Но ты, который был для меня то же, что я, друг мой и близкий мой
С тех пор почти всё своё свободное время Воскресенье проводил с Какавачей. Подолгу они пропадали с глаз, прятались там, где их не могли найти даже самые пронырливые служанки, которым было приказано следить за ними в оба. Оказалось, Воскресенье знал много таких мест, куда можно было сбежать, даже если стеснялся этого факта. Он не рассказывал о Мастере и о том, что заставило его так горько плакать в ту ночь, а Какавача не спрашивал, потому что догадывался и не был готов. Он боялся чувства, поселившегося с тех пор в его груди — когда он увидел, как этот жуткий старик схватил Воскресенье за волосы, а потом вдруг принялся целовать и обнимать, — и сбегал от собственных догадок и мыслей. Дни проходили быстро, наполненные теперь только беззаботным весельем, и вскоре горькое послевкусие и вовсе развеялось без следа. — Идём, — едва завидев его, видно, чуть не задыхаясь от радости, кричал Воскресенье и издали махал ему рукой. — Я нашёл ещё одно очень красивое место! Тебе понравится! Какавача только кивал и шёл следом. Он не понимал того, что показывал Воскресенье, но в глубине души хотел увидеть мир его глазами. И по этой же причине часто ловил себя на том, что смотрел не на очередную красочную туманность, разорванную сверхновой, а на чужое восторженное лицо. В косточках этих золотистых зрачков всё волшебным образом становилось ещё ярче — и даже искрилось, будто и в них прятались целые плеяды звёзд. Первую половину каждого дня Воскресенье был занят: усердно учился, присутствовал на разных собраниях и занимался с Мастером в Мире грёз. Он освобождался в одно и то же время, в пятнадцать часов, никогда раньше и никогда позже, приходил к нему прямо в своей всегда тщательно выглаженной школьной форме, — Какавачу веселили эти подтяжки и белые гольфы — а его сероватые волосы, вившиеся у затылка, были аккуратно причёсаны. Он поджидал его в самых разных, иногда очень неожиданных местах, но по неведомой причине Воскресенье с лёгкостью находил его везде, словно ноги сами несли туда, куда было нужно. Первым делом Какавача приводил его в порядок — иногда ворча, иногда хихикая, расстёгивал наглухо застёгнутый воротник, снимал галстук и под слабые протесты взлохмачивал кудри; лишь затем, удовлетворённый, отстранялся и оставлял его в покое, а Воскресенье стоял весь пунцовый и озирался, держа его за руку. — Знаешь, несмотря на то, что говорит Мастер… — рассказывал Воскресенье, краснея, потому что кто-то из них на ходу машинально зацеплялся мизинцем за мизинец другого. — Я многое не в силах изменить… Один человек не способен поменять порядок Вселенной. Может быть, поэтому я так хочу построить здесь мир, в котором будет место для каждого. Мир, в котором будут царить гармония и порядок. Где не будет рабства и войн, и все будут счастливы, равны друг другу, как заветовала Великая! Я хочу, чтобы «Грёзы» принимали каждого, действительно каждого. Понимаешь? — Это глупо. И тебе не позволят ничего сделать. Ты сам говорил, отель — единственный источник дохода Семьи, — отмахивался от его слов Какавача. Когда Воскресенье говорил о будущем Пенаконии, в его словах звучала сила, присущая только взрослым, и сам он будто становился выше. Тем больше его хотелось поддразнить, снова сделав маленьким, хотя бы одного размера с собой. И Какавача всегда сопротивлялся этой его невесть откуда взявшейся решимости, всегда находил, чем разрушить чужие грёзы, потому что боялся, всякий раз боялся не услышать в них хоть что-нибудь про себя. — Я видел много таких, как они… Мир, по крайней мере, мой мир кишит этими монстрами. Они беспокоятся лишь о власти и собственной выгоде… Думаю, всем этим важным шишкам нет никакого дела до Великой — и уж тем более до твоих стремлений. В тот раз он, видимо, попал в самую болезненную точку — выслушав его, Воскресенье остановился. Плечи его опустились. — Ты думаешь, я стану таким же, как они? — он обернулся. Взгляд его сделался таким тусклым, что Какавача невольно вздрогнул, отступив на пару шагов. Теперь они стояли не друг перед другом, а напротив друг друга, будто готовясь к поединку. — Что? — пересохшим от внезапного волнения ртом переспросил Какавача. — Ты тоже думаешь, что, когда я обрету власть, стану таким же? — спросил Воскресенье. Какавача усмехнулся, спрятав руки в карманах. — Нет… Вряд ли? Не знаю. Но я хочу тебе верить. Хочу думать, что ты другой. — Наши миры не так уж и отличаются. — Выходит, что так. — У них не останется иного выхода, кроме как подчиниться. Ведь это не может продолжаться вечно, верно? — Воскресенье нахмурился. Решимость, с которой он заговорил теперь, была на грани трагической и тронула, пропитав чем-то тёмным, все чёрточки его лица. — Если мне суждено занять место Мастера, то кто, если не я, должен изменить этот мир? Разве он не был всего лишь ребёнком? Как мог он с таким серьёзным, пасмурным видом рассуждать обо всех этих больших вещах? Разве не чувствовал он, что напяливал на себя костюм не по размеру и тонул в его длинных рукавах? — Прости, — вдруг сказал Воскресенье и улыбнулся — вовсе не заискивающе, а даже грустно. — Должно быть, для тебя это действительно звучит нелепо. Мне просто страшно, когда ты такой. Воскресенье подошёл и робко схватился пальцем за его. Обруч, стягивавший грудь всё это время, слегка ослаб. Точно… Как хорошо, что из них двоих всё же не он был тем, кто брал другого за руку… …В местах, куда он приводил его, открывались новые виды на Галактику — и, все похожие друг на друга, каждый казался особенным по-своему — потому что был оторван от чужого мягкого сердца. Так думал Какавача, сжимая чужую тёплую ладонь. Где-то, среди мириад звёзд была и его планета — бесплодная, выкорчеванная земля, измученная жаждой, застывшая в ожидании дождя. Много лет его земли питались кровью, и люди с красными лицами приходили, усеивая её свежими телами её же детей, и наполняли сухой воздух гнилостным трупным запахом. Один раз ему вспомнилось… Как-то он подслушал пьяный разговор в кабаке на маленькой планете, где работорговцы совершили остановку. Контрабадисты не обращали на маленького раба, натиравшего стаканы, никакого внимания, и он был в относительной безопасности в своём укрытии за барной стойкой. — Я не люблю иметь дело с трупами. Эй, ты когда-нибудь чувствовал его? Трупный запах… Ты с ничем не спутаешь его… И никогда… Ик! Не сможешь забыть. Всего раз учуяв на себе дыхание смерти, уже не сможешь смыть его с себя… Трупы воняют, ик, потому что всё еще дышат, — Какавача замер, покрывшись испариной, и крепче сжал в руках тряпку. — И некому почистить им рот. Представь, целый ряд медленно гниющих зубов… Ха-ха… Ну и жуть. Тогда его рвало так сильно, что в желудке не осталось ни намёка на вчерашний и без того скудный приём пищи. Сейчас Воскресенье, верно почувствовав охватившую его дрожь, бережно притянул его к себе и обнял. — Прости, — прошептал он, укрыв его в своих объятиях. И Какавача впервые за всё время почувствовал себя защищённым от всего мира, от мира, который ненавидел его с рождения за то, кто он есть. Руки Воскресенья были невыносимо мягкими, голос — тихим и ласковым, а кожа — нежной и тёплой. Какавача зарылся лицом в его грудь, потому что больше не мог — и отчего-то это было невозможным — его за это стыдиться, и что-то говорил, в чём-то признавался, обнажая всё более и более грязные тайны. Он ведь всё ещё не мог плакать, потому что пустота, поселившаяся в груди, вместе с тоской по дому и семье, вытеснила из него все остальные чувства. Ему казалось, что больше ни одна жестокая вещь не сможет тронуть его израненное сердце. И тогда за него плакал Воскресенье. Когда всё вставало на свои места, ему становилось легче, потому что чувство вины утихало. Если в нём больше не было сил скорбеть, ему помогал Воскресенье. Он не мог ни понять, ни определить, как это случилось, как он оказался способным довериться кому-то, но, возможно, с ангелами просто невозможно было иначе. Однако… С чувством близости приходили другие, ещё больше пугавшие и запретные, и он подолгу смотрел на раскрашенные нежным румянцем щеки, смущая его ещё больше, до тех пор, пока эта неясная жажда не становилась почти невосполнимой. — Воскресенье, — однажды прошептал Какавача, и его губы растянула довольная ухмылка, когда он увидел, как восторженно затрепетали чужие крылья. Он стёр пальцем свои невыплаканные слёзы с чужого лица и добавил, — ты мой единственный друг. ㅤ༻༺
