Кувырок во времени

NC-17
В процессе
82
автор
norwegisch соавтор
Размер:
планируется Макси, написано 200 страниц, 79 093 слова, 32 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
82 Нравится 48 Отзывы 31 В сборник

Часть 31. Однако, интересные у тебя сны, Володь...

Настройки
Примечания:
— Юра! — Володя умел кричать шёпотом, громче любого горна, но сейчас его голос был не оружием командира, а сломанным, восхитительно беспомощным инструментом страсти. Он вибрировал где-то в районе голосовых связок, срываясь на хрип и шепот одновременно, будто кто-то наступил на горло невидимой собаке наслаждения. По коже пробегали мурашки — не отдельные, а целые батальоны, марширующие строем от затылка к пояснице и обратно, подчиняясь только приказам Юриных губ. Под ложечкой всё скручивалось в тугой, горячий и сладкий узел из чистого животного предвкушения, напоминая то ли первый прыжок с парашютом, то ли острое пищевое отравление самой приятной этиологии. Находиться прижатым между шершавой, прохладной, пахнущей известью стеной барака и раскалённым, податливым телом Юры было… интригующе, душераздирающе, идиотически страшно. Это чувство граничило с экзистенциальным ужасом, будто они нарушали не просто правила пионерлагеря или условности морали, а сами законы пространства-времени. Каждый поцелуй был большим взрывом в микрокосме их реальности. Конев, проявив поразительную для человека с творческим кризисом изобретательность, методично, как сапёр, разминирующий минное поле наслаждений, целовал его ключицы. Каждое прикосновение губы оставляло на коже невидимый, но обжигающий след. Он спускался к шее, и Володя, теряя связь с реальностью, выгибался дугой, уперевшись затылком в стену с такой силой, что, казалось, оставит вмятину. Потом Юра снова поднимался, дразня уголки губ, обещая и не давая, настоящий дьявол-искуситель в тренировочных штанах. Володя не мог сдержать сдавленные, беспомощные звуки, нечто среднее между мычанием умирающего быка и мурлыканьем гигантского кота. Его пальцы, впились в густые каштановые волосы Юры, спутывая их в настоящие гнёзда, и он, захлёбываясь, как пьяный матрос в шторм, хрипел одно и то же, как заклинание, как молитву отсечённой головы: «Быстрее, ну давай же, чёрт, быстрее, ну пожалуйста…» — Володя, Володя! — громогласный оклик раздался прямо над ухом, но это был уже голос из другого мира. Резкий, звонкий, пропитанный утренней бодростью, ответственностью и полным, тотальным, издевательским отсутствием какого-либо эротического подтекста. Сладкая, порочная, запретная дрёма рассеялась с треском, как мыльный пузырь, ткнутый пальцем дежурного по режиму.

