Ecclesia: Испытание веры от неверного

Горячая работа
NC-17
Завершён
120
5
автор
Фэндом:
Stray Kids, ATEEZ (кроссовер)
Размер:
340 страниц, 139 955 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 40 Отзывы 64 В сборник

Ecclesia: Преображение с осложнениями

Настройки
Примечания:

«Но каждый искушается, увлекаясь и обольщаясь собственною похотью; похоть же, зачав, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть».

Иакова 1:14–15

***

Воздух в келье пахнет воском, сушёными травами и чем-то тревожным — возможно, это запах самого Феликса, неделю копящегося в четырёх стенах сомнения. Попытки вспомнить имя, которое жжёт мозг как осколок льда, оставили его моральным инвалидом. Он чувствовал себя пустым, как колодец, из которого вычерпали всю воду, оставив только тину страха на дне. Он сидел на краю кровати, бледный, как страница недописанного псалма, и смотрел в пустоту. За окном монастырь гудел, как потревоженный улей: братия готовилась к празднику. Слышался стук молотков (сооружали помост), запахи выпечки и ладана, приглушённые возгласы. Весь этот мир суеты казался Феликсу плоской декорацией, за которой скрывалась ледяная пустота и тлеющие крылья. Дверь скрипнула. Вошёл Хван Хенджин, неся под мышкой, как трофей, маленькую плетёную корзинку. Он выглядел необычно оживлённым. — Сеанс номер… какой там у нас? Десятый? — объявил он, ставя корзинку на табурет. На брюнете была ряса, но почему-то задом наперёд, а крест на груди был перевёрнут. Феликс сомневался, стоит ли на это указывать. — Сегодня у нас вегетарианский ужин при свечах и курс витаминотерапии, совмещённый с лёгким гипнозом. Начнём с главного: ты выглядишь, как призрак, которого забыли даже напугать. Это лечится. Из корзинки он извлёк: три кривых морковки, яблоко с червоточинкой, два печенья в форме рыб (явно «позаимствованные» из праздничных запасов) и маленький глиняный кувшинчик. — Морковь — для зрения. Чтобы ты наконец увидел, что я тут самый милосердный сосед на свете. Яблоко — от запретного плода, но наше монастырское, так что уже нейтрализовано молитвами. Печенья — символы христианства, усваиваются лучше с иронией. А это, — он поднял кувшинчик, — вино для причастия. Чуть-чуть. Для цвета лица. У тебя сейчас оттенок «посмертная тоска». Феликс даже не улыбнулся. Его карие глаза, обычно такие ясные, сейчас были тусклыми и пристальными. — Хватит, Хенджин. — Хватит вина? Согласен, дозировка важна. Начнём с моркови… — Хватит шутить, — голос Феликса был тихим, но в нём не было прежней дрожи, только усталая, каменная твердость. — Я не выйду играть в твои игры. Не сегодня. Хенджин замер с яблоком в руке. Его шутовская маска на миг сползла, обнажив лёгкое, неподдельное недоумение. — О. Серьёзная фаза. Предупреждал же, что гипноз может давать побочные эффекты в виде занудства. — Что я видел? — Феликс не отводил взгляда. — В часовне. Я был не в себе, рана… но это было слишком реально. Ты… и крылья. Они горели. В келье повисла тишина. Снаружи донёсся радостный крик брата-повара: «Поднялось! Тесто поднялось!». Контраст был абсурден. Хенджин медленно положил яблоко обратно. Он подошёл к окну, спиной к Феликсу, глядя на суету внизу. — Феликс, Феликс… — вздохнул он. — Ты неделю почти не спал, питался страхами и латинскими словарями. Твой мозг, ангелок, — гениальный орган, но даже ему нужно топливо получше. Он начал достраивать реальность. Особенно под воздействием… — он обернулся, снова надев маску лёгкой насмешки, — …моего харизматичного присутствия. Ты видел икону? Серафима? Шестикрылый, весь в огне. Впечатлился. Подсознание срифмовало образ с твоим соседом по келье, который тоже имеет привычку жечь всё, к чему прикасается. Метафорически. В основном. — Это не было иконой, — упрямо сказал Феликс. Он встал, слегка пошатываясь. — Это было… падение. Ты падал. И это было… печально. Последнее слово прозвучало так неожиданно, так по-человечески, что Хенджин снова потерял дар речи. Его усмешка замерла. Он смотрел на Феликса, и в его тёмных глазах что-то дрогнуло — не насмешка, а что-то старое, глубоко запрятанное. — Печально, — повторил он наконец, и его голос стал тише, без привычного бархатного оттенка. — Да. Падение — это редко бывает весёлое зрелище. Особенно когда падаешь долго. За это время успеваешь передумать кучу глупостей и даже… немного пожалеть о некоторых вещах. Он сделал паузу, подбирая слова с нехарактерной осторожностью. — Допустим, чисто гипотетически… что если бы некий дух, существо, назовём его так, действительно когда-то обладало крыльями. И потеряло их. Не в буквальном смысле, конечно. Скорее… статус. Свет. Чистоту. И теперь этот дух вынужден существовать в таком… урезанном виде. Среди людей. — Он махнул рукой вокруг, указывая на стены кельи. — И чтобы не сойти с ума от контраста, он начинает валять дурака. Притворяться гипнотерапевтом. Резать трости. Дразнить ледяных инспекторов. Это его терапия. Понимаешь? Феликс слушал, не двигаясь. Это не была правда. Но это и не была ложь. Это была полуправда, обёрнутая в аллегорию, — единственная валюта, в которой Хенджин когда-либо расплачивался за доверие. — Так ты… падший ангел? — тихо спросил Феликс, и в его голосе прозвучало не ужасное откровение, а скорее… облегчение. Потому что это имело хоть какой-то смысл. Вписывалось в