— Вот так. Видишь, у тебя уже получается! — Зарянка погладила по спине малыша по имени Миса и тут же обратилась к понурившей чёрненькую головку Линь-Линь. — Что такое, Линь-Линь? Почему ты грустишь? Какавача сидел рядом, поджав колени груди и устроив на них подбородок. Он спокойно относился к обществу Зарянки, и ему нравилось наблюдать за тем, как братья и сёстры восторженно пихали друг друга локтями, когда кому-то удавалось сделать ровный красивый стежок, как их едва-едва пополневшие, эту неуловимую здоровую перемену мог уловить только он, лица расцветали бледными, но живыми улыбками… Но он быстро начал скучать без Воскресенья. Шитьё — дело полезное, но Какавача не нуждался в новых заплатках. Говоря по правде, на его поношенной рубашке не осталось для них места. — Опять получается! — всхлипнула Линь-Линь. Наблюдая, как Зарянка терпеливо показывает девочке, как закончить шов, Какавача невольно громко вздохнул. Она мельком взглянула на него, а потом улыбнулась: — Братец должен скоро прийти… Ты же знаешь, он всегда приходит вовремя. Мастер не задерживает его. — Что это вообще такое, обряд посвящения в Семью? Звучит как-то жутко, — Какавача подвинулся к Колину, молча поправив узелок. — Прежде чем стать членами кланов, нужно пройти обряд инициации и стать частью Семьи. Семья — это единая Воля Великой. Многоголосая, многоликая… — Линь-Линь тихонько захлопала в ладошки, показывая Какаваче заштопанный рукав. Он поднял большой палец, возвращая Колину шитьё. — Все птенцы в конце концов собираются под любящим светом Великой, чтобы воспевать единство и гармонию во всём мире… Колин, этот болезненный худощавый мальчик, всегда угрюмый и очень редко что-то говоривший, но очень жавшийся к Воскресенью в последнее время, вдруг захотел себе такую же рубашку с кружевными рукавчиками. От кружев пришлось отказаться: Какавача отвёл его в угол и объяснил, что не следовало привлекать к себе лишнее внимание. Если бы вдруг их товар стал разгуливать по отелю в кружевных платьях и рубашках, работорговцы вряд ли этому обрадовались бы. И это спровоцировало бы множество неприятностей. Поэтому Колин, впервые что-то попросивший, сначала чуть даже не расплакался. Тогда Воскресенье, бывший всё это время неподалёку, предложил ему сначала научиться чинить свою одежду. Если у него получится, он сделает для него такой сюрприз, который не заметят работорговцы, а ему как раз придётся по душе. Колин долго думал, молча хлопая на него своими печальными тёмно-серыми глазами, а потом сжал его руку и прошептал: — Ты правда сделаешь для меня сюрприз? — Правда, — сказал Воскресенье, положив руку на сердце. — Тебе понравится! Я буду очень стараться… И это будет нашим с тобой секретом. Какавача фыркнул, закатывая глаза. Колин быстро посмотрел на него и тут же отвернулся, неловко потирая носком прохудившегося ботинка пол. Он, конечно, любил старшего брата, но будто стеснялся его, и втайне мечтал вырасти таким же сильным, как он. Могло быть, что по причине каких-то внутренних схожестей, он так же неумолимо, как и его старший, тянулся к Воскресенью. Так всякий росточек поднимался навстречу солнцу, и неважно, сколько беспощадный ветер сминал его в безумных порывах. Колин подошёл, прихрамывая на одну ногу, к Воскресенью, прижался к его боку и поманил пальцем. Тот послушно наклонился, поймав искрящийся весельем взгляд Какавачи. А когда Колин прошептал что-то ему на ухо, вдруг так ярко, искренне улыбнулся, как никогда, пожалуй, ещё не улыбался, по крайней мере, не улыбался ему, — и Какавача потерял дар речи. Самодовольство мигом сошло с его лица вместе с ухмылкой: потому что, что бы ни сказал Колин, это вдруг сделало Воскресенье таким счастливым… И неясное колкое чувство схватило его под рёбра и крепко сжало. Он слегка нахмурился, потирая грудь, на лице его отразилось удивление, смешанное с непониманием. Оно было ему совершенно незнакомо. — Мне нравится! Хорошо. Это будет что-то на моё усмотрение, верно? Колин кивнул, прижав к груди свёрток ткани. Они оба посмотрели на Какавачу, выглядя какими-то заговорщиками. — Благодарю за оказанное мне доверие, — всё ещё так нехорошо, солнечно улыбаясь, сказал Воскресенье. — На самом деле у меня давно была одна мысль. Теперь, когда у нас обоих есть цель, давай постараемся выложиться на полную. Какавача сощурился. — Что это такое он тебе нашептал? — спросил он, глядя в удаляющуюся спину прихрамывающего мальчика. — Он всегда был таким молчаливым, а тут вдруг принялся болтать. — Секрет, — пожал плечами Воскресенье, поднимаясь с колен. Поймав его настороженный взгляд, он, очевидно, трактовал его по-своему, и эта улыбка быстро померкла. — Пожалуйста, не думай, что я затеял какую-то глупость, которая снова поставит вас под удар. Я больше не позволю себе этой непростительной опрометчивости… — Всё, — Какавача быстро прижал ладонь к щебечущим губам. — Ты мой друг, так что я тебя уже простил. — Правда? — лицо Воскресенья снова преобразилось. Оно так посветлело, что ладонь Какавачи, ведомая каким-то мучительно-сладким, странным порывом, с его губ переместилась на тёплую, вспыхнувшую смущением щёку. — Однако это неправильно. Всё-таки тогда я… — Тс-с… Как видишь, птичка, с нами пока ничего не случилось. Так что… — Какавача вдруг осознал, что впервые произносил подобные слова, да ещё и от чистого сердца. Чтобы избавиться от стеснения, он деловито похлопал его по щеке. — Хватит уже себя винить… ㅤ Вот и сейчас Колин смотрел на него как-то странно: долго, грустно и потерянно. Может, он боялся, что у него не получится закончить шитьё, и Воскресенье не сделает ему обещанный сюрприз. Ему было около двенадцати, но он, к тому же, стал хуже видеть и постоянно ошибался. — …Никто не знает, как проходит обряд. Но это очень важная церемония. Каждый принятый в Семью член становится проводником, голосом, принадлежащим Небесному хору. А братец… На его плечах лежит большая ответственность, поэтому все взгляды прикованы к нему. — Зарянка ловко продела нитку через игольное ушко и вручила растерявшемуся малышу. — Ведь после он должен будет присоединиться к клану Дубов… Стать Бронзовым Певчим, а потом занять место Мастера. Я так волнуюсь за него… В детстве я думала, что мы будем вместе выступать на большой сцене. Но с возрастом он немного… изменился. Совсем перестал петь… Хотя я всё ещё считаю, что его место в клане Ирисов, вместе со мной. Теперь мы учимся раздельно, — Зарянка