***

Давыдов подскочил на продавленной койке так резко, что панцирная сетка под ним взвыла протестующим металлическим стоном. Ему показалось, будто его ткнули в самое неподходящее место раскалённой кочергой идеологической выдержанности. Всё лицо пылало — не от страсти, а от дикого, вселенского, животного стыда и возмутительно нереализованного возбуждения. Живот, к большому сожалению и вопиющей несправедливости мироздания, всё ещё приятно и нагло стягивало, напоминая о предательстве собственного подсознания. «Вот же ёбаное… блять… трёхэтажное проклятие! — пронеслось в голове калейдоскопом из самых отборных, непечатных, сцепленных в цепную реакцию ругательств. — В сорок лет! В сорок, сивый мерин! Облажаться с мокрым сном, как пятнадцатилетний школяр, начитавшийся дешёвых романов!» — Эй… Земля тебе не явилась? Всё хорошо? — Худрук, уже полностью облачённый в свою безупречно отутюженную, пахнущую нафталином униформу вожатого, стоял рядом, склонившись. На его лице было написано искреннее, почти клиническое беспокойство. — Ты какой-то… весь красный. Прямо как знамя на первомайской демонстрации после нетрезвого художника-оформителя. Нету температуры? Может, вчерашней тушёнкой отравился? Или… — его взгляд стал подозрительным, — …ночью сквозняком надуло? Глаза юноши беспокойно метались по разгорячённому, потному лицу «наставника», а его брови так плотно сошлись к переносице в единую тёмную полосу озабоченности, что грозили не просто срастись, а образовать новый орган чувств — монобровь-детектор моральной неустойчивости. Старший, пытаясь вернуть себе дар речи и хотя бы видимость достоинства, глянул в окно, надеясь увидеть там хоть какое-то оправдание своему состоянию. За стеклом царил тот самый предрассветный час, который в патриотических песнях воспевают как «утро трудовых свершений», а на практике представляющий собой время, когда нормальные, психически устойчивые люди ещё видят сны, а не их. «Igitt deine Mutter, noch nicht mal die Sonne ist aufgegangen! — мысленно выругался он на причудливой смеси русского и обрывков немецкого. Точнее, оно только-только приступало к своей титанической, неблагодарной работе по разрыву ночного небосвода, пробираясь на небосклон своими бледными, сонными, невыспавшимися детьми-лучиками. Они робко, без энтузиазма разукрашивали горизонт в нежные, пастельные, до абсурда невинные оттенки — розовый, персиковый, лавандовый. Вся природа вокруг как будто подчеркивала: «Смотри, всё чисто, свежо и морально. А ты тут со своими грязными фантазиями». — Я… я подумал, что… — младший Володя начал, будто оправдываясь не только за своё раннее пробуждение, но и за само своё грешное существование и пунцовый цвет лица. Он опустил голову, уставившись на шнурки своих идеально зашнурованных ботинок, как на последнюю нить, связывающую его с реальностью. — Нужно встать пораньше. Такой день — открытие смены. Да и… планёрка у Леонидовны в семь тридцать… — Он произнёс это с такой проникновенной, почти трагической серьёзностью, будто речь шла не о совещании вожатых, а о восстании декабристов. Вова, тем временем, предпринимал титанические, но предельно осторожные усилия, чтобы прикрыть то, что категорически, категорически не должно было быть видно в свете нового, социалистически правильного дня и под пристальным, аналитическим взглядом своей собственной чистой, как слеза пионерки, юной версии. Он потянулся к скомканным на полу шортам, двигаясь с грацией раненого носорога, пытающегося не раздавить хрустальную вазу. — А? Ага… — выдавил он, голос всё ещё хриплый, глухой, будто простуженный от ночных стонов. — Правильно, Вов. Молодец. Так и надо. Дисциплина — это… мать… ну, того… порядка. — Вся сладость, весь порочный нектар ночного бреда полностью испарились, оставив после себя лишь чувство нелепой, унизительной опустошённости и лёгкой, но едкой, как уксус, обиды на весь белый свет, на Господа Бога (если он есть), на товарища Сталина и особенно — на изобретателя сновидений. «Ну не могло же присниться что-нибудь приличное? Ну, там, как я спасаю мир от эпидемии! Или хотя бы просто крепко, безмятежно выспаться, как нормальный человек, а не как герой порноромана для самиздата!» Заправив с грехом пополам продавленную постель, которая скрипела на всю комнату, словно обличая его ночные метания, одёрнув на себе мятый, не первой свежести тренировочный костет (вот же высший, циничный сюр! Попал в 1986 год именно в этом, самом неформальном, «западном» виде, будто сама вселенная намекала: «Смотри, ты и здесь не вписываешься, моральный уродец»), Владимир шагнул к выходу, мечтая лишь об одном — о ледяной, шокирующей воде умывальников, которая должна была смыть с него и сон, и стыд. — Погоди-ка. Стоп. — Голос Худрука, внезапно окрепший и обрётший начальственные нотки, остановил его на полпути. Тот стоял, скрестив руки на груди в позе юного чекиста, застукавшего врага народа. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по фигуре старшего с явным, нескрываемым осуждением. — А где у тебя, собственно, чемодан? Вещи? Ты в этом… — он смерил взглядом его треники, выразив всем видом глубочайшее презрение к такой бесхозности, — …в этом детей встречать будешь? На торжественном открытии смены? Ты же вожатый, представитель лагеря, а не физрук, потерявший штаны на утренней пробежке! Это же имидж! Воспитательный момент! Володя, почувствовав знакомый укол совести (который странным, мучительным образом сочетался с остаточными ощущениями от сна и желанием дать самому себе в прошлом не подзатыльник, а полноценный апперкот), заглянул под кровать. И там, среди комьев пыли, паутины и, возможно, законспирированных микрофонов КГБ, стоял небольшой, потрёпанный, явно видавший виды чемоданчик из дерматина. «Боже всемогущий, — с саркастическим, почти религиозным благоговением подумал он, вытаскивая его. — Судьба-злодейка, тролль вселенского масштаба, не только забросила в прошлое с билетом в один конец, но и озаботилась гардеробом, чтобы я окончательно и бесповоротно почувствовал себя полным идиотом». Он открыл его. Полный комплект для самопозора: застиранная до синевы рубашка, тесноватые, стреляющие складками на коленях брюки из кримплена и, как вишенка на торте, ярко-красный пионерский галстук, свёрнутый в аккуратный треугольник. Он переоделся, ощущая, как грубая, чужая ткань натирает кожу, ещё помнящую призрачные, но такие яркие прикосновения сна.