картину мира. Хенджин громко рассмеялся, но в смехе была странная, горькая нота. — О, нет, что ты! Ангелы — это скучно. Они поют, светятся, соблюдают субординацию. Я был… что-то вроде вольного художника. Со своим взглядом на мироздание. Мой взгляд не совпал с… э-э-э… руководством. Вот и всё. А крылья… — он пожал плечами, — побочный эффект профессии. Как белый халат у врача. Только красивее. И горючее. Он снова подошёл к корзинке, взял кувшинчик и два печенья-рыбы. Подошёл к Феликсу и протянул одно. — На. Причастись. Успокой нервы. И забудь про горящие крылья. Считай это… коллективной галлюцинацией под воздействием стресса, ладана и моего разлагающего влияния. Гораздо полезнее для твоего святого рассудка. Феликс медленно взял печенье. Он не был удовлетворён, но изнуряющая жажда «правды» на миг отступила, уступив место усталому принятию. Этого объяснения… было достаточно. Пока. — А Хонджун? — спросил он, уже спокойнее. — А Хонджун — мой бывший начальник, — хмыкнул Хенджин, отламывая кусок от второго печенья. — Тоже «вольный художник», только в жанре ледяной скульптуры и бюрократии. Мы не сошлись во взглядах на корпоративную культуру. Теперь он тут, я тут. Семейные разборки, ничего личного. Брюнет говорил так легко, как будто речь шла о ссоре из-за наследства, а не о войне в преисподней. И в этой абсурдной простоте была своя утешительная сила. Феликс надкусил печенье. Оно было сладким и безвкусным. Хван налил немного вина в крышечку от кувшинчика и протянул Ли. — Выпей. Для тонуса. И перестань пялиться в стену. Завтра большой день. Преображение. Может, и тебе стоит преобразиться — например, в человека, который выходит из кельи и ест нормальную еду. Феликс взял крышечку. Их пальцы ненадолго соприкоснулись. Прикосновение было тёплым, живым, таким непохожим на ледяную хватку Хонджуна. — Спасибо, — тихо сказал Феликс. — Не за вино. За всё. — Не за что, пациент, — отозвался Хенджин, но его насмешливый тон уже не резал слух. В нём появилась какая-то новая, почти нежная терпимость. — Просто помни: если ты снова начнёшь видеть летающие обугленные предметы — это не видение, это, скорее всего, я пробую новые методы аэродинамики. Или Сонхва решил сжечь мои вещи. Оба варианта требуют лишь одного — попкорна и хорошей точки для обзора. Феликс, наконец, слабо улыбнулся. Это была первая улыбка за много дней, хрупкая, как трещинка на льду, но настоящая. — Ладно, гипнотерапевт. Убедил. Но если это вино украдено из церковных запасов… — Одолжено для медицинских целей! — с неподдельным возмущением воскликнул Хенджин. — Я же лечу душу. А душа, как известно, требует иногда каберне. Или это мерло? В общем, требует. Их момент покоя нарушил звук за дверью. Быстрые, нервные шаги. Они узнали походку — отец Сонхва. Аббат промчался мимо их кельи, что-то бормоча себе под нос. Его тень на мгновение перекрыла свет из-под двери. Все эти дни он выглядел измотанным, как после сорокадневного поста. Подозрительность по отношению к затаившемуся Хонджуну съедала его изнутри. Феликс знал, что Сонхва велел ему «восстанавливаться и думать о Боге», но вид опустошённого наставника вызывал в нём острое чувство вины. — Он не спит, — тихо сказал Феликс, потеряв улыбку. — Он один воюет с… с этим. А я тут лежу. — Он воюет с ветряными мельницами своей паранойи, — поправил Хенджин, но без обычной язвительности. — А Ким Хонджун тем временем, я уверен, просто составляет отчёт о цветах в саду или подсчитывает количество ступеней в колокольне. Идеальный порядок. Идеальное бездействие. Это сводит твоего аббата с ума эффективнее любого демонического нашествия. Лучшее, что ты можешь сделать сейчас — не стать для Пака ещё одной проблемой. Стань… углём, который вот-вот разгорится. Чтобы в нужный момент можно было поднести свечу. Хенджин сел на свою кровать напротив, протянул ноги и взял своё яблоко. Вновь воцарившаяся тишина в келье больше не была гнетущей. Она была просто тишиной — двух людей, уставших от битв, нашедших временное, шаткое перемирие. Снаружи доносилось пение — братия репетировала праздничный гимн. — Завтра будет суета, — сказал Феликс, глядя в окно на закатное небо. — Завтра будет интересно, — поправил Хенджин, и в его глазах снова мелькнул знакомый озорной огонёк, но уже без прежней ядовитости. — Все такие нарядные, торжественные… идеальный день для маленьких, благочестивых катастроф. Или для того, чтобы просто смотреть, как ты наконец съешь что-то, кроме своих страхов. Он бросил яблоко Феликсу. Тот поймал его на рефлексе. — Держи. На десерт. И помни мой рецепт: меньше латыни, больше сахара. И один сеанс гипноза в день, не чаще. Иначе придётся переходить к шоковой терапии. Например, заставлю тебя помогать Иоакиму полоть грядки. Его новая трость уже стала местной реликвией, он ею только любуется, а работаю по-прежнему я. Феликс смотрел на него, и напряжение последних дней начало медленно, капля за каплей, уходить. Перед ним сидел не демон, не призрак, а странный, невыносимый, но почему-то бесконечно живой человек, который принёс ему кривое яблоко и странное утешение. И этого, как ни парадоксально, было достаточно. — Договорились, — сказал Феликс. И впервые за долгое время почувствовал, что завтрашний день, со всем его страхом и неопределённостью, может быть не таким уж невыносимым.