вздохнула, грустно подперев ладонью щёку. — Мастер… Мастер очень суров с ним. И, к тому же, пугает, что наши псевдонимы станут официальными именами. — Псе-что? — Какавача прянул от глубокой задумчивости. — Официальные имена? — Ах! Если Воскресенье не говорил тебе, то, прошу, считай, что я молчала… Нынешние имена нам дала Семья… Он что, не рассказывал тебе? Много лет назад, когда мы были детьми, Мастер спас нам жизни и привёз сюда. С тех пор он занимается нашим воспитанием. — Зарянка, наблюдая за неловкими движениями детских ручек, выпрямилась и мягким, сердечным голосом добавила, — он многому нас научил. Мы должны быть ему благодарны. Какавача краем глазом заметил, что Колин внимательно слушал их разговор. Он даже отложил шитьё. Его маленькое бледное лицо с заострёнными чертами ничего не выражало, но тёмные глаза блестели с той же преданной чему-то печалью. И почему он раньше не заметил приключившейся с ним этой перемены, и что она могла означать? ㅤ ㅤ Но в тот раз, вопреки своему строгому расписанию и заверениям Зарянки, Воскресенье опоздал на целых два часа. Дети уже давно разошлись по комнатам, а девушка ушла на вечерние занятия, так что Какавача поджидал его в одном из коридоров, до абсурда уверенный, что его найдут. Он не хотел себе в этом признаваться, но ему нравилась эта забава, выдуманная Воскресеньем. Завидев наконец Воскресенье, он не сразу заметил произошедшие в нём перемены. — Ты опоздал, — сказал он, поймав его за запястье, будто тот опять мог куда-то уйти. — Что-то случилось? У тебя же всё «строго». Почему вдруг дед перестал следить за временем? — Какавача сделал страшные глаза и усмехнулся, довольный собой. Воскресенье как-то вымученно улыбнулся. — Всё хорошо, — и опустил глаза, уклонившись от его взгляда. Ухмылка медленно сползла с лица Какавачи. То ли дрожащее пламя свечи отбросило на него такой отблеск, то ли призрачная кривоватая тень упала на лицо, расчертив его серыми зигзагами, но вид Воскресенья вдруг вызвал в нём беспокойство. — Выглядишь не очень, — не задумавшись, выразил он его первыми пришедшими в голову словами. Воскресенье вспыхнул серым румянцем и стыдливо прикрыл крылом лицо. — Правда? Извини. Просто немного устал. Я… Мне тяжело даются путешествия между реальностью и Миром грёз. Речь, наверное, шла о его странном недуге. Какавача хотел спросить, но почему-то был уверен, что Воскресенье ему не ответит. По крайней мере, он всячески избегал любой темы, связанной с ним лично. — Тогда… — Какавача открыл было рот, но Воскресенье весь встрепенулся, вцепившись пальцами в его запястья. — Нет, не хочу! Я неправильно выразился. Я вовсе не устал. По крайней мере, у меня всегда есть силы на тебя. Пожалуйста, давай займёмся чем-нибудь! — выпалил он на одном дыхании. — То есть… — было видно, что он окончательно запутался в своих формулировках. Пальцы, сжимавшие его, тут же разжались, будто ошпарившись. Какаваче не понравилось это новое чувство. Ему вдруг подумалось, что каждый раз всё происходило именно таким образом — сам он неоднократно в приступах агонии к нему прижимался, а вот Воскресенье был очень обходительным, и как будто боялся лишний раз навредить, поэтому, если касался его, то очень аккуратно, взглядом спрашивая разрешения, и, казалось, лишь кончиками пальцев, — такими невесомыми были его прикосновения. И вместе с этим ни разу не было такого, чтобы Воскресенье пришёл с чем-нибудь к нему или… попросил себя обнять. Не потому ли, что Какавача казался ему… Не успел он нахмуриться, неприятно удивлённый этим открытием, как Воскресенье сказал: — Я имел в виду… Ты долго ждал меня и наверняка устал. Если тебе не хочется никуда идти, я, конечно, не буду заставлять тебя. — Ещё что придумаешь? — Какавача хотел придержать своё недовольство, но слова Воскресенья не сделали ситуацию лучше. — Как ты думаешь, почему я ждал, а не пошёл к себе? — он замолчал, всем видом показывая, что Воскресенью придётся самостоятельно найти ответ на его вопрос, и лучше бы ему быть правильным. — Потому что… Потому что хотел провести со мной время, — выдохнул Воскресенье, приобняв себя рукой за плечо. Он выглядел таким расстроенным и изнурённым, что Какавача смягчился. — Так уж и быть… Ну, так что будем делать? — Хочешь, я тебя подстригу? — подумав, неожиданно предложил Воскресенье. — Зачем? Птичка ласково провёл ладонью по его волосам. — Ты ведь говорил, что тебе мешают длинные волосы. Если думаешь, что я не справлюсь, можно попросить Зарянку… У неё как раз скоро закончится пение. — Нет, — быстро сказал Какавача, сжав пальцы на его локте, и легонько притянул к себе. — Тогда может, лучше мне сразу побриться налысо? Воскресенье испуганно замахал на него руками: — Не стоит! К тому же, ты не можешь так рисковать… — А что такое? Лысым я не гожусь тебе в друзья? — поддразнил Какавача и, усмехнувшись, похлопал его по щеке привычным, излюбленным жестом. — Ха-ха, я и не думал, что ты такой. — Дело не в этом, — горячо возразил Воскресенье и бережно перебрал золотистые кольца на затылке. — Просто… Это привлечёт ненужное внимание. И… Честно говоря, мне их очень жаль. Твои волосы, они такие красивые! Ими хочется только любоваться… Боюсь, у меня не поднимется рука. Золотые, и вьются, а ещё сияют, словно… Какавача прищурился, сложив руки на груди. Ну, конечно, он уже слышал это десятки раз, когда работорговцы оценивали, прибавил ли он с возрастом в стоимости: — Золото. — Звёзды, — одновременно сказали они. Глаза Какавача смущённо забегали. — Тебе просто не видно. А мне повезло гораздо больше! Я вижу, как они переливаются на свету. Как Солнце! Нет, как Канопус или Арктур!.. И ещё… ещё их цвет напоминает топлёный мёд, — описывая свои ощущения, Воскресенье даже говорил с придыханием, и он чувствовал, как подрагивали пальцы на его волосах. — Наощупь… тоже очень мягкие. — Правда? — нехотя переспросил Какавача, щупая свою голову. Странно, но он ничего такого не чувствовал. Напротив, ему всегда они казались страшно жёсткими и сухими, как солома. — Получается, тебе они нравятся? Воскресенье кивнул, его крылья слабо затрепыхались в ответ. Смущение коснулось даже кончика его носа, окрасив его в милый розовый цвет. — Ты просто не видишь себя, — наконец сказал он. — Ты… Я… Немного позже я обязательно найду способ показать тебе, как ты выглядишь в моих глазах. Какавача почувствовал такое стеснение, что поначалу даже не мог подобрать слов. Воскресенье, справившись с дыханием, тихо добавил: — Потому ты так небрежен. Ты совсем не боишься себя поранить, а я… Я буду очень бережен. Сердце стиснуло с такой силой, что Какавача нахмурился — ему было слишком, непривычно хорошо от чужой ласки, и поэтому ему даже стало неуютно. Глубоко выдохнув, он поднял обе руки, капитулируя перед Воскресеньем: — П-ф-ф!.. Ангелы не должны так нагло пользоваться тем, что перед их просьбами сложно устоять. Ладно… Можешь делать с ними, что хочешь. Всё равно от красоты, которую ты описываешь, нет никакой пользы. Наоборот, один вред. Воскресенье кивнул, весь заискрившийся от энтузиазма перед возложенной на него миссией. Казалось, он был в таком предвкушении, что даже не чувствовал больше усталости. Потерявшее краски лицо зарумянилось, и даже уныло повисшие крылья теперь оживлённо поддрагивали. Какавача слабо улыбнулся, но быстро спрятал эту улыбку и пошёл вперёд. Он сделал несколько шагов, затем остановился, заметив, что Воскресенье продолжил мяться позади. — Ну, что ещё? Хочешь