***

Выйдя на улицу и направляясь к длинным, ржавым жестяным умывальникам, Давыдов грациозно перескакивал через лужи, оставшиеся после вчерашнего дождя. Воздух был до неприличия чист, прохладен и невероятно, агрессивно бодр — пахло хвоей, мокрой землёй и здоровым образом жизни, от которого тошнило. Он только собрался сунуть голову под ледяную струю, как сзади, из-за угла корпуса, на него напали. Его поймали за бока цепкие, сильные, до боли знакомые руки. — Юра, ё-моё! — взвизгнул он, инстинктивно дёрнувшись так, что чуть не угодил лицом в умывальник. — Есть совесть, нет, а? Ты как гестаповцев из засады! — Он прикрикнул, но уже беззлобно, благо, вокруг кроме пары воробьёв, деловито копошащихся в пыли, и одной сонной, цинично наблюдающей вороны никого не было. Его младшая, непорочная версия, видимо, оставалась в корпусе, выполняя свой комсомольский долг по героическому подъёму Ирины и вечно ворчливого Жени. — Ой, да ладно тебе, Володь, не кипятись, просыпаться полезно, — Конев прищурился, и в его глазах, обычно таких задумчивых, блестело чистейшее, неразбавленное озорство, которое, казалось, не искоренить никакими временными парадоксами, кризисами или угрозами со стороны Леонидовны. — Я вот, знаешь, что? — Он наклонился так близко, что Володя почувствовал его дыхание — с лёгким запахом утреннего чая и чего-то беззаконно сладкого. — Мне сон снился интересный... И, прежде чем Володя успел сообразить, куда клонят эти двусмысленности, Юра оставил на его губах мимолётный, почти невесомый, но от этого ещё более разжигающий, провокационный поцелуй. Все образы ночного фантазийного кошмара-блаженства вспыхнули в памяти с новой, ослепительной, постыдной силой, как кинолента, которую внезапно пустили на самой пикантной сцене. Щёки Володи, только-только начавшие остывать после утреннего конфуза, снова залились густым, предательским, будоражащим румянцем. «Нет, — поклялся он себе с железной решимостью, отплевываясь от наваждения и от привкуса Юриного чая. — Определённо не буду рассказывать Юре об этом сне.». — Ой, как покраснел-то! — Конев фыркнул, явно довольный произведённым эффектом, как фокусник, удачно вытащивший кролика из шляпы. — Прямо как пионер, пойманный за чтением «Доктора Живаго» в уборной! Или как комсомолец, увидевший в журнале «Огонёк» фото в купальнике! За эту колкость, за этот намёк, за всё сразу он тут же получил несильный, но меткий, сочно звучащий подзатыльник. — Чтобы неповадно было пугать мирных граждан на рассвете и делать гнусные, антисоветские намёки! — проворчал Володя, с наслаждением отворачиваясь к ледяной воде, которая должна была привести в чувство и его тело, и его мысли, и его моральный облик.