***

После короткого, беспокойного сна отец Сонхва отправился в монастырский сад. Многодневное, призрачное бездействие инспектора Кима не приносило облегчения — лишь сгущало подозрения, затягивая нервы в тугой, невидимый узел. Подготовка к Преображению шла своим чередом, слаженно и быстро, но его взгляд, отточенный годами духовной бдительности, машинально выискивал малейший сбой, любое отклонение от нормы. В день праздника он наконец решил вырваться, сделать глоток простой, земной реальности: вдохнуть запах влажной почвы, ощутить под пальцами шершавую кору яблонь, увидеть тяжесть незрелых виноградных гроздьев. Именно там, у старой, замшелой каменной стены, ограждавшей виноградник, его взгляд наткнулся на аномалию. Земля у одного из камней была слегка взрыхлена — не так, как это делают кроты или другие животные. Слишком аккуратно. Слишком нарочито. И слишком свежо. Сердце забилось чаще. Он огляделся — вокруг никого. Возле сарая валялась небольшая садовая лопатка, которой подрезали лозы. Взяв её, он опустился на колени и начал осторожно копать. Земля была мягкой. Через тридцать минут упорной работы, он сумел выкопать внушительную яму. И ещё через двадцать, железо лопаты звякнуло о что-то металлическое. Осторожно, расширяя ямку, он извлёк небольшой, но тяжёлый железный ларёк, запечатанный по краям свинцом. На его поверхности не было никаких опознавательных знаков, только налёт ржавчины. Руки Сонхвы слегка дрожали, когда он отщёлкнул простой замок. Внутри, на выцветшем бархате, лежал предмет, завёрнутый в вощёную ткань. Он развернул её. Это был обломок металлического наконечника, древний, покрытый патиной. Форма угадывалась с трудом, но что-то в ней было знакомо… и тут он вспомнил инвентарную опись ризницы. Обломок копья. Не главная реликвия — не то самое Копьё, — но значимый артефакт, датированный ранним средневековьем. К нему даже была прикреплена крошечная, окаменевшая песчинка, которую в описи скромно называли «возможной частицей крови». Он перепрятал его сюда, в первую ночь после приезда Хонджуна, зарыв глубже других, менее ценных предметов. Тень упала на яму, перекрыв утреннее солнце. — Нашёл клад, отец Сонхва? — голос был ровным, вежливо-заинтересованным. Сонхва вздрогнул и резко поднял голову. Ким Хонджун стоял на краю ямы, заложив руки за спину. На нём была лёгкая льняная рубашка с закатанными до локтей рукавами, и в этом простом виде он казался почти беззащитным, почти человечным. Почти. — Я слышал мерный стук, — продолжил Хонджун, слегка склонив голову. — Как у очень усердного дятла. Или археолога-любителя. Вы что, решили сменить сан на профессию кладоискателя? Сонхва инстинктивно прикрыл ларец своим телом, быстро заворачивая артефакт. — Это частная, освящённая территория монастырского сада, инспектор. Ваша проверка не распространяется на садоводство и уход за виноградником. — Всё, что происходит в пределах этих стен, касается моей инспекции, отец. Особенно… подпольные раскопки и сокрытие церковного имущества. — Хонджун не спеша спрыгнул в яму. Пространство было тесным для двоих взрослых мужчин. Их плечи почти соприкасались. Сонхва почувствовал тот же холодок, что и в библиотеке, смешанный теперь с запахом свежей земли и чего-то горького. — И что же в шкатулке? Можно посмотреть? В рамках инвентаризации, разумеется. — Нет. — Жаль. Очень жаль. Движение было мгновенным и абсолютно неожиданным. Рука Хонджуна, быстрая и точная, метнулась не к ларцу в руках Пака, а к его запястью, чтобы вырвать добычу. Но Сонхва, его рефлексы, отточенные не в спортзале, а в местах куда менее благополучных, чем монастырь, сработали быстрее мысли. Он перехватил летящую руку в запястье, с силой сжал. Он ожидал ледяной силы, нечеловеческого сопротивления. Но хватка инспектора была просто очень крепкой, сильной, человеческой. Мускулы под рукавом рубашки были твёрдыми, прохладными. Они замерли, сцепившись, лицом к лицу, в яме глубиной в полтора метра. Дыхание аббата сбилось. Он чувствовал пульс — странно медленный, ритмичный — под своими пальцами на запястье Хонджуна. — Сильно для священника, — отметил Хонджун без малейшего напряжения. Его тёмные глаза внимательно изучали лицо Сонхвы, и в их глубине плясали весёлые, опасные искорки. — Прошлая жизнь? Военная подготовка? Или… может, семинария у вас была с элементами рукопашного боя? — Отпустите, — прошипел Сонхва. — Сначала покажите, что так ревностно прячете. Или… — и тут Хонджун применил простой, но безупречно исполненный болевой приём-рычаг. Сонхва, не ожидавший такого техничного, почти профессионального мастерства, потерял равновесие. Его спина с глухим стуком ударилась о земляную стену ямы. Хонджун оказался вплотную, прижимая его своим телом, одной рукой всё ещё удерживая его запястье, другой уперевшись в стену рядом с головой аббата. — …или я отниму силой. Право сильного, так сказать. Это, полагаю, будет даже интереснее. Их тела соприкасались теперь всей плоскостью. Сонхва чувствовал прохладную, упругую твердь мышц, странное отсутствие тепла, исходящего от другого тела, и бешеный, унизительно громкий стук собственного сердца. Он был в ловушке. Но в этот момент, глядя в сантиметрах от себя в эти тёмные, бездонные глаза, он понял, что и Хонджун тоже. Они оба заперты в этой яме, в этом неестественном соприкосновении. Он видел мельчайшие детали: едва заметные трещинки в кажущейся идеальной коже у внешних уголков глаз, тончайшую сеточку, говорившую не о возрасте, а о древности, о чём-то выношенном веками. Совершенство было обманчивым. Оно скрывало износ. Древнее. Мысль пронзила его, острая и ясная, как лезвие его садового ножа, которое всё ещё сжимала его свободная рука. — Попробуйте отнять, — выдохнул Сонхва, и его голос звучал хрипло, но без тени страха. Он не пытался вырваться. Его свободная рука медленно поднялась, и холодное лезвие ножа прижалось к боковой поверхности бедра Хонджуна. Не вонзаясь. Просто касаясь тонкой тканью брюк. — Но знайте… я закопал здесь не только реликвию. Всю эту землю, на метр в глубину и два в радиусе, я самолично пролил освящённой водой и перемешал с освящённой же солью. Круг был начертан и активирован. Для таких, как ты… это должно быть как кислота. Едкая среда. Хочешь проверить? Хонджун взглянул на нож, потом медленно перевёл взгляд обратно в глаза Сонхвы. Его губы растянулись в медленной, непроницаемой улыбке, в которой не было ни страха, ни гнева. Было… восхищение? Нетерпение? — Великолепно, — тихо сказал он, не отрывая взгляда. — Но это блеф. Вы не стали бы рисковать настоящим артефактом, помещая его в потенциально разрушительную ловушку. Вы перепрятали его, отец. Этот ларец — приманка. Хорошо сделанная, я вам отдаю должное. А настоящая реликвия… — его взгляд стал рассеянным, будто он принюхивался или сканировал пространство, — …в старом колодце? За алтарём в часовне? Или, может, в вашей собственной келье, под половицей, на которую вы так часто смотрите? Вы невероятно… прозрачны в своей хитрости. Он сам отпустил запястье Сонхвы и отступил на шаг, с лёгкостью смахнув пыль и землю со своей безупречной рубашки. — Спасибо, однако. Вы невольно сузили для меня круг поиска. Каждый ложный тайник — это намёк на то, где может скрываться истинный. С этими словами он легко, без всякого усилия, выпрыгнул из ямы и ушёл прочь, не оглядываясь, растворяясь в утренних тенях сада. Сонхва остался сидеть на корточках у разрытой земли, сжимая в одной руке артефакт, в другой — нож. Дрожь, на этот раз не от гнева, а от чего-то более сложного, пробежала по его спине. Он, в своей попытке быть умным, дал противнику ценную информацию. И что ещё хуже — его собственная, физиологическая реакция на эту близость, на это противостояние в тесном пространстве, была куда опаснее и непредсказуемее любого садового ножа. Она говорила о вовлечённости, которая выходила за рамки долга и веры.