помыть мне голову и постричь ногти? — неловко пошутил Какавача и через мгновение пожалел об этом, потому что Воскресенье изменился в лице. — Я бы с удовольствием помог тебе! То есть… В прошлый раз ты, видимо, сильно поранился, раз пришлось перебинтовывать палец, и я ещё тогда хотел предложить по… — Не слишком ли ты много на себя берёшь, ангел? — перебил его Какавача, весь надуваясь от смущения и злости. — По-твоему, я совсем никчёмный? Или ты из благодетелей заделался в служанки? Тебе так нравится прислуживать кому-то? — Вовсе нет! — вспыхнул Воскресенье и всплеснул руками, словно взволнованная выстрелом птица взмахнула крыльями. — Эти дяденьки и тётеньки из Семьи тоже заставляют тебя ухаживать за ними? В этом заключается «великая воля Великой»? — передразнил чужие слова уязвлённый Какавача. — Нет, но… Иногда я помогаю с чем-нибудь Мастеру или… — заметив его потемневший взгляд, Воскресенье осёкся. — Ты же сам предложил! — Птичка, а ты ведь и правда считаешь себя умным. Этой колкостью Какавача хотел подвести черту под этим нелепым диалогом, ранившим его гордость, поэтому повернулся и собрался идти. Но Воскресенье опять остался стоять на месте, и ему пришлось в очередной раз обернуться, не сделав и пары шагов: — Воскресенье!.. — его имя было таким долгим и неудобным, что, выдохнув его, Какавача почувствовал, как исчерпавшие себя гнев и досада улетучились без следа. Он вдруг вспомнил, что узнал сегодня — оно, это имя, не было настоящим. — Что на этот раз? Воскресенье стоял, понуро обхватив себя руками. — Я обидел тебя? — Нет… Дело не в этом. Давай просто… пойдём наконец, — почему-то этот виноватый вид заставил Какавачу смутиться ещё сильнее. — Значит, ты хочешь взяться за руки, как… обычно? — уронил Воскресенье с нескрываемой надеждой. Да… По правде говоря, я очень хочу. А что насчёт тебя? Прикрыв смущение за маской раздражения, Какавача вернулся к нему, подошёл почти вплотную и, заглянув в глаза, зацепился дрожащей ладонью за его. Воскресенье тут же переплёл их пальцы, возвращая инициативу себе. — Тебе так нравится? — поднеся к его лицу замок из их переплетённых пальцев, спросил Какавача, и его голос тоже дрожал. — Нравится, — честно выдохнул Воскресенье, крепче сжимая его ладонь. — Даже если ты злишься… Хочу всегда держать тебя за руку. Вспыхнув, Какавача рывком отвернулся, прижав свободную от чужой хватки руку к вздрогнувшим губам. Чувство, охватившее его, было таким сильным и тёплым, что дурацкая, глупая улыбка так и норовила просочиться на лицо. Глубоко выдохнув, он просто сделал шаг вперёд, и Воскресенье наконец пошёл следом. ㅤ В его комнату они должны были попасть тайком, чтобы бдящие служанки не пронюхали, что Воскресенье снова взялся беспутничать и в пришедшее для сна время привёл беспризорного ободранного мальчишку в свою спальню. Поэтому им пришлось спрятаться за угол, мучительно выжидая, пока одна из них не закончит сметать невидимые пылинки с никому не известного портрета, зачем-то украшавшего коридор. — Знаешь, — зашептал ему на ухо Воскресенье, и его грудь слабо коснулась спины Какавачи. — Это… уже не так важно. Увидит нас она или нет. Какавача, застыв, боялся даже обернуться — так ему было неожиданно и приятно это случайно соприкосновение их тел. — Почему это? — тихо спросил он, выглядывая из-за угла. — Что-то я сомневаюсь, что тебя могли оставить в покое. — Нет, просто… — Воскресенье отстранился, и Какавача всё же обернулся, последовав за его ускользающим шёпотом. — Это не имеет смысла. Мастер всё равно узнает, а мне… мне не хочется терять время. Я и так опоздал на целых два часа. — Как он узнает, если нас никто не увидит? Воскресенье посмотрел на него странно — будто хотел сказать о чём-то, что не мог выразить, и только неуверенно качнул головой. — Эй, — выдохнул Какавача, подавшись к нему. — Ангел… Он не узнает. Просто посидим здесь, пока она не уйдёт. — Сказав это, он на мгновение ободряюще сжал ладонь на чужом плече. — Может, лучше пойдём в твою комнату… Какавача снова выглянул из-за угла, а Воскресенье, не дождавшись от него ответа, пристроился за ним, прижав колени к груди. Нельзя было сказать, что ему в глаза бросилось что-то необычное, и тогда он наконец заметил — просто, чем дольше Какавача всматривался, тем страннее ему казалась женщина, несколько минут вытиравшая пыль в одном и том же месте. Приглядевшись, он понял, что двигалась она неправильно, даже механически — как заводная кукла, которая сломалась и повторяла теперь одни и те же движения. В этой механичности было что-то безжизненное и уродливое. К прочему, служанка вдруг принялась напевать себе под нос, и Какаваче не потребовалось много времени, чтобы расслышать, что песня состояла из одной бессмысленно повторявшейся строчки. — Он придёт, смерть возьмёт, сон грядёт, всё убьёт… Воскресенье, видимо, тоже услышав её пение, зашевелился. Чужие мягкие пальцы впились в его запястье. — Какавача… — раздался около уха его осипший голос. — Он придёт, смерть возьмёт, сон грядёт, всё убьёт… — Какая милая песенка, — одними губами произнёс Какавача, не глядя на него. … — Т-ты тоже это слышишь? — Белый день, словно ночь, он порезвиться не прочь, все умрут, все умрут, все умрут… Все умрут! — голос служанки сорвался на визгливый фальцет. — Сложно было бы не услышать, — усмехнулся Какавача, с любопытством наблюдая за ней. Словно в приступе бешенства, женщина вдруг принялась яростно размахивать метёлкой. Неловкими, ломаными, как у повреждённого механизма, движениями рукой она задела комод, и на роскошный красный ковёр бесшумно опрокинулась ваза сладостей. — Наверняка она съела что-то странное в Мире грёз, — вынес вердикт Какавача. — Мы все уснём! Всё уснёт! Вечный сон всех спасёт! Мы умрём, — она сделала пируэт, ударившись плечом о стену. Из носа её хлынула кровь. — Мы умрём! — крикнула, безумно выкатив глаза и уставившись на картину. — Мы умрём!.. Ему было так любопытно развернувшееся зрелище, что он чуть не забыл о Воскресенье и что тот давно не отвечал ему и даже не двигался. Резко обернувшись, он увидел, как тот застыл, сцепив пальцы на коленях с такой силой, что костяшки пальцев стали белыми, как снег. — Ты чего? Испугался? Она же просто… Не в себе, — он неловко похлопал его по плечу. — Ты же сам жаловался мне, что в Мире грёз незаконно продают конфеты, которые вызывают разные видения. Похоже, ей просто не повезло. — Я не боюсь, — пробормотал Воскресенье, уставившись в одну точку перед собой. — Я не боюсь. Просто… удивлён, что ты тоже слышишь это. Как бы Воскресенье ни старался придать голосу твёрдость, звучало это совсем неубедительно. — Трусишка! Ты ведь пытался тягаться с Сяолуном, помнишь? А тут… Эй… Стоило прозвучать этому имени, как Воскресенье поменялся в лице. Резко вскинув голову, он посмотрел на него встревоженным, но решительным взглядом, и, упрямо сжав дрожащий рот, схватил за руку. — Ты… Какавача оборвал себя на полуслове, обернувшись на раздавшийся в коридоре шум. — Вечный сон! Вечный сон! Вечный сон! — вдруг затроился голос служанки. Свет испуганно замерцал, окутанный тенью. Зловещие возгласы женщины преследовал странный гул, нарастая, он ударялся о стены, множился, распадаясь на эхо, баламутил пламя свечей в канделябрах и плодил жутко вытянувшиеся тени… Когда звук добрался до них, залез в уши и пощекотал барабанные перепонки, Какавача невольно и сам застыл, покрывшись мурашками — и был как никогда благодарен тому, что Воскресенье