ты сейчас чувствуешь? – после долгой паузы негромко спрашивает Андрей. – Не знаю. Мы сделали, что сделали. Мне только жаль, что из ревности, из жадности, из жажды получить его признание. Когда я пристрелил того… кто порезал тебе спину, я ничего не почувствовал. Это было другое. Пусть это тоже отнятая жизнь, но за этим скрывалось хорошее, правильное чувство. А тогда мы… просто сошли с ума. Но мы делали много, много плохих вещей. Разрушили много жизней. Почему я зациклился на этой? – Потому что он был таким юным… и одаренным, – вздыхает Андрей. – Мы уничтожили не только его жизнь, но и его произведения. – Но разве не в этом был замысел? – Петр тоже вздыхает. Андрей молчит. Ему совершенное преступление не так бередит душу, как Петру, да и никогда не бередило, они избавились от соперника, и все на этом. Разве что еще и польза для Многогранника вышла. Но Петр… Его меланхолия научила их, от природы жестоких, сострадать. Андрея – сострадать Петру, Петра – Фархаду, Анне, Ласке. Они выучились тому, что ревность, злость и непонимание, пусть и не всегда, не сразу, но отступают перед состраданием. Они заплатили за это всего лишь пятью годами, насквозь пропахшими черной твирью. – Ты жалеешь? – Андрей спрашивает, глубоко вдыхая ведущие голову запахи сирени, жасмина и влажного тела Петра. – Не только о Ф… Феодоре, я имею в виду. В целом. О том, как мы прожили эту жизнь. – И да, и нет, – покойно отвечает Петр. – Мы делали злое, мы делали прекрасное. Как и все другие. Учились на своих ошибках. Может, чему-то и выучились. По крайней мере, меланхолия, песчанка и твириновая абстиненция научили меня не жалеть так уж сильно. – А я жалею. Не обо всем, но… Мы как-то отходили друг от друга все дальше и дальше. И особенно далеко с той минуты, когда я загорелся твоей пьяной мыслью, и мы пришли к Феодору. А потом я не говорил с тобой об этом… больше десяти лет, выходит, уже? И вот за это – не за убийство, не за молчание, а за то, что не был в самом деле рядом с тобой, – не могу себя простить. – Ну. Не жалей. Что было – прошло и быльем поросло, – успокаивающе говорит Петр, на мгновение крепче сжимая его руку. – Но ты ведь понимаешь, что для нашего Внутреннего Покоя тоже потребуется жертва? – тихо, но уверенно спрашивает Андрей, уже зная ответ. – Да. Но мы поговорим об этом позже. Пока – это все бесконечно далекое будущее. Моя мимолетная фантазия, – Петр пожимает плечами. – Да и Даниил… может быть, он что-то выдумает с этим. У нас и у него впереди целая жизнь. Успеем наговориться. – Что правда, то правда, – соглашается Андрей; в душе он рад, что ему не придется рассказывать о жертве Даниилу в одиночку и не придется хранить от Петра еще один секрет. За их разговором дождь утихает, и теперь в мокрой, блестящей траве снова стрекочет изок. Андрей поворачивается на изменившуюся интонацию Петра. – Ого, брат, а ты-то как здесь, на такой-то верхотуре? – Петр с легким детским удивлением смотрит на влетевшего на подоконник кузнечика; тот тоже как будто с удивлением перебирает длинными задними ногами, сам не понимает, как здесь оказался. Петр подставляет руку, и кузнечик, обдумав, запрыгивает на рукав больничной пижамы, шевелит усами. – Ха, признал, брат. А помнишь, Андрюш, как мы-то с тобой кузнецов ловили? – Как же не помнить. Июльский луг, весь белый от разросшегося повсюду нивяника, мягкий запах таволги, мальчишеский смех, острые локти, задранные рубашки, изучающие пальцы по разгорячившейся коже и несмело прижавшиеся к щеке губы. Им приходилось скрывать это тогда, как приходится скрывать и сейчас, но воспоминания все равно отдаются в груди Андрея приятным сентиментальным уколом, и он вдруг притягивает руку Петра к губам и крепко целует искусанные костяшки, на минуту безразличный к тому, что они стоят у растворенного окна. Их ждет целая жизнь, и с ума можно сойти, какой долгой она кажется сейчас. Множество дней, начинающихся в общей постели, начинающихся запахами масляной краски, вчерашнего похмелья, торопкой потной ласки рукой, кофе и черного хлеба с чухонским маслом, и заканчивающихся поздней ночью в усталой темноте, чтобы наутро начаться сызнова. Андрей глядит на Петра, не может наглядеться, будто ему не верится, что все это заправду, что прижатая к губам прохладная рука не оттолкнет, что будет держаться за его руку в горе и радости, что найдет его пальцы за грохотом стройки и в смятой постели, и Петр умиротворенно смотрит на него из-под выгоревших ресниц. Отражение повторяет отражение, больше не покрываясь маревной рябью и не сгорая в огне. Их ждет целая жизнь. И Андрей больше не собирается жалеть о ней.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.