***

Воздух в храме вибрировал от предпраздничного напряжения, чистого и возвышенного. Всё было залито утренним светом, льющемся через высокие окна, и белизной: белые лилии в вазах, белые облачения братии, белые полотна на аналоях. Даже пылинки, кружащиеся в солнечных лучах, казались освящёнными. Отец Сонхва, стоя посреди нефа с заложенными за спину руками, был живым воплощением сосредоточенного благоговения. Он кивал звонарю, поправлял угол покрова на алтаре взглядом, мысленно сверял порядок службы. И застыл. Будто наткнулся на невидимую ледяную стену. В дальнем проходе, у чаши со святой водой, стоял Ким Хонджун. Он был облачён в белоснежный костюм, идеального покроя, от которого слепило глаза. Это была не ряса, а светский наряд, но белизна его была столь абсолютной, столь неестественно чистой в этой обстановке, что он казался не человеком, а воплощённым идеалом праздничной чистоты. Он не делал ничего — просто стоял, наблюдая, и его безупречная фигура была словно вырезана из единого куска мрамора и помещена в храм как вызов. Сонхва не мог оторвать взгляда. Это была красота, от которой стыла кровь. Гордыня, облачённая в одеяние смирения. Аббат чувствовал, как его праведный гнев борется с чем-то иным, почти эстетическим восхищением, и это бесило его ещё сильнее. Этим моментом отвлечения и воспользовался Хван Хенджин. Он просочился в храм, как дым, в праздничной белой рясе, которая на нём почему-то казалась слегка помятой. Но главным был не фасон, а аксессуар. На его груди красовался огромный, явно позаимствованный наперсный крест — точь-в-точь как у аббата Сонхвы, только, возможно, на две каратные побольше и поблескивающий начищенной латунью. Он тут же пристроился к брату Чонину, который с невозмутимым видом поправлял свечи в огромном паникадиле. — Понимаешь, это просто дискриминация, — начал Хенджин, закатывая глаза с драматическим пафосом. — Мне не доверяют ничего. Ни цветы расставить, ни книгу переплести. Будто я только и могу, что устроить потоп в ладане или научить монастырского кота молиться на латыни. Это несправедливо! Я личность многогранная! Талантливая! Чонин, не отрываясь от своей работы, лишь слегка повернул к нему голову. Его спокойное лицо не выражало ничего, кроме привычного терпения. — А вообще, я всё умею! — продолжил Хенджин, размахивая руками. — Стрелять, варить халву, подковать жеребца, вскрыть сейф, подделать документы, принять роды, написать статью и петь… в хоре! Всё! Абсолютно всё! В этот момент Чонин медленно опустил подсвечник и повернулся к нему. Его взгляд, обычно нейтральный, стал вдруг острым, проницающим, и в его голосе, когда он заговорил, промелькнули низкие, металлические нотки, звучавшие странно знакомо и забыто. — О, я прекрасно осведомлён обо всех твоих талантах, — произнёс он ровно, и каждое слово ложилось как гирька на весы. Хенджина будто слегка ударило током. На миг его маска спала. Перед глазами промелькнуло не храм, а бескрайнее небо из облаков и сияния. И голос — не Чонина, а другой, мощный, полный не столько упрёка, сколько усталого разочарования: «И это всё, чем ты можешь похвалиться, Велиал? Стрельба, подделки и шутовство?», — воспоминание продлилось долю секунды, но его хватило, чтобы выбить из колеи. — Так что иди, — голос Чонина снова стал обыденным, но в нём висела незримая угроза. — Помоги музыкантам. Настройте лютни. Или подуйте в флейту. Только тихо. Хенджин, слегка ошарашенный, поплёлся в сторону хоров, где несколько монахов настраивали инструменты. Но его глаза уже искали большую цель. И он её нашёл. Величественный орган, возвышающийся на галерее. В этот момент в храм тихо вошёл Феликс. Он был в белом послушническом одеянии, лицо его после дней уединения выглядело спокойнее, отдохнувшим. Его взгляд сразу же нашёл Хенджина — того было не сложно заметить благодаря блестящему кресту размером с небольшую икону. Феликс не мог сдержать лёгкой, тёплой улыбки. Возможно, сегодня всё будет хорошо. Именно в этот момент Хван Хенджин, с видом врождённого аристократа, взошёл на органные хоры, вежливо отстранил монаха-органиста («Позвольте, я только проверю педаль…») и уселся за массивные клавиши. Раздался пробный, мощный аккорд, от которого зазвенели стекла в окнах. Все в храме вздрогнули и обернулись. Сонхва, наконец оторвав взгляд от Хонджуна, похолодел от предчувствия. Хенджин взял глубокий вдох, расправил плечи и с пафосом, достойным оперной дивы, начал. Он ударил по клавишам, и под сводами храма грянули не священные гимны, а бравурные, узнаваемые аккорды вступления. А затем Хенджин, запрокинув голову, запел на всю огромную церковь чистым, поставленным, на удивление прекрасным тенором: — А НЕ СПЕТЬ ЛИ МНЕ ПЕСНЮ О ЛЮБВИ… В храме воцарилась шоковая тишина. Отец Сонхва замер с открытым ртом, лицо его начало приобретать цвет спелой свёклы. Феликс прикрыл глаза рукой. — А НЕ ВЫДУМАТЬ ЛИ НОВЫЙ ЖАНР… — продолжал Хенджин, с лёгкостью выбивая на органе поп-аранжировку, которая эхом гуляла по нефу. — ПОПОПСОВЕЙ МОТИВ И СТИХИ, И ВСЮ ЖИЗНЬ ПОЛУЧАТЬ ГОНОРАР! Несколько молодых послушников в глубине храма подавили смешки. Хенджин, словно чувствуя аудиторию, повернул голову, и его взгляд упал на Феликса. На следующей строчке его лицо озарила игривая, откровенная улыбка: — МОЁ СОЛНЦЕ МНЕ СКАЖЕТ — ЭТО ПРО НАС… И он подмигнул. Открыто, нагло, напрямую Феликсу. Тот от неожиданности аж оторвал руку от лица, и на его щеках выступил яркий румянец. Он был смущён, шокирован, но в глубине глаз мелькнула искорка — то ли ужаса, то ли невольного восторга от этой беспрецедентной наглости. Хенджин, довольный эффектом, тут же перевёл взгляд на другую сторону зала, где, как ледяная статуя, стоял Ким Хонджун. Следующая строчка прозвучала с акцентом и лёгким, язвительным поклоном головы в его сторону: — ПОСМЕЁТСЯ НАД ТЕКСТОМ ЛУЧШИЙ ДРУГ! Он даже оторвал на секунду правую руку от клавиш и отдал в сторону Хонджуна небрежный, но чёткий салют двумя пальцами. Тот, застигнутый врасплох, непроизвольно вскинул брови. Это было нечто среднее между шоком и оскорблённым недоумением. Его идеальная маска на миг дрогнула, обнажив чистейшее, немое «что, простите?». — И Я СТАНУ СВЕРХНОВОЙ СУПЕРЗВЕЗДОЙ! — гремел Хенджин, возвращаясь к музыке, наслаждаясь хаосом, который он сеял. — МНОГО ДЕНЕГ, МАШИНА, ВСЕ ДЕЛА! УЛЫБНУВШИСЬ, ТЫ СКАЖЕШЬ: «КАК КРУТОЙ!» Я ТЕБЯ ОБНИМУ — ТЫ ПРАВА! На этом моменте отец Сонхва, наконец придя в себя, рванулся вперёд, но его путь невольно преградила группа монахов, заворожённо слушавших этот беспримерный концерт. Хенджин же внезапно сменил пафос на преувеличенную меланхолию. Музыка стала тише, задумчивее, почти искренней. — НАПИШУ-КА Я ПЕСНЮ О ЛЮБВИ… — он сделал театральную паузу, глядя на свои пальцы. <b>— ТОЛЬКО ЧТО-ТО СТРУНА ПОРВАЛАСЬ… — брюнет дёрнул за одну из декоративных кисточек на органе. — ДА СЛОМАЛОСЬ ПЕРО — ТЫ ПРОСТИ… — Хван с комичной грустью развёл руками, чуть не задев монаха-органиста, который уже плакал у него за спиной. — МОЖЕТ, В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ… И, сделав последний, протяжный и трогательный аккорд, он закончил, сбросив пафос и сказав простым, будничным тоном, который был слышен в наступившей гробовой тишине: — А СЕЙЧАС ПОРА СПАТЬ, — Хенджин спокойно встал, поправил свой огромный крест, кивнул ошеломлённым музыкантам: — Спасибо за поддержку, братья, — и направился к выходу с хоров, как будто только что исполнил сложнейшую литургическую песнь, а не светский хит о гонорарах и сломанных перьях. Тишина в храме была оглушительной. И её первым нарушил не крик Сонхвы, а один-единственный, сухой, неодобрительный щелчок языком. Это звучало оттуда, где стоял Ким Хонджун. Звук был тихим, но он нёс в себе такую концентрированную дозу презрения ко всему происходящему, что казался громче органа. Это была абсолютная, бездонная брезгливость. Как будто он увидел, как кто-то в драгоценную оправу вставил жвачку. И в этот момент Сонхва почти почувствовал с ним странную, мимолётную солидарность. Феликс же просто опустил голову, пытаясь скрыть лицо, по которому теперь ползла неконтролируемая улыбка. Это был нервный срыв, приправленный абсурдом. Аббат Сонхва наконец прорвался сквозь толпу, и его лицо выражало ярость, граничащую с апоплексией. Праздник Преображения определённо начался не так, как планировалось.