держал его за запястье… Но вдруг его хватка ослабла, будто он спугнул её этой мыслью. И Воскресенье оттолкнул его в сторону, тем самым заслонив своей спиной — как раз в момент, когда, радостно взвизгнув, уставившаяся на безмолвный портрет служанка наконец увидела в нём что-то, что, по-видимому, её удовлетворило. Бросив метёлку, она упала на колени и трижды ударилась лбом о пол, а потом, подпрыгнув, задрала подол горничного платья и побежала прочь, продолжая вопить: — Надо навести порядок! Пора навести порядок!.. Какавача не успел разозлиться, не успел даже толкнуть его в ответ; ему оставалось лишь смотреть на чужую мягкую спину и вздрагивавшие в страхе плечи, которые пытались его от чего-то укрыть — ведь стоило её голосу утихнуть, как мгновенно растворился гул, и перестали троиться тени, вернувшись к своему нормальному размеру. Пламя свечей выровнялось, загорелось уверенно, и в коридоре снова стало светло. Вновь уязвлённый проявлением чужой нелепой храбрости, Какавача грубовато схватил Воскресенье за плечо и повернул к себе — и его гнев, столкнувшийся с выражением чужого лица, тоже вдруг испарился. Ни жив, ни мёртв, Воскресенье смотрел сквозь него этими своими жутко остекленевшими, широко распахнутыми глазами, совсем, как тогда, когда они впервые соприкоснулись друг с другом в гостиной. И, не успев хоть как-то отругать его, Какавача увидел, как тоненькая багровая змейка побежала из чужого носа, оставляя за собой длинный багровый след. Нет… Какая змейка? Это ведь была кровь. — Ты… У тебя… кровь, — прошептал он внезапно осипшим голосом, не понимая, отчего так задрожали его руки. Он видел кровь, много крови… Он хорошо помнил её запах… А этот прозрачный вкус ржавчины ему никогда не забыть. Как они захлёбывались в ней, как она попадала в глотку и оставляла склизкий след… Так почему? Почему он вдруг снова испытал этот страх? Какавача, ударив себя по щеке наотмашь, потянулся к застывшему юноше. Он бессмысленно пытался стереть кровавый след — кровь шла, не переставая, пачкая чужой белый воротник и его собственные руки. Мыча что-то, в панике Какавача затряс его, мечтая, чтобы хотя бы его взгляд стал осмысленным — в конце концов Воскресенье вздрогнул, схватившись за голову, а затем посмотрел на него в ужасе и поспешно сжал пальцами крылья носа. Какавача, дрожа, облокотил его о стену и мёртвой хваткой вцепился в острое плечо. Он ещё тяжело дышал, но всячески пытался скрыть свой позор. — Я испачкал тебя. Прости, — прогнусавил Воскресенье. Видимо, это было единственное, что волновало его. — Помолчи, — пробормотал он, сцепив зубы. Воскресенье замолчал, сосредочившись на том, чтобы унять кровотечение, и какое-то время Какавача сидел, не сводя с него глаз. Его мягкое лицо сейчас казалось особенно острым, а кровавые разводы делали его ещё более жутким. К чертам вернулась припрятанная было усталость, и Какавача заметил черневшие под его круглыми лучистыми глазами круги. Может, именно они время от времени, когда он за собой не следил, делали его взгляд таким тусклым? На него вдруг напала робость. Подняв руку, Какавача на пробу коснулся светло-серых, как дождевые облака, пушистых волос и, не встретив сопротивления, увереннее зарылся в них пальцами. Стало тепло, будто в птичьем пуху. Со всей пробудившейся нежностью потрепав его по волосам, Какавача жалобно выдохнул: — Дурак… — и тут же исправился, — ну как ты? Тебе легче? — Воскресенье помедлил с ответом, и он взволнованно прислонился лбом к его, выискивая ответ в слабо замерцавших глазах. — Ангел? Наконец Воскресенье медленно кивнул. Убедившись, что кровь из носа перестала идти, он разжал ноздри и глубоко вдохнул. — Прости. Этого больше не повторится, — тихо сказал он, поднимая на него виноватый взгляд. — Этого… Чего? — Это… Это дурной приступ, — продолжил оправдываться Воскресенье, будто боялся, что это происшествие могло оттолкнуть Какавачу. — Иногда это происходит, когда я сильно волнуюсь. Мастер говорит, что… — Мало ли что говорит этот дед, — прервал поток самобичевания Какавача. — Дурной приступ? Дурными бывают люди, а не болезнь. Что за название такое? — Мастер говорит, что… — Мне всё равно, что он говорит. Ты расскажи мне, — нахмурился Какавача. Воскресенье долго смотрел на него, и взгляд его был абсолютно нечитаем. Наконец он отвёл глаза, прошептав: — Это дурная болезнь… Потому что я плохой человек. … Какавача ждал продолжения его слов, но ничего не последовало. Он неловко улыбнулся: — Ты шутишь? Или издеваешься? — Разве похоже? — нахмурился и Воскресенье, сжав губы в тонкую линию. — Ты весь в крови… Я испачкал твою одежду, ещё и напугал… — Не напугал. С чего ты взял? Я похож на напуганного человека? — Но ты… — Я буду тебя защищать, — снова перебил его Какавача. Эти слова он произнёс на одном выдохе, и шли они из самого сердца — потому как сказал он их прежде, чем успел что-либо подумать. — Теперь, если тебе страшно, прячься за мою спину. Я уже ничего не боюсь. Это правда. Больше ничего не сможет меня напугать, потому что я знаю, на что способен этот мир, а ты нет. Воскресенье… Ты… Ты ещё ничего не знаешь и всё слушаешь… его. Но он делает только хуже. Поэтому просто держись за мной. Тебе лучше просто… закрыть глаза и всегда держать мою руку. К своему стыду, Какавача осознал, что покраснел, но, в отличие от Воскресенья, у него не было крыльев, чтобы скрыть эту позорную неудачу… Впрочем, он знал, что Воскресенье видел его насквозь и что о каждом его глубоком страхе ему было доподлинно известно. Даже о том нелепом, что настиг его сейчас так внезапно… Поэтому и сейчас Воскресенье смотрел на него очень грустно, как не могут смотреть дети, не смотрят даже взрослые… Словно дремучий-дремучий старик, такая печаль вселенская была в его взгляде. И он не мог тогда знать, но потом с точностью бы определил: так смотрит мир, так смотрит… целая вселенная. Потому что если заглянуть в эту томную тихую бездну, она неизбежно посмотрит на тебя в ответ. Его попытка была до отчаянного смешной. Разве всё это время он не искал укрытия в чужих хрупких объятиях? Он только и делал, что пользовался им, только и делал, что оказывался за его спиной даже в таких нелепых, абсурдных ситуациях, когда мог его победить. — Я тоже буду тебя защищать, — Воскресенье смилостивился над ним, не став разоблачать очевидную ложь. Он неловко потёр пальцами лицо, пытаясь оттереть его от крови. Его движения ещё были скованы нервной судорогой, а ресницы слабо дрожали. — Для тебя я слишком нелепый? И не могу?.. Я не такой слабый, как ты думаешь. — Воскресенье, наконец оставив эти безуспешные попытки, вернул хмурый взгляд на него. Лёгкая улыбка чуть тронула уголки сухих губ… Правда, дурак… Неужели совсем ничего в себе не понимал? Какавача положил ладонь на его щёку. — Я грязный, — выдохнул Воскресенье растерянно. Но он только погладил пальцами его перепачканное лицо, потому что, в отличие от остальных, для Какавачи было совсем неважно оставаться чистым. — Ты можешь. Но я буду быстрее. — Это не соревнование. Он ущипнул его за щёку. К мертвенно-бледному лицу Воскресенья потихоньку возвращались краски. — Я и не говорю, что это соревнование. Я говорю только: держи меня за руку, и всё будет хорошо. — А я говорю: держись меня, — Воскресенье подался к нему, и они неловко столкнулись лбами. — Я не слабее тебя. Я слабее тебя. Какавача прыснул, замаскировав горечь под усмешкой. — Ну… Да? Я знаю. Но я определяю правила. — Это почему? Так нельзя! — Потому что это твоё наказание. Или ты забыл? — Он поднялся, протягивая ему руку. — Или, может, ты уже передумал быть моим другом? — Это нечестно, — пробормотал Воскресенье. — Я не люблю играть честно. Значит, ты сдаёшься? — Какавача почувствовал, что улыбка, растянувшая уголки его губ, вдруг волшебным образом превратилась в искреннюю и широкую. Воскресенье посмотрел на протянутую ладонь, испачканную его же кровью, и трепетно вложил свои пальцы. Это было его ответом. И, сжав его руку в своей, Какавача вдруг почувствовал удовлетворение. ㅤ༻༺