***

Когда всё было подготовлено с почти армейской, слегка истеричной тщаностью (плакаты повешены, списки сверены, нервы потрачены), и вожатые, выстроенные в нечто, отдалённо напоминающее строй беспокойных фламинго, замерли у ворот в напряжённом ожидании автобусов, Володя никак не мог отделаться от назойливой, философской мысли. Он смотрел то на своего Юру, который, поправляя галстук и явно насвистывая что-то под нос, перешёптывался с Ириной, строя какие-то авантюрные планы на смену, то на молодого Худрука, напряжённо, как сапёр перед минным полем, сверяющего списки и поглядывающего на часы, то на розовеющее, нагло прекрасное небо. «За что? — мысленно вопрошал он безмолвно небеса, местный партком, комитет по временным аномалиям и всех святых, до которых ему, в общем-то, не было дела. — За что именно с нами, с двумя законченными идиотами, обращается так судьба-инквизитор? Играет, как изощрённый кот с двумя особенно глупыми, но преданными мышками. Может, есть что-то свыше? Какая-то высшая, извращённая насмешка? Или, может, это мы сами такие… особенные? Избранные для испытания абсурдом? Или просто невезучие на грани клинического, хронического, неизлечимого идиотизма?» — УРА-А-А-А-А! — Его глобальные, экзистенциальные, достойные отдельного диссертационного исследования терзания были грубо, беспощадно и с народным ликованием прерваны. Первый автобус, похожий на переполненную, усталую консервную банку с человеческим содержимым, подкатил к воротам, выпустив клуб едкого бензинового выхлопа. Двери со скрипом, достойным голоса загробного мира, распахнулись, и оттуда хлынул живой, шумный, оглушительный, пахнущий дорогой, дешёвыми конфетами, апельсинами и неудержимой детской энергией поток. Дети начали высыпать такой плотной, неудержимой, хаотичной толпой, что молодой Худрук, пытавшийся их как-то организовать, возвестив: «Построиться в две шеренги!», чуть ли не рухнул на землю, сбитый с ног тремя чемоданами, рюкзаком неясного назначения и неудержимым энтузиазмом десятилетнего человека, увидевшего свободу. — Ребят, ну же… Тише, спокойно, падажалуйста, сейчас всех построим, всё будет… — его голос, полный отчаянной надежды, потонул в общем гомоне, как капля в море вселенского хаоса. Подошёл старший Давыдов. Тот самый, который только что метался между прошлым и будущим. Он уложил свою твёрдую, тяжёлую, знающую цену спокойствию руку на напряжённое, дрожащее от ответственности плечо юноши и, глядя на это весёлое, хаотичное, прекрасное месиво будущих воспоминаний, нервных срывов и пионерских песен, позволил себе широкую, неподдельную, почти безумную улыбку. Всё — и ночной бред, и утренние конфузы, и временные парадоксы, и дурацкие треники — отступило, рассеялось перед этой простой, шумной, живой, настоящей реальностью. — Спокойно, Володь, — сказал он, и в его голосе звучала непоколебимая уверенность человека, который уже знает финал этого фильма и уверен, что он, в общем-то, счастливый. — Справимся. Они же не тигры. Хотя… — он прищурился, заметив ту самую парочку — вертлявого Олежку и задумчивого Пчелкина, — …кое-кто из них, возможно, близкий родственник. Главное — не дать этим двоим сразу же сбежать в лес искать приключения на свою, весьма чувствительную, пятую точку. Остальное — ерунда, сущие пустяки в масштабах вселенной. И день, полный абсурда, нелепости, оглушительной ответственности и этой странной, непобедимой, дурацкой надежды, начался. По всем законам жанра, он обещал быть незабываемым.
Примечания:
82 Нравится 48 Отзывы 31 В сборник