***

После органного скандала праздник Преображения Господня протекал с натянутой, почти истеричной чинностью. Каждый жест, каждое песнопение было выверено до микрона. Хван Хенджин, получив суровый, но тихий разнос, был по сути взят под стражу в дальнем углу трапезной. Его «стражами» назначили Феликса и брата Чонина. Чонин стоял, как скала, а Феликс старался выглядеть бдительным, но его взгляд постоянно увязал в живых, насмешливых глазах демона-послушника. Трапеза началась. Хенджин вёл себя относительно тихо, но его энергия находила выход в мелких, навязчивых жестах, направленных на Феликса. Когда тот потянулся за хлебом, Хван уже пододвинул ему свою тарелку, на которой лежал самый румяный и аппетитный кусок. — На, попробуй этот. Я выбрал специально для тебя, — прошептал он, и его мизинец намеренно коснулся тыльной стороны ладони Феликса. Блондин дёрнул руку, как от ожога. — Я сам могу, — пробормотал он, но краска уже заливала его уши. — Конечно, можешь, — согласился Хенджин, его взгляд скользнул по лицу блондина с явным удовольствием. — Но зачем, если я рядом? Позже, когда юноша наклонился над тарелкой, Хван внезапно протянул руку и, сделав вид, что снимает несуществующую крошку с его щеки, провёл подушечкой большого пальца по его скуле. Прикосновение было лёгким, быстрым, но намеренно чувственным. — Ты… — Феликс отпрянул, столкнувшись коленом с ножкой стула. — Что «ты»? — невинно спросил Хенджин, подпирая подбородок рукой и наблюдая, как по шее Феликса расползается предательский румянец. — Крошка была. Хлеб святой, выбрасывать грех. Феликс тяжело сглотнул, стараясь не смотреть в его сторону. Но Хенджин не унимался. Он налил себе вина, затем, когда Феликс отвлёкся на разговор через стол, быстро и ловко поменял их кубки местами. — Выпей, ангелок, — сказал он, подталкивая к Феликсу теперь уже полный кубок. — Твоё лицо слишком бледное для праздника. Нужно немного… оживить краски. — Я не хочу, — попытался возразить Феликс, но Хенджин уже взял его руку и обвил его пальцы вокруг ножки кубка, сверху прикрыв своей ладонью. Его пальцы были тёплыми и цепкими. — Хочу за тебя. Пей. Это приказ твоего личного гипнотерапевта. Или смотрителя. Или соблазнителя — выбери, что нравится больше. От такого прямого натиска и от того, как долго Хван не убирал свою руку, у Феликса перехватило дыхание. Он сделал маленький, покорный глоток, лишь бы тот отпустил. Хенджин усмехнулся, наконец отняв руку, но его мизинец снова скользнул по внутренней стороне запястья Феликса, вызывая мурашки. — Ты чего это вдруг таким обходительным стал? — наконец вырвалось у Феликса, когда Хенджин, под предлогом «попробуй этот соус, он божественный», снова наклонился к нему так близко, что его губы почти касались уха блондина, а в ноздри ударил тот самый смешанный аромат вина, яблок и теплого пепла. Феликс резко отодвинулся, натыкаясь спиной на неподвижного Чонина. — Держись на расстоянии. Хван откинулся на спинку стула, его глаза сверкали торжеством. — Соблазнить тебя хочу, — огорошил он простым, будничным тоном, как будто говорил о погоде. И, видя, как лицо Феликса заливается алым пожаром, а глаза становятся круглыми от шока, рассмеялся тихим, бархатным смехом. — Это была шутка, ангелок, чего так раскраснелся? Вино плохое? Или мои намерения слишком прозрачны? — Прекрати, — выдавил Феликс, но в его голосе не было силы, только смущение и какая-то странная, щекочущая нервы слабость. Он потянулся за своим кубком с водой, но Хенджин был быстрее. — Дай-ка я, — он ловко перехватил кубок, его пальцы снова встретились с пальцами Феликса. На этот раз задержавшись чуть дольше. — Вода — это скучно. И к тому же холодно. А ты, кажется, уже и так весь горишь. Он долил в кубок Феликса ещё вина из своего графина, ничуть не смущаясь его протестующего взгляда. Феликс сдался, уставившись в свою переполненную тарелку, чувствуя, как каждое мимолетное прикосновение, каждый шёпот Хенджина оставляет на его коже невидимые, обжигающие следы. Он пытался одёргивать его, но это было похоже на попытку остановить шаловливого кота — бесполезно и только раззадоривало. За другим концом стола, на почётном месте, царила своя, ледяная тишина. Ким Хонджун сидел рядом с отцом Сонхвой. Инспектор в своём белом костюме казался самым благочестивым из всех, его манера есть была безупречно медленной и аккуратной. Он негромко, почти не двигая губами, говорил что-то аббату. — Великолепная рыба, отец Сонхва. Вы сами следите за поставками? Или в монастыре есть свой рыболов? — его бархатный голос был едва слышен. Сонхва, судорожно глотая кусок, делал вид, что не слышит, сосредоточенно глядя в тарелку и выполняя обязанности хозяина: кивая братии, делая знаки служащим. Но каждое слово Хонджуна, как тонкая игла, впивалось в его сознание. — Мне всегда нравилась эта тишина после торжественной службы, — продолжал Хонджун, отпивая из бокала воды. — Она такая… насыщенная. Как будто все молитвы осели в воздухе тяжёлым, сладким осадком. Вы чувствуете? Аббат резко встал, чтобы поправить что-то у соседнего стола. Но когда он вернулся, тихий, настойчивый голос возобновился: — Вы выглядите уставшим, отец Сонхва. Праздник — это такое бремя для настоящего пастыря. Нужно заботиться обо всех. Даже о тех, кто этого не заслуживает. — Его взгляд на миг скользнул в дальний угол, где сидел Хенджин. Так продолжалось весь пир. Сонхва напрягался всё сильнее, его пальцы белели, сжимая нож. Он был как струна, которую медленно, методично натягивают. И никто не заметил момента, когда это натяжение достигло пика, а в зале стало на две опасные фигуры меньше. Сначала исчез Хенджин. Он просто встал под предлогом, что его тошнит от переедания, и, кивнув Чонину, направился к выходу. Чонин сделал шаг за ним, но в дверях Хенджин обернулся и с такой искренней, болезненной гримасой потер живот, что брат на секунду засомневался. А этой секунды хватило. Чуть позже, когда Сонхва, наконец, позволил себе отпить вина и на миг закрыть глаза, с его правой стороны возникла лёгкая пустота. Кресло, где сидел Ким Хонджун, было пусто. На скатерти рядом с бокалом лежала безупречно сложенная салфетка. Тишина, которая вдруг обрушилась на отца Сонхву, была уже не праздничной. Она была звенящей и опасной. Он резко обвёл взглядом зал. Ни Хенджина, ни инспектора. — Чонин. Феликс. Со мной, — его голос прозвучал хрипло, но с такой неоспоримой командной нотой, что оба немедленно подошли. Лицо Феликса стало белым как его ряса. — Они исчезли. Найти. Сейчас же. Трое мужчин, отбросив все церемонии, вышли из освещённой, шумящей теперь тревожным шёпотом трапезной, в тёмный, прохладный вечерний монастырь. Тишина за стенами пиршественного зала была уже не насыщенной молитвами. Она была предгрозовой и таила в себе обещание бури, к которой все, казалось, так тщательно и напрасно готовились весь этот долгий, странный день.