Рука Воскресенья бережно коснулась его волос, и мурашки тут же вонзили свои беспощадные иглы в его вздрогнувшее тело. Он не мог видеть его, стоявшего за спиной, и потому испытал лёгкую тревожность. Словно услышав его мысли, Воскресенье, в задумчивости перебрал его волосы, встал перед ним и участливо заглянул в лицо. — Всё в порядке? Переодевшийся в чистенький домашний костюм, он выглядел по-прежнему несправедливо мило… И от невысокой мягкой фигуры его веяло давно позабытым, домашним уютом. Пижама пахла чем-то странным — этот тёплый древесный аромат напоминал запах свечей в исповедальне, но мешал в себе что-то неудержимо сладкое, травянистое и фруктовое, что всегда было его. Какавача опустил взгляд и взглянул на себя, одетого в его одежду — несмотря на костлявость его тела, у них, можно сказать, был один размер. Внезапно его пронзил острый и в то же время нелепый приступ сожаления. Он подумал, что… Было бы здорово, если бы Воскресенье тоже смог надеть его одежду. В этом было что-то ужасно глупое и неловкое, но он почему-то не смог сразу выбросить эту мысль из головы. Наоборот, за этой мыслью его настигла вдруг череда других, таких же нелепых до абсурда. Если бы у него было что-то, что он мог бы дать ему… Возможно, он смог бы сделать так, чтобы Воскресенье никогда… — Какавача? …Не уходил от него. То есть, не хотел от него уйти. Ведь многие так поступают. Он видел: разменивают, покупают… Обладают. Если ты хочешь, чтобы что-то стало твоим, тебе нужно сделать так, чтобы оно тебе принадлежало. Только приобретая можно заполучить эту уверенность. По этой причине существует… рабство и множество других, ужасных вещей. Но он, конечно, не такой. Какавача нахмурился, не отвечая ему, теребя край чистой, пахнувшей сладкой свежестью майки. Он не такой, как все эти чудовища, заполонившие мир. Но всё же… Если бы у него было много денег, сначала он бы выкупил себя и своих братьев и сестёр. А потом построил бы для них всех большой, желательно двухэтажный дом, чтобы они все смогли там жить. А потом пригласил бы туда Воскресенье, потому что тому бы точно понравилось, каким он стал хорошим и честным. Он поставил бы перед ним много сладостей: ведь сам уже наелся их столько, что мог спокойно перебирать между полюбившимися и не очень, и легко выбрасывать те, что ему не нравились. И сказал бы: «Ешь… Теперь ты тоже можешь есть всё, что хочешь и сколько захочешь… Здесь никто не будет следить за тобой». — Что такое? — Воскресенье погладил своей мягкой ладонью его истосковавшееся по теплу острое плечо, и позвоночник пронзили мурашки. — Тебе неудобно? Великовата, да? Может… — Нет, всё в порядке. — Какавача вздрогнул, наконец посмотрев на его слегка встревоженное лицо. Умытое, оно перестало казаться таким неживым, однако изъеденные тенями мешки под глазами никуда не делись. — Хватит суетиться. Стриги уже. Ты же наверняка устал и хочешь спать, хоть и не показываешь. Воскресенье, чьё лицо расцвело от радостной улыбки, кивнул и вернулся на своё место. Его нежные пальцы снова коснулись его головы, и Какавача почувствовал себя одним жестоким ударом расколотым надвое. Одна его половина, озлобленная и некрасивая, вопила на всю комнату: «Ты сошёл с ума!», а вторая радостно блеяла от переполнявших её чувств. Потому что… …Он бы смотрел, как Воскресенье улыбается ему, как его глаза блестят от удовольствия, как он радостно тянется за сладостью… Тогда бы точно больше не пришлось запихивать конфету ему в рот. А что касается его странной болезни, если бы у него было много кредитов и свобода, она бы тоже перестала быть им помехой. На самом деле, он бы просто не позволил случиться чему-то непоправимому. Судьба слишком долго была к нему несправедлива. Если бы Воскресенье согласился навсегда остаться его другом, Какавача ничему не позволил бы их разлучить. И уже тем более какой-то Смерти. Но всё это так и останется там, в мире его бесплотных фантазий о жизни, в которой есть что-то, предназначенное ему одному… Его первый друг… Или ангел-хранитель. Воскресенье смочил его волосы и, вооружившись гребешком, принялся аккуратно расчёсывать спутавшиеся пряди. Какавача, всё это время горевший щеками, опустил взгляд, думая теперь только о том, как хорошо, что все эти недели у него была возможность принимать хороший душ… Он надеялся, от мелких жучков и прочего сора в его волосах уже ничего не осталось. — Расскажи что-нибудь, — попросил Какавача. Снова прежде, чем успел себя остановить. Ловкие пальцы на несколько мгновений замерли, а потом продолжили мягкие, даже ласковые движения. Тихий голос за его спиной зашелестел, словно листья на ветру: — Я читал об одной удивительной вещи. В одной звёздной системе, далёкой от Асданы, есть планета, навечно погруженная во тьму… Её называют планетой полярной ночи. Она полна самых разных чудовищ, чьи пасти звенят наточенными клыками, и героев, сражающихся с ними в темноте в поисках спасительного света. Но даже на такой маленькой планете, обречённой на гибель и вечность во тьме, существуют нечто, созданное светом. Там живут светлячки, которые учёные из Гильдии эрудитов называют электронами. — Воскресенье щёлкнул ножницами, и на пол упорхнул первый золотистый локон. Какавача слушал внимательно, не замечая даже этого, боясь пропустить хоть одно слово. — Говорят, весь их жизненный цикл длится пятнадцать минут, в течение которых светлячки накапливают в себе много-много частиц энергии и взрываются, потому что их маленькие тела не способны выдержать такой мощи. Но что самое ужасное: некоторым не хватает и всей жизни для того, чтобы стать светом, и они просто… угасают. Прикосновения Воскресенья, его нежный голос, действуя на него, были так неумолимы, что ему постоянно хотелось спать — не от скуки… Просто рядом с ним он наконец чувствовал себя в безопасности. Его разбитое маленькое судно нашло свою тихую гавань. — Это так печально, — продолжил Воскресенье, одной рукой придерживая золотистые локоны, а другой умело орудуя ножницами. — Потому что всю свою жизнь, все эти пятнадцать минут, не считая рождения потомства, они тратят на то, чтобы создать огонёк, который их убьёт. Жизнь ради смерти. Во Вселенной есть много таких обречённых существ. Цветы, животные, птицы… Люди. И они напомнили мне об одном птенце, которому было не суждено взлететь. И когда я был маленьким, я всё думал: почему так? Разве это… справедливо? Почему есть слабые, а есть сильные? И кто решает, кому жить долго и счастливо, а кому страдать и в итоге умереть? И тогда кто-то… Кто-то, кажется, улыбался в ответ на мои горькие восклицания. Она и рассказала мне о героях с планеты полярной ночи. Эти напрасные существа вовсе не были бесполезны — они освещали рыцарям путь вместо погаснувших звёзд. Те шли за их светом, отважно разрубали клинками тьму и разили полчища чудовищ, чтобы помочь своему народу. Выходит, всё закономерно. Даже самая