***

Вечеринка с её притворным благочестием и скучными разговорами наскучила ему до зубного скрежета. Единственным светлым пятном был Феликс и его восхитительная, неконтролируемая реакция на каждое дурацкое заигрывание. Хван решил, что вернётся к этому увлекательному занятию позже. А сначала — развеять скуку самым проверенным способом. В прохладном полумраке погреба, среди рядов дубовых бочек, он бродил, как знаток на аукционе, постукивая по ним костяшками пальцев и прикладывая ухо, будто слушая их песню. — Слишком молодое… Слишком кислое… Ага, вот это, кажется, что-то стоящее, — пробормотал он, останавливаясь у огромной бочки с выжженным на ободе крестом. Ким Хонджун покинул своё место рядом с аббатом сразу, как только краем глаза зафиксировал исчезновение бунтарской белой рясы. Его мысль работала с холодной точностью: пока все отвлечены, падший серафим направляется к хранилищу артефактов. Ризница. Он что-то знает. Или уже знает, где она. Это шанс. Бесшумно скользя по коридорам, инспектор спустился в подвалы. Его белый костюм казался призрачным пятном в темноте. Он двигался к потаённой дверце в дальнем углу, за которой, как он предполагал, могла скрываться ризница… и наткнулся на Хенджина. Тот стоял, припав ухом к бочке с вином, с сосредоточенным видом сомелье. На секунду в подвале повисла абсолютная тишина. — …Ты что делаешь? — голос Хонджуна прозвучал плоским, разочарованным тоном человека, который приготовился к битве титанов, а обнаружил вора-карманника. Хенджин оторвался от бочки, не моргнув. — Провожу духовную инвентаризацию, племянник. Ищу напиток, который наиболее точно отражает суть сегодняшнего праздника. Этот, например, пахнет лицемерием и тоской. Не подходит. — Я думал, ты посягнул на святыни, — холодно произнёс Хонджун, делая шаг вперёд. — О, да! — оживился Хенджин, хлопнув себя по лбу. — Совсем забыл! Я же Велиал, Князь Ада, должен непременно воровать священные ковчеги, а не пробивать бочку с тридцатилетним кагором. Как глупо с моей стороны. — Где ризница? — вопрос прозвучал как удар кинжала. — Ри… что? — Хенджин прищурился с преувеличенным непониманием. — А, ты про ту каморку с паутиной и старой утварью? Да я там вчера в домино с пауком играл. Он выиграл, подлец. Так что, если и собирался что-то красть, то уже сделал это. А сейчас я собираюсь красть… этот божественный нектар. — Он с силой дёрнул за краник, и струя тёмно-рубинового вина с глухим плеском полилась в заранее подставленную деревянную чашку. Хонджун стоял, наблюдая за этим действом, с выражением, будто на его идеально отполированные туфли только что плюнули. — Ну раз пришёл, — Хенджин махнул рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи, — то давай выпьем вместе. Стоять будешь, как дуб, а я один грешить не хочу. — Он ловко подцепил с полки вторую, запылённую чашку, сполоснул её вином из своей и протянул Хонджуну. — На. Освящаю жестом дружбы и взаимопонимания. Инспектор колебался всего секунду. План рухнул. Ризница была не здесь. А напряжение дня, постоянная игра, навязчивый голос отца Сонхвы — всё это требовало выхода. Он молча взял чашку. Брюнет с торжествующим видом налил и ему. Сначала они пили молча, стоя, как два оппонента на дуэли. Затем Хенджин, вздохнув, сполз по стене на соломенную подстилку. — Ой, ноги устали от всей этой святости. Присаживайся, инспектор, не церемонься. Пол монастырский, общий. К удивлению самого себя, Хонджун после паузы последовал его примеру. Они сидели в узком проходе между бочками, спинами к холодным камням. — За Коцит, — вдруг произнёс Ким, не глядя на собеседника. — Это было чрезмерно. Я признаю. Это была не казнь, а… месть. За твои шутки, которые подрывали мой авторитет ещё тогда. Хван прищурился, отпивая большой глоток. — Ага, «чрезмерно». Ты всегда любил эвфемизмы, Мундус. Озеро вечного льда, где сознание замерзает, но не умирает, а медленно сходит с ума от однообразия боли… Ты назвал это «чрезмерно». Мило. — Ты оставил мне выбора? — Голос Хонджуна дрогнул от внезапной ярости. — Каждый совет, каждый мой указ! Ты превращал в посмешище! Я пытался построить порядок из руин отцовского мятежа, а ты… — А я напоминал всем, что мы — падшие духи, а не бухгалтеры преисподней! — Хенджин стукнул чашкой о камень. — Ты хотел, чтобы ад стал вторым Небом, только с обратным знаком. Скучным, правильным и мёртвым. Я просто вносил элемент… творческой живизны. — Это была не жизинь! Это был хаос! — А разве не за хаос мы все когда-то и ухватились? — Хенджин наклонился вперёд. — Не за свободу от их правил, их гимнов, их вечной, тошнотворной гармонии? А ты, — он ткнул пальцем в грудь Хонджуна, — ты первым делом начал сочинять новые правила. Только чёрные, вместо белых. Ледяные, вместо золотых. Ску-учные. Хонджун отхлебнул вина, поморщившись, но на этот раз не от вкуса. — Порядок — это не скука. Это предсказуемость. Стабильность. Основа власти. — Власти над чем? Над теми, кто уже предал тебя, как только ты на секунду ослабил хватку? — Хенджин фыркнул. — Твоя ошибка не в жестокости, племянник. Ты мог бы быть в тысячу раз жесточе отца, и они бы обожали тебя за это. Твоя ошибка — в том, что ты невыносимо зануден. Ты не давал им гореть. Ты заставлял их заполнять отчёты о горении. Наступило молчание, нарушаемое только каплями с потолка. — Копьё, — тихо, уже без прежней уверенности, сказал Хонджун. — Оно изменит баланс. С ним я… — С ним ты вернёшься, всех победишь и сядешь на трон, — перебил Хенджин, качая головой с пьяной грустью. — И что дальше? Опять инвентаризация? Перепись грешников по новым, улучшенным формулярам? Вечность — это очень, очень долго, Мундус. И очень скучная штука, если заполнять её только правилами. — Но если ты… если мы… — Хонджун замолчал, подбирая слова. Он смотрел в свою чашу, и его поза, всегда идеально прямая, ссутулилась. — Раньше… до того, как всё стало сложно. Мы же могли говорить. Не как правитель и подданный. А как… — Как племянник и дядя-психопат? — Хенджин закончил за него, но в его голосе уже не было прежней злобы. Была усталость. И что-то вроде старой, почти забытой теплоты. — Да. Могли. Пока ты не возомнил, что должен быть идеальнее самого понятия «идеал». Пока я не понял, что ты скорее заморозишь весь мир, чем признаешь, что в чём-то ошибся. — Я признаю сейчас. Коцит был ошибкой. — Ага, — Хенджин махнул рукой. — Только на пять веков позже. Классика. Ну ладно, — он снова налил вина в обе чашки. — Давай не о скучном. Давай о хорошем. Помнишь, как мы с тобой подменили все свитки в библиотеке Люцифера на еретические трактаты, написанные зеркальным шрифтом? На лице инспектора, против его воли, дрогнул уголок губ. — Он месяц их читал, прежде чем заметил. А когда заметил… его крик расколол хрусталь в западной башне. — А я говорил, что надо было вставить ещё и неприличные картинки на полях! — брюнет захохотал, и его смех отдался эхом в подвале. — Эх… А потом ты стал таким серьёзным. — Потом на мне была ответственность, — пробормотал Хонджун, но уже без огня. Он пригубил вина. — А ты… ты как был шутом, так им и остался. — Лучше быть шутом в живом мире, чем императором в ледяной гробнице, — парировал Хенджин. — Вот смотри: здесь есть вино. Есть наивные люди, на которых можно смотреть, как на интересных зверьков. Есть закаты. Есть возможность просто сидеть и никому ничего не доказывать. Разве это не лучше? — Это… временно, — сказал Ким, но в его голосе слышалось сомнение. — Всё временно, кроме скуки. Она вечна. Особенно твоя, — Хван зевнул и неожиданно закинул руку Хонджуну на плечи, притянув его в неловком, братском полуобъятии. — А знаешь, что нужно, когда всё надоело и кажется, что мир — это скучная, правильная машина? — Что? — «племянник» не отстранился. Он даже слегка наклонился в эту хмельную опору. — Спеть песню. Дурацкую. Человеческую. Ту, в которой нет никакого смысла, кроме самого звука. Помнишь ту… славянскую какую-то? — заплетающимся языком спросил Хенджин. — Какую ещё песню? — Ким не оттолкнул его. Он сидел, слегка раскачиваясь, с размягчённым, потерявшим всякую надменность лицом. — Ну, эту… Эх! — брюнет качнулся вперёд и затянул хриплым, но удивительно чистым по тону голосом: — «Позови меня тихо по имени…» Хонджун замер на секунду, потом его губы дрогнули. И он, к собственному изумлению, подхватил, сначала неуверенно, а потом громче: »…Ключевой водой напои…» И вот они сидели, два древних демонических князя, в монастырском подвале, обнявшись за плечи, раскачиваясь в такт и ору на весь погреб. Пели они, впрочем, ужасно: Хван горланил, путая слова, Хонджун пытался вести мелодию, но на высоких нотах его голос срывался в фальцет. — …Я приду по вызову твоему, не спросишь — не приду! — выкрикнул Хенджин, тряся племянника за плечо. — …Обернусь я стороной твоей, за твоей спиной стою! — подпевал Ким, с пафосом размахивая свободной рукой. Именно в этот момент дверь в погреб с скрипом отворилась. На пороге, освещённые тусклым светом из коридора, застыли три фигуры: отец Сонхва с лицом, выражавшим полную потерю связи с реальностью, Феликс с округлившимися от невероятного зрелища глазами и брат Чонин, чья обычная каменная невозмутимость дала глубокую трещину. Музыка оборвалась на полуслове. Хенджин, щурясь на свет, медленно поднял свою чашку в немом тосте за вошедших. Хонджун просто уронил голову на плечо дядюшке и тихо, но отчётливо произнёс: — Отец аббат… ваше вино отвратительно. Но… действенно. Мы… проводим инспекцию морального духа личного состава. Через фольклор. Сонхва беззвучно пошевелил губами. Казалось, его вера, разум и представление о порядке в мире только что беззвучно крикнули и разбились вдребезги о каменные плиты погреба.

***

Той же ночью, спустя всего пару часов после пьяного хора в погребе, напряжение в монастыре не рассеялось, а сгустилось, как тяжёлый, липкий туман. Братия разбрелась по кельям, но шепотки за стенами были слышны даже сквозь камень. Сонхва, у которого голова раскалывалась не столько от винных паров, доносившихся от двух несостоявшихся певцов, сколько от навязчивого звука «Ммм…», совершал бесцельный, нервный обход. Он шёл по длинному, тускло освещённому коридору, ведущему в жилой корпус. Его шаги были неровными, усталыми. Проходя мимо глубокой ниши с потемневшей статуей святого Варфоломея, он почувствовал не звук, а вибрацию — смещение воздуха, запах дорогого мыла, вина и чего-то холодного, чистого, как горный воздух. Прежде чем он успел обернуться, его с силой вжали в холодную стену. Но на этот раз хватка была иной — не идеально рассчитанной и железной, как раньше, а порывистой, почти небрежной в своей уверенности. Ладонь в тонкой перчатке легла на его рот, но без прежней сокрушающей силы, скорее как напоминание. Другая рука обхватила его туловище, прижимая спиной к чужой груди. Сонхва почувствовал, как тело за его спиной слегка покачивается, а дыхание, прохладное и с лёгким винным шлейфом, обожгло его шею. — Тсс, отец. Тише, — голос Хонджуна прозвучал прямо у его уха. Он был бархатным, но с новой, размытой гравировкой — в нём слышался хмель, усталость и какая-то странная, неприкрытая интимность тона. — Не кричи. Не хочется… шума. Я пришёл поговорить. По-честному. Наконец-то. Сонхва попытался вырваться, но его движение только сильнее прижало его к телу, которое казалось одновременно и твёрдым, и уступчивым. «Боже, какие они… несносные», — промелькнула у него мысль, отчаянная и бессильная. Один напоил его песнями, другой теперь прижимает к стене в тёмном коридоре. — Обмен, — продолжил Хонджун, и его губы, тёплые вопреки всему, коснулись края ушной раковины Сонхвы. Тот вздрогнул всем телом. — Информация на информацию. Я… устал играть. Давай, как мужчина на мужчину. Я дам тебе ключ. Настоящий. К имени. А ты… ты скажешь мне, где ризница. Настоящая. Не ту, что ты всем показываешь. Ту, где ты прячешь то, от чего у меня… — он сделал паузу, и его голос понизился до сокровенного шёпота, — …зубы сводит от желания. Ну же, Пак. Скажи. Он не называл его «отцом Сонхва». Он назвал его «Пак». И от этого, пьяного и развязного, обращения по имени у аббата перехватило дыхание сильнее, чем от любой угрозы. — Не… не торгуюсь с нечистью, — выдавил Сонхва, но в его голосе не было прежней силы, только хриплое напряжение. — Врёшь, — мягко, почти ласково парировал Хонджун. Его рука, обхватывавшая туловище, поднялась выше, ладонь легла плашмя на грудь Сонхвы, чувствуя бешеный стук сердца под тонкой тканью рясы. — Ты торгуешься каждый раз, когда смотришь на меня. Когда твой взгляд ползает по мне, пытаясь решить — молиться на меня или… разбить. Или… — он наклонился ещё ближе, и его нос упёрся в шею Сонхвы, — …или сделать что-то третье. Я вижу. Вижу всё. Особенно сейчас, когда у меня… голова кружится, а фильтры сняты. Сонхва замер. Сердце колотилось так, что, казалось, его услышат во всех кельях. Он не мог думать. — …Хорошо, — прошептал он, побеждённый не силой, а этой шокирующей, пьяной прямотой. — Звонница. Юго-восточный угол, где старая стена дала трещину. За ней — ниша. Он солгал. Нагло и беззастенчиво, выбрав первое, что пришло в голову. Настоящий тайник был в северной голубятне, но эти слова не собирались срываться с его губ ни при каких обстоятельствах. В ту же секунду он почувствовал, как тело Хонджуна за его спиной замерло. Не обмякло, а стало абсолютно недвижимым, будто высеченным изо льда. Не было счастливого вздоха, только тишина, в которой Сонхва показалось, что он слышит, как его собственная ложь звенит в воздухе, словно треснувший колокольчик. Потом — тихий, сдержанный выдох, в котором смешались разочарование и какое-то странное уважение. — Врёте, — произнёс Хонджун, и его губы, всё ещё находясь в сантиметре от кожи шеи Сонхвы, искривились в улыбке. — Красиво. Уверенно. Но врёте. Сердце у вас застучало… громче. И в глазах мелькнуло — не облегчение, а вызов. — Он медленно провёл кончиком носа по линии его челюсти, заставляя того снова вздрогнуть. — Неважно. Я всё равно джентльмен. Своё слово сдержу. Он не стал шептать на ухо. Он отстранился ровно настолько, чтобы развернуть Сонхву лицом к себе, всё ещё прижимая его к стене. В тусклом свете коридора его лицо казалось бледным, почти сияющим, глаза тёмными безднами, в которых плавали зелёные искры. Он был пьян, красив и смертельно опасен в своей новой, обнажённой отчаянием откровенности. — Имя… — начал он, глядя прямо в глаза Сонхве. — Оно не про хаос. Оно про… фундамент. Про то, на чём всё держится. Когда все ваши яркие чувства, ваши страсти, ваши молитвы и грехи сгорят и обратятся в прах… останусь я. Порядок. Пустота. Тишина. Вечная. Совершенная. Скучная, да, — он горько усмехнулся. — Но незыблемая. Первый слог… он звучит как стон. Как звук, который издаёт лёд, когда его насквозь… — его взгляд упал на губы Сонхвы, — …пронзают. «Ммм…». И прежде чем Сонхва успел что-либо осознать — ни звук, ни смысл, — Хонджун наклонился и прижал свои губы к его. Это не было поцелуем-захватом или поцелуем-насмешкой. Это было что-то жаждущее, отчаянное и безумно откровенное. В нём чувствовался вкус дорогого вина, холодной, совершенной силы и той самой невыносимой, леденящей пустоты, о которой он только что говорил. Сонхва застыл в абсолютном шоке. Его разум онемел. Мир сузился до точки соприкосновения губ, до руки, всё ещё прижатой к его груди, до тела, прижимающего его к камню. А потом, против его воли, вопреки всему — вере, долгу, страху — его собственное тело откликнулось. Его губы, сначала неподвижные, дрогнули и начали отвечать. Это было безумие. Это было предательство всего, во что он верил. Но в этом тёмном коридоре, под пристальным взглядом святого Варфоломея, не было ни Бога, ни дьявола. Был только пьяный, несчастный князь пустоты и его не менее несчастный, измученный пленник, находившие на секунде болезненное, невозможное понимание в губах друг друга. Поцелуй длился мгновение, но для Сонхвы он растянулся в вечность. Хонджун оторвался первым. Его дыхание сбилось. Он смотрел на Сонхву широко раскрытыми глазами, будто и сам был шокирован тем, что сделал. На его обычно безупречном лице читалась паника, стыд и что-то дико надеющееся. Он не сказал больше ни слова. Просто отступил на шаг, потом на второй, его фигура растворилась в тени ниши, а затем и вовсе исчезла в темноте коридора. Сонхва остался стоять, прислонившись к стене, касаясь пальцами своих обожжённых губ. В голове у него больше не гудел навязчивый звук «Ммм…». Там была оглушительная тишина. И память о вкусе ледяного вина и вечности на чужих губах. И одна простая, ужасающая мысль: он ответил на поцелуй демона. И часть его, самая тёмная и спрятанная, не жалела об этом.