маленькая, бессмысленная жизнь может принести пользу… И Какавача отчего-то вдруг представил себя этим огоньком. Наверное, он был бы таким же бесполезным, как те, что уходили из жизни, не накопив достаточно сил даже для этой короткой вспышки. А Воскресенье… Воскресенью, должно быть, было суждено гореть до самого последнего вздоха, чтобы освещать другим путь. — Иногда я думаю о том, почему она рассказала мне об этом, — судя по голосу, Воскресенье улыбался. Его движения стали медленными, и он, видимо, полностью отдался неясным, полузабытым очертаниям ожившего воспоминания. — Может быть, она хотела, чтобы я осознал собственную ценность? Даже самая короткая жизнь… — Он осёкся и закончил явно не так, как собирался изначально, — с тех пор, как я услышал об этих существах, я переполнен надеждой. И до сих пор в это верю. Какавача… — Что? — Хочешь… — Воскресенье робко коснулся пальцами его плеча, и тот обернулся, встретив его милое горящее лицо, так и излучавшее этот тёплый, таинственный свет. — Хочешь расскажу, о чём я мечтаю? Он знал, что ещё пару недель назад разве что не умер бы от злости и презрения, но всё это было бы диким и напускным; сейчас же он не чувствовал ничего, кроме смятения и таинственной жажды. — И о чём мечтает наш ангел? — трусливо улыбнулся он, бегая глазами по его умиротворённому лицу. Воскресенье прикрыл глаза, и вся его невысокая фигурка содрогнулась в нежном, волнительном трепете. Приложив руку к груди, он тихо, очень тихо, будто передавая сокровенную тайну, — но вместе с тем твёрдо и уверенно, — произнёс: — Я мечтаю стать звездой, что осветит другим путь. Я знаю точно, что в рае, который я создам… Моё сияние будет длиться вечность. Моя звезда будет называться Счастьем… В этом мире не будет ни сильных, ни слабых, и все будут счастливы и едины под светом любви Великой. И я надеюсь, что тебе… — он открыл застекленевшие от переполнивших его чувств глаза и, не выдержав смущения, тут же прикрыл лицо крыльями. — Что тебе понравится рай, который я построю. — Хочешь, чтобы я околачивался рядом с тобой целую вечность? — внезапно осипшим голосом спросил Какавача, не в силах оторвать от него глаз, полных такого же, он не знал, восхищённого блеска. — Нет… Это вовсе не обязательно, — Воскресенье неловко потёр запястье. Его сверкавшие в полумраке спальни глаза показались из-за белых пушистых перьев. — Я не собираюсь досаждать тебе своим обществом. Просто… Мне достаточно будет знать, что все вы, сестрица, ты и дети… Счастливы. У меня правда нет других желаний. Я только хочу исполнять желания других. Какавачу охватило странное чувство, но он не успел прислушаться к тревожным ощущениям — Воскресенье вдруг взял его за ладони и крепко сжал. — Твои желания я тоже исполню. — Ты ничего не знаешь… о моих желаниях… Воскресенье улыбнулся такой тихой, нежной улыбкой, что и впрямь показался ему не обыкновенным вечно смущённым мальчишкой, а настоящей звездой. Но разве смущённого мальчишку не было легче коснуться и достать, чем искать на небе крошечную звезду, пусть она сияла ярко — среди миллиарда таких же звёзд, как она? — Я слышу твоё сердце. А ты… слышишь моё? — Что за чушь! — исторгли его губы, защищаясь. А беспомощное тело потянулось навстречу, и он вдруг обнаружил себя, прижимающимся ухом к худой, часто-часто вздымающейся груди. Какавача и правда почувствовал это маленькое и тёплое нечто внутри него. Оно согревало кожу его холодной щеки и билось так часто, будто хотело выпрыгнуть навстречу ему прямо из грудной клетки. Воскресенье замер, боясь пошевелиться, в ожидании вердикта. И Какавача тихо, едва различимо прошептал: — Слышу. Когда он отстранился, Воскресенье в смущении схватился за ножницы. Его лицо очаровательно горело, а губы дрожали от едва сдерживаемого восторга. Похоже, он был так счастлив, даже больше счастлив, чем тогда, когда Колин что-то шептал ему на ухо. Вспомнив об этом, Какавача слегка нахмурился, и приятное нежное чувство притупилось. Он взял лицо Воскресенья обеими ладонями и повернул на себя. Он ничего не понимал, но чувствовал, что хотел что-то сказать, что испытывал какое-то беспокойство, и не знал, как это выразить, поэтому просто смотрел… И когда влажный взгляд Воскресенья сделался совсем умоляющим, потому что он не мог это выдержать, Какавача наконец сказал: — Я хочу назвать тебя настоящим именем. Золотистые, как солнечная пыль, глаза распахнулись от удивления. Смущённо потерев затылок, Воскресенье пару раз щёлкнул ножницами, а потом опустил взгляд на пол, усыпанный кольцами чужих волос. — Хорошо. Но давай сначала закончим. — Ладно, — не стал спорить Какавача, зная, что он всё равно дойдёт до конца, потому что был намерен выяснить эту правду и присвоить себе, быть её единственным, не считая его сестры, обладателем. Воскресенье закончил быстро. Он больше не говорил ничего, только иногда тихо, взволнованно вздыхал, всё ещё находясь под сильным впечатлением того, что ответил ему Какавача. Когда он наконец закончил, то протянул ему маленькое резное зеркальце, слеплённое из дорогой белой глины — уж в камнях-то он хорошо разбирался. Но его внимание привлёк драгоценный камень, вкраплённый в гладкую рукоять. — Откуда у тебя оно? — нахмурился Какавача. — Это… зеркало с моей родины, — пояснил Воскресенье. — Красивое, правда? У сестрицы есть подобно сделанный гребень. — Необычно видеть его здесь, — пробормотал он. — Я говорю об этом камне на ручке. Это ведь бирюзовый метеоролит. Самый красивый драгоценный камень в природе — он не уступает в красоте даже Трёхокой Гаятре… Так говорят авгины. В амулете моей матери точно такой же камень. — Может… Когда-то на моей родине побывали торговцы из вашего племени? — предположил Воскресенье. Мурашки пробежали по коже — эта мысль показалась Какаваче приятной, как будто существование у них обоих драгоценных камней с его родной планеты могло означать, что их встреча не могла быть случайностью. Он бросил на него короткий, оценивающий взгляд из-под ресниц — просто представил, как бы красиво на его крыльях смотрелись серьги, сделанные из этих камней… — Как тебе? — поторопил его Воскресенье. На самом деле, Какавача уже не раз встречался со своим отражением — в каждом номере было большое зеркало, и он не мог упустить возможности познакомиться с тем, как выглядит теперь, спустя года. И пусть Какавача остался неприятно удивлён, сейчас он вдруг показался себе… очень даже красивым. Словно он смотрел на себя не своими, а чужими глазами. Быть может… Быть может, по какой-то неизвестной причине, он действительно увидел себя глазами того, кому это зеркало это принадлежало? Ведь Воскресенье обещал, что покажет ему. Заметив на его лице сложное выражение, Воскресенье нетерпеливо сжал ладони на коленях. — Тебе не нравится длина? На самом деле, тебе и с длинными было хорошо, но… Ты же сказал, что они мешаются. Я только хотел помочь. — Нет… Мне нравится, — признался Какавача и посмотрел на него. — Я просто подумал… Такой, как я… Может быть красивым? — Что значит, такой, как ты? Какавача… Ты не просто красив, — жарко выдохнул Воскресенье, слегка подавшись к нему. Глаза его смущённо, но ярко замерцали в темноте. — Ты прекрасен… Какавача хмыкнул, возвращая ему зеркальце. К его лицу хлынула кровь. — Ты издеваешься? — Почему ты так говоришь? — Воскресенье смахнул с колен его волосы и опустился на кровать. — Я говорю правду. Я сожгу себе язык, если когда-нибудь совру тебе. — Не надо таких жертв. Тогда