***

Коридор казался Феликсу вдвое длиннее, а Хван Хенджин — вдвое тяжелее. Сам Феликс шатался, мир мягко плыл перед глазами, но в голове ещё держалась смутная мысль о долге: донести этого безумца до кельи, не разбудив при этом всю братию. — Ты совсем… бесстыжий, — выдыхал Феликс, в очередной раз спасая их обоих от падения. Его язык тоже заплетался чуть сильнее обычного. — Напьешься как… как последний грешник в праздник… — Не грешник! — с пафосом возразил Хенджин, почти повисая на нем. Его дыхание было густым и сладким от вина. — «Вино веселит сердце человеческое»! Псалом… сто третий! Цитирую канонические тексты, а не какие-то там… еретические трактаты! — И цитируешь их… как похабный трактирный поэт, — проворчал Феликс, с трудом удерживая равновесие. Он мысленно просил у Бога прощения и за свои слова, и за то, что вообще оказался в этой ситуации. Они ввалились в келью. Феликс, пошатнувшись, буквально вытряхнул Хенджина на его кровать, а сам прислонился к косяку, переводя дух. В виске приятно и глупо стучало. Хенджин плюхнулся на матрас с драматическим стоном и раскинул руки. — Спасен! Ангел-хранитель в образе разгневанного херувима! Теперь… о, теперь помоги страждущему сбросить оковы мирские. Сия власяница… шнурками Сатаны завязана. — Сам справляйся, — Феликс зажёг свечу на столе. Пламя заплясало, отбрасывая на стены гигантские, пьяные тени. Он сам начал неспешно, с некоторой трудностью, снимать рясу. Пальцы плохо слушались. — Не смогу! — заявил Хенджин, беспомощно дёргая за пояс. — Я же… немощен. «Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов». Галатам, шестая, второй! Прямая инструкция! Ты должен мне помочь… исполнить закон. — Ты должен замолчать и заснуть, — отрезал Феликс, но в его голосе уже не было прежней твердости, только усталое раздражение, приправленное хмелем. Он скинул рясу, остался в длинной рубахе, и повалился на свою кровать. Свет свечи резал глаза. Он задул её. В темноте, нарушаемой только слабым светом лампады у иконы, несколько минут царила тишина. Потом раздалось шуршание и тяжёлый, преувеличенный вздох. Хенджин явно с провокационным трудом раздевался, комкая одежду и роняя её на пол. Они лежали. Тишина была густой, но ненастоящей. — Феликс? — голос в темноте звучал уже без шутовства, низко и задумчиво. — Что? — А вот скажи… как ты справляешься? С естественными… потребностями. В таком-то возрасте, в таком месте. Феликс почувствовал, как по спине пробежали мурашки, но на этот раз не только от раздражения. — Молюсь. Работаю. — Его ответ прозвучал глухо. — Скучно, — констатировал Хенджин. — И неэффективно. Я вот думал… «Рука помощи» — это ведь можно трактовать широко. Чтобы брат не впал в грех унылого… самоудовлетворения. Можно ведь и добродетелью грех перекрыть. Помощью. Взаимной. В темноте-то не видно ничего, стыдно не будет. У нас, кстати, одна свеча на двоих, дешёвые вы аббаты… Какого чёрта мы в двадцать первом веке при свечах-то живём? Электричество бы провели — и меньше бы этих тайных мыслей было. Ярко, светло, прозаично. А так… темнота, шёпот, воображение разыгрывается… Он замолчал, дав словам повиснуть в воздухе. Феликс молчал, прислушиваясь к стуку собственного сердца. Оно билось громко и неровно. — Феликс, — снова позвал Хенджин, и в его голосе появилась новая, опасная нота — не шутливая, а искренне заинтересованная. — А целоваться ты никогда не пробовал? Глоток воздуха застрял у Феликса в горле. — Нет. И не собираюсь. — Почему? — Послышался шорох, скрип пружин. Брюнет, видимо, сел на кровати. — Это же просто… физиология. Любопытство. Не грех, а… исследование. Как новый вкус. Ты вот вино редко пьешь — а сегодня пил. И ничего, мир не рухнул. — Это не… — Это очень даже похоже, — перебил его Хенджин. Его голос прозвучал совсем близко. Феликс открыл глаза и в скупом свете лампады увидел: Хван встал с кровати, путаясь в простыне, и теперь стоял, слегка пошатываясь, посреди комнаты. В одной длинной рубахе, с растрёпанными волосами, он выглядел одновременно нелепо и невыносимо притягательно. — Это просто ещё один опыт. Один из многих, которых у тебя нет. Ну, давай. Просто попробуем. Ради праздного любопытства. — Уберись, — прошептал Ли, но в его голосе не было силы. Перед глазами поплыли обрывки тех самых снов: пальцы, вплетающиеся в его волосы, тёплое дыхание на шее… Сердце заколотилось чаще. — Не уберусь, — тихо сказал Хенджин и сделал два шага. Край матраса прогнулся под его весом. Он сел на кровать Феликса. От него пахло вином, потом, теплом и чем-то неуловимо знакомым, сладким, как миндаль и пепел. — Ты же хочешь. Я вижу. Ты во сне об этом думал. Я чувствовал. — Не думал, — солгал Феликс, отводя взгляд. Его щёки горели. — Врёшь, — Хенджин наклонился. Его пальцы мягко коснулись щеки Феликса, повернули его лицо к себе. Прикосновение было обжигающим. — Один раз. Честное демонское… ну, или гипнотерапевтическое слово. Один раз — и я отстану. Навсегда. Просто чтобы знать. Искушение было огромным, пьяным, дух захватывающим. Любопытство, которое он давил в себе годами, подогретое вином, снами и этой невероятной, живой близостью, поднялось комом в горле. Страх боролся с жгучим «а что, если?». — И… ты точно отстанешь? — выдавил Феликс, ненавидя дрожь в собственном голосе. — Клянусь тем, что мне дорого. Своей свободой. Твоим покоем. Этими дурацкими свечами. Феликс медленно, почти невидимо кивнул. Он не мог говорить. Хенджин улыбнулся — и эта улыбка была не победной, а какой-то удивлённой, даже нежной. Он наклонился. Первый поцелуй был лишь лёгким, вопросительным прикосновением губ. Ничего особенного. Тепло. Мягкость. Запах вина. Но потом Хван слегка приоткрыл рот, его губы сдвинулись, найдя верный угол, и поцелуй углубился. Он стал влажным, тёплым, живым. Его рука скользнула Феликсу на шею, пальцы впутались в волосы у затылка, мягко, но неотвратимо притягивая его ближе. Феликс замер, потом — сначала неуверенно, потом с большим жаром — начал отвечать. Его губы двигались неловко, но жадно. Это было странно, ново, пугающе… и ослепительно. Мир сузился до тёмной комнаты, до запаха воска и вина, до тёплого рта, исследовавшего его собственный. Любопытство переполняло его, затмевая всё. Он забыл о грехе, о монастыре, о прошлом и будущем. Было только это — жаркое, пьяное, душевное открытие в кромешной тьме, под снисходительным взглядом иконы в углу. Когда они наконец разъединились, чтобы перевести дыхание, лбы их соприкасались. Дыхание было сбившимся, общим. — Ну что? — тихо, хрипло спросил Хенджин, его губы коснулись уголка рта Феликса. — Страшно? Феликс кашлянул, пытаясь вернуть голос. — Нет, — прошептал он. И это была правда. Страха не было. Было только смущение, жар в щеках и странное, щемящее чувство в груди, которое не имело названия. — Это… не так, как я думал. — Ничто никогда не бывает так, как думают, — Хенджин мягко отстранился, но его рука ещё лежала на шее Феликса, большой палец водил по линии челюсти. — Спи. Завтра… завтра будем делать вид, что этого не было. Или было. Как захочешь. Он не ушёл на свою кровать. Просто прилёг рядом, на краю, обняв Феликса за талию, и прижался лицом к его плечу. Это было просто. По-человечески просто. И от этого в темноте кельи вдруг стало невыносимо тепло и душевно. Феликс лежал, глядя в потолок, чувствуя вес чужой головы на своём плече и странную, новую тяжесть в собственном сердце. И понимал, что ничего уже не будет прежним. И, возможно, он даже не хочет, чтобы оно было прежним.
Примечания:
120 Нравится 40 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (2)