ты не сможешь есть сладкое. — И пусть! — Ну и… Что же во мне, по-твоему, прекрасного? — осторожно спросил Какавача. Сердце его забилось часто-часто, не в силах вынести такое смущение. — Глаза, — не задумываясь, выпалил Воскресенье. А потом, густо покраснев, спрятал лицо под крыльями и прошептал… — На самом деле… Всё. Это невозможно объяснить словами. Разве кто-нибудь когда-нибудь видел Эона Красоты в её подлинном обличье? — Глаза… — Какавача почувствовал, что на лицо снова полезла дурацкая, глупая улыбка. — Если бы они стоили хоть что-то, я бы продал их и выкупил за их цену нашу свободу. А так… Они совершенно бесполезны. — Какие жестокие вещи ты говоришь, — прошептал Воскресенье, сжав пальцы на груди. — У тебя самые красивые глаза из всех, что мне когда-либо встретятся. Я думаю, — он сглотнул, отчаянно перебирая пальцами низ рубашки. — Думаю, что ты… — голос его сорвался, задрожав от переизбытка испытываемых им чувств. — Прости… Просто ты самое прекрасное из всего, что я когда-либо увижу. Они сидели близко-близко, соприкасаясь плечами, и то ли дрожь Воскресенье передалась ему, то ли ему стало холодно рядом с чужим горячим телом, но и сам Какавача весь покрылся мурашками, не в силах пошевелиться. И, наконец встретившись с ним взглядом, он почувствовал, что, беспомощный перед этой внутренней силой, тает… Таким особенным был тот сияющий взгляд. Расплавленное золото, плещущееся в его глазах, казалось, было готово доверить ему все свои секреты. — Тогда буду их беречь. Воскресенье широко, счастливо улыбнулся, его крылья странно напушились, и со стороны он вдруг показался ему маленьким нахохлившимся птенчиком. Всё ещё глупо улыбаясь, Какавача смущённо потёр затылок, ощущая там теперь непривычную пустоту, и обвёл глазами его спальню, надеясь получить ещё ответы на какие-нибудь невысказанные вопросы. В целом, номер Воскресенья ничем не отличался от остальных — разве что был просторнее, и у него даже была своя ванная, и уголок кабинета, где он прилежно учился. А ещё Какавача заметил зеркало… Наверное, такое же, как и все, оно было почему-то занавешено черным пологом. Воскресенье заметил направление его взгляда и ещё больше нахохлился. — Почему… — начал было Какавача, как вдруг он произнёс: — Я не врал тебе. Воскресенье — это… моё новое имя. Если Мастер узнает, что я использую старое, он будет зол… Поэтому иногда мне даже кажется, что я уже забыл его. Только сестра знает о нём. — Это как-то странно, — откликнулся Какавача, чувствуя, как замерло в предвкушении чужой раскрытой тайны его сердце. — По крайней мере, здесь нет твоего деда, поэтому ты можешь сказать мне правду. Мне хочется знать, какое имя дала тебе твоя мать. — Мать? — Воскресенье странно вздрогнул, будто до этого думал, что его имя не могло быть дано ему ею. — Ну… Да? Или это был отец? Какавача вдруг понял, что ничего не знал о прошлом Воскресенья и о его семье. Воскресенье сжал ладони на коленях: даже по его застывшим крыльям было видно, что он растерян и этим смущён. Так, бывает, чувствует себя старик, внезапно забывший, что перед ним его дочь. И поскольку он продолжал так нехорошо молчать, Какавача осторожно спросил: — Ты… помнишь своих родителей? — У нас были родители? — Воскресенье посмотрел на него так, будто Какавача, а не он, знал ответ. Лицо Какавачи вытянулось от удивления. Тревожное предчувствие в груди усилилось, стало комом, застрявшим в глотке. — И правда… Я совсем забыл… Как же я забыл… про маму… Он задрожал, нервно сминая пальцы, и вдруг лицо его исказила болезненная гримаса. — Ах! — Воскресенье, зажмурившись, схватился руками за голову. Какавача, ведомый незнакомым желанием, отчаянно прижался к нему: — Воскресенье… Ничего. Это ничего, что ты их не помнишь. Если хочешь, признаюсь тебе кое в чём. Хочешь, расскажу свой секрет? Ангел… Он коснулся подбородком его плеча. — Хочу, — прошептал Воскресенье, проглотив слёзы. — Я тоже их не помню. Не помню, как они выглядели… Не помню, как звучали их голоса, — прошептал Какавача, прижавшись губами к его горячему уху. — Совсем. Понимаешь? Воскресенье жадно прислушивался к каждому сокровенному слову. Какавача прикрыл глаза, вдруг обнаружив, что не был в силах отстраниться — его приковал к себе тёплый аромат чужой кожи, и жар, исходивший от неё, и дрожь, окутавшая его всего — всё удерживало его вот так… И он отстранился в то же мгновение, когда прикосновение это стало невозможно растягивать — иначе оно точно превратилось бы в… — Я скажу тебе его, — прошептал Воскресенье, потянувшись вслед за ним, словно привязанный нитью. И, воровато посмотрев по сторонам, что показалось Какавача бессмысленным… и даже жутковатым, добавил, — только давай спрячемся под одеялом… Стены. Стены тоже имеют уши. — Прямо… на твоей кровати? — смутился Какавача, а его внутреннее волнение вдруг усилилось. Сердце снова забилось так часто, что он в мгновение позабыл обо всех открывшихся о нём странностях. Воскресенье кивнул, а потом понурился: — Не подумай, я… Кажется, я веду себя неприлично. Закатив глаза, Какавача резко подскочил с кровати и мягко толкнул его, вынуждая завалиться назад. — Значит, будем неприличными вместе. Воскресенье смущённо прижал ладони к лицу, а потом вдруг рассмеялся — так неожиданно чисто и звонко для того, кто пару минут назад сдерживал слёзы, что ему тоже вдруг стало очень хорошо от его журчащего красивого смеха. Накрыв их одеялом с головой, Воскресенье в полной темноте прижался к нему слишком сильно — а когда понял это, то не уже не смог отстраниться, потому что Какавача схватил его за вспотевшую от волнения ладонь и положил себе на живот, фиксируя. — Давай. Скажи мне своё имя… Он был так близко… Этот сладкий запах покрыл его с ног до головы, и Какавача почувствовал, что у него закружилась голова. Прижимая к себе влажную ладонь так крепко, потому что это было его единственной возможностью прикрыться, он ясно чувствовал, как сам весь мелко дрожал. — Только это большой секрет, — раздался всё ещё звенящий голос Воскресенья у самого уха. Его дыхание было таким горячим, что внутри Какавачи вдруг стали зарождаться самые странные, пугающие его неизвестностью и своей силой чувства. — И… это моё последнее воспоминание о прошлом. Пожалуйста, сохрани его. Если я вдруг забуду… Расскажи мне о нём. Хорошо? — Разве можно забыть собственное имя? — спросил Какавача, повернув голову. Глаза никак не хотели привыкать к темноте, так что он не смог увидеть выражения его лица. — Ты всё время говоришь такие глупости, птичка. Воскресенье уткнулся лицом в его плечо. А потом тишину между ними разрезал его приглушённый голос. — Я просто чувствую, что могу. Никто не знает, что будет после… обряда посвящения. Вдруг я забуду всё, что было прежде? Какавача страшно напрягся, чего сам от себя не ожидал. Наверное, Воскресенье почувствовал это, потому что быстро сказал: — Но ты прав, я часто говорю глупости. И всё же, не мог бы ты… Сделать для меня это? — Хорошо, — тихо сказал Какавача, ещё крепче сжимая его пальцы. — Ладно. Я буду хранить твоё имя в своей памяти всю свою жизнь. Так что можешь не волноваться об этом. Доволен? Судя по короткому счастливому смешку, Воскресенье безоговорочно верил ему. И Какавача почувствовал, что на этот раз тоже себе поверил. Просто потому что это — он. Уже не могло быть иначе. Он и сам себя не простит, если вдруг предаст своё обещание. — Меня зовут…ㅤㅤㅤ ㅤㅤㅤ༻༺
«Все почти готово.
С уважением, Ваш покорный